Стихи из дома гонят нас,
Как будто вьюга воет, воет
На отопленье паровое,
На электричество и газ!
Скажите, знаете ли вы
О вьюгах что-нибудь такое:
Кто может их заставить выть?
Кто может их остановить,
Когда захочется покоя?
А утром солнышко взойдет, —
Кто может средство отыскать,
Чтоб задержать его восход?
Остановить его закат?
Вот так поэзия, она
Звенит — ее не остановишь!
А замолчит — напрасно стонешь!
Она незрима и вольна.
Прославит нас или унизит,
Но все равно возьмет свое!
И не она от нас зависит,
А мы зависим от нее…
Я напишу тебе стихи такие,
каких ещё не слышала Россия.
Такие я тебе открою дали,
каких и марсиане не видали,
Сойду под землю и взойду на кручи,
открою волны и отмерю тучи,
Как мудрый бог, парящий надо всеми,
отдам пространство и отчислю время.
Я положу в твои родные руки
все сказки мира, все его науки.
Отдам тебе свои воспоминанья,
свой лёгкий вздох и трудное молчанье.
Я награжу тебя, моя отрада,
бессмертным словом и предсмертным
взглядом,
И всё за то, что утром у вокзала
ты так легко меня поцеловала.
Я знаю, как стары
Стихи про телефоны.От станции Мары
И до горы Афона
Протянут телефон.
(А если не протянут,
То, значит, его тянут.)Я расстоянье взял
Немалое — нарочно:
Звонит провинциал,
Провинциалу тошно.Уже провинциал
Отпил, оттанцевал
И не находит места,
А дома ждет невеста.Завидую ему.
А где моя невеста?
В Москве или в Крыму —
Мне это неизвестно.
(Читателю о том
Читать неинтересно.)Читатель, ты прости,
Когда грустит писатель,
Ему сюжет вести
Все кажется некстати.Г-2, Г-2, Г-2 —
Твой номер набираю,
Набрал его, едва
Твой голос разбираю.
Страх — не взлёт для стихов.
Не источник высокой печали.
Я мешок потрохов! -
Так себя я теперь ощущаю.В царстве лжи и греха
Я б восстал, я сказал бы: «Поспорим!»
Но мои потроха
Протестуют… А я им — покорен.Тяжко день ото дня
Я влачусь. Задыхаясь. Тоскуя.
Вдруг пропорют меня —
Ведь собрать потрохов не смогу я.И умру на все дни.
Навсегда. До скончания света.
Словно я — лишь они,
И во мне ничего больше нету.Если страх — нет греха,
Есть одни только голод и плаха.
Божий мир потроха
Заслоняют — при помощи страха.Ни поэм, ни стихов.
Что ни скажешь — всё кажется: всуе.
Я мешок потрохов.
Я привык. Я лишь только тоскую.
Живя свой век грешно и свято,
недавно жители земли,
придумав фотоаппараты,
залог бессмертья обрели.Что зеркало! Одно мгновенье,
одна минута истекла,
и веет холодом забвенья
от опустевшего стекла.А фотография сырая,
продукт умелого труда,
наш облик точно повторяет
и закрепляет навсегда.На самого себя не трушу
глядеть тайком со стороны.
Отретушированы души
и в список вечный внесены.И после смерти, как бы дома,
существовать доступно мне
в раю семейного альбома
и в нашем клубе на стене.
Я порою себя ощущаю связной
Между теми, кто жив
И кто отнят войной.
И хотя пятилетки бегут
Торопясь,
Все тесней эта связь,
Все прочней эта связь.
Я — связная.
Пусть грохот сражения стих:
Донесеньем из боя
Остался мой стих —
Из котлов окружений,
Пропастей поражений
И с великих плацдармов
Победных сражений.
Я — связная.
Бреду в партизанском лесу,
От живых
Донесенье погибшим несу:
«Нет, ничто не забыто,
Нет, никто не забыт,
Даже тот,
Кто в безвестной могиле лежит».
Мне другие мерещятся тени,
Мне другая поет нищета.
Переплетчик забыл о шагрени,
И красильщик не красит холста, И кузнечная музыка счетом
На три четверти в три молотка
Не проявится за поворотом
Перед выездом из городка.За коклюшки свои кружевница
Под окном не садится с утра,
И лудильщик, цыганская птица,
Не чадит кислотой у костра, Златобит молоток свой забросил,
Златошвейная кончилась нить.
Наблюдать умиранье ремесел —
Все равно что себя хоронить.И уже электронная лира
От своих программистов тайком
Сочиняет стихи Кантемира,
Чтобы собственным кончить стихом.
Не знает вечность ни родства, ни племени,
Чужда ей боль рождений и смертей.
А у меньшой сестры ее — у времени -
Бесчисленное множество детей.
Столетья разрешаются от бремени.
Плоды приносят год, и день, и час.
Пока в руках у нас частица времени,
Пускай оно работает для нас!
Пусть мерит нам стихи стопою четкою,
Работу, пляску, плаванье, полет
И — долгое оно или короткое -
Пусть вместе с нами что-то создает.
Бегущая минута незаметная
Рождает миру подвиг или стих.
Глядишь — и вечность, старая, бездетная,
Усыновит племянников своих.
Все равно что за снегом идти
в Африку,
а за новою книжкой стихов -
в мебельный
и уныло просить
со слезой в голосе
адрес господа бога
в бюро справочном,
все равно что ругать океан
с берега
за его невниманье
к твоей личности,
все равно что подснежник искать
осенью
и, вздыхая, поминки справлять
загодя,
все равно что костер разводить
в комнате,
а гнедого коня
в гараже требовать,
и упорно пытаться обнять
облако,
и картошку варить
в ледяной проруби,
все равно что на суше
учить плаванью,
а увесистый камень
считать яблоком,
все равно что от курицы
ждать лебедя -
так однажды
решить,
будто ты
полностью
разбираешься
в женском
характере!
Когда русская проза пошла в лагеря:
в лесорубы, а кто половчей — в лекаря.
в землекопы, а кто потолковей — в шоферы,
в парикмахеры или актеры, -
вы немедля забыли свое ремесло.
Прозой разве утешишься в горе!
Словно утлые щепки, вас влекло и несло,
вас качало поэзии море.По утрам, до поверки, смирны и тихи,
вы на нарах писали стихи.
От бескормиц, как палки тощи и сухи,
вы на марше слагали стихи.
Из любой чепухи
вы лепили стихи.Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
рифму к рифме и строку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
то стремился излиться в тоске.Ямб рождался из мерного боя лопат.
Словно уголь, он в шахтах копался.
Точно так же на фронте, из шага солдат,
он рождался и в строфы слагался.А хорей вам за пайку заказывал вор,
чтобы песня была потягучей,
чтобы длинной была, как ночной разговор,
как Печора и Лена — текучей.
Всё то, чего коснется человек,
Приобретает нечто человечье.
Вот этот дом, нам прослуживший век,
Почти умеет пользоваться речью.
Мосты и переулки говорят,
Беседуют между собой балконы,
И, у платформы выстроившись в ряд,
Так много сердцу говорят вагоны.
Давно стихами говорит Нева.
Страницей Гоголя ложится Невский.
Весь Летний сад — Онегина глава.
О Блоке вспоминают Острова,
А по Разъезжей бродит Достоевский.
Сегодня старый маленький вокзал,
Откуда путь идет к финляндским скалам,
Мне в сотый раз подробно рассказал
О том, кто речь держал перед вокзалом.
А там еще живет петровский век
В углу между Фонтанкой и Невою…
Всё то, чего коснется человек,
Озарено его душой живою.
Тёмный пасмурный день,
ясный день голубой —
каждый день человек
недоволен собой. Сеет хлеб.
Изменяет течение рек.
И опять — недоволен
собой человек. У него за плечами
огни, города.
Всё равно нет покоя
человеку труда! Он работал. Устал.
Он отходит ко сну
и решает: — С утра
по-другому начну. Я у жизни ещё
в неоплатном долгу,
я ещё не такое
на свете могу! …Жизнь меня наградила
счастливой судьбой:
я живу, каждый день
недовольна собой. Если счастлива я,
если чем-то горда, —
тем, что нет мне покоя
нигде, никогда, что я тоже в долгу
у снегов, у дождей,
у хороших, собой
недовольных людей.
Была эпоха денег,
Был девятнадцатый век.
И жил в Германии Гейне,
Невыдержанный человек.
В партиях не состоявший,
Он как обыватель жил.
Служил он и нашим, и вашим —
И никому не служил.
Был острою злостью просоленным
Его романтический стих.
Династии Гогенцоллернов
Он страшен был, как бунтовщик,
А в эмиграции серой
Ругали его не раз
Отпетые революционеры,
Любители догм и фраз.
Со злобой необыкновенной,
Как явственные грехи,
Догматик считал измены
И лирические стихи.
Но Маркс был творец и гений,
И Маркса не мог оттолкнуть
Проделываемый Гейне
Зигзагообразный путь.
Он лишь улыбался на это
И даже любил. Потому,
Что высшая верность поэта —
Верность себе самому.
Вечер. Воет, веет ветер,
в городе темно.
Ты идешь — тебе не светит
ни одно окно.
Слева — вьюга, справа — вьюга,
вьюга—в высоте…
Не пройди же мимо друга
в этой темноте.
Если слышишь — кто-то шарит,
сбился вдруг с пути, —
не жалей, включи фонарик,
встань и посвети.
Если можешь, даже руку
протяни ему.
Помоги в дороге другу,
другу своему,
и скажи: «Спокойной ночи,
доброй ночи вам…»
Это правильные очень,
нужные слова.
Ведь еще в любой квартире
может лечь снаряд,
и бушует горе в мире
третий год подряд.
Ночь и ветер, веет вьюга,
смерть стоит кругом.
Не пройди же мимо друга,
не забудь о нем…
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем. Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней —
бессмертие моё. У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
и бесконечные права! Я эту книжку не пишу —
я на руках ее ношу,
над ней пою,
над ней молчу,
её молчать и петь учу. Но не молчит она — поёт!
И мне работать не даёт.
Она болит — опять терпи.
Она зовёт — опять не спи! Опять не спать до петухов!
Опять — увы! — не до стихов:
всю ночь кричит сынишка —
моя живая книжка.
Не высоко я ставлю силу эту:
И зяблики поют. Но почему
С рифмовником бродить по белу свету
Наперекор стихиям и уму
Так хочется и в смертный час поэту? И как ребенок «мама» говорит,
И мечется, и требует покрова,
Так и душа в мешок своих обид
Швыряет, как плотву, живое слово:
За жабры — хвать! и рифмами двоит.Сказать по правде, мы уста пространства
И времени, но прячется в стихах
Кощеевой считалки постоянство;
Всему свой срок: живет в пещере страх,
В созвучье — допотопное шаманство, И может быть, семь тысяч лет пройдет,
Пока поэт, как жрец, благоговейно
Коперника в стихах перепоет,
А там, глядишь, дойдет и до Эйнштейна.
И я умру, и тот поэт умрет, Но в смертный час попросит вдохновенья,
Чтобы успеть стихи досочинить:
Еще одно дыханье и мгновенье
Дай эту нить связать и раздвоить! -
Ты помнишь рифмы влажное биенье?
Когда я спотыкаюсь на стихах,
Когда ни до размеров, ни до рифм, -
Тогда друзьям пою о моряках,
До белых пальцев стискивая гриф.
Всем делам моим на суше вопреки
И назло моим заботам на земле
Вы возьмите меня в море, моряки,
Я все вахты отстою на корабле!
Любая тварь по морю знай плывет,
Под винт попасть не каждый норовит, -
А здесь, на суше, встречный пешеход
Наступит, оттолкнет — и убежит.
Всем делам моим на суше вопреки
И назло моим заботам на земле
Вы возьмите меня в море, моряки,
Я все вахты отстою на корабле!
Известно вам — мир не на трех китах,
А нам известно — он не на троих.
Вам вольничать нельзя в чужих портах -
А я забыл, как вольничать в своих.
Так всем делам моим на суше вопреки,
И назло моим заботам на земле
Вы за мной пришлите шлюпку, моряки,
Поднесите рюмку водки на весле!
IДельвиг… Лень… Младая дева…
Утро… Слабая метель…
Выплывает из напева
Детской елки канитель.Засыпай, окутан ленью.
В окнах — снега белизна.
Для труда и размышленья
Старость грубая нужна.И к чему, на самом деле,
Нам тревожить ход времен!
Белокурые метели…
Дельвиг… Дева… Сладкий сон…IIДве жизни не прожить. А эту, что дана,
Не все равно — тянуть длиннее иль короче?
Закуривай табак, налей себе вина,
Поверь бессоннице и сочиняй полночи.
Нет-нет, не зря хранится идеал,
Принадлежащий поколенью!..
О Дельвиг, ты достиг такого ленью,
Чего трудом не каждый достигал!
И в этом, может быть, итог
Почти полвека, нами прожитого, —
Промолвить Дельвигу доверенное слово
И завязать шейной платок.
Здесь две красотки, полным ходом
делясь наличием идей,
стоят за новым переводом
от верных северных мужей.По телефону-автомату,
как школьник, знающий урок,
кричит заметно глуховатый,
но голосистый старичок.И совершенно отрешенно
студент с нахмуренным челом
сидит, как Вертер обольщенный,
за длинным письменным столом.Кругом его галдит и пышет
столпотворение само,
а он, один, страдая, пишет
свое заветное письмо.Навряд ли лучшему служило,
хотя оно уже старо,
входя в казенные чернила,
перержавелое перо.То перечеркивает что-то,
то озаряется на миг,
как над контрольною работой
отнюдь не первый ученик.С той тщательностью, с тем терпеньем
корпит над смыслом слов своих,
как я над тем стихотвореньем,
что мне дороже всех других.
На ниве черной пахарь скромный,
Тяну я свой нехитрый гуж.
Претит мне стих языколомный,
Невразумительный к тому ж.Держася формы четкой, строгой,
С народным говором в ладу,
Иду проторенной дорогой,
Речь всем доступную веду.Прост мой язык, и мысли тоже:
В них нет заумной новизны, -
Как чистый ключ в кремнистом ложе,
Они прозрачны и ясны.Зато, когда задорным смехом
Вспугну я всех гадюк и сов,
В ответ звучат мне гулким эхом
Мильоны бодрых голосов: «Да-ешь?!» — «Да-ешь!» — В движенье массы.
«Свалил?» — «Готово!» — «Будь здоров!»
Как мне смешны тогда гримасы
Литературных маклеров! Нужна ли Правде позолота?
Мой честный стих, лети стрелой —
Вперед и выше! — от болота
Литературщины гнилой!
Не верьте моим фотографиям.
Все фото на свете — ложь.
Да, я не выгляжу графом,
На бурлака непохож.Но я не безликий мужчина.
Очень прошу вас учесть:
У меня, например, морщины,
Слава те господи, есть; Тени — то мягче, то резче.
Впадина, угол, изгиб, -
А тут от немыслимой ретуши
В лице не видно ни зги.Такой фальшивой открытки
Приятелю не пошлешь.
Но разве не так же в критике
Встречается фотоложь? Годами не вижу счастья,
Как будто бы проклят роком!
А мне иногда ненароком
И правду сказать случается,
А я человек с теплынью.
Но критик,
на руку шибкий,
Ведет и ведет свою линию:
«Ошибки, ошибки, ошибки…»В стихах я решаю темы
Не кистью, а мастихином,
В статьях же выгляжу схемой
Наперекор стихиям:
Глаза отливают гравием,
Промахов гул нестихаем…
Не верьте моим фотографиям:
Верьте моим стихам!
Перевод И.Сельвинского
Один человек в очень знойный час
«Жара, говорит, искупаюсь сейчас».
Вот снял он одежду,
Ведерко поднес,
Хотел оплеснуться,
Но… мимо пронес.
Капли не вылил, не то что до дна!
Боится бедняжка: вода холодна.
То ставит ведро, то поднимет ведро —
И так и сяк примеряет хитро,
Но дрожь по телу — аж зуб на зуб,
Пока не взъярился и в сторону — хлюп!
Вот такова и моя любовь:
Сердце к любимой всё тянется вновь,
Грежу красавицей наяву,
В сновидениях стоном зову,
Жить без нее, друзья, не могу,
Но только увижу, как заяц бегу.
Встречусь случайно, зажмурю глаза,
Словно меня опалила гроза;
Стихи напишу о лучах этих бус,
А подписать этот стих боюсь…
Слышал я, дорогие друзья,
Отбыла будто царица моя.
Где уж там быть от нее письму!
Не знает меня, я рад и тому.
«Не знает» сказал. А может — как знать? —
Виду не хочет лишь показать?
Сам я об этом и знать не хочу!
Стих ей под ножки стелю, как парчу.
Райским блаженством я истеку,
Если пройдет она по стиху.
Я опять убегу!
И на том берегу,
до которого им не доплыть,
буду снова одна
до утра, дотемна
по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи,
где молчат лопухи,
плечи скроются в мокрой траве.
И твои, и мои,
и чужие стихи
перепутаются в голове. Я пою про цветы,
потому что и ты
на каком-нибудь дальнем лугу
ходишь, песней звеня.
И напрасно меня
ждут на том,
на другом, берегу!
1947!
И на том берегу,
до которого им не доплыть,
буду снова одна
до утра, дотемна
по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи,
где молчат лопухи,
плечи скроются в мокрой траве.
И твои, и мои,
и чужие стихи
перепутаются в голове. Я пою про цветы,
потому что и ты
на каком-нибудь дальнем лугу
ходишь, песней звеня.
И напрасно меня
ждут на том,
на другом, берегу!
Подъезды встречают мерцаньем нечётким,
и бухает дверь за стеной деловито…
В подъездах
целуются парни
с девчонками.
А я им завидую.
Очень завидую…
Я всё это помню до малых подробностей:
дорога ещё непонятна,
не начата.
И сразу же –
нагромождение сложностей,
в которых земля
для любви
предназначена!
Впервые приходится
сложно молчать,
всё понимать с полуслова.
И на записки
не отвечать
загадочно,
долго,
сложно.
Впервые пугают
случайные взгляды.
И время
как вкопанное остановилось!
И веришь в великие
сложные клятвы…
Неужто
из сложности этой
я вырос?!
Я старше.
Я здорово знаю сам:
пустяшней
всех пустяков
к девичьим сердцам,
дрожащим сердцам
подбирать
отмычки стихов.
Как всё это просто!
До смеха.
До жути.
Далёкие клятвы
однажды затихли.
Влюблённые мальчики,
не обессудьте!
Наверно,
и вас
пустота настигнет…
Целуются
восемнадцатилетние
самозабвенно
и неутомимо.
В восторженном лепете,
собственном лепете
для них
открываются сложности
мира!..
А я
опускаю голову вниз.
Влюблённых
я обхожу осторожно.
И очень тихо прошу:
— Вернись,
та,
первозданная сложность.
Снег кружится,
Снег ложится —
Снег! Снег! Снег!
Рады снегу зверь и птица
И, конечно, человек!
Рады серые синички:
На морозе мёрзнут птички,
Выпал снег — упал мороз!
Кошка снегом моет нос.
У щенка на чёрной спинке
Тают белые снежинки.
Тротуары замело,
Всё вокруг белым-бело:
Снего-снего-снегопад!
Хватит дела для лопат,
Для лопат и для скребков,
Для больших грузовиков.
Снег кружится,
Снег ложится —
Снег! Снег! Снег!
Рады снегу зверь и птица
И, конечно, человек!
Только дворник, только дворник
Говорит: — Я этот вторник
Не забуду никогда!
Снегопад для нас — беда!
Целый день скребок скребёт,
Целый день метла метёт.
Сто потов с меня сошло,
А крутом опять бело!
Снег! Снег! Снег!
За какие такие грехи
не оставшихся в памяти дней
все трудней мне даются стихи,
что ни старше душа, то трудней.
И становится мне все тесней
на коротком отрезке строки.
Мысль работает ей вопреки,
а расстаться немыслимо с ней.
Отдаю ей все больше труда.
От обиды старею над ней.
Все не то, не к тому, не туда,
приблизительней, глуше, бледней.
Я себе в утешенье не лгу,
задыхаясь в упреке глухом.
Больше знаю и больше могу,
чем сказать удается стихом.
Что случилось? Кого мне спросить?
Строй любимых моих и друзей
поредел… Все трудней полюбить.
Что ни старше душа, то трудней.
Не сдавайся, не смей, не забудь,
как ты был и силен и богат.
Продолжай несговорчивый путь
откровений, открытий, утрат.
И не сдай у последних вершин,
где на стыке событий и лет
человек остается один
и садится за прозу поэт.
Профессор Уильям Росс Эшби
Считает мозг негибкой системой.
Профессор, наверное, прав.
Ведь если бы мозг был гибкой системой,
Конечно, он давно бы прогнулся,
Он бы прогнулся, как лист жести, —
От городского гула, от скоростей,
От крика динамиков, от новостей,
От телевидения, от похорон,
От артиллерии, от прений сторон,
От угроз, от ложных учений,
Детективных историй, разоблачений,
Прогресса наук, семейных дрязг,
Отсутствия денег, актерских масок,
Понятия о бесконечности, успеха поэзии,
Законодательства, профессии,
Нового в медицине, неразделенной любви,
Несовершенства.
Но мозг не гибок. И оттого
Стоит, как телеграфный столб,
И только гудит под страшным напором,
И все-таки остается прямым.
Мне хочется верить профессору Эшби
И не хочется верить писателю Кафке.
Пожалуйста, выберите время,
Выключите радио, отоспитесь
И почувствуете в себе наличие мозга,
Этой мощной и негибкой системы.
Бывают в жизни глупые обиды:
не спишь из-за какой-то чепухи.
Ко мне пришёл
довольно скромный с виду
парнишка,
сочиняющий стихи.Он мне сказал,
должно быть, для порядка,
что глубока поэзия моя.
И тут же сразу
вытащил тетрадку —
свои стихи о сути бытия.Его рука рубила воздух резко,
дрожал басок, срываясь на верхах.
Но, кроме расторопности и треска,
я ничего не видела в стихах.В ответ парнишка, позабыв при этом,
как «глубока» поэзия моя,
сказал, что много развелось поэтов,
и настоящих,
и таких, как я.Он мне сказал, —
хоть верьте, хоть не верьте, —
что весь мой труд —
артель «Напрасный труд»,
а строчки не дотянут до бессмертья,
на полпути к бессмертию умрут.Мы все бываем в юности жестоки,
изруганные кем-то в первый раз.
Но пусть неумирающие строки
большое Время выберет без нас.А для меня
гораздо больше значит,
когда, над строчкой голову склоня,
хоть кто-то вздрогнет,
кто-нибудь заплачет
и кто-то скажет:
— Это про меня.
И вот в послевоенной тишине
к себе прислушалась наедине…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Какое сердце стало у меня,
сама не знаю, лучше или хуже:
не отогреть у мирного огня,
не остудить на самой лютой стуже.
И в черный час зажженные войною,
затем чтобы не гаснуть, не стихать,
неженские созвездья надо мною,
неженский ямб в черствеющих стихах.
Но даже тем, кто все хотел бы сгладить
в зеркальной, робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на желтый снег пустынных площадей.
Как два ствола, поднявшиеся рядом,
сплетают корни в душной глубине
и слили кроны в чистой вышине,
даря прохожим мощную прохладу, -
так скорбь и счастие живут во мне
единым корнем — в муке Ленинграда,
единой кроною — в грядущем дне.
И все неукротимей год от года,
к неистовству зенита своего
растет свобода сердца моего,
единственная на земле свобода.
Гуляли, целовались, жили-были…
А между тем, гнусавя и рыча,
Шли в ночь закрытые автомобили
И дворников будили по ночам.
Давил на кнопку, не стесняясь, палец,
И вдруг по нервам прыгала волна…
Звонок урчал… И дети просыпались,
И вскрикивали женщины со сна.
А город спал. И наплевать влюбленным
На яркий свет автомобильных фар,
Пока цветут акации и клены,
Роняя аромат на тротуар.
Я о себе рассказывать не стану —
У всех поэтов ведь судьба одна…
Меня везде считали хулиганом,
Хоть я за жизнь не выбил ни окна…
А южный ветер навевает смелость.
Я шел, бродил и не писал дневник,
А в голове крутилось и вертелось
От множества революционных книг.
И я готов был встать за это грудью,
И я поверить не умел никак,
Когда насквозь неискренние люди
Нам говорили речи о врагах…
Романтика, растоптанная ими,
Знамена запылённые — кругом…
И я бродил в акациях, как в дыме.
И мне тогда хотелось быть врагом.
Я жил. И все не раз тонуло.
И возникало вновь в душе.
И вот мне двадцать пять минуло,
И юность кончилась уже.Мне неудач теперь, как прежде,
Не встретить с легкой головой,
Не жить веселою надеждой,
Как будто вечность предо мной.То есть, что есть. А страсть и пылкость
Сойдут как полая вода…
Стихи в уме, нелепость ссылки
И неприкаянность всегда.И пред непобежденным бытом
Один, отставший от друзей,
Стою, невзгодам всем открытый,
Прикован к юности своей.И чтоб прижиться хоть немного,
Покуда спит моя заря,
Мне надо вновь идти в дорогу,
Сначала. Будто жил я зря.Я не достиг любви и славы,
Но пусть не лгут, что зря бродил.
Я по пути стихи оставил,
Найдут — увидят, как я жил.Найдут, прочтут, — тогда узнают,
Как в этот век, где сталь и мгла,
В груди жила душа живая,
Искала, мучилась и жгла.И, если я без славы сгину,
А все стихи в тюрьме сожгут,
Слова переживут кончину,
Две-три строки переживут.И в них, доставив эстафету,
Уж не пугаясь ничего,
Приду к грядущему поэту, -
Истоком стану для него.
Когда, чеканный шаг равняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я — стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Ни о любви, ни о разлуке
не говорю я ничего.
И только молча грею руки
в трёхпалых варежках его.
Потом — прощаюсь целый вечер
и возвращаюсь к дому вновь.
И первый снег летит навстречу,
совсем как первая любовь.
Какой он был? Он был весёлый.
В последний год перед войной
он только-только кончил школу
и только встретился со мной.
Он был весёлый, тёмно-русый,
над чубом — красная звезда.
Он в бой пошёл под Старой Руссой
и не вернётся никогда.
Но всё равно — по переулкам
и возле дома моего
идут солдаты шагом гулким,
и все — похожи на него.
Идут, поют, равняя плечи.
Ушанки сдвинуты на бровь.
И первый снег летит навстречу —
и чья-то первая любовь.
Нет в стране такой далекой дали,
не найдешь такого уголка,
где бы не любили, где б не знали
ленинградского большевика.В этом имени — осенний Смольный,
Балтика, «Аврора», Петроград.
Это имя той железной воли,
о которой гимном говорят.В этом имени бессмертен Ленин
и прославлен город на века,
город, воспринявший облик гневный
ленинградского большевика.Вот опять земля к сынам воззвала,
крикнула: «Вперед, большевики!»
Страдный путь к победе указала
Ленинским движением руки.И, верны уставу, как присяге,
вышли первыми они на бой,
те же, те же смольнинские стяги
высоко подняв над головой.Там они, где ближе гибель рыщет,
всюду, где угроза велика.
Не щадить себя — таков обычай
ленинградского большевика.И идут, в огонь идут за ними,
все идут — от взрослых до ребят,
за безжалостными, за своими,
не щадящими самих себя.Нет, земля, в неволю, в когти смерти
ты не будешь отдана, пока
бьется хоть единственное сердце
ленинградского большевика.
{Первое стихотворение, написано восьмиклассником Володей Высоцким 8 марта 1953 г. на смерть И.В. Сталина}Опоясана трауром лент,
Погрузилась в молчанье Москва,
Глубока её скорбь о вожде,
Сердце болью сжимает тоска.Я иду средь потока людей,
Горе сердце сковало моё,
Я иду, чтоб взглянуть поскорей
На вождя дорогого чело… Жжёт глаза мои страшный огонь,
И не верю я чёрной беде,
Давит грудь несмолкаемый стон,
Плачет сердце о мудром вожде.Разливается траурный марш,
Стонут скрипки и стонут сердца,
Я у гроба клянусь не забыть
Дорогого вождя и отца.Я клянусь: буду в ногу идти
С дружной, крепкой и братской семьёй,
Буду светлое знамя нести,
Что вручил ты нам, Сталин родной.В эти скорбно-тяжёлые дни
Поклянусь у могилы твоей
Не щадить молодых своих сил
Для великой Отчизны моей.Имя Сталин в веках будет жить,
Будет реять оно над землёй,
Имя Сталин нам будет светить
Вечным солнцем и вечной звездой.
Пришла ко мне пора платить долги.
А я-то думал,
что еще успею…
Не скажешь, что подстроили враги.
Не спрячешься за юношеской спесью.
И вот я мельтешу то здесь, то там.
Размахиваю разными словами:
«Я расплачусь с долгами!
Я отдам!..
Поверьте мне!..»
Кивают головами
леса и травы, снегопад и зной,
село Косиха, Сахалин и Волга.
Живет во мне, смеется надо мной
Немыслимая необъятность долга!
Ждет каждая секунда.
Ждут года.
Озера, полные целебной влаги.
Мелькнувшие, как вспышка, города.
Победные
и траурные флаги.
Медовый цвет клокочущей ухи.
Моей Москвы
всесильные зарницы.
И те стихи, те — главные — стихи,
которые лишь начинают сниться.
И снова полночь душу холодит.
И карандаш с бессонницею спорит.
И женщина
в глаза мои глядит.
(Я столько должен ей, что страшно вспомнить!)
— Плати долги!..
Плати долги, чудак!..
Давай начистоту судьбу продолжим…
Плачу.
Но каждый раз выходит так:
чем больше отдаешь,
тем больше должен.