Мой стих — пощечина
Условиям земли.
Чья мысль отточена,
Внемли!
Эй вы, иуды-братья,
Сжигайте песнь мою:
Всему проклятья
Пою!..
В.Я.О.От всех невинностью виновных хамок
Я изнемог.
И в Храстовац, средневековый замок,
Сел под замок…
Я вверил ключ таким рукам прелестным,
Таким рукам,
Что перестал грустить о неизвестном
По целым дням…
И кончу тем в начальной Вашей школе,
Что петь начну,
Я проснулся в слегка остариненном
И в оновенном — тоже слегка! —
Жизнерадостном доме Иринином
У оранжевого цветника.
И пошел к побережью песчаному
Бросить к западу утренний взор.
Где, как отзвук всему несказанному,
Тойла в сизости вздыбленных гор…
И покуда в окне загардиненном
Не сверкнут два веселых луча,
Твои стихи «не по сезону»:
В них дух романтики высок.
Я строгой критикой не трону
Нетронутости милых строк…
В них отзвук рыцарской эпохи:
Роброны, фижмы, менуэт,
Любовь и страсть, мечты и вздохи —
Все то, чего отныне нет.
В твоих стихах слегка жеманно,
Мечтательно, светло, тепло.
О вы, поэзовечера,
Но не на блещущей эстраде,
А на лужайке у костра, —
Не денег, а искусства ради, —
Признательный, забуду ль вас?
Благословен счастливый час,
Когда, свернув и спрятав лески,
Поужинав своей ухой,
Мы возвращаемся домой
Через лесок, где спят березки,
Алексису РаннитуЕсть чувства столь интимные, что их
Боишься их и в строках стихотворных:
Так, дать ростков не смея, зрелый стих
Гниет в набухших до отказа зернах…
Есть чувства столь тончайшие и столь
Проникновенно сложные, что если
Их в песнь вложить, он не способен боль,
Сколь смерть вливают в слушателя песни…
И вот — в душе очерченным стихам
Без письменных остаться начертаний.
На горах Алтая,
Под сплошной галдеж,
Собралась, болтая,
Летом молодежь.
Юношество это
Было из Москвы,
И стихи поэта
Им читали Вы.
Им, кто даже имя
Вряд ли знал мое,
Меня отронит Марсельезия,
Как президентного царя!
Моя блестящая поэзия
Сверкнет, как вешняя заря!
Париж и даже Полинезия
Вздрожат, мне славу воззаря!
Мой стих серебряно-брильянтовый
Живителен, как кислород.
Непоняты моей страной
«Стихи в ненастный день», три года
Назад написанные мной
Для просвещения народа.
В них — радость, счастье и свобода,
И жизнь, и грезы, и сирень!
Они свободны, как природа,
Мои «Стихи в ненастный день»!
Не тронута моей струной
Осталась рабская порода,
Меж тем как век — невечный — мечется
И знаньями кичится век,
В неисчислимом человечестве
Большая редкость — Человек.
Приверженцы теории Дарвина
Убийственный нашли изъян:
Вся эта суетливость Марфина —
Наследье тех же обезьян.
Ещё не значит быть изменником —
Быть радостным и молодым,
Не причиняя боли пленникам
И не спеша в шрапнельный дым…
Ходить в театр, в кинематографы,
Писать стихи, купить трюмо,
И много нежного и доброго
Вложить к любимому в письмо…
Ты чутко читала Сергея Волконского
На синей тахте у стены голубой.
Я только что кончил работу с эстонского,
И мы говорили о книге с тобой.
— Ведь это не часто, чтоб книга претолстая
Была целиком и умна, и тонка, —
Сказала так славно, и хлынули волосы
Каштановым ливнем на край дневника.
Луч солнца упал на склоненную талию,
На женственный шелк старомодных волос.
В его стихах — веселая капель,
Откосы гор, блестящие слюдою,
И спетая березой молодою
Песнь солнышку. И вешних вод купель.
Прозрачен стих, как северный апрель.
То он бежит проточною водою,
То теплится студеною звездою,
В нем есть какой-то бодрый, трезвый хмель.
Ни меня не любили они, ни любви моей к ним,
Ни поющих стихов, им написанных в самозабвенье.,
Потому что, расставшись со мной, не окончили дни,
Жить остались они и в других обрели утешенье…
Пусть, живя у меня, никогда не свершали измен,
Но зачем же расстаться с поэтом сумели так просто?
Ах, о том ли я грезил при встречах и в каждом письме,
Очаровываясь милой новою женщиной вдосталь?
О, никем никогда вечно любящий незаменим:
Не утратила смысла старинная верность «до гроба»…
Эпоха робкого дыханья… Где
Твое очарованье? Где твой шепот?
Практичность производит в легких опыт,
Что вздох стал наглым, современным-де…
И вот взамен дыханья — храп везде.
Взамен стихов — косноязычный лопот.
Всех соловьев практичная Европа
Дожаривает на сковороде…
Коростеля владимирских полей
Жизнь обрядила пышностью павлиней.
Но помнить: нет родней грустянки синей
И севера нет ничего милей…
Он в юношеской песенке своей,
Подернутой в легчайший лунный иней,
Очаровательнее был, чем ныне
В разгульно-гулкой радуге огней.
Я перечитываю снова
Твои стихи, — и в ореол
Давно угасшего Былого
Взлетел «Тоскующий Орел»!
Ах, чувствам нет определенья…
Чего до слез, до муки жаль?
Какое странное волненье!
Какая странная печаль!
Твои стихи! — они мне милы!
На редкость дороги они!
«В пример развенчан Божьим Рим судом
Вам, мира многогранные владыки.
Земля и Небо, отвращая лики,
Проходят, новый обреча Содом».
Так возвещала Павлова о том,
Что наболело в сердце горемыки,
И те, кто духом горни и велики,
Почли ее стихов ключистый том.
Мой взор мечтанья оросили:
Вновь — там, за башнями Кремля, –
Неподражаемой России
Незаменимая земля.В ней и убогое богато,
Полны значенья пустячки:
Княгиня старая с Арбата
Читает Фета сквозь очки… А вот, к уютной церковушке
Подъехав в щегольском «купе»,
Кокотка оделяет кружки,
Своя в тоскующей толпе… И ты, вечерняя прогулка
Вы так жалеете, что том моих стихов
Забыт в Америке перед отъездом Вами.
Греха подобного не наказать словами,
И я даю вам… отпущение грехов!
Вы говорите, что среди сонетных строф
Вы не нашли Вам посвященных мной. Как даме,
Я Вам, польщенный, отвечаю: Вас стихами
Я пел четырежды, и впредь всегда готов…
Сирень весны моей! Вот я на Вас гляжу,
Переносясь мечтой к совсем иному мигу,
В дни пред паденьем Петербурга, —
В дни пред всемирною войной, —
Случайно книжка Эренбурга
Купилась где-то как-то мной.
И культом ли католицизма,
Жеманным ли слегка стихом
С налетом хрупкого лиризма,
Изящным ли своим грехом, —
Но только книга та пленила
Меня на несколько недель:
Он тем хорош, что он совсем не то,
Что думает о нем толпа пустая,
Стихов принципиально не читая,
Раз нет в них ананасов и авто,
Фокстротт, кинематограф и лото —
Вот, вот куда людская мчится стая!
А между тем душа его простая,
Как день весны. Но это знает кто?
Все — Пушкины, все — Гёте, все — Шекспиры.
Направо, влево, сзади, впереди…
Но большинство из лириков — без лиры,
И песни их звучат не из груди…
Все ремесло, безвкусие и фокус,
Ни острых рифм, ни дерзостных мазков!
И у меня на «фокус» рифма — «флокус»,
А стиль других — стиль штопаных носков.
Изношены, истрепаны, банальны
Теперь стихи, как авторы стихов.
Его стихи — сама стихия.
Себе бессмертье предреша,
Свершает взлеты огневые
Его стихийная душа.
Он весь поэт, поэт великий.
В нем голоса всего и всех.
Неуловимый лик столикий
Отображает свет и грех.
Как бы ни был сердцем ты оволжен,
Как бы лиру ни боготворил,
Ты в конце концов умолкнуть должен:
Ведь поэзия не для горилл…
А возможно ли назвать иначе,
Как не этой кличкою того,
Кто по-человечески не плачет,
Не переживает ничего?
Этот люд во всех твоих терцинах
Толк найдет не больший, — знаю я, —
Мой юный друг стал к лету ветше
От нескончаемой Нужды,
От расточаемой вражды
Людской вокруг, и я поэтше
Своей сказал: «Что ж! якоря
Поднимем мы, да за моря!»
Нужда осталась позади,
И повстречался нам Достаток.
Мы прожили с ней дней десяток,
И вдруг заекало в груди:
Стихи Ахматовой считают
Хорошим тоном (commе иl faut…)
Позевывая, их читают,
Из них не помня ничего!..
«Не в них ли сердце современной
Запросной женщины?» — твердят
И с миной скуки сокровенной
Приводят несколько цитат.
У моря и озер, в лесах моих сосновых,
Мне жить и радостно, и бодро, и легко,
Не знать политики, не видеть танцев новых
И пить, взамен вина, парное молоко.
В особенности люб мне воздух деревенский
Под осень позднюю и длительной зимой,
Когда я становлюсь мечтательным, как Ленский,
Затем, что дачники разъехались домой.
С отъездом горожан из нашей деревеньки
Уходит до весны (как это хорошо!)
Весна моя! ты с каждою весной
Все дальше от меня, — мне все больнее…
И, в ужасе, молю я, цепенея:
Весна моя! побудь еще со мной!
Побудь-еще со мной, моя Весна,
Каких-нибудь два-три весенних года:
Я жизнь люблю! мне дорога природа!
Весна моя! душа моя юна!
Но чувствуя, что ты здесь ни при чем,
Что старости остановить не в силах
Нас двадцать лет связуют — жизни треть,
Но ты мне дорога совсем особо.
Мне при тебе мешает умереть:
Твоя — пускай и праведная — злоба.
Хотя ты о любви не говоришь,
Твое молчанье боле, чем любовно.
Белград, Берлин, София и Париж —
Все это только наше безусловно.
Всегда был благосклонен небосклон
К нам в пору ту, когда мы были вместе:
О милый тихий городок,
Мой старый, верный друг,
Я изменить тебе не мог
И, убежав от всех тревог,
В тебя въезжаю вдруг!
Ах, не в тебе ль цвела сирень,
Сирень весны моей?
Не твой ли — ах! — весенний день
Взбурлил во мне «Весенний день»,
Чей стих — весны ясней?
Прочтя рецензий тысяч двадцать,
Мне хочется поиздеваться.
Элиграф-экспромт1
Когда какой-нибудь там «критик»
(Поганенький такой «поэт»)
Из зависти твердит: «Смотрите,
Ваш Игорь — миг, Ваш Игорь — бред;
Он на безвременьи заметен
И то лишь наглостью своей» —
Тогда я просто безответен:
Мой друг, Владимир Маяковский,
В былые годы озорник,
Дразнить толпу любил чертовски,
Показывая ей язык.
Ходил в широкой желтой кофте,
То надевал вишневый фрак.
Казалось, звал: «Окатострофьте,
Мещане, свой промозглый мрак!»
В громоздкообразные строки, —
То в полсажени, то в вершок, —
Меня взорвало это «кубо»,
В котором все бездарно сплошь, —
И я решительно и грубо
Ему свой стих точу, как нож.
Гигантно недоразуменье, —
Я не был никогда безлик:
Да, Пушкин стар для современья,
Но Пушкин — Пушкински велик!
И я, придя к нему на смену,
Его благоговейно чту:
Как мало поэтесс! как много стихотворок!
О, где дни Жадовской! где дни Ростопчиной?
Дни Мирры Лохвицкой, чей образ сердцу дорог,
Стих гармонический и веющий весной?
О, сколько пламени, о, сколько вдохновенья
В их светлых творчествах вы жадно обрели!
Какие дивные вы ведали волненья!
Как окрылялись вы, бескрылые земли!