Когда у королевы выходит новый томик
Изысканных сонетов, кэнзелей и поэз,
Я замечал, что в каждом доме
К нему настражен интерес.
Идут ее поэзы десятками изданий
И служат украшеньем окниженных витрин,
Ее безумств, ее мечтаний —
В стихах чаруйный лабиринт…
Все критики, конечно, ей крутят фимиамы,
Как истые холопы, но курят невпопад,
И нет для Ингрид большей драмы,
Чем их рецензий сладкий «пат»…
Прекрасные поэзы от их похвал пошлеют,
Глупеют и мерзеют от фальши их похвал,
И гневом и стыдом алеет
Щек царских матовых овал…
А те, кто посмелее, с тенденцией «эсдеков»,
Бранить ее решались, но тоже не умно.
Читая этих «человеков»,
Царице все же хоть смешно.
Однажды Ингрид Стэрлинг (о, остроумья сила!)
Всем ядно отомстила — в редакцию письмом,
В котором критиков просила
Забыть «ее творений дом».
«Не раз я разрешала бранить меня печатно,
Но только беспристрастно и лишь по существ
А ваша лесть мне неприятна:
Я тоже мыслю и живу…
Теперь я запрещаю всей властью королевы
Рецензии о книгах моих изготовлять:
Из вас бездарны те, кто „левы“,
А „правых“ трудно „олевлять“…
Еще одна причина бессмыслицы рецензий:
Чтоб разбирать большое — ах, надо быть большим!
Бездарь бездарна и при цензе,
Талант бездарностью душим!..
Чтоб отзыв беспристрастный прочесть под псевдонимом
Пришлось бы мне поэзы печатать, но зачем,
Когда трудом своим любимым
Я дорога свободным всем?
Да и сама всех лучше себе я знаю цену:
Стихи мои прекрасны без брани и похвал!
На сцену, молодежь, на сцену!
Смелей! — успех или провал!»
Потемкин! Не гнусна хороша рифма взгляду
И слуху не гадка,
Хотя слагателю приносит и досаду,
Коль муза не гладка,
И геликонскому противна вертограду,
Когда свиньей визжит.
И трудно рифмовать писцу, в науке младу,
Коль рифма прочь бежит.
Увидеть можно рифм великую громаду,
Но должно ль их тянуть?
А глупые писцы их ищут, будто кладу,
В кривой тащат их путь.
Что к ним ни прибредет, поставят рифмой сряду,
Так рифма негодна!
А я на рифму ввек некстати не насяду,
Хоть рифма не бедна.
К заросшему она вралей приводит саду,
Где только лес густой,
И ко ощипанну под осень винограду,
Где хворост лишь пустой.
Набрався таковы в избах пииты чаду,
Вертятся кубарем
И ставят хижину свою подобно граду,
Вздуваясь пузырем.
Я ввек ни разума, ни мысли не украду,
Имея чистый ум.
Не брошу рифмою во стихотворство яду
И не испорчу дум.
Не дам, не положу я рифмой порчи складу,
Стихов не поврежу;
Оставлю портить я стихи от рифмы гаду,
Кто гады — не скажу.
Им служит только то за враки во награду,
Что много дураков,
Которые ни в чем не знали сроду ладу,
И вкус у них таков.
Несмысленны чтецы дают писцам отраду,
Толпами хвалят их,
Хотя стихи пищат и спереду и сзаду,
И Аполлон им лих.
Однако скверному такому муз он чаду
Обиды не творит.
Так он не свержется, хотя и врет, ко аду,
И в аде не сгорит.
Памяти 25 августа 1921 года
Как-то странно во мне преломилась
Пустота неоплаканных дней.
Пусть Господня последняя милость
Над могилой пребудет твоей!
Все, что было холодного, злого,
Это не было ликом твоим.
Я держу тебе данное слово
И тебя вспоминаю иным.
Помню вечер в холодном Париже,
Новый Мост, утонувший во мгле…
Двое русских, мы сделались ближе,
Вспоминая о Царском Селе.
В Петербург мы вернулись — на север.
Снова встреча. Торжественный зал.
Черепаховый бабушкин веер
Ты, читая стихи мне, сломал.
После в «Башне» привычные встречи,
Разговоры всегда о стихах,
Неуступчивость вкрадчивой речи
И змеиная цепкость в словах.
Строгих метров мы чтили законы
И смеялись над вольным стихом,
Мы прилежно писали канцоны,
И сонеты писали вдвоем.
Я ведь помню, как в первом сонете
Ты нашел разрешающий ключ…
Расходились мы лишь на рассвете,
Солнце вяло вставало меж туч.
Как любили мы город наш серый,
Как гордились мы русским стихом…
Так не будем обычною мерой
Измерять необычный излом.
Мне пустынная помнится дамба, —
Сколько раз, проезжая по ней,
Восхищались мы гибкостью ямба
Или тем, как напевен хорей.
Накануне мучительной драмы…
Трудно вспомнить… Был вечер… И вскачь
Над канавкой из Пиковой Дамы
Пролетел петербургский лихач.
Было сказано слово неверно…
Помню ясно сияние звезд…
Под копытами гулко и мерно
Простучал Николаевский мост.
Разошлись… Не пришлось мне у гроба
Помолиться о вечном пути,
Но я верю — ни гордость, ни злоба
Не мешали тебе отойти.
В землю темную брошены зерна,
В белых розах они расцветут…
Наклонившись над пропастью черной,
Ты отвел человеческий суд.
И откроются очи для света!
В небесах он совсем голубой.
И звезда твоя — имя поэта —
Неотступно и верно с тобой.
Что пожелать вам,
сэр Замятин?
Ваш труд
заранее занятен.
Критиковать вас
не берусь,
не нам
судить
занятье светское,
но просим
помнить,
славя Русь,
что Русь
— уж десять лет! —
советская.
Прошу
Бориса Пильняка
в деревне
не забыть никак,
что скромный
русский простолюдин
не ест
по воскресеньям
пудинг.
Крестьянам
в бритенькие губки
не суйте
зря
английской трубки.
Не надобно
крестьянам
тож
на плечи
пялить макинтош.
Очередной
роман
растя,
деревню осмотрите заново,
чтобы не сделать
из крестьян
англосаксонского пейзана.
Что пожелать
Гладкову Ф.?
Гладков романтик,
а не Леф, —
прочесть,
что написал пока он,
так все колхозцы
пьют какао.
Колхозца
серого
и сирого
не надо
идеализировать.
Фантазией
факты
пусть не засло̀нятся.
Всмотритесь,
творя
фантазии рьяные, —
не только
бывает
«пьяное солнце»,
но…
и крестьяне бывают пьяные.
Никулину —
рассказов триста!
Но —
не сюжетьтесь авантюрами,
колхозные авантюристы
пусть не в роман идут,
а в тюрьмы.
Не частушить весело́
попрошу Доронина,
чтобы не было
село
в рифмах проворонено.
Нам
деревню
не смешной,
с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка,
чтобы не была
сплошной
красной балалайкой.
Вам, Третьяков,
заданье тоньше,
вы —
убежденный фельетонщик.
Нутром к земле!
Прижмитесь к бурой!
И так
зафельетоньте здорово,
чтобы любая
автодура
вошла бы
в лоно автодорово.
А в общем,
писать вам
за томом том,
товарищи,
вам
благодарна и рада,
будто платком,
газетным листом
машет
вослед
«Комсомольская правда».
О лира, друг мой неизменной,
Поверенный души моей!
В часы тоски уединенной
Утешь меня игрой своей!
С тобой всегда я неразлучен,
О лира милая моя!
Для одиноких мир сей скучен,
А в нем один скитаюсь я!
Мое младенчество сокрылось;
Уж вянет юности цветок;
Без горя сердце истощилось,
Вперед присудит что-то рок!
Но я пред ним не побледнею:
Пусть будет то, что должно быть!
Судьба ужасна лишь злодею,
Судьба меня не устрашит.
Не нужны мне венцы вселенной,
Мне дорог ваш, друзья, венок!
На что чертог мне позлащенной?
Простой, укромный уголок,
В тени лесов уединенный,
Где бы свободно я дышал,
Всем милым сердцу окруженный,
И лирой дух свой услаждал, —
Вот все — я больше не желаю,
В душе моей цветет мой рай.
Я бурный мир сей презираю,
О лира, друг мой! утешай
Меня в моем уединенье;
А вы, друзья мои, скорей,
Оставя свет сей треволненный,
Сберитесь к хижине моей.
Там, в мире сердца благодатном,
Наш век как ясный день пройдет;
С друзьями и тоска приятна,
Но и тоска нас не найдет.
Когда ж придет нам расставаться,
Не будем слез мы проливать:
Недолго на земле скитаться;
Друзья! увидимся опять.
Я не знаю, надо иль не надо
Сны свои рассказывать в стихах.
Только возле города Гренады
Я сегодня ночевал в горах.
Я видал, как проходили грозы,
Слышал — толпами издалека
Проплывали верхом бомбовозы,
Низом проплывали облака.
После снов тяжелых, после боя,
После гулких вздохов батарей
Небо над Испанией такое,
Как весной над Родиной моей.
Я хожу по улицам суровый,
Сплю под дребезжанье гроз.
В комнате моей шестиметровой
Запах пороха мадридского и роз
Из садов распахнутых Гренады,
Не увядших на крутых ветрах…
Я не знаю, надо иль не надо
Сны свои рассказывать в стихах.
Если звездными ночами снится,
Как расходятся во тьму пути, —
Значит, сердцу дома не сидится,
Значит, сердцу хочется уйти.
Но оно не скажет мне ни слова,
Я пойму его по слуху сам —
К опаленным подступам Кордовы,
К астурийским рослым горнякам
Рвется сердце. Сквозь дожди и ветры
Путь его протянется, как нить…
…На пространстве в шесть квадратных метров
Разве можно сердце уместить?
Пусть выходит сердце, как победа,
Как луна к раскрытому окну,
К черноглазым девушкам Овьедо,
Отстоявшим пулями весну.
И они, уверенны и ловки,
Проходя сквозь орудийный дым,
Зарядят тяжелые винтовки
Сердцем сокрушающим моим.
Голубому зерну звезды
Над домами дано висеть.
Этот свет голубей воды,
И на нем теневая сеть.
Этот шаг, что скрипит в снегу
На пластах голубой слюды, —
Не на том ли он берегу,
Где сияет огонь звезды?
Город нового года ждет,
Город сном голубым обят.
То не рыцарь ли к нам идет
В медном звоне тяжелых лат?
Не из старой ли сказки он,
Из фабльо и седых баллад, —
На бульваре пустой киоск
Зазвенел его шагу в лад.
Одиночество — год и я,
Одиночество — я и Ночь.
От луны пролилась струя
На меня и уходит прочь.
Хорошо, что я тут забыт,
Хорошо, что душе невмочь.
На цепях голубых орбит
Надо мной голубая ночь.
Если вспомнишь когда-нибудь
Эти ласковые стихи —
Не грусти за мою судьбу:
В ней огонь голубых стихий.
Этот снег зазвенел чуть-чуть,
Как листва молодой ольхи.
Как головка твоя к плечу,
Жмутся к сердцу мои стихи.
Много в мире тупых и злых,
Много цепких, тугих тенет,
Не распутает их узлы,
Не разрубит и новый год.
И его заскользит стезя
По колючим шипам невзгод,
Но не верить в добро нельзя
Для того, кто еще живет.
Величество Солнца великия поприща в Небесах пробегает легко,
Но малым нам кажется, ибо в далекости от Земли отстоит высоко.
Одежда у Солнца с короною — царския, много тысяч есть Ангелов с ним,
По вся дни хождаху с ним, егда же зайдет оно, есть и отдых одеждам златым.
Те Ангелы Божии с него совлекают их, на Господень кладуть их престол,
И на ночь три Ангела у Солнца останутся, чтоб в чертог его — враг не вошел.
И только что к Западу сойдет оно, красное, это час есть для огненных птиц,
Нарицаемых финиксы и ксалавы горючие, упадают, летучие, ниц.
Пред Солнцем летят они, и блестящия крылия в океянстей макают воде,
И кропят ими Солнце, да жаром пылающим не спалит поднебесность нигде.
И егда от огня обгорает их перие, в океан упадают они,
В океане купаются, и в воде обновляются, снова светлы на новые дни.
И едва в полуночь от престола Господняго двигнет Ангел покров и венец,
Петел тут пробуждается, глас его возглашается, из конца поднебесной в конец.
И до света свершается эта песнь предразсветная, от жилищ до безлюдных пустынь.
Бог-Творец величается, радость в мир возвещается, радость темным и светлым. Аминь.
Уходите, мысли, во-свояси.
Обнимись,
души и моря глубь.
Тот,
кто постоянно ясен —
тот,
по-моему,
просто глуп.
Я в худшей каюте
из всех кают —
всю ночь надо мною
ногами куют.
Всю ночь,
покой потолка возмутив,
несется танец,
стонет мотив:
«Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…»
А зачем
любить меня Марките?!
У меня
и франков даже нет.
А Маркиту
(толечко моргните!)
за̀ сто франков
препроводят в кабинет.
Небольшие деньги —
поживи для шику —
нет,
интеллигент,
взбивая грязь вихров,
будешь всучивать ей
швейную машинку,
по стежкам
строчащую
шелка́ стихов.
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом —
низом шахт,
серпов
и вил, —
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
Все равно —
сослался сам я
или послан к маме —
слов ржавеет сталь,
чернеет баса медь.
Почему
под иностранными дождями
вымокать мне,
гнить мне
и ржаветь?
Вот лежу,
уехавший за во́ды,
ленью
еле двигаю
моей машины части.
Я себя
советским чувствую
заводом,
вырабатывающим счастье.
Не хочу,
чтоб меня, как цветочек с полян,
рвали
после служебных тя́гот.
Я хочу,
чтоб в дебатах
потел Госплан,
мне давая
задания на́ год.
Я хочу,
чтоб над мыслью
времен комиссар
с приказанием нависал.
Я хочу,
чтоб сверхставками спе́ца
получало
любовищу сердце.
Я хочу
чтоб в конце работы
завком
запирал мои губы
замком.
Я хочу,
чтоб к штыку
приравняли перо.
С чугуном чтоб
и с выделкой стали
о работе стихов,
от Политбюро,
чтобы делал
доклады Сталин.
«Так, мол,
и так…
И до самых верхов
прошли
из рабочих нор мы:
в Союзе
Республик
пониманье стихов
выше
довоенной нормы…»
«Я не хочу — не могу — и не умею Вас обидеть…»
Так из дому, гонимая тоской,
— Тобой! — всей женской памятью, всей жаждой,
Всей страстью — позабыть! — Как вал морской,
Ношусь вдоль всех штыков, мешков и граждан.
О, вспененный, высокий вал морской
Вдоль каменной советской Поварской!
Над дремлющей борзой склонюсь — и вдруг —
Твои глаза! — Все руки по иконам —
Твои! — О, если бы ты был без глаз, без рук,
Чтоб мне не помнить их, не помнить их, не помнить!
И, приступом, как резвая волна,
Беру головоломные дома.
Всех перецеловала чередом.
Вишу в окне. — Москва в кругу просторном.
Ведь любит вся Москва меня! — А вот твой дом…
Смеюсь, смеюсь, смеюсь с зажатым горлом.
И пятилетний, прожевав пшено:
— «Без Вас нам скучно, а с тобой смешно»…
Так, оплетенная венком детей,
Сквозь сон — слова: «Боюсь, под корень рубит —
Поляк… Ну что? — Ну как? — Нет новостей?»
— «Нет, — впрочем, есть: что он меня не любит!»
И, репликою мужа изумив,
Иду к жене — внимать, как друг ревнив.
Стихи — цветы — (И кто их не дает
Мне за стихи?) В руках — целая вьюга!
Тень на домах ползет. — Вперед! Вперед!
Чтоб по людскому цирковому кругу
Дурную память загонять в конец, —
Чтоб только не очнуться, наконец!
Так от тебя, как от самой Чумы,
Вдоль всей Москвы —……. длинноногой
Кружить, кружить, кружить до самой тьмы —
Чтоб, наконец, у своего порога
Остановиться, дух переводя…
— И в дом войти, чтоб вновь найти — тебя!
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта.
К другим —
отношение плевое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским левою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые,
паспорт
американца.
На польский —
глядят,
как в афишу коза.
На польский —
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости —
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берет
мою
краснокожую паспортину.
Берет —
как бомбу,
берет —
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берет,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесет задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлестан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
Я
достаю
из широких штанин
дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я —
гражданин
Советского Союза.
(На мотив из С. Прюдома)
В часы уныния, когда порой так страстно
Ты жаждешь теплого пожатия руки,
Меж тем как все в толпе знакомых безучастной,
Все кажутся тебе так страшно далеки, —
И одиночество больное сердце гложет
Средь окружающих, чужих тебе людей —
Поверь, что дар певца уж приобрел, быть может,
Тебе неведомых, но искренних друзей.
Поверь, не замерли бесследно эти звуки,
Но отклик встретили в сочувственных сердцах,
Затем, что их борьбу, их радости, их муки
Сумел ты передать, излить в своих стихах.
Порою стих один, одно живое слово,
На раны старые пролившись, как бальзам —
От равнодушия спасает напускного,
И волю вновь дает мечтаниям былого
И облегчающим слезам.
Порой те образы, что смутно и туманно
Являлись им — ты в плоть и кровь сумел облечь,
И к цели, многими давно уже избра́нной
Была проводником твоя живая речь!
Вот к этим-то друзьям — неведомым, далеким,
Которым все же ты и близкий и родной,
Ты, чувствуя себя порою одиноким,
На миг перенесись отрадною мечтой.
И верь, что если ты, смертельно пораженный,
Падешь когда-нибудь в предпринятой борьбе —
Не здесь, но там, в глуши безвестной, отдаленной
С любовью вспомнят о тебе!
1887 г.
Нет, тщетны, тщетны представленья:
Любви нет сил мне победить;
И сердце без сопротивленья
Велит ее одну любить.
Она мила, о том ни слова.
Но что вся прелесть красоты?
Она мгновенна, как цветы,
Но раз увянув, ах, не расцветает снова.
Бывало, в старые года,
Когда нас азбуке учили,
Нам говорили завсегда,
Чтоб мы зады свои твердили.
Теперь все иначе идет,
И, видно, азбука другая,
Все знают свой урок вперед,
Зады нарочно забывая.
В наш век веселие кумиром общим стало,
Все для веселия живут,
Ему покорно дань несут
И в жизни новичок, и жизнию усталый,
И, словом, резвый бог затей
Над всеми царствует умами.
Так, не браните ж нас, детей, —
Ах, господа, судите сами:
Когда вскружился белый свет
И даже старикам уж нет
Спасенья от такой заразы,
Грешно ли нам,
Не старикам,
Любить затеи и проказы.
Барсов — известный дворянин,
Живет он барином столицы:
Открытый дом, балы, певицы,
И залы, полные картин.
Но что ж? Лишь солнышко проглянет,
Лишь только он с постели встанет,
Как в зале, с счетами долгов,
Заимодавцев рой толпится.
Считать не любит наш Барсов,
Так позже он освободится:
Он на обед их позовет
И угостит на их же счет.
Когда тебе твой путь твоим указан богом —
Упорно шествуй вдаль и неуклонен будь!
Пусть критик твой твердит в суде своем убогом,
Что это — ложный путь!
Пускай враги твои и нагло и упрямо
За то тебя бранят всем скопищем своим,
Что гордый твой талант, в бореньях стоя прямо,
Не кланяется им;
За то, что не подвел ты ни ума, ни чувства
Под мерку их суда и, обойдя судей,
Молился в стороне пред алтарем искусства
Святилищу идей!
Доволен своего сознанья правосудьем,
Не трогай, не казни их мелкого греха
И не карай детей бичующим орудьем
Железного стиха!
Твое железо — клад. Храни его спокойно!
Пускай они шумят! Молчи, терпи, люби!
И, мелочь обходя, с приличием, достойно
Свой клад употреби!
Металл свой проведи сквозь вечное горнило:
Сквозь пламень истины, добра и красоты —
И сделай из него в честь господу кадило,
Где б жег свой ладан ты.
И с молотом стиха над наковальней звездной
Не преставай ковать, общественный кузнец,
И скуй для доблести венец — хотя железный,
Но всех венцов венец!
Иль пусть то будет — плуг в браздах гражданской нивы,
Иль пусть то будет — ключ, ключ мысли и замок,
Иль пусть то будет — меч, да вздрогнет нечестивый
Ликующий порок!
Дороже золота и всех сокровищ Креза
Суровый сей металл, на дело данный нам,
Не трать же, о поэт, священного железа
На гвозди эпиграмм!
Есть в жизни крупные обидные явленья, —
Противу них восстань, — а детский визг замрет
Под свежей розгою общественного мненья,
Которое растет.
Товарищи, сегодня в горе я,
Проснулась боль
В угасшем скандалисте!
Мне вспомнилась
Печальная история —
История об Оливере Твисте.
Мы все по-разному
Судьбой своей оплаканы.
Кто крепость знал,
Кому Сибирь знакома.
Знать, потому теперь
Попы и дьяконы
О здравье молятся
Всех членов Совнаркома.
И потому крестьянин
С водки штофа,
Рассказывая сродникам своим,
Глядит на Маркса,
Как на Саваофа,
Пуская Ленину
В глаза табачный дым.
Ирония судьбы!
Мы все острощены.
Над старым твердо
Вставлен крепкий кол.
Но все ж у нас
Монашеские общины
С «аминем» ставят
Каждый протокол.
И говорят,
Забыв о днях опасных:
«Уж как мы их…
Не в пух, а прямо в прах…
Пятнадцать штук я сам
Зарезал красных,
Да столько ж каждый,
Всякий наш монах».
Россия-мать!
Прости меня,
Прости!
Но эту дикость, подлую и злую,
Я на своем недлительном пути
Не приголублю
И не поцелую.
У них жилища есть,
У них есть хлеб,
Они с молитвами
И благостны и сыты.
Но есть на этой
Горестной земле,
Что всеми добрыми
И злыми позабыты.
Мальчишки лет семи-восьми
Снуют средь штатов без призора.
Бестелыми корявыми костьми
Они нам знак
Тяжелого укора.
Товарищи, сегодня в горе я,
Проснулась боль в угасшем скандалисте.
Мне вспомнилась
Печальная история —
История об Оливере Твисте.
Я тоже рос,
Несчастный и худой,
Средь жидких,
Тягостных рассветов.
Но если б встали все
Мальчишки чередой,
То были б тысячи
Прекраснейших поэтов.
В них Пушкин,
Лермонтов,
Кольцов,
И наш Некрасов в них,
В них я,
В них даже Троцкий,
Ленин и Бухарин.
Не потому ль мой грустью
Веет стих,
Глядя на их
Невымытые хари.
Я знаю будущее…
Это их…
Их календарь…
И вся земная слава.
Не потому ль
Мой горький, буйный стих
Для всех других —
Как смертная отрава.
Я только им пою,
Ночующим в котлах,
Пою для них,
Кто спит порой в сортире.
О, пусть они
Хотя б прочтут в стихах,
Что есть за них
Обиженные в мире.
Девушка плакала оттого,
Что много лет назад
Мне было только шестнадцать лет
И она не знала меня.
А я смотрел, как горит на свету
Маленькая слеза.
Вот она дрогнет и упадет,
И мы забудем ее.
Но так же по осени в саду
Рябина горит-горит.
И в той же комнате старый рояль
Улыбается от «до» до «си».
Но нет, я ничего не забыл —
Ни осени, когда пришел
В рубашке с «молнией»
В маленький сад, откуда потом унес
Дружбу на долгие года
И много плохих стихов,
Ни листьев, которые на ветру
Кружатся, и горят,
И тухнут в лужах, ни стихов,
Которые я читал.
Да, о стихах, ты мне прости,
Мой заплаканный друг,
Размер «Последней ночи», но мы
Читали ее тогда.
Как мы читали ее тогда?
Как мы читали тогда:
Мы знали каждую строку
От дрожи до запятой,
От легкого выдоха до трубы,
Неожиданно тронувшей звук!
Но шли поезда на Магнитогорск,
Самолеты шли на восток,
Двух пятилеток суровый огонь
Нам никогда не забыть.
Уже начинают сносить дома,
Построенные в те года, —
Прямолинейные, как приказ,
Суровые, как черствый хлеб.
Мы их снесем, мы построим дворцы,
Мы разобьем сады,
Но я хочу, чтоб оставил один
Особым приказом ЦК.
Парень совсем других времен
Посмотрит на него
И скажет: «Какое счастье жить
И думать в такие года!»
Но нет, не воспоминаний дым,
Не просто вечерняя грусть,
На наше время хватит свинца,
Романтики и стихов,
Мы научились платить сполна
Нервами и кровью своей
За право жить в такие года,
За ненависть и любовь.
Когда-нибудь ты заплачешь, мой друг,
Вспомнив, как жили мы
В незабываемые времена
На Ленинградском шоссе,
Как вечером проплывали гудки,
Как плакала ты тогда.
Нам было только по двадцать лет,
И мы умели любить.
Почтенный старец Аполлона!
Как счастлив ты: давным-давно
В тенистых рощах Геликона
Тебе гулять позволено.
Еще теперь, когда летами
Твоя белеет голова,
Красноречивыми хвалами
Тебя приветствует молва, -
И поздний глас твоей цевницы
Восторгом юным оживлен…
Так блеском утренней зарницы
Вечерний блещет небосклон.Слуга отечественной славы,
Ты пел победы и забавы
Благословенного царя,
Кубры серебряные воды,
И ужас невской непогоды,
И юга бурные моря.
Ты украшал, разнообразил
Странноприимный наш Парнас,
И зависти коварный глаз
Твоей поэзии не сглазил.А я… какая мне дорога
В гурьбе поэтов-удальцов?
Дарами ветреных стихов
Честим блистательного бога;
Безделья вольного сыны,
Томимы грустью безутешной,
Поем задумчивые сны
И грезы молодости грешной;
Браним людей и света шум,
И с чувством гордости ленивой
Питаем, лакомим свой ум
Самодовольный и брюзгливой.Что слава? Суета сует!
Душой высокой и свободной
Мы презираем благородно
Ее докучливый привет;
Но соблазнительные девы
За наши милые напевы
Дарят нам пару тайных слов,
Иль кошелек хитросплетенный —
Иль скляночку воды бесценной,
Отрады ноющих зубов.
Вот наш венец и вся награда
Текучим сладостным стихам! Но, люди… горькая досада
На свете ведома и нам!
Нас гонит зависть, нам злодеи —
Все записные грамотеи;
И часто за невинный вздор,
За выраженье удалое,
Нас выставляет на позор
Их остроумие тупое! О, научи меня, Хвостов!
Отречься буйного союза
Тех утомительных певцов,
Чья — недостойная богов —
У касталийских берегов
Шальная вольничает муза.
Дай мне классический совет
Свой ум настроить величаво:
Да увенчаюсь доброй славой
Я на Парнасе наших лет!
Нынче утром певшее железо
сердце мне изрезало в куски,
оттого и мысли, может, лезут
на стены, на выступы тоски. Нынче город молотами в ухо
мне вогнал распевов костыли,
черных лестниц, сумерек и кухонь
чад передо мною расстелив. Ты в заре торжественной и трезвой,
разогнавшей тленья тень и сон,
хрипом этой песни не побрезгуй,
зарумянь ей серое лицо! Я хочу тебя увидеть, Гастев,
длинным, свежим, звонким и стальным,
чтобы мне — при всех стихов богатстве —
не хотелось верить остальным; Чтоб стеклом прозрачных и спокойных
глаз своих, разрезами в сажень,
ты застиг бы вешний подоконник
(это на девятом этаже); Чтобы ты зарокотал, как желоб
от бранчливых маевых дождей;
чтобы мне не слышать этих жалоб
с улиц, бьющих пылью в каждый день; Чтобы ты сновал не снов основой
у машины в яростном плену;
чтоб ты шел, как в вихре лес сосновый,
землю с небом струнами стянув!.. Мы — мещане. Стоит ли стараться
из подвалов наших, из мансард
мукой бесконечных операций
нарезать эпоху на сердца? Может быть, и не было бы пользы,
может, гром прошел бы полосой,
но смотри — весь мир свивает в кольца
немотой железных голосов. И когда я забиваю в зори
этой песни рвущийся забой, -
нет, никто б не мог меня поссорить
с будущим, зовущим за собой! И недаром этот я влачу гам
чугуна и свежий скрежет пил:
он везде к расплывшимся лачугам
наводненьем песен подступил. Я тебя и никогда не видел,
только гул твой слышал на заре,
но я знаю: ты живешь — Овидий
горняков, шахтеров, слесарей! Ты чего ж перед лицом врага стих?
Разве мы безмолвием больны?
Я хочу тебя услышать, Гастев,
больше, чем кого из остальных!
И город был чистый и весь золотой,
И словно он был из стекла,
Был вымощен яшмой, украшен водой,
Которая лентами шла.
Когда раскрывались златые врата,
Вступали пришедшие — в плен,
Им выйти мешала назад красота
Домов и сияющих стен.
Сиянье возвышенных стен городских,
С числом их двенадцати врат,
Внушало пришедшему пламенный стих,
Включавший Восход и Закат.
В стенах золотилось двенадцать основ,
Как в годе — двенадцать времен,
Из ценных камней, из любимцев веков,
Был каждый оплот соплетен.
И столько по счету там было камней,
Как дней в семитысячьи лет,
И к каждому ряду причтен был меж дней
Еще высокосный расцвет.
Там был гиацинт, и небесный сафир,
И возле смарагдов — алмаз,
Карбункул, в котором весь огненный мир,
Топаз, хризолит, хризопрас.
Просвечивал женской мечтой маргарит,
Опал, сардоникс, халцедон,
И чуть раскрывались цветистости плит,
Двенадцатиструнный был звон.
И чуть в просияньи двенадцати врат
На миг возникали дома,
Никто не хотел возвращаться назад,
Крича, что вне Города — тьма.
И тут возвещалось двенадцать часов
С возвышенных стен городских,
И месяцы, в тканях из вешних цветов,
Кружились под звончатый стих.
И тот, кто в одни из двенадцати врат
Своею судьбой был введен,
Вступал — как цветок в расцветающий сад,
Как звук в возрастающий звон.
Есть ли же толк?
Что ты примолк?
Скучно писать!
Лучше зевать,
Глядя на нос
Будешь, друг, кос!
Скинь, Плещепуп,
Лени тулуп;
Сотней стихов
(Смертных грехов)
Мне удружи;
То есть скажи:
Скоро ли к нам,
Добрым друзьям,
Врать, пить и есть?
Лошади есть!
Мой же Пегас
С часу на час
Прытче летит!
Так и горит
Лист под пером!
Стих за стихом!
Сон позабыл!
Мало чернил!
Перья изгрыз
Лучше всех крыс.
Вот приезжай,
Сам позевай,
Слушая вздор.
Но до тех пор,
Друг Плещепуп,
Если не скуп,
Будь мне отец...
Сам ты писец
Не из простых;
В книгах твоих
Есть Буало.
Я сквозь стекло
Видел, как он,
(Переплетен
В красный сафьян
Гром-капитан
Роты певцов)
Против глупцов
Перья острил,
Штык наводил
Страшных сатир.
Он наш Омир —
Вкуса пророк!
Мне на часок
Нужен тот том,
Где он, умом
Ясным водим,
Братьям своим,
Стихоткачам,
Как по херам
Все рассказал:
Способы дал
Рифмы ловить,
С музами пить
Нектар, не квас,
А на Парнас
Шею и честь
Здраво принесть,
Лавров нарвать
И обуздать
Злого коня.
Есть у меня
Свой Буало,
Да как назло
Стереотип.
Я не Эдип!
Многим стихам
Толку не дам,
Нот не прочтя,
Дай не шутя
Книжицы сей:
Да поскорей:
Нужно, ей, ей!
Да одолжи,
К ней приложи
Тот лексикон,
Что сочинен
Обществом муз.
Я не француз,
(Право, не лгу)
Знать не могу
Силы всех слов.
Будь же готов
(Для ради муз)
Этот мне груз
С первым гонцом
В сельский наш дом
Перешвырнуть.
Да не забудь
Связки ключей.
Бес Асмодей
Влез в мой карман;
Я как болван
Их потерял
(Как проезжал)
В доме твоем.
Честен твой дом:
Верно они
Целы в Черни.
А ведь без них
Шкапов моих
Мне умереть —
Не отпереть!
Будь над тобой
Сильный, святой
Бог Аполлон.
Низкий поклон
Анне твоей,
Музе моей.
Баста стихам!
Буду я к вам —
Вот тебе честь! —
Лишь двадцать шесть
Канет на двор.
Милый певец,
Будь мне отец,
Книги пришли!
Люли, люли.
Грянула буря. На празднестве боли
хаосом крови пролился уют.
Я, ослепленный, метался по бойне,
где убивают, пока не убьют.В белой рубашке опрятного детства
шел я, теснимый золой и огнем,
не понимавший значенья злодейства
и навсегда провинившийся в нем.Я не узнал огнедышащей влаги.
Верил: гроза, закусив удила,
с алым закатом схватилась в овраге.
Я — ни при чем, и одежда бела.Кто убиенного слышал ребенка
крик поднебесный, — тот проклят иль мертв.
Больно ль, когда опьяневшая бойня
пьет свой багровый и приторный мед? Я не поддался двуликому ветру.
Вот я — в рубахе, невинной, как снег.
Ну, а душа? Ее новому цвету
нет ни прощенья, ни имени нет.Было, убило, прошло, миновало.
Сломаны — но расцвели дерева…
Что расплывается грязно и ало
в черной ночи моего существа? Глядит из бездны прежней жизни остов —
Потоки крови пестуют ладью.
Но ждет меня обетованный остров,
чьи суть и имя: я тебя люблю.Лишь я — его властитель и географ,
знаток его лазури и тепла.
Там — я спасен. Там — я святой Георгий,
поправший змия. Я люблю тебя.Среди растленья, гибели и блуда
смешна лишь мысль, что губы знали смех.
Но свет души, каким тебя люблю я,
в былую прелесть красит белый свет.Ночь непроглядна, непомерна стужа.
Куда мне плыть — не ведомо рулю.
Но в темноте победно и насущно
встает сиянье: я тебя люблю.Лишь этот луч хранит меня от бедствий,
и жизнь темна, да не вполне темна.
Меж обреченной плотью и меж бездной
есть дух живучий: я люблю тебя.Так я плыву с ослепшими очами.
И я еще вдохну и пригублю
заветный остров, где уже в начале
грядущий день и я тебя люблю.
Если ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.Вот вошли, — приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня — только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.Но учтивы — столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать? Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их… Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась? Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней! Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди — вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…». . . . . . . . . . . . . . . .Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки… Год написания: без даты
Помилуй, трезвый Аристарх
Моих бахических посланий,
Не осуждай моих мечтаний
И чувства в ветреных стихах:
Плоды веселого досуга
Не для бессмертья рождены,
Но разве так сбережены
Для самого себя, для друга,
Или для Хлои молодой.
Помилуй, сжалься надо мной —
Не нужны мне твои уроки.
Я знаю сам свои пороки.
Конечно, беден гений мой:
За рифмой часто холостой,
Назло законам сочетанья,
Бегут трестопные толпой
На аю, ает и на ой.
Еще немногие признанья:
Я ставлю (кто же без греха?)
Пустые часто восклицанья
И сряду лишних три стиха;
Нехорошо, но оправданья
Нельзя ли скромно принести?
Мои летучие посланья
В потомстве будут ли цвести?
Не думай, цензор мой угрюмый,
Что я, беснуясь по ночам,
Окован стихотворной думой,
Покоем жертвую стихам;
Что, бегая по всем углам,
Ерошу волосы клоками,
Подобно Фебовым жрецам
Сверкаю грозными очами,
Едва дыша, пахмуря взор
И засветив свою лампаду,
За шаткий стол, кряхтя, засяду,
Сижу, сижу три ночи сряду
И высижу — трестопный вздор…
Так пишет (молвить не в укор)
Конюший дряхлого Пегаса
Свистов, Хлыстов или Графов,
Служитель отставной Парнаса,
Родитель стареньких стихов,
И од не слишком громозвучных,
И сказочек довольно скучных.
Люблю я праздность и покой,
И мне досуг совсем не бремя;
И есть и пить найду я время.
Когда ж нечаянной порой
Стихи кропать найдет охота,
На славу Дружбы иль Эрота, —
Тотчас я труд окончу свой.
Сижу ли с добрыми друзьями,
Лежу ль в постеле пуховой,
Брожу ль над тихими водами
В дубраве темной и глухой,
Задумаюсь, взмахну руками,
На рифмах вдруг заговорю —
И никого уж не морю
Моими резвыми стихами.»
Но ежели когда-нибудь,
Желая в неге отдохнуть,
Расположась перед камином,
Один, свободным господином,
Поймаю прежню мысль мою, —
То не для имени поэта
Мараю два иль три куплета
И их вполголоса пою.
Но знаешь ли, о мой гонитель,
Как я беседую с тобой?
Беспечный Пинда посетитель.,
Я с музой нежусь молодой.,.
Уж утра яркое светило
Поля и рощи озарило;
Давно пропели петухи;
Вполглаза дремля — и зевая,
Шанеля в песнях призывая,
Пишу короткие стихи,
Среди приятного забвенья,
Склонясь в подушку головой,
И в простоте, без украшенья.
Мои слагаю извиненья
Немного сонною рукой.
Под сенью лени неизвестной
Так нежился певец прелестный
Когда Вер-Вера воспевал
Или с улыбкой рисовал
В непринужденном упоенье
Уединенный свой чердак.
В таком ленивом положенье
Стихи текут и так и сяк.
Возможно ли в свое творенье,
Уняв веселых мыслей шум,
Тогда вперять холодный ум,
Отделкой портить небылицы,
Плоды бродящих резвых дум,
И сокращать свои страницы?
Наш друг Анакреон, Шолье, Парни,
Враги труда, забот, печали,
Не так, бывало, в прежни дни
Своих любовниц воспевали.
О вы, любезные певцы,
Сыны беспечности ленивой,
Давно вам отданы венцы
От музы праздности счастливой,
Но не блестящие дары
Поэзии трудолюбивой.
На верх Фессальския горы
Вели вас тайные извивы;
Веселых граций перст игривый
Младые лиры оживлял,
И ваши челы обвивал
Детей пафосских рой шутливый.
И я — неопытный поэт —
Небрежный ваших рифм наследник,
За вами крадуся вослед…
А ты, мой скучный проповедник,
Умерь ученый вкуса гнев!
Поди кричи, брани другого
И брось ленивца молодого,
Об нем тихонько пожалев.
Между писателем
и читателем
стоят посредники,
и вкус
у посредника
самый средненький.
Этаких
средненьких
из посреднической рати
тыща
и в критиках
и в редакторате.
Куда бы
мысль твоя
ни скакала,
этот
все
озирает сонно:
— Я
человек
другого закала.
Помню, как сейчас,
в стихах
у Надсо̀на…
Рабочий
не любит
строчек коротеньких.
А еще
посредников
кроет Асеев.
А знаки препинания?
Точка —
как родинка.
Вы
стих украшаете,
точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
писали б ямбом,
двугривенный
на строчку
прибавил вам бы. —
Расскажет
несколько
средневековых легенд,
объяснение
часа на четыре затянет,
и ко всему
присказывает
унылый интеллигент:
— Вас
не понимают
рабочие и крестьяне. —
Сникает
автор
от сознания вины.
А этот самый
критик влиятельный
крестьянина
видел
только до войны,
при покупке
на даче
ножки телятины.
А рабочих
и того менее —
случайно
двух
во время наводнения.
Глядели
с моста
на места и картины,
на разлив,
на плывущие льдины.
Критик
обошел умиленно
двух представителей
из десяти миллионов.
Ничего особенного —
руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
за чаем
сидел и хвастал:
— Я вот
знаю
рабочий класс-то.
Я
душу
прочел
за их молчанием —
ни упадка,
ни отчаяния.
Кто может
читаться
в этаком классе?
Только Гоголь,
только классик.
А крестьянство?
Тоже.
Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
весною, на даче… —
Этакие разговорчики
у литераторов
у нас
часто
заменяют
знание масс.
И идут
дореволюционного образца
творения слова,
кисти
и резца.
И в массу
плывет
интеллигентский дар —
грезы,
розы
и звон гитар.
Прошу
писателей,
с перепугу бледных,
бросить
высюсюкивать
стихи для бедных.
Понимает
ведущий класс
и искусство
не хуже вас.
Культуру
высокую
в массы двигай!
Такую,
как и прочим.
Нужна
и понятна
хорошая книга —
и вам,
и мне,
и крестьянам,
и рабочим.
Друзья! пройдет два дни —
Я снова буду с вами!
Явлюсь — но не с стихами!
(Не пишутся они).
Пока парламентера
Мы шлем к вам, для примера,
Узнать, хорош ли путь!
Боюся утонуть;
Ведь вам же будет горе.
Теперь и лужа море.
А молвить в добрый час,
Без всякой лести, в луже
Сидеть гораздо хуже,
Чем, милые, у вас!
Дай Бог, чтоб я здоровых
Друзей моих нашел
И в путь совсем готовых!
Оставьте сей Орел,
Печальную берлогу!
Скорей, скорей в дорогу,
В Муратово село.
Там счастье завело
Колонию веселья;
Там дни быстрей бегут
Меж дела и безделья!
Там нас смиренно ждут:
Единственный Григорий,
Цветник, валет, цикорий,
Гора, винтовка, пруд,
И стол, увы! грибовной
С Матреною Петровной!
Там, право, лучший свет!
Там счастливый счастливей,
Там Вендрих говорливей;
А Вицмана там нет. —
Авдотья! Вы Диана!
Камкин — Эндимион!
Он просит не дурмана —
Собаки просит он!
В Белеве он почтмейстер!
Намедни он ко мне
Писал, что ваш форейтер
Любезен сатане
И псицей обладает,
Достойною богов!
А так как обожает
Почтмейстер наш скотов
Из песиева рода,
То псицу у урода
Желает он купить!
Нельзя ль благоволить
В Белевскую контору
Урода для разбору
Сей тяжбы отпустить?
Все это не стихами
В письме изложено,
Которое уж вами
Давно получено.
Я мыслить образом привык с ребячьих лет.
Не трогает меня газетный жирный лозунг,
Пока не вспыхнет жизнь сквозь полосы газет
И не запляшет стих под каждой строчкой прозы.Я разумом пойму любой сухой доклад,
Но соль не в этом… Вы меня простите, —
Ведь разум — он всегда немножко бюрократ,
А сердце — милый и растерянный проситель… И чтобы жизнь без промаха творить,
Чтоб труд был радостен, порою очень надо
Пошире дверь для сердца отворить
И написать: «Входите без доклада!»Коль сердца стук по-искреннему част, —
Легко и разуму владеть мотором воли.
Ведь только так растет энтузиаст…
Энтузиаст без сердца — не смешно ли? Я вижу наш большой и радостный Союз,
Такой огромный, что над ним висит полнеба.
Он — как в тумане: честно признаюсь —
Я в тысячной его частичке не был.Но те места, где я в былые дни
Бродил и жил зимой и в полдень летний,
Я вижу так, как будто вот они
Передо мной мелькают в киноленте.Ничтожно мал пунктир моих следов,
Но даже в этом маленьком пунктире
Так много милых сердцу городов,
Людей и дел, неповторимых в мире! Все полно бодростью моей большой страны —
Простор степей, как ожиданье, долгих,
И ветки подмосковной бузины,
Казбека снег и рыбный запах Волги.В ее дыханье — запахи земли
И крепкий ритм осмысленной работы,
И вздох ее колышет корабли
И подымает в воздух самолеты.На целый мир она свой гимн поет,
И звонкий голос никогда не смолкнет —
С улыбкой отирающая пот
Веселая, большая комсомолка! Стихи не кончены… А в окна смотрит ночь.
Вот время чертово — летит быстрее птицы!..
Во сне смеется маленькая дочь:
Хороший сон, веселый сон ей снится.Все спит кругом… И мне бы надо спать,
Но я свой сон за рифмой проворонил
И не сумел ни строчки написать
О будущей войне и обороне.А я ведь обещал. И знают все друзья,
Что я на редкость аккуратный автор…
И ясно-ясно представляю я
Свой труд и путь в уже наставшем «завтра»: Протяжный крик недремлющих гудков.
Проснувшийся большой и дружный город,
Звонки трамваев, гул грузовиков,
И холодок, струящийся за ворот.Редакция… Пожатья крепких рук
И пробной шутки выстрел ощутимый,
Листы газет — и тем огромный круг,
И труд, порой тяжелый, но любимый… Не летчик я, не снайпер, не герой, —
И не сумел сказать про оборону,
Но в миг любой я встать готов горой
За наш Союз.Пусть только тронут!
Скажи, любезный друг, скажи твою науку,
Как пишешь ты стихи, не чувствуя в них скуку,
Как рифма под перо сама к тебе идет
И за собою сто соотчичей ведет,
Как можешь ты писать столь плавно и приятно
И слог свой возвышать высоко, но всем внятно.
Признаться, прочитав подчас твои стихи,
Браню я чистых муз, что так ко мне лихи,
Что, не внимаючи мне, бедному поэту,
Дают мои стихи на посмеянье свету!
Поверишь ли — весь день я с места не схожу
И за труды мои уродов лишь рожу.
Кряхчу над рифмою, над мерою проклятой.
Ругая Пинд и муз, весь яростью обятый.
А иногда в саду под ивою сижу
И на гору Парнас, зеваючи, гляжу,
Настрою лиру лишь и напишу: «баллада»,
Взбренчу — струна вдруг хлоп — сбиваюся я с лада,
«О лира злобная!» — с досадой я кричу
И с Пинда лбом на низ без памяти лечу.
Почто я не могу быть равен с тем поэтом,
За масленицу кто одобрен целым светом,
Иль тем, кто в мир рожден, чтоб лирой нас пленять
И музою своей, как куколкой, играть;
Иль тем, Полорда кто приятно так представил,
Или Пожарского кто прозою прославил,
Кто Изяслава нам приятно так воспел,
Сердца Силистрией, Москвою нам согрел;
Кто о Европе на<м> <в> журнале возвещает
Иль в роще Марьиной кто сильно так рыдает,
Иль тем, кто так весну нам красно описал,
Иль <…> на свете нам кто с мудрецом певал;
Иль тем, чей Алманзор, чьи Алпы и чья белка,
Теласко чей велик, как крепкий дуб иль елка.
Нет, не могу никак быть с ними наряду,
И, точно сирота, я на Парнас бреду.
Тебя, любезный друг, тебя прошу усердно,
Со мною ежели сидеть тебе не вредно,
То научи меня, как рифму к рифме шить
И оду полную стихами как набить.
Как мало поэтесс! как много стихотворок!
О, где дни Жадовской! где дни Ростопчиной?
Дни Мирры Лохвицкой, чей образ сердцу дорог,
Стих гармонический и веющий весной?
О, сколько пламени, о, сколько вдохновенья
В их светлых творчествах вы жадно обрели!
Какие дивные вы ведали волненья!
Как окрылялись вы, бескрылые земли!
С какою нежностью читая их поэзы
(Иль как говаривали прадеды: стихи…),
Вы на свиданья шли, и грезового Грэза
Головки отражал озерный малахит…
Вы были женственны и женски-героичны,
Царица делалась рабынею любви.
Да, были женственны и значит — поэтичны,
И вашу память я готов благословить…
А вся беспомощность, святая деликатность,
Готовность жертвовать для мужа, для детей!
Не в том ли, милые, вся ваша беззакатность?
Не в том ли, нежные, вся прелесть ваших дней?
Я сам за равенство, я сам за равноправье, —
Но… дама-инженер? но… дама-адвокат?
Здесь в слове женщины — неясное бесславье
И скорбь отчаянья: Наивному закат…
Во имя прошлого, во имя Сказки Дома,
Во имя Музыки, и Кисти, и Стиха,
Не все, о женщины, цепляйтесь за дипломы, —
Хоть сотню «глупеньких»: от «умных» жизнь суха!
Мелькает крупное. Кто — прошлому соперник?
Где просто женщина? где женщина-поэт?
Да, только Гиппиус и Щепкина-Куперник:
Поэт лишь первая; вторая мир и свет…
Есть… есть Ахматова, Моравская, Столица…
Но не довольно ли? Как «нет» звучит здесь «есть»,
Какая мелочность! И как безлики лица!
И модно их иметь, но нужно их прочесть.
Их много пишущих: их дюжина, иль сорок!
Их сотни, тысячи! Но кто из них поэт?
Как мало поэтесс! Как много стихотворок!
И Мирры Лохвицкой среди живущих — нет!
Этот воздух пусть будет свидетелем —
Дальнобойное сердце его —
И в землянках — всеядный и деятельный,
Океан без окна, вещество…
Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте:
Доброй ночи! всего им хорошего
От лица земляных крепостей…
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами
Растяжимых созвездий шатры, —
Золотые созвездий жиры…
Аравийское месиво, крошево —
Свет размолотых в луч скоростей —
И своими косыми подошвами
Свет стоит на сетчатке моей, —
Сквозь эфир, десятично означенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число, опрозрачненный
Светлой болью и молью нолей:
И за полем полей — поле новое
Трехугольным летит журавлем —
Весть летит светопыльной обновою
И от битвы давнишней светло…
Весть летит светопыльной обновою:
— Я не Лейпциг, я не Ватерлоо,
Я не битва народов — я новое —
От меня будет свету светло…
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска,
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?
Развивается череп от жизни —
Во весь лоб — от виска до виска,
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится —
Чаша чаш и отчизна отчизне —
Звездным рубчиком шитый чепец —
Чепчик счастья — Шекспира отец…
Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать,
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат, —
Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оптовых смертей —
За тобой, от тебя — целокупное —
Я губами несусь в темноте, —
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил —
Развороченных — пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил…
Я пою, хоть жилье мое тесно и старо,
Не боюсь, хоть любимый народ мой — татары,
Хоть сегодня он стрелы вонзает в меня,
Я недрогнувшей грудью встречаю удары.
Я иду, не склонясь к дорожному праху,
Я преграды пинком устраняю с размаху, -
Молодому поэту, коль взял он перо,
Поддаваться нельзя ни соблазнам, ни страху.
Не страшимся мы вражьего злобного воя, -
Как в Рустаме, живет в нас отвага героя.
У поэта бывают и горе и грусть,
Он как море, а море не знает покоя.
От добра я, как воск, размягчаюсь и таю,
И, хваля справедливость, я мед источаю.
Но увижу недоброе дело — бранюсь,
Ух, и злюсь я, как только я подлость встречаю!
Зло и гнусность доводят мой гнев до предела, -
Будто палкою тычут назойливо в тело.
«Что вы делаете?» — вынуждают кричать.
«Тьфу, глупцы!» — заставляют плевать то и дело.
Пусть в меня иногда и стреляют нежданно,
Не кричу: «Это выстрел из вражьего стана!»
«Ты ошибся, товарищ, стрелу убери», -
Говорю я, как друг, хоть в груди моей рана. Горьким вышел мой стих, горечь сердца вбирая.
Он испекся как будто, а мякоть сырая.
Соловья ощущаешь в груди, а на свет
Лезет кошка, мяуканием слух раздирая.
Сладкое-горькое блюдо нам кажется вкусным,
Хоть отважно смешал я веселое с грустным.
Хоть и сладость и горечь смешал я в стихах, -
Я свой труд завершу, если буду искусным.
Образцами мне Пушкин и Лермонтов служат.
Я помалу карабкаюсь, сердце не тужит.
До вершины добраться хочу и запеть,
Хоть посмотришь на кручу — и голову кружит.
Путь далек, но до цели меня он доставит.
Не горбат, я не жду, что могила исправит.
Где-то спящие страсти прорвутся на свет.
И небес благодать мои крылья расправит.
перевод: Р.Моран
СЕСТРЕ Ночь, и смерть, и духота…
И к морю
ты бежишь с ребенком на руках.
Торопись, сестра моя по горю,
пристань долгожданная близка. Там стоит корабль моей отчизны,
он тебя нетерпеливо ждет,
он пришел сюда во имя жизни,
он детей испанских увезет. Рев сирен…
Проклятый, чернокрылый
самолет опять кружит, опять…
Дымной шалью запахнула, скрыла,
жадно сына обнимает мать. О сестра, спеши скорее к молу!
Как мне памятна такая ж ночь.
До зари со смертью я боролась
и не унесла от смерти дочь… Дорогая, не страшись разлуки.
Слышишь ли, из дома своего
я к тебе протягиваю руки,
чтоб принять ребенка твоего. Как и ты, согреть его сумею,
никакому горю не отдам,
бережно в душе его взлелею
ненависть великую к врагам. ВСТРЕЧА Не стыдясь ни счастья, ни печали,
не скрывая радости своей —
так детей испанских мы встречали,
неродных, обиженных детей. Вот они — смуглы, разноголосы,
на иной рожденные земле,
черноглазы и черноволосы, —
точно ласточки на корабле… И звезда, звезда вела навстречу
к кораблям, над городом блестя,
и казалось всем, что в этот вечер
в каждом доме родилось дитя. КОЛЫБЕЛЬНАЯ ИСПАНСКОМУ СЫНУ Новый сын мой, отдыхай, —
за окошком тихий вечер.
К новой маме привыкай,
к незнакомой русской речи.
Если слышишь ты полет,
не пугайся звуков грозных:
это мирный самолет,
наш, хороший, краснозвездный.
Новый сын мой, привыкай
радоваться вместе с нами,
но смотри не забывай
о своей испанской маме.
Мама с сестрами в бою
в этот вечер наступает.
Мама родину твою
для тебя освобождает.
А когда к своей родне
ты вернешься, к победившей,
не забудь и обо мне,
горестно тебя любившей.
Перелетный птенчик мой,
ты своей советской маме
длинное пришли письмо
с полурусскими словами.
НЫНЕШНИЙ СВЕТ.
Теперь наш свет со всем не тот.
В котором деды наши жили:
В нем было менее забот,
И их не так как нас учили.
Их воспитатель был—природа,
В ней чтить училися Творца,
Ни ложный блеск, ни знатность рода
Не отравляли их сердца, —
Оне стыдились Лицемерить,
Любили прямо, от души.
Теперь,—извольте же поверить.
Мы точно ль также хороши?
У нас ученостию бредят,
Все стали через чур умны
Друг перед другом лицемерят
Но горе!—если вы бедны,
Богаты вы, друзей найдете:
Всяк вам готов во всем служить,
Почтенье, честь приобретете,
И вами будут дорожить;
Здесь вам всяк руку пожимает,
Клянется вас по гроб любить,
Во всех тех чувствах уверяет,
Которых здесь у час—не думано и быть,
По правде скажем между нами,
Наш свет на изворот пошел,
Все нам здесь кажутся друзьями,
Но друга сердца—ктож нашел?
Чуть чуть лишь чтут теперь и Бога,
У нас святаго нет ни в чем,
И веры в нас,—увы! не много;
Здесь все идут кривым путем.
Не сердцем—языком чтут Бога,
И нет заветнаго ни в чем.
Но если чисты вы душою!
Вам путь к порокам проведут,
И дружелюбною рукою
В пучину бедствия столкнут.
Здесь все наружностью блистают
Добро, давно изгнали прочь,
О благе высшем забывают,
В душе у всех, темно—как ночь.
Ужели это просвещенье?
Ногами, чувства попирать,
Искать в пороках прославленье,
И добродетель презирать?
Я вашу просьбу исполняю
И снисхождения прошу; —
Писать стихи, о чем?—не знаю!
Но вы просили?—я пишу
Не будьте строги, умоляю,
Я вам на суд ваш отдалась,
И раз еще вам повторяю
Не для стихов я родилась.
И
Под асфальт сухой и гладкий,
Наледь наших лет,
Изыскательской палатки
Канул давний след…
Флаг Российский. Коновязи.
Говор казаков.
Нет с былым и робкой связи, —
Русский рок таков.
Инженер. Расстегнут ворот.
Фляга. Карабин.
«Здесь построим русский город,
Назовем — Харбин».
Без тропы и без дороги
Шел, работе рад.
Ковылял за ним трехногий
Нивелир-снаряд.
Перед днем Российской встряски,
Через двести лет,
Не Петровской ли закваски
Запоздалый след?
Не державное ли слово
Сквозь века: приказ .
Новый город зачат снова,
Но в последний раз.
ИИ
Как чума, тревога бродит —
Гул лихих годин…
Рок черту свою проводит
Близ тебя, Харбин.
Взрывы дальние, глухие,
Алый взлет огня, —
Вот и нет тебя, Россия,
Государыня!
Мало воздуха и света,
Думаем, молчим.
На осколке мы планеты
В будущее мчим!
Скоро ль кануть иль не скоро —
Сумрак наш рассей…
Про запас Ты, видно, город
Выстроила сей.
Сколько ждать десятилетий,
Что, кому беречь?
Позабудут скоро дети
Отческую речь.
ИИИ
Милый город, горд и строен,
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской ты рукой.
Пусть удел подобный горек —
Не опустим глаз:
Вспомяни, старик-историк,
Вспомяни о нас.
Ты забытое отыщешь,
Впишешь в скорбный лист,
Да на русское кладбище
Забежит турист.
Он возьмет с собой словарик
Надписи читать…
Так погаснет наш фонарик,
Утомясь мерцать!
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Прелетите ко Московским
Вы, сии стихи, селеньям,
В дом Хераськова войдите
И предстаньте вы пред очи
Стихотворице московской.
Не сердитеся вы, музы,
Что дерзну, стихи слагая,
Подражать Анакреонту,
Сладкому Анакреонту,
И писать его словами,
И его писати складом,
И его писати духом,
Грации его учили
Украшаться простотою,
О прекрасные богини,
Три прелестные девицы!
И меня вы научите
Простотою украшаться.
А московскому Парнасу
Вы Хераськовой устами
От меня скажите это:
Чисти, чисти сколько можно
Ты свое стопосложенье,
И грамматики уставы
Наблюдай по крайней силе.
Чувствуй точно, мысли ясно,
Пой ты просто и согласно.
Я не критике касаюсь,
Не к тому мои слова,
Только то другим вещаю,
Что вещаю я себе.
Совершенство тщуся видеть
Древних греков и у нас
И, подобный их Парнасу,
В Петровой области Парнас.
А ты, Хераськова, сему внимая слову,
Увидети в себе дай россам Сафу нову.
Когда воспеть героев,
Когда гласить победы
Другому оставляешь,
Поди в луга зелены,
Поди к потокам водным,
Гуляй в приятных рощах
И слушай песни птичек,
Когда они аврору
Согласно воспевают.
Воспой весну прекрасну
И сладкую свободу,
Воспой любви заразы,
Которы ощущаешь,
Любезного имея
И верного супруга,
Которому вручила
Свое ты нежно сердце,
Свою цветущу младость.
С тобой игры и смехи,
С тобой веселье, радость,
Имей в любви успехи
И чувствуй в ней утехи.