Владимир Маяковский - стихи про стих

Найдено стихов - 30.

Все стихи показаны на одной странице.

Прокручивайте страницу вниз, чтобы посмотреть все стихи.


Владимир Маяковский

Стихи из предсмертной записки

Как говорят —
           «инцидент исперчен»,

любовная лодка
            разбилась о быт.

Я с жизнью в расчёте
               и не к чему перечень

взаимных болей,
            бед
               и обид.

Счастливо оставаться.
                 Владимир Маяковский.

Владимир Маяковский

Лучший стих

Аудитория
     сыплет
         вопросы колючие,
старается озадачить
          в записочном рвении.
— Товарищ Маяковский,
            прочтите
                 лучшее
ваше
   стихотворение. —
Какому
    стиху
       отдать честь?
Думаю,
    упершись в стол.
Может быть,
       это им прочесть,
а может,
     прочесть то?
Пока
   перетряхиваю
          стихотворную старь
и нем
   ждет
      зал,
газеты
    «Северный рабочий»
              секретарь
тихо
   мне
      сказал…
И гаркнул я,
      сбившись
           с поэтического тона,
громче
    иерихонских хайл:
— Товарищи!
      Рабочими
           и войсками Кантона
взят
   Шанхай! —
Как будто
     жесть
        в ладонях мнут,
оваций сила
      росла и росла.
Пять,
   десять,
       пятнадцать минут
рукоплескал Ярославль.
Казалось,
     буря
        вёрсты крыла,
в ответ
    на все
        чемберленьи ноты
катилась в Китай, —
         и стальные рыла
отворачивали
       от Шанхая
            дредноуты.
Не приравняю
       всю
         поэтическую слякоть,
любую
    из лучших поэтических слав,
не приравняю
       к простому
             газетному факту,
если
   так
     ему
рукоплещет Ярославль.
О, есть ли
     привязанность
             большей силищи,
чем солидарность,
         прессующая
               рабочий улей?!
Рукоплещи, ярославец,
           маслобой и текстильщик,
незнаемым
      и родным
           китайским кули!

Владимир Маяковский

Зевс-опровержец

Не первый стих
и все про то же.
И стих,
и случаи похожи.
Как вверх
из Везувия
в смерденьи и жжении
лава
извергается в грозе —
так же точно
огнедышащие опровержения
лавятся
на поля газет.
Опровергатель
всегда
подыщет повод.
Ведром
возражения лей.
Впечатано:
«Суд
осудил Попова
за кражу
трехсот рублей».
И краска
еще не просохла,
а он
пещрит
статейные мили:
«Опровергаю
и возмущен
злостным
искажением фамилии.
Избавьте
от рецензентов-клопов.
Такие нападки —
пло́ски.
Фамилия
моя
совсем не Попов,
а раз и навсегда —
Поповский.
Перестарались
газетные вра́ли.
Где
п-р-а-в-д-а
в их волчьем вое?!
В семействе
у нас
никогда не крали,
и я —
не крал,
а присвоил.
Хроникеры
анекдотами
забавляются, блея,
а факты
в воздухе висят.
Никогда
не крал
трехсот рублей я,
а присвоил
триста пятьдесят.
Массам
требуется
серьезное чтение,
а не плоские
по́лосы и полоски…
Примите
уверение
в совершенном почтении.
С гражданским приветом
Поповский».
Граждане,
бросьте
опровержения воло́чь!
В газеты
впились, как кле́щи.
Не опровергнешь
ни день,
ни ночь,
ни прочие
очевидные вещи.

Владимир Маяковский

Изобретательская семидневка

Товарищи,
мой
педагогический стих
вам
преподать
рад.
Надо вам
следующие
изобрести
за аппаратом аппарат.
Во-первых,
такой
аппарат желателен:
приладив
рычаги
и винтики,
изобретите
мощный
«электроразжиматель»
для
зажимателей самокритики.
Во-вторых,
большущий
ватман-ковер
расчертите
изобретеньем новеньким,
придумайте
спешно
«автоуховерт»
для проворота
ушей
чиновникам.
В-третьих,
комбинируя
мало-помалу
систему
рычагов и домкратов, —
изобретите
«автомехановышибалу»
для
вышибания бюрократов.
В-четвертых,
чтоб не подменяли
энергию масс
деятельностью
староспецовского лона,
изобретите
и усовершенствуйте
«ком-ватер-пас»
для выявления
руководительских
уклонов.
В-пятых,
об единив
электрический ток
с трубопроводом
близким,
изобретите
особый
канализационный сток
для отвода
канцелярской отписки.
В-шестых,
если «завтраками»
вас
томят —
снимите
с хозяйственников
бремя —
изобретите
«антиволокитоаппарат»
для выдачи
изобретателям
премий.
В-седьмых,
подумайте,
усевшись на крыльцо,
и выдумаете,
когда посидите,
чтоб делалось
в учреждениях
приветливое лицо,
если
явится
изобретатель-посетитель.
Выполнив
мой
руководящий стих,
в любое
учреждение
забредайте:
может
всё, что угодно,
изобрести —
будет
обласкан
изобретатель.

Владимир Маяковский

Стих не про дрянь, а про дрянцо

Всем известно,
       что мною
            дрянь
воспета
   молодостью ранней.
Но дрянь не переводится.
            Новый грянь
стих
  о новой дряни.
Лезет
     бытище
      в щели во все.
Подновили житьишко,
            предназначенное на слом,
человек
   сегодня
          приспособился и осел,
странной разновидностью —
               сидящим ослом.
Теперь —
    затишье.
          Теперь не наро́дится
дрянь
     с настоящим
         характерным лицом.
Теперь
   пошло
      с измельчанием народца
пошлое,
      маленькое,
            мелкое дрянцо.
Пережил революцию,
          до нэпа до́жил
и дальше
       приспособится,
            хитёр на уловки…
Очевидно —
      недаром тоже
и у булавок
       бывают головки.
Где-то
   пули
       рвут
           знамённый шёлк,
и нищий
       Китай
         встает, негодуя,
а ему —
      наплевать.
           Ему хорошо:
тепло
      и не дует.
Тихо, тихо
     стираются грани,
отделяющие
         обывателя от дряни.
Давно
   канареек
          выкинул вон,
нечего
   на птицу тратиться.
С индустриализации
          завел граммофон
да канареечные
         абажуры и платьица.
Устроил
      уютную
           постельную нишку.
Его
 некультурной
       ругать ли гадиною?!
Берет
     и с удовольствием
           перелистывает книжку,
интереснейшую книжку —
              сберегательную.
Будучи
   очень
         в семействе добрым,
так
 рассуждает
      лапчатый гусь:
«Боже
      меня упаси от допра,
а от Мопра —
      и сам упасусь».
Об этот
    быт,
         распухший и сальный,
долго
      поэтам
          язык оббивать ли?!
Изобретатель,
       даешь
             порошок универсальный,
сразу
     убивающий
         клопов и обывателей.

Владимир Маяковский

Стих как бы шофера

Граждане,
     мне
        начинает казаться,
что вы
   недостойны
         индустриализации.
Граждане дяди,
        граждане тети,
Автодора ради —
        куда вы прете?!
Сто́ит
   машине
       распрозаявиться —
уже
  с тротуара
       спорхнула девица.
У автомобильного
         у колесика
остановилась
       для пудрения носика.
Об едешь мостовою,
а рядом
    на лужище
с «Вечерней Москвою»,
встал совторгслужащий.
Брови
   поднял,
из ноздри —
      волосья.
«Что
   сегодня
идет
   в «Коло́ссе»?
Об ехали этого,
        других догнали.
Идут
   какие-то
       две канальи.
Трепать
    галоши
походкой быстрой ли? ,
Не обернешь их,
и в ухо
   выстрелив.
Спешишь —
      не до шуток! —
и с прытью
      с блошиною
в людской
     в промежуток
вопьешься машиною.
И упрется
     радиатор
в покидающих театр.
Вам ехать надо?
        Что ж с того!
Прижат
    мужчина к даме,
идут
   по пузу мостовой
сомкнутыми рядами.
Во что лишь можно
(не язык —
     феерия!)
в момент
     обложена
вся шоферия.
Шофер
    столкновеньям
            подвел итог:
«Разинь
    гудок ли уймет?!
Разве
   тут
     поможет гудок?!
Не поможет
      и
       пулемет».
Чтоб в эту
     в самую
         в индустриализацию
веры
   шоферия
        не теряла,
товарищи,
     и в быту
         необходимо взяться
за перековку
       человеческого материала.

Владимир Маяковский

Не все то золото, что хозрасчет

Рынок
   требует
       любовные стихозы.
Стихи о революции?
          на кой-они черт!
Их смотрит
     какой-то
         испанец «Хо́зе» —
Дон Хоз-Расчет.
Мал почет,
     и бюджет наш тесен.
Да еще
   в довершенье —
          промежду нас —
нет
  ни одной
      хорошенькой поэтессы,
чтоб привлекала
        начальственный глаз.
Поэта
   теснят
      опереточные дивы,
теснит
   киношный
        размалеванный лист.
— Мы, мол, массой,
         мы коллективом.
А вы кто?
     Кустарь-индивидуалист!
Город требует
       зрелищ и мяса.
Что вы там творите
         в муках родо́в?
Вы
  непонятны
        широким массам
и их представителям
          из первых рядов.
Люди заработали —
         дайте, чтоб потратили.
Народ
   на нас
      напирает густ.
Бросьте ваши штучки,
          товарищи
изобретатели
       каких-то
           новых,
грядущих искусств. —
Щеголяет Толстой,
         в истории ряженый,
лезет,
   напирает
        со своей императрицей.
— Тьфу на вас!
       Вот я
          так тиражный.
Любое издание
        тысяч тридцать. —
Певице,
    балерине
         хлоп да хлоп.
Чуть ли
    не над ЦИКом
           ножкой машет.
— Дескать,
     уберите
         левое барахло,
разные
    ваши
       левые марши. —
Большое-де искусство
          во все артерии
влазит,
    любые классы покоря.
Довольно!
     В совмещанском партере
Леф
  не раскидает свои якоря.
Время! —
    Судья единственный ты мне.
Пусть
   «сегодня»
        подымает
непризнающий вой.
Я
 заявляю ему
       от имени
твоего и моего:
— Я чту
    искусство,
         наполняющее кассы.
Но стих
   раструбливающий
           октябрьский гул,
но стих,
    бьющий
        оружием класса, —
мы не продадим
        ни за какую деньгу.

Владимир Маяковский

Наше новогодие

«Новый год!»
      Для других это просто:
о стакан
    стаканом бряк!
А для нас
     новогодие —
           подступ
к празднованию
        Октября.
Мы
  лета́
     исчисляем снова —
не христовый считаем род.
Мы
  не знаем «двадцать седьмого»,
мы
  десятый приветствуем год.
Наших дней
      значенью
           и смыслу
подвести итоги пора.
Серых дней
      обыдённые числа,
на десятый
      стройтесь
           парад!
Скоро
   всем
      нам
        счет пред явят:
дни свои
    ерундой не мельча,
кто
  и как
     в обыдённой яви
воплотил
     слова Ильича?
Что в селе?
     Навоз
        и скрипучий воз?
Свод небесный
       коркою вычерствел?
Есть ли там
      уже
        миллионы звезд,
расцветающие в электричестве?
Не купая
    в прошедшем взора,
не питаясь
     зрелищем древним,
кто и нынче
      послал ревизоров
по советским
       Марьям Андревнам?
Нам
  коммуна
      не словом крепка́ и люба́
(сдашь без хлеба,
        как ни крепися!).
У крестьян
     уже
       готовы хлеба́
всем,
   кто переписью переписан?
Дайте крепкий стих
         годочков этак на́ сто,
чтоб не таял стих,
        как дым клубимый,
чтоб стихом таким
         звенеть
             и хвастать
перед временем,
        перед республикой,
                 перед любимой.
Пусть гремят
      барабаны поступи
от земли
    к голубому своду.
Занимайте дни эти —
          подступы
к нашему десятому году!
Парад
   из края в край растянем.
Все,
  в любой работе
         и чине,
рабочие и драмщики,
          стихачи и крестьяне,
готовьтесь
     к десятой годовщине!
Всё, что красит
       и радует,
           всё —
и слова,
    и восторг,
         и погоду —
всё
  к десятому припасем,
к наступающему году.

Владимир Маяковский

Во избежание умственных брожений

Во избежание умственных брожений,
стихи написав,
       об ясняю их:
стихи
   в защиту
       трудовых сбережений,
но против стяжателей,
          глупых и скупых

Иванов,
    пожалуй, слишком
экономией взволнован.
Сберегательная
        книжка
завелась у Иванова.
Иванов
    на книжку эту
собирает
    деньги
       так —
бросивши
     читать газету,
сберегает
     в день
        пятак.
Нежен
   будучи
      к невесте,
он
 в кино
    идет не вместе.
Не води
    невест и жен —
и полтинник
      сбережен.
Принимает
     друга
        сто́ймя,
чай
  пустой
     и то не даст вам.
Брата
   выгонит из дома,
зря
  не тратясь
       на хозяйство.
Даже
   бросил
       мылом мыться —
сэкономлю-де
       немножко.
И наутро
    лапкой
        рыльце
моет он,
    как моет кошка.
Но зато
    бывает рад он
приобресть
     кольцо на палец:
— Это, мол,
хотя и трата,
но,
  кольцо
      на случай спрятав,
я
 имею
    капиталец. —
Какое дело
     до стройки,
           до ломки —
росли б
    сбережений комья.
Его
  интересует
       из всей экономики
только
   своя экономия.
Дни
  звенят
     галопом конниц,
но у парня
     мысли звонче:
как бы
   это
     на червонец
набежал
    еще червончик.
Мы
  не бережливости ругатели,
клади
   на книжку
        лишки,
но помни,
    чтоб книжкой сберегательной
не заслонялись
       другие книжки.
Помни,
   что жадность
         людям
            дана
не только на гроши,
строительству
      жадность
          отдай до дна,
на жизнь
    глаза
      расширь!

Владимир Маяковский

Вызов

Горы злобы
                  аж ноги гнут.
Даже
         шея вспухает зобом.
Лезет в рот,
                  в глаза и внутрь.
Оседая,
            влезает злоба.
Весь в огне.
                Стою на Риверсайде.
Сбоку
         фордами
                     штурмуют мрака форт.
Небоскрёбы
                  локти скручивают сзади,
впереди
            американский флот.
Я смеюсь
             над их атакою тройною.
Ники Картеры
                    мою
                           недоглядели визу.
Я
   полпред стиха —
                           и я
                                 с моей страной
вашим штанишкам
                            бросаю вызов.
Если
        кроха протухла,
                              плеснится,
выбрось
             весь
                    прогнивший кус.
Посылаю к чертям свинячим
все доллары
                  всех держав.
Мне бы
         кончить жизнь
                              в штанах,
                                          в которых начал,
ничего
         за век свой
                        не стяжав.
Нам смешны
                  дозволенного зоны.
Взвод мужей,
                 остолбеней,
                                 цинизмом поражён!
Мы целуем
               — беззаконно! —
                                      над Гудзоном
ваших
         длинноногих жён.
День наш
            шумен.
                     И вечер пышен.
Шлите
         сыщиков
                     в щёлках слушать.
Пьём,
         плюя
                 на ваш прогибишен,
ежедневную
                  «Белую лошадь».
Вот и я
          стихом побрататься
прикатил и вбиваю мысли,
не боящиеся депортаций:
ни сослать их нельзя
                              и не выселить.
Мысль
         сменяют слова,
                              а слова —
                                            дела,
и глядишь,
               с небоскрёбов города,
раскачав,
            в мостовые
                           вбивают тела —
Вандерлипов,
                  Рокфеллеров,
                                      Фордов.
Но пока
           доллар
                     всех поэм родовей.
Обирая,
         лапя,
                 хапая,
выступает,
               порфирой надев Бродвей,
капитал —
               его препохабие.

Владимир Маяковский

1 мая (Поэты — народ дошлый…)

Поэты —
    народ дошлый.
Стих?
   Изволь.
       Только рифмы дай им.
Не говорилось пошлостей
больше,
    чем о мае.
Существительные: Мечты.
         Грёзы.
         Народы.
         Пламя.
         Цветы.
         Розы.
         Свободы.
         Знамя.
Образы:     Майскою —
         сказкою.
Прилагательные: Красное.
         Ясное.
         Вешний.
         Нездешний.
         Безбрежный.
         Мятежный.
Вижу —
    в сандалишки рифм обуты,
под древнегреческой
          образной тогой
и сегодня,
     таща свои атрибуты, —
шагает бумагою
        стих жидконогий.
Довольно
     в люлечных рифмах нянчить —
нас,
  пятилетних сынов зари.
Хоть сегодняшний
        хочется
           привет
              переиначить.
Хотя б без размеров.
          Хотя б без рифм.
1 Мая
да здравствует декабрь!
Маем
нам
еще не мягчиться.
Да здравствует мороз и Сибирь!
Мороз, ожелезнивший волю.
Каторга
камнем камер
лучше всяких вёсен
растила
леса
рук.
Ими
возносим майское знамя —
да здравствует декабрь!
1 Мая.
Долой нежность!
Да здравствует ненависть!
Ненависть миллионов к сотням,
ненависть, спаявшая солидарность.
Пролетарии!
Пулями высвисти:
— да здравствует ненависть! —
1 Мая.
Долой безрассудную пышность земли.
Долой случайность вёсен.
Да здравствует калькуляция силёнок мира.
Да здравствует ум!
Ум,
из зим и осеней
умеющий
во всегда
высинить май.
Да здравствует деланье мая —
искусственный май футуристов.
Скажешь просто,
        скажешь коряво —
и снова
    в паре поэтических шор.
Трудно с будущим.
         За край его
выдернешь —
       и то хорошо.

Владимир Маяковский

Октябрь. 1917–1926

Если
   стих
      сердечный раж,
если
   в сердце
        задор смолк,
голосами его будоражь
комсомольцев
       и комсомолок.
Дней шоферы
       и кучера
гонят
   пулей
      время свое,
а как будто
      лишь вчера
были
   бури
      этих боев.
В шинелях,
     в поддевках идут…
Весть:
   «Победа!»
        За Смольный порог.
Там Ильич и речь,
         а тут
пулеметный говорок.
Мир
  другими людьми оброс;
пионеры
     лет десяти
задают про Октябрь вопрос,
как про дело
       глубоких седин.
Вырастает
      времени мол,
день — волна,
       не в силах противиться;
в смоль-усы
      оброс комсомол,
из юнцов
     перерос в партийцев.
И партийцы
      в годах борьбы
против всех
      буржуазных лис
натрудили
     себе
       горбы,
многий
    стал
      и взросл
           и лыс.
А у стен,
    с Кремля под уклон,
спят вожди
      от трудов,
           от ран.
Лишь колышет
       камни
          поклон
ото ста
    подневольных стран.
На стене
     пропылен
          и нем
календарь, как календарь,
но в сегодняшнем
         красном дне
воскресает
      годов легендарь.
Будет знамя,
       а не хоругвь,
будут
   пули свистеть над ним,
и «Вставай, проклятьем…»
             в хору
будет бой
     и марш,
         а не гимн.
Век промчится
       в седой бороде,
но и десять
      пройдет хотя б,
мы
  не можем
       не молодеть,
выходя
    на праздник — Октябрь.
Чтоб не стих
      сердечный раж,
не дряхлел,
      не стыл
          и не смолк,
голосами
     его
       будоражь
комсомольцев
        и комсомолок.

Владимир Маяковский

Чудеса!

Как днище бочки,
         правильным диском
стояла
     луна
        над дворцом Ливадийским.
Взошла над землей
          и пошла заливать ее,
и льется на море,
         на мир,
             на Ливадию.
В царевых дворцах —
          мужики-санаторники.
Луна, как дура,
        почти в исступлении,
глядят
    глаза
       блинорожия плоского
в афишу на стенах дворца:
              «Во вторник
выступление
товарища Маяковского».

Сам самодержец,
         здесь же,
                 рядом,
гонял по залам
           и по биллиардам.
И вот,
   где Романов
         дулся с маркёрами,
шары
     ложа́
      под свитское ржание,
читаю я
    крестьянам
             о форме
стихов —
     и о содержании.
Звонок.
    Луна
       отодвинулась тусклая,
и я,
  в электричестве,
           стою на эстраде.
Сидят предо мною
         рязанские,
               тульские,
почесывают бороды русские,
ерошат пальцами
         русые пряди,
Их лица ясны,
       яснее, чем блюдце,
где надо — хмуреют,
          где надо —
               смеются.
Пусть тот,
       кто Советам
             не знает це́ну,
со мною станет
        от радости пьяным:
где можно
     еще
       читать во дворце —
что?
  Стихи!
     Кому?
        Крестьянам!
Такую страну
       и сравнивать не с чем, —
где еще
   мыслимы
        подобные вещи?!
И думаю я
     обо всем,
          как о чуде.
Такое настало,
       а что еще будет!
Вижу:
    выходят
       после лекции
два мужика
      слоновьей комплекции.
Уселись
    вдвоем
        под стеклянный шар,
и первый
    второму
        заметил:
              — Мишка,
оченно хороша —
эта
  последняя
       была рифмишка. —
И долго еще
      гудят ливадийцы
на желтых дорожках,
           у синей водицы.

Владимир Маяковский

Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы

Что пожелать вам,
         сэр Замятин?
Ваш труд
    заранее занятен.
Критиковать вас
        не берусь,
не нам
   судить
      занятье светское,
но просим
     помнить,
         славя Русь,
что Русь
    — уж десять лет! —
             советская.
Прошу
   Бориса Пильняка
в деревне
     не забыть никак,
что скромный
       русский простолюдин
не ест
   по воскресеньям
           пудинг.
Крестьянам
      в бритенькие губки
не суйте
    зря
      английской трубки.
Не надобно
      крестьянам
            тож
на плечи
    пялить макинтош.
Очередной
     роман
        растя,
деревню осмотрите заново,
чтобы не сделать
        из крестьян
англосаксонского пейзана.

Что пожелать
       Гладкову Ф.?
Гладков романтик,
         а не Леф, —
прочесть,
     что написал пока он,
так все колхозцы
        пьют какао.
Колхозца
     серого
         и сирого
не надо
    идеализировать.
Фантазией
     факты
        пусть не засло̀нятся.
Всмотритесь,
      творя
         фантазии рьяные, —
не только
     бывает
         «пьяное солнце»,
но…
  и крестьяне бывают пьяные.
Никулину —
      рассказов триста!
Но —
   не сюжетьтесь авантюрами,
колхозные авантюристы
пусть не в роман идут,
           а в тюрьмы.

Не частушить весело́
попрошу Доронина,
чтобы не было
       село
в рифмах проворонено.
Нам
  деревню
      не смешной,
с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка,
чтобы не была
       сплошной
красной балалайкой.

Вам, Третьяков,
        заданье тоньше,
вы —
   убежденный фельетонщик.
Нутром к земле!
        Прижмитесь к бурой!
И так
   зафельетоньте здорово,
чтобы любая
      автодура
вошла бы
     в лоно автодорово.
А в общем,
     писать вам
          за томом том,
товарищи,
     вам
       благодарна и рада,
будто платком,
       газетным листом
машет
   вослед
       «Комсомольская правда».

Владимир Маяковский

Домой!

Уходите, мысли, во-свояси.
Обнимись,
      души и моря глубь.
Тот,
  кто постоянно ясен —
тот,
  по-моему,
       просто глуп.
Я в худшей каюте
         из всех кают —
всю ночь надо мною
            ногами куют.
Всю ночь,
     покой потолка возмутив,
несется танец,
       стонет мотив:
«Маркита,
      Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
       Маркита,
не любишь меня…»
А зачем
      любить меня Марките?!
У меня
    и франков даже нет.
А Маркиту
       (толечко моргните!)
за̀ сто франков
        препроводят в кабинет.
Небольшие деньги —
          поживи для шику —
нет,
  интеллигент,
         взбивая грязь вихров,
будешь всучивать ей
            швейную машинку,
по стежкам
      строчащую
            шелка́ стихов.
Пролетарии
        приходят к коммунизму
                      низом —
низом шахт,
       серпов  
            и вил, —
я ж
      с небес поэзии
           бросаюсь в коммунизм,
потому что
      нет мне
          без него любви.
Все равно —
      сослался сам я
               или послан к маме —
слов ржавеет сталь,
          чернеет баса медь.
Почему
    под иностранными дождями
вымокать мне,
           гнить мне
             и ржаветь?
Вот лежу,
     уехавший за во́ды,
ленью
     еле двигаю
           моей машины части.
Я себя
     советским чувствую
                  заводом,
вырабатывающим счастье.
Не хочу,
    чтоб меня, как цветочек с полян,
рвали
   после служебных тя́гот.
Я хочу,
    чтоб в дебатах
              потел Госплан,
мне давая
     задания на́ год.
Я хочу,
    чтоб над мыслью
                времен комиссар
с приказанием нависал.
Я хочу,
    чтоб сверхставками спе́ца
получало
        любовищу сердце.
Я хочу
   чтоб в конце работы
                завком
запирал мои губы
           замком.
Я хочу,
   чтоб к штыку
           приравняли перо.
С чугуном чтоб
           и с выделкой стали
о работе стихов,
           от Политбюро,
чтобы делал
        доклады Сталин.
«Так, мол,
     и так…
          И до самых верхов
прошли
    из рабочих нор мы:
в Союзе
      Республик
             пониманье стихов
выше
   довоенной нормы…»

Владимир Маяковский

Стихи о советском паспорте

Я волком бы
       выгрыз
          бюрократизм.
К мандатам
      почтения нету.
К любым
     чертям с матерями
               катись
любая бумажка.
        Но эту…
По длинному фронту
           купе
              и кают
чиновник
     учтивый движется.
Сдают паспорта,
        и я
          сдаю
мою
  пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
           улыбка у рта.
К другим —
      отношение плевое.
С почтеньем
      берут, например,
              паспорта
с двухспальным
        английским левою.
Глазами
    доброго дядю выев,
не переставая
       кланяться,
берут,
   как будто берут чаевые,
паспорт
    американца.
На польский —
        глядят,
            как в афишу коза.
На польский —
        выпяливают глаза
в тугой
    полицейской слоновости —
откуда, мол,
      и что это за
географические новости?
И не повернув
       головы кочан
и чувств
     никаких
          не изведав,
берут,
   не моргнув,
         паспорта датчан
и разных
     прочих
         шведов.
И вдруг,
    как будто
         ожогом,
             рот
скривило
     господину.
Это
  господин чиновник
            берет
мою
  краснокожую паспортину.
Берет —
    как бомбу,
         берет —
             как ежа,
как бритву
      обоюдоострую,
берет,
   как гремучую
          в 20 жал
змею
   двухметроворостую.
Моргнул
     многозначаще
            глаз носильщика,
хоть вещи
     снесет задаром вам.
Жандарм
     вопросительно
             смотрит на сыщика,
сыщик
    на жандарма.
С каким наслажденьем
            жандармской кастой
я был бы
    исхлестан и распят
за то,
   что в руках у меня
            молоткастый,
серпастый
     советский паспорт.
Я волком бы
       выгрыз
          бюрократизм.
К мандатам
      почтения нету.
К любым
     чертям с матерями
               катись
любая бумажка.
        Но эту…
Я
 достаю
     из широких штанин
дубликатом
      бесценного груза.
Читайте,
     завидуйте,
           я —
             гражданин
Советского Союза.

Владимир Маяковский

Массам непонятно

Между писателем
        и читателем
              стоят посредники,
и вкус
   у посредника
         самый средненький.
Этаких
   средненьких
         из посреднической рати
тыща
   и в критиках
         и в редакторате.
Куда бы
    мысль твоя
          ни скакала,
этот
  все
    озирает сонно:
— Я
  человек
      другого закала.
Помню, как сейчас,
          в стихах
               у Надсо̀на…
Рабочий
     не любит
          строчек коротеньких.
А еще
   посредников
          кроет Асеев.
А знаки препинания?
          Точка —
              как родинка.
Вы
  стих украшаете,
          точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
           писали б ямбом,
двугривенный
       на строчку
            прибавил вам бы. —
Расскажет
     несколько
          средневековых легенд,
об яснение
      часа на четыре затянет,
и ко всему
     присказывает
            унылый интеллигент:
— Вас
   не понимают
         рабочие и крестьяне. —
Сникает
    автор
       от сознания вины.
А этот самый
       критик влиятельный
крестьянина
      видел
         только до войны,
при покупке
      на даче
          ножки телятины.
А рабочих
     и того менее —
случайно
     двух
        во время наводнения.
Глядели
    с моста
        на места и картины,
на разлив,
     на плывущие льдины.
Критик
   обошел умиленно
двух представителей
          из десяти миллионов.
Ничего особенного —
          руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
     за чаем
         сидел и хвастал:
— Я вот
    знаю
       рабочий класс-то.
Я
 душу
    прочел
        за их молчанием —
ни упадка,
     ни отчаяния.
Кто может
     читаться
         в этаком классе?
Только Гоголь,
       только классик.
А крестьянство?
        Тоже.
           Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
          весною, на даче… —
Этакие разговорчики
          у литераторов
                 у нас
часто
   заменяют
        знание масс.
И идут
   дореволюционного образца
творения слова,
        кисти
           и резца.
И в массу
     плывет
         интеллигентский дар —
грезы,
   розы
      и звон гитар.
Прошу
   писателей,
        с перепугу бледных,
бросить
    высюсюкивать
            стихи для бедных.
Понимает
     ведущий класс
и искусство
      не хуже вас.
Культуру
    высокую
         в массы двигай!
Такую,
    как и прочим.
Нужна
    и понятна
         хорошая книга —
и вам,
   и мне,
      и крестьянам,
             и рабочим.

Владимир Маяковский

Вдохновенная речь про то, как деньги увеличить и уберечь

В нашем хозяйстве —
           дыра за дырой.
Трат масса,
      расходов рой.
Поэтому
     мы
у своей страны
        берем взаймы.
Конечно,
     дураков нету
даром
    отдавать
         свою монету.
Заем
   поэтому
       так пущен,
что всем доход —
        и берущим
             и дающим.
Ясно,
   как репа на блюде, —
доход обоюден.
Встань утром
       и, не смущаемый ленью,
беги
  к ближайшему
         банковскому отделению!
Не желая
     посторонним отвлекаться,
требуй сразу
       — подать облигаций!
Разумеется,
      требуй
         двадцатипятирублевые.
А нет четвертного —
          дело плевое!
Такие ж облигации,
          точка в точку,
за пять рублей,
        да и то в рассрочку!
Выпадет счастье —
участвуешь в выигрыше
            в пятой части.
А если
    не будешь молоть Емелю
и купишь
     не позднее чем к 1-му апрелю,
тогда —
    от восторга немеет стих —
рассрочка
     от четырех месяцев
               и до шести.
А также
    (случай единственный в мире!)
четвертные
      продаются
            по 24,
а пятерка —
      по 4 и 8 гривен.
Словом:
    доходов — ливень!
Этот заем
     такого рода,
что доступен
       для всего трудового народа.
Сидишь себе
       и не дуешь в ус.
На каждый рубль —
          гривенник плюс.
А повезет,
     и вместо денежного поста —
выигрываешь
       тысяч до полуста.
А тиражей —
      масса,
          надоедают аж:
в год до четырех.
         За тиражом тираж!
А в общем,
      сердце радостью облей, —
разыгрывается
        до семнадцати миллионов рублей.
На меня обижаются:
          — Что ты,
               в найме?
Только и пишешь,
         что о выигрышном займе! —
Речь моя
     кротка и тиха:
— На хорошую вещь —
           не жалко стиха. —
Грядущие годы
        покрыты тьмой.
Одно несомненно: на 27-й
(и то, что известно,
          про то и поём)
— выгоднейшая вещь
           10% заем!

Владимир Маяковский

Письмо к любимой Молчанова, брошенной им

Письмо к любимой Молчанова, брошенной им,
как о том сообщается в № 219
«Комсомольской Правды» в стихе
по имени «Свидание»

Слышал —
     вас Молчанов бросил,
будто
   он
     предпринял это,
видя,
   что у вас
        под осень
нет
  «изячного» жакета.
На косынку
      цвета синьки
смотрит он
      и цедит еле:
— Что вы
     ходите в косынке?
да и…
   мордой постарели?
Мне
  пожалте
       грудь тугую.
Ну,
  а если
      нету этаких…
Мы найдем себе другую
в разызысканной жакетке. —
Припомадясь
       и прикрасясь,
эту
  гадость
      вливши в стих,
хочет
   он
     марксистский базис
под жакетку
      подвести.
«За боль годов,
за все невзгоды
глухим сомнениям не быть!
Под этим мирным небосводом
хочу смеяться
и любить».
Сказано веско.
Посмотрите, дескать:
шел я верхом,
       шел я низом,
строил
    мост в социализм,
недостроил
      и устал
и уселся
    у моста́.
Травка
    выросла
         у мо́ста,
по мосту́
     идут овечки,
мы желаем
      — очень просто! —
отдохнуть
     у этой речки.
Заверните ваше знамя!
Перед нами
      ясность вод,
в бок —
    цветочки,
         а над нами —
мирный-мирный небосвод.

Брошенная,
     не бойтесь красивого слога
поэта,
   музой венча́нного!
Просто
    и строго
ответьте
    на лиру Молчанова:
— Прекратите ваши трели!
Я не знаю,
     я стара ли,
но вы,
   Молчанов,
        постарели,
вы
  и ваши пасторали.
Знаю я —
     в жакетах в этих
на Петровке
      бабья банда.
Эти
  польские жакетки
к нам
   провозят
        контрабандой.
Чем, служа
      у муз
         по найму,
на мое
   тряпье
      коситься,
вы б
  индустриальным займом
помогли
    рожденью
         ситцев.
Череп,
   што ль,
       пустеет чаном,
выбил
   мысли
      грохот лирный?
Это где же
     вы,
       Молчанов,
небосвод
     узрели
         мирный?
В гущу
   ваших ро́здыхов,
под цветочки,
       на́ реку
заграничным воздухом
не доносит гарьку?
Или
   за любовной блажью
не видать
     угрозу вражью?

Литературная шатия,
успокойте ваши нервы,
отойдите —
      вы мешаете
мобилизациям и маневрам.

Владимир Маяковский

Во весь голос

Первое вступление в поэму

Уважаемые
      товарищи потомки!
Роясь
   в сегодняшнем
           окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
  возможно,
       спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
          ваш ученый,
кроя эрудицией
        вопросов рой,
что жил-де такой
         певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
     снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
       о времени
            и о себе.
Я, ассенизатор
       и водовоз,
революцией
      мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
       из барских садоводств
поэзии —
    бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
   дачка,
      водь
        и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
     набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
           мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
        чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
     где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
           да сифилис.
И мне
   агитпроп
        в зубах навяз,
и мне бы
     строчить
          романсы на вас, —
доходней оно
       и прелестней.
Но я
  себя
    смирял,
        становясь
на горло
     собственной песне.
Слушайте,
     товарищи потомки,
агитатора,
     горлана-главаря.
Заглуша
    поэзии потоки,
я шагну
    через лирические томики,
как живой
     с живыми говоря.
Я к вам приду
       в коммунистическое далеко
не так,
   как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
         через хребты веков
и через головы
        поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
         но он дойдет не так, —
не как стрела
       в амурно-лировой охоте,
не как доходит
        к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
     трудом
         громаду лет прорвет
и явится
     весомо,
         грубо,
            зримо,
как в наши дни
        вошел водопровод,
сработанный
       еще рабами Рима.
В курганах книг,
        похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
 с уважением
       ощупывайте их,
как старое,
      но грозное оружие.
Я
 ухо
   словом
       не привык ласкать;
ушку девическому
         в завиточках волоска
с полупохабщины
         не разалеться тронуту.
Парадом развернув
         моих страниц войска,
я прохожу
     по строчечному фронту.
Стихи стоят
      свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
          и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
        к жерлу прижав жерло
нацеленных
       зияющих заглавий.
Оружия
    любимейшего
готовая
    рвануться в гике,
застыла
    кавалерия острот,
поднявши рифм
        отточенные пики.
И все
   поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
              пролетали,
до самого
     последнего листка
я отдаю тебе,
      планеты пролетарий.
Рабочего
     громады класса враг —
он враг и мой,
       от явленный и давний.
Велели нам
      идти
         под красный флаг
года труда
     и дни недоеданий.
Мы открывали
        Маркса
            каждый том,
как в доме
     собственном
            мы открываем ставни,
но и без чтения
        мы разбирались в том,
в каком идти,
        в каком сражаться стане.
Мы
  диалектику
        учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
        она врывалась в стих,
когда
   под пулями
         от нас буржуи бегали,
как мы
    когда-то
         бегали от них.
Пускай
    за гениями
          безутешною вдовой
плетется слава
        в похоронном марше —
умри, мой стих,
        умри, как рядовой,
как безымянные
         на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
        на бронзы многопудье,
мне наплевать
        на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
         ведь мы свои же люди, —
пускай нам
      общим памятником будет
построенный
       в боях
          социализм.
Потомки,
     словарей проверьте поплавки:
из Леты
    выплывут
         остатки слов таких,
как «проституция»,
          «туберкулез»,
                 «блокада».
Для вас,
    которые
         здоровы и ловки,
поэт
  вылизывал
        чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
        я становлюсь подобием
чудовищ
     ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
        давай быстрей протопаем,
протопаем
      по пятилетке
             дней остаток.
Мне
  и рубля
      не накопили строчки,
краснодеревщики
         не слали мебель на дом.
И кроме
    свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
         мне ничего не надо.
Явившись
     в Це Ка Ка
          идущих
              светлых лет,
над бандой
      поэтических
             рвачей и выжиг
я подыму,
     как большевистский партбилет,
все сто томов
       моих
          партийных книжек.

Владимир Маяковский

Баллада о доблестном Эмиле

Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!

С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.

Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.

Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.

Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.

«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…

Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.

Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:

«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».

Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.

Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.

Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?

Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.

— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.

А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.

Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —

«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —

Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»

* * *

Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!

Владимир Маяковский

За что боролись?

Слух идет
     бессмысленен и гадок,
трется в уши
      и сердце ежит.
Говорят,
     что воли упадок
у нашей
    у молодежи.
Говорят,
что иной братишка,
заработавший орден,
           ныне
про вкусноты забывший ротишко,
под витриной
       кривит в уныньи.
Что голодным вам
          на зависть
окна лавок в бутылочном тыне,
и едят нэпачи и завы
в декабре
     арбузы и дыни.
Слух идет
     о грозном сраме,
что лишь радость
         развоскресенена,
комсомольцы
       лейб-гусарами
пьют,
   да ноют под стих Есенина.
И доносится до нас,
сквозь губы искривленную прорезь:
«Революция не удалась…
За что боролись?..»
И свои 18 лет
под наган подставят —
           и нет,
или горло
     впетлят в коски.
И горюю я
     как поэт,
и ругаюсь
     как Маяковский.
Я тебе
   не стихи ору,
рифмы в этих делах
          не при чем,
дай
  как другу
       пару рук
положить
     на твое плечо.
Знал и я,
    что значит «не есть»,
по бульварам валялся когда, —
понял я,
    что великая честь
за слова свои
       голодать.
Из-под локона,
       кепкой завитого,
вскинь глаза,
       не грусти и не злись.
Разве есть
     чему завидовать,
если видишь вот эту слизь?
Будто рыбы на берегу, —
с прежним плаваньем
           трудно расстаться им.
То царев горшок берегут,
то
 обломанный шкаф с инкрустациями.
Вы — владыки
      их душ и тела,
с вашей воли
       встречают восход.
Это —
  очень плевое дело,
если б
   революция захотела
со счетов особых отделов
эту мелочь
     списать в расход.
Но рядясь
     в любезность наносную,
мы —
  взамен забытой Чеки
кормим дыней и ананасною,
ихних жен
     одеваем в чулки.
И они
   за все за это,
что чулки,
     что плачено дорого,
строят нам
      дома и клозеты,
и бойцов
     обучают торгу.
Что ж,
   без этого и нельзя!
Сменим их,
      гранит догрызя.
Или
  наша воля обломалась
о сегодняшнюю
        деловую малость?
Нас
  дело
    должно
        пронизать насквозь,
скуленье на мелочность
            высмей.
Сейчас
    коммуне
         ценнее гвоздь,
чем тезисы о коммунизме.
Над пивом
     нашим юношам ли
склонять
     свои мысли ракитовые?
Нам
  пить
     в грядущем
           все соки земли,
как чашу
     мир запрокидывая.

Владимир Маяковский

Стихи и картинки эти вот про стрелочников и лесопильный завод (коллективное)

Теперь проедем
       в дождь трамваем…
Народ у трамвая
       дождем омываем.
Стрелочник всегда
        торчит на посту.
Дождь ли,
    мороз ли —
          стой! не бастуй!
И если случается
       хоть малюсенький дождь —
вымачивает стрелочника
           вдрызг
              и в дрожь.
В дождь не поможет
         ни молитва, ни плач;
лучшая помощь —
         брезентовый плащ!
Какой же может быть
         вывод из этого?
Выдать
   стрелочникам
         плащи брезентовые!
Казалось бы — просто!
          Но хозяйственники-разини
взяли и выдали
         плащи на резине.
Плащ не пропускает
         водицы дождевой.
Но стрелочник,
       избавясь от внешних купаний,
стоит
  и исходит, еле живой,
паром,
   как в страшно распаренной бане.
Преет и мается,
       шапку насупив,
и мокнет,
    и мокнет,
        как клецка в супе.
В чем же дело?
       В чем же загвоздка?
Резиновый плащ
       не пропускает воздуха,
и пот
  до того возмутительно прет,
что шуба дымится,
        как горячий пирог.
А шубе стоит по́том упиться,
и через год —
      не шуба — тряпица.
А шуба —
     тоже казенная,
           кстати…
Как же
   хозяйственников
          не упрекнуть в растрате,
когда из-за этого
        тыщи четыре
улетучатся запахом нашаты́ря!
Хозяйственник!
       Не гляди на рабочих Кащеем,
выдай немедленно
        брезентовых плащей им.
Вреден
   для республики
          пальцев разжим
в деле —
    над рабочими — заботы и опеки.
Товарищи!
        Уничтожьте
          бессмысленный режим,
режим экономии на рабочей копейке.* * *По шоссе Ленинградскому,
            грязному,
                   пыльному,
под едем теперь к заводу лесопильному.
На 11-ой версте —
        завод «Братуево».
А ну, «Рабочая Москва»,
           ату его!
Хозяйственники
       для этого завода несчастного
старый двигатель
       купили у «частного».
Работающие
      над починкой двигателя
глаза от удивления выкатили:
двигатель внутри, как гнилой орех —
и смех
   и грех!
И зря
  рабочее время соря,
над этим двигателем
         потели слесаря.
Хозяйственники
       ходят с экономной рожей,
а двигатель
     выходит
        нового дороже.
И на заводе, где пилят бревна,
тоже не всё гладко и ровно.
Напилят доски,
         свезут на склад
и скажут,
    бросив на доски взгляд:
— Не годятся,
      очень узки́,
вези обратно,
      пили бруски…
А результат простой:
где 3-х,
   где 4-х-часовый простой.
Решенье огульное:
штрафовать рабочих
         за часы прогульные.
И выгнали…
     Безработный голодает и воет,
а на заводе —
      простоев вдвое.
И выходит —
      не рабочие,
           а хозяйственники виноваты…
Очевидно, уши у них длинноваты.
1926 г.

Владимир Маяковский

Стих резкий о рулетке и железке

Напечатайте, братцы, дайте отыграться.

Общий вид

Есть одно учреждение,
оно
имя имеет такое — «Казино́».
Помещается в тесноте — в Каретном ряду, —
а деятельность большая — желдороги, банки.

По-моему,
к лицу ему больше идут
просторные помещения на Малой Лубянке.

Железная дорога

В 12 без минут
или в 12 с минутами.
Воры, воришки,
плуты и плутики
с вздутыми карманами,
с животами вздутыми
вылазят у «Эрмитажа», остановив «дутики».
Две комнаты, проплеванные и накуренные.
Столы.
За каждым,
сладкий, как патока,
человечек.
У человечка ручки наманикюренные.
А в ручке у человечка небольшая лопатка.
Выроют могилку и уложат вас в яме.
Человечки эти называются «крупья́ми».

Чуть войдешь,
один из «крупѐй»
прилепливается, как репей:
«Господин товарищ —
свободное место», —
и проводит вас чрез человечье тесто.
Глазки у «крупьи» — две звездочки-точки.
«Сколько, — говорит, — прикажете об явить в банчочке?..»
Достаешь из кармана сотнягу деньгу.
В зале моментально прекращается гул.
На тебя облизываются, как на баранье рагу.

Крупье

С изяществом, превосходящим балерину,
парочку карточек барашку кинул.
А другую пару берет лапа
арапа.
Барашек
еле успевает
руки
совать за деньгами то в пиджак, то в брюки.
Минут через 15 такой пластики
даже брюк не остается —
одни хлястики.
Без «шпалера», без шума,
без малейшей царапины,
50 разбандитят до ниточки лапы арапины.
Вся эта афера
называется — шмендефером.

Рулетка

Чтоб не скучали нэповы жены и детки,
и им развлечение —
зал рулетки.
И сыну приятно,
и мамаше лучше:
сын обучение математическое получит.
Об яснение для товарищей, не видавших рулетки.
Рулетка — стол,
а на столе —
клетки.
А чтоб арифметикой позабавиться сыночку и маме,
клеточка украшена номерами.
Поставь на единицу миллион твой-ка,
крупье об являет:
«Выиграла двойка».
Если всю доску изыграть эту,
считать и выучишься к будущему лету.
Образование небольшое —
всего три дюжины.
Ну, а много ли нэповскому сыночку нужно?

А что рабочим?

По-моему,
и от «Казино»,
как и от всего прочего,
должна быть польза для сознательного рабочего.
Сделать
в двери
дырку-глазок,
чтоб рабочий играющих посмотрел разок.
При виде шестиэтажного нэповского затылка
руки начинают чесаться пылко.
Зрелище оное —
очень агитационное.

Мой совет

Удел поэта — за ближнего боле́й.
Предлагаю
как-нибудь
в вечер хмурый
придти ГПУ и снять «дамбле́» —
половину играющих себе,
а другую —
МУРу.

Владимир Маяковский

Стихи о красотах архитектуры

В Париже, в Венсене, рухнул
дом, придавивший 30 рабочих.
Министры соболезновали.
200 коммунистов и демонстрантов
арестовано.

Из газет




Красивые шпили
        домов-рапир
видишь,
    в авто несясь.
Прекрасны
      в Париже
           пале ампир,
прекрасны
     пале ренесанс.
Здесь чтут
     красоту,
         бульвары метя,
искусству
     почет здоро́в —
сияют
   векам
      на дворцовых медях
фамилии архитекторов.
Собакой
    на Сене
        чернеют дворцы
на желтизне
      на осенней,
а этих самых
       дворцов
           творцы
сейчас
   синеют в Венсене.
Здесь не плачут
        и не говорят,
надвинута
     кепка
        на бровь.
На глине
    в очередь к богу
            в ряд
тридцать
     рабочих гробов.
Громок
    парижских событий содом,
но это —
    из нестоящих:
хозяевам
     наспех
         строили дом,
и дом
   обвалился на строящих.
По балкам
     будто
        растерли томат.
Каменные
     встали над я́миною —
каменное небо,
        каменные дома
и горе,
   огромное и каменное.
Закат кончается.
        Час поздноват.
Вечер
   скрыл искалеченности.
Трудно
    любимых
         опознавать
в человечьем
       рагу из конечностей.
Дети,
   чего испугались крови?!
Отмойте
    папе
       от крови щеку!
Строить
    легочь
        небесных кровель
папе —
    небесному кровельщику.
О папе скорбь
       глупа и пуста,
он —
  ангел французский,
           а впрочем,
ему
  и на небе
       прикажут стать
божьим чернорабочим.
Сестра,
    чего
      склонилась, дрожа, —
обвисли
    руки-плети?!
Смотри,
    как прекрасен
           главный ажан
в паре
   солнц-эполетин.
Уймись, жена,
       угомонись,
слезы
   утри
      у щек на коре…
Смотри,
    пришел
        премьер-министр
мусье Пуанкаре.
Богатые,
    важные с ним господа,
на портфелях
       корон отпечатки.
Мусье министр
       поможет,
            подаст…
пухлую ручку в перчатке.
Ажаны,
    косясь,
        оплывают гроба
по краю
    горя мокрого.
Их дело одно —
       «пасэ, а табак»,
то есть —
    «бей до́ крови».
Слышите:
     крики
        и песни клочки
домчались
     на спинах ветро́в…
Это ажаны
     в нос и в очки
наших
   бьют у метро.
Пусть
   глупые
       хвалят
          свой насест —
претит
   похвальба отеческая.
Я славлю тебя,
       «репюблик франсэз»,
свободная
     и демократическая.
Свободно, братья,
        свободно, отцы,
ждите
   здесь
      вознесения,
чтоб новым Людовикам
            пале и дворцы
легли
   собакой на Сене.
Чтоб город
     верхами
         до бога дорос,
чтоб видеть,
      в авто несясь,
как чудны
     пале
       Луи Каторз,
ампир
   и ренесанс.
Во внутренности
        не вмешиваюсь, гостя́,
лишь думаю,
      куря папироску:
мусье Париж,
       на скольких костях
твоя
  покоится роскошь?

Владимир Маяковский

Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче

В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом
постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко.
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой
и солнца!

Владимир Маяковский

Стихотворение это

Стихотворение это —
одинаково полезно и для редактора
и для поэтов.

Всем товарищам по ремеслу:
несколько идей
о «прожигании глаголами сердец
людей».


Что поэзия?!
Пустяк.
Шутка.
А мне от этих шуточек жутко.

Мысленным оком окидывая Федерацию —
готов от боли визжать и драться я.
Во всей округе —
тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.
От жизни сидячей высохли в жгут.
Изголодались.
С локтями голыми.
Но денно и нощно
жгут и жгут
сердца неповинных людей «глаголами».
Написал.
Готово.
Спрашивается — прожёг?
Прожёг!
И сердце и даже бок.
Только поймут ли поэтические стада,
что сердца
сгорают —
исключительно со стыда.
Посудите:
сидит какой-нибудь верзила
(мало ли слов в России есть?!).
А он
вытягивает,
как булавку из ила,
пустяк,
который полегше зарифмоплесть.
А много ль в языке такой чуши,
чтоб сама
колокольчиком
лезла в уши?!
Выберет…
и опять отчесывает вычески,
чтоб образ был «классический»,
«поэтический».
Вычешут…
и опять кряхтят они:
любят ямбы редактора лающиеся.
А попробуй
в ямб
пойди и запихни
какое-нибудь слово,
например, «млекопитающееся».
Потеют как следует
над большим листом.
А только сбоку
на узеньком клочочке
коротенькие строчки растянулись глистом.
А остальное —
одни запятые да точки.
Хороший язык взял да и искрошил,
зря только на обучение тратились гроши.
В редакции
поэтов банда такая,
что у редактора хронический разлив жёлчи.
Банду локтями,
дверями толкают,
курьер орет: «Набилось сволочи!»
Не от мира сего —
стоят молча.
Поэту в редкость удачи лучи.
Разве что редактор заталмудится слишком,
и врасплох удастся ему всучить
какую-нибудь
позапрошлогоднюю
залежавшуюся «веснишку».
И, наконец,
выпускающий,
над чушью фыркая,
режет набранное мелким петитиком
и затыкает стихами дырку за дыркой,
на горе родителям и на радость критикам.
И лезут за прибавками наборщик и наборщица.
Оно понятно —
набирают и морщатся.

У меня решение одно отлежалось:
помочь людям.
А то жалость!
(Особенно предложение пригодилось к весне б,
когда стихом зачитывается весь нэп.)
Я не против такой поэзии.
Отнюдь.
Весною тянет на меланхолическую нудь.
Но долой рукоделие!
Что может быть старей
кустарей?!
Как мастер этого дела
(ко мне не прицепитесь)
сообщу вам об универсальном рецепте-с.
(Новость та,
что моими мерами
поэты заменяются редакционными курьерами.)

Рецепт

(Правила простые совсем:
всего — семь.)
1.
Берутся классики,
свертываются в трубку
и пропускаются через мясорубку.
2.
Что получится, то
откидывают на решето.
3.
Откинутое выставляется на вольный дух.
(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)
4.
Просушиваемое перетряхивается еле
(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).
5.
Сушится (чтоб не успело перевечниться)
и сыпется в машину:
обыкновенная перечница.
6.
Затем
раскладывается под машиной
липкая бумага
(для ловли мушиной).
7.
Теперь просто:
верти ручку,
да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!
(Чтоб «кровь» к «любовь»,
«тень» ко «дню»,
чтоб шли аккуратненько
одна через одну.)

Полученное вынь и…
готово к употреблению:
к чтению,
к декламированию,
к пению.

А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,
чтоб их не тянуло портить бумажки,
отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича
и передать
товарищу Семашке.

Владимир Маяковский

Сергею Есенину

Вы ушли,
      как говорится,
             в мир в иной.
Пустота…
      Летите,
         в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
         ни пивной.
Трезвость.

Нет, Есенин,
        это
         не насмешка.
В горле
    горе комом —
            не смешок.
Вижу —
     взрезанной рукой помешкав,
собственных
        костей
           качаете мешок.
— Прекратите!
        Бросьте!
            Вы в своем уме ли?
Дать,
   чтоб щеки
        заливал
             смертельный мел?!
Вы ж
   такое
      загибать умели,
что другой
      на свете
          не умел.
Почему?
     Зачем?
        Недоуменье смяло.
Критики бормочут:
          — Этому вина
то…
  да сё…
      а главное,
           что смычки мало,
в результате
       много пива и вина. —
Дескать,
     заменить бы вам
                богему
                  классом,
класс влиял на вас,
            и было б не до драк.
Ну, а класс-то
         жажду
           заливает квасом?
Класс — он тоже
         выпить не дурак.
Дескать,
    к вам приставить бы
        ‎    кого из напосто̀в —
стали б
    содержанием
           премного одарённей.
Вы бы
   в день
      писали
          строк по сто́,
утомительно
       и длинно,
            как Доронин.
А по-моему,
      осуществись
             такая бредь,
на себя бы
      раньше наложили руки.
Лучше уж
     от водки умереть,
чем от скуки!
Не откроют
      нам
        причин потери
ни петля,
     ни ножик перочинный.
Может,
    окажись
        чернила в «Англетере»,
вены
   резать
       не было б причины.
Подражатели обрадовались:
               бис!
Над собою
     чуть не взвод
            расправу учинил.
Почему же
      увеличивать
            число самоубийств?
Лучше
    увеличь
        изготовление чернил!
Навсегда
     теперь
        язык
           в зубах затворится.
Тяжело
    и неуместно
           разводить мистерии.
У народа,
     у языкотворца,
умер
   звонкий
       забулдыга подмастерье.
И несут
     стихов заупокойный лом,
с прошлых
      с похорон
           не переделавши почти.
В холм
    тупые рифмы
           загонять колом —
разве так
     поэта
        надо бы почтить?
Вам
  и памятник еще не слит, —
где он,
   бронзы звон
          или гранита грань? —
а к решеткам памяти
           уже
             понанесли
посвящений
       и воспоминаний дрянь.
Ваше имя
     в платочки рассоплено,
ваше слово
      слюнявит Собинов
и выводит
      под березкой дохлой —
«Ни слова,
      о дру-уг мой,
            ни вздо-о-о-о-ха.»
Эх,
  поговорить бы и́наче
с этим самым
       с Леонидом Лоэнгринычем!
Встать бы здесь
        гремящим скандалистом:
— Не позволю
       мямлить стих
               и мять! —
Оглушить бы
       их
         трехпалым свистом
в бабушку
      и в бога душу мать!
Чтобы разнеслась
         бездарнейшая по́гань,
раздувая
     темь
       пиджачных парусов,
чтобы
    врассыпную
          разбежался Коган,
встреченных
       увеча
          пиками усов.
Дрянь
    пока что
        мало поредела.
Дела много —
        только поспевать.
Надо
   жизнь
      сначала переделать,
переделав —
       можно воспевать.
Это время —
       трудновато для пера,
но скажите
      вы,
        калеки и калекши,
где,
  когда,
     какой великий выбирал
путь,
   чтобы протоптанней
              и легше?
Слово —
     полководец
           человечьей силы.
Марш!
    Чтоб время
          сзади
             ядрами рвалось.
К старым дням
        чтоб ветром
              относило
только
    путаницу волос.
Для веселия
       планета наша
            ‎  мало оборудована.

Надо
   вырвать
       радость
           у грядущих дней.
В этой жизни
       помереть
            не трудно.
Сделать жизнь
        значительно трудней.

Владимир Маяковский

Послание пролетарским поэтам

Товарищи,
     позвольте
          без позы,
               без маски —
как старший товарищ,
           неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
            товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
         товарищ Уткин.
Мы спорим,
      аж глотки просят лужения,
мы
  задыхаемся
        от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
            деловое предложение:
давайте,
    устроим
        веселый обед!
Расстелим внизу
        комплименты ковровые,
если зуб на кого —
         отпилим зуб;
розданные
      Луначарским
             венки лавровые —
сложим
    в общий
        товарищеский суп.
Решим,
    что все
        по-своему правы.
Каждый поет
       по своему
            голоску!
Разрежем
     общую курицу славы
и каждому
     выдадим
          по равному куску.
Бросим
    друг другу
         шпильки подсовывать,
разведем
     изысканный
            словесный ажур.
А когда мне
      товарищи
           предоставят слово —
я это слово возьму
         и скажу:
— Я кажусь вам
        академиком
              с большим задом,
один, мол, я
      жрец
         поэзий непролазных.
А мне
   в действительности
             единственное надо —
чтоб больше поэтов
          хороших
               и разных.
Многие
    пользуются
          напосто́вской тряскою,
с тем
   чтоб себя
        обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
             мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
          валютчик?
Я
  по существу
        мастеровой, братцы,
не люблю я
      этой
         философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
         работать?
              драться?
Сделай одолжение,
          а ну́, давай!
Есть
   перед нами
         огромная работа —
каждому человеку
         нужное стихачество.
Давайте работать
         до седьмого пота
над поднятием количества,
            над улучшением качества.
Я меряю
     по коммуне
           стихов сорта,
в коммуну
     душа
        потому влюблена,
что коммуна,
       по-моему,
            огромная высота,
что коммуна,
       по-моему,
            глубочайшая глубина.
А в поэзии
     нет
       ни друзей,
            ни родных,
по протекции
       не свяжешь
             рифм лычки́.
Оставим
    распределение
            орденов и наградных,
бросим, товарищи,
         наклеивать ярлычки.
Не хочу
    похвастать
          мыслью новенькой,
но по-моему —
       утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
     это место,
          где исчезнут чиновники
и где будет
      много
         стихов и песен.
Стоит
   изумиться
        рифмочек парой нам —
мы
  почитаем поэтика гением.
Одного
    называют
         красным Байроном,
другого —
     самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
        за вас и сам, —
чтоб не обмелели
         наши души,
чтоб мы
    не возвели
          в коммунистический сан
плоскость раешников
           и ерунду частушек.
Мы духом одно,
        понимаете сами:
по линии сердца
        нет раздела.
Если
   вы не за нас,
          а мы
             не с вами,
то черта ль
      нам
        остается делать?
А если я
    вас
      когда-нибудь крою
и на вас
    замахивается
           перо-рука,
то я, как говорится,
          добыл это кровью,
я
 больше вашего
         рифмы строгал.
Товарищи,
     бросим
         замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
          мой лабаз! —
всё, что я сделал,
         все это ваше —
рифмы,
    темы,
       дикция,
           бас!
Что может быть
        капризней славы
                 и пепельней?
В гроб, что ли,
       брать,
          когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
             в высшей степени
на деньги,
     на славу
         и на прочую муру!
Чем нам
     делить
         поэтическую власть,
сгрудим
    нежность слов
           и слова-бичи,
и давайте
     без завистей
           и без фамилий
                  класть
в коммунову стройку
          слова-кирпичи.
Давайте,
    товарищи,
         шагать в ногу.
Нам не надо
      брюзжащего
            лысого парика!
А ругаться захочется —
           врагов много
по другую сторону
         красных баррикад.

Владимир Маяковский

Письмо писателя Маяковского писателю Горькому

Алексей Максимович,
          как помню,
              между нами
что-то вышло
       вроде драки
            или ссоры.
Я ушел,
    блестя
       потертыми штанами;
взяли Вас
     международные рессоры.
Нынче —
    и́наче.
Сед височный блеск,
         и взоры озарённей.
Я не лезу
    ни с моралью,
           ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
      говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
      Вас
        на стройке наших дней.
Думаете —
      с Капри,
          с горки
Вам видней?
Вы
       и Луначарский —
          похвалы повальные,
добряки,
    а пишущий
         бесстыж —
тычет
   целый день
         свои
           похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
         со всех лотков.
Вы
      такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
         а Гладков
написал
    благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
         нос наморщишь
и идешь
    верстой болотца длинненького.
Кстати,
    говорят,
        что Вы открыли мощи
этого…
    Калинникова.
Мало знать
     чистописаниев ремёсла,
расписать закат
       или цветенье редьки.
Вот
  когда
     к ребру душа примерзла,
ты
     ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
      Даже
        нет и тленья
в их стихе
     холодном
          и лядащем.
Все
  входящие
       срифмуют впечатления
и печатают
     в журнале
          в исходящем.
А рядом
    молотобойцев
           ана́пестам
учит
  профессор Шенге́ли.
Тут
  не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
       в шинке ли?
Алексей Максимович,
          у вас
            в Италии
Вы
      когда-нибудь
        подобное
            видали?
Приспособленность
         и ласковость дворовой,
деятельность
      блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
        — «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
       но не на подножном
корму,
   не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
      грядущем быту,
             помноженном
на электричество
        и коммунизм.
Одни мы,
     как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
    историю литературы —
лишь мы
    и наши друзья.
Мы не ласкаем
       ни глаза,
           ни слуха.
Мы —
   это Леф,
       без истерики —
                мы
по чертежам
      деловито
          и сухо
строим
    завтрашний мир.
Друзья —
     поэты рабочего класса.
Их знание
     невелико́,
но врезал
     инстинкт
         в оркестр разногласый
буквы
   грядущих веков.
Горько
   думать им
        о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
       гряньте!
Я знаю —
    Вас ценит
         и власть
             и партия,
Вам дали б всё —
        от любви
            до квартир.
Прозаики
     сели
       пред Вами
           на парте б:
— Учи!
    Верти! —
Или жить вам,
       как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
    теперь
       такой артист
назад
   на русские рублики —
я первый крикну:
        — Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
         из-за ваших стекол
виден
   Вам
     еще
       парящий сокол?
Или
  с Вами
     начали дружить
по саду
    ползущие ужи?
Говорили
     (об ясненья ходкие!),
будто
   Вы
     не едете из-за чахотки.
И Вы
   в Европе,
       где каждый из граждан
смердит покоем,
        жратвой,
            валютцей!
Не чище ль
     наш воздух,
          разреженный дважды
грозою
    двух революций!
Бросить Республику
         с думами,
              с бунтами,
лысинку
    южной зарей озарив, —
разве не лучше,
       как Феликс Эдмундович,
сердце
    отдать
       временам на разрыв.
Здесь
   дела по горло,
         рукав по локти,
знамена неба
      алы́,
и соколы —
      сталь в моторном клёкоте —
глядят,
    чтоб не лезли орлы.
Делами,
    кровью,
       строкою вот этою,
нигде
   не бывшею в найме, —
я славлю
     взвитое красной ракетою
Октябрьское,
      руганное
          и пропетое,
пробитое пулями знамя!