Полночь, а не спится.
Девочка боится,
Плачет и томится
Смертною тоской, —
Рядом, за стеною,
Гроб с её родною,
С мамою родной.
Что ж, что воскресенье!
Завтра погребенье,
Свечи, ладан, пенье
Над её родной,
И опустят в яму,
И засыплют маму
Чёрною землёй.
«Мама, неужели
Ты и в самом деле
В гробе, как в постели,
Будешь долго спать?» —
Девочка шептала.
Вдруг над нею стала
С тихой речью мать:
«Не тужи, родная,
Дочка дорогая, —
Тихо умерла я,
Мне отрадно спать.
Поживи, — устанешь,
И со мною станешь
Вместе почивать».
Я думаю, Мильтон, твой дух устал
Бродить у белых скал, высоких башен:
Наш пышный мир, так огненно раскрашен,
Стал пепельным, он скучен стал и мал.
А век комедией притворной стал,
Нам без нее наш день казался б страшен,
И, несмотря на блеск, на роскошь брашен,
Мы годны лишь, чтоб рыть песчаный вал.
Коль этот островок, любимый Богом,
Коль Англия, лев моря, демагогам
Тупым во власть досталась навсегда.
Ах, эта ли страна на самом деле
Держала три империи, когда
О Демократии пронесся клич Кромвеля.
<1912>
(Сапфический малый метр Горация)Лидия! мне, во имя
Всех богов, скажи,
Почему
Любо тебе, что сгибнет
Сибарис наш от страсти?
Стал чуждаться он
Всех арен.
Солнца страшась и пыли,
Сверстников между смелых
Он скакать не стал
На коне;
Галльских уздой зубчатой
Он скакунов не колет;
Тело в желтый Тибр
Погрузить
Страшно ему; елея
Яда виперы словно
Стал он избегать;
На руках
Стер синяки доспехов
Тот, кто копье, бывало,
Кто, бывало, диск
Зашвырнуть
Мог через мету ловко!
Что он таится? прежде
Как таился сын
(Говорят)
Фетиды, нимфы моря,
Чтоб у несчастной Трои,
Мужа вид храня,
Не лететь
В ликийский строй и в сечу!
В двенадцать лет я стал вести дневник
И часто перечитывал его.
И всякий раз мне становилось стыдно
За мысли и за чувства прежних дней.
И приходилось вырывать страницы.
И наконец раздумьями своими
Решил я не делиться с дневником.
Пусть будут в нем одни лишь впечатленья
О том, что я увижу и услышу…
И что же? Очень скоро оказалось,
Что впечатлений нету никаких.
Дом, улица и школа… В школе книги,
И дома книги, и с Вадимом, с другом,
Мы то и дело книги обсуждаем.
А если я по улице хожу,
То ничего вокруг себя не вижу.
Одни мечты плывут, как облака.
Но как-то раз я в уголке странички
Нарисовал кружок и две косички.
О впечатленье этом сотни строк
Я б написал. Да не посмел. Не смог.
Бесшумно ходили по дому,
Не ждали уже ничего.
Меня привели к больному,
И я не узнала его.
Он сказал: «Теперь слава Богу,
И еще задумчивей стал,
Давно мне пора в дорогу,
Я только тебя поджидал.
Так меня ты в бреду тревожишь,
Все слова твои берегу.
Скажи: ты простить не можешь?»
И я сказала: «Могу».
Казалось, стены сияли
От пола до потолка.
На шелковом одеяле
Сухая лежала рука.
А закинутый профиль хищный
Стал так страшно тяжел и груб,
И было дыханья не слышно
У искусанных темных губ.
Но вдруг последняя сила
В синих глазах ожила:
«Хорошо, что ты отпустила,
Не всегда ты доброй была».
И стало лицо моложе,
Я опять узнала его
И сказала: «Господи Боже,
Прими раба Твоего».
Вот она — долинка,
Глуше нет угла, —
Ель моя, елинка!
Долго ж ты жила…
Долго ж ты тянулась
К своему оконцу,
Чтоб поближе к солнцу.
Если б ты видала,
Ель моя, елинка,
Старая старинка,
Если б ты видала
В ясные зеркала,
Чем ты только стала!
На твою унылость
Глядя, мне взгрустнулось.
Как ты вся согнулась,
Как ты обносилась.
И куда ж ты тянешь
Сломанные ветки:
Краше ведь не станешь
Молодой соседки,
Старость не пушинка,
Ель моя, елинка…
Бедная… Подруга!
Пусть им солнце с юга,
Молодым побегам…
Нам с тобой, елинка,
Забытье под снегом.
Лучше забытья мы
Не найдем удела,
Буры стали ямы,
Белы стали ямы,
Нам-то что за дело?
Жить-то, жить-то будем
На завидки людям,
И не надо свадьбы.
Только — не желать бы,
Да еще — не помнить,
Да еще — не думать.
Эти дни
пропеллеры пели.
Раструбите и в прозу
и в песенный лад!
В эти дни
не на словах,
на деле —
пролетарий стал крылат.
Только что
прогудело приказом
по рядам
рабочих рот:
— Пролетарий,
довольно
пялиться наземь!
Пролетарий —
на самолет! —
А уже
у глаз
чуть не рвутся швы.
Глазеют,
забыв про сны и дрёмы, —
это
«Московский большевик»
взлетает
над аэродромом.
Больше,
шире лётонедели.
Воспевай их,
песенный лад.
В эти дни
не на словах —
на деле
пролетарий стал крылат.
Рука тяжелая, прохладная,
Легла доверчиво на эту,
Как кисть большая, виноградная,
Захолодевшая к рассвету.
Я знаю всю тебя по пальчикам,
По прядке, где пробора грядка,
И сколько в жизни было мальчиков,
И как с теперешним не сладко.
И часто за тебя мне боязно,
Что кто-нибудь еще и кроме,
Такую тонкую у пояса,
Тебя возьмет и переломит,
И ты пойдешь свой пыл раздаривать.
И станут гаснуть окна дома,
И станет повторенье старого
Тебе до ужаса знакомо…
И ты пойдешь свой пыл растрачивать…
Пока ж с весной не распрощаешься,
Давай, всерьез, по-настоящему,
Поговорим с тобой про счастье.
Автор Иоганн Гете.
Перевод Аполлона Григорьева.
Внутри души своей живущей
Ты центр увидишь вечно сущий,
В котором нет сомнений нам:
Тогда тебе не нужно правил,
Сознанья свет тебя наставил
И солнцем стал твоим делам.
Вполне твоими чувства станут,
Не будешь ими ты обманут,
Когда не дремлет разум твой,
И ты с спокойствием свободы
Богатой нивами природы
Любуйся вечной красотой.
Но наслаждайся не беспечно,
Присущ да будет разум вечно,
Где жизни в радость жизнь дана.
Тогда былое удержимо,
Грядущее заране зримо,
Минута с вечностью равна.
Звоню друзьям… Они все на приеме,
Где Президент, охаянный страной,
Внушал им навести порядок в доме,
Поскольку сам то болен, то хмельной.
Не получилась праздничной тусовка,
Хоть собрались не слабые умы.
Но, видно, стало очень им неловко
За этот пир во времена чумы.
И стыдно стало, что в такое время,
Когда народ измучился от бед,
Они не разделили боль со всеми,
А поделили с Ельциным фуршет.
Простите их…
Они слегка зазнались,
Погрязли, забурели, обрели…
И жизнь других —
Для них такая ж малость,
Как в наш дефолт пропавшие рубли.
У каждого есть в жизни хоть одно,
свое, совсем особенное место.
Припомнишь двор какой-нибудь, окно,
и сразу в сердце возникает детство.Вот у меня: горячий косогор,
в ромашках весь и весь пропахший пылью,
и бабочки. Я помню до сих пор
коричневые с крапинками крылья.У них полет изменчив и лукав,
но от погони я не уставала —
догнать, поймать во что бы то ни стало,
схватить ее, держать ее в руках! Не стало детства. Жизнь суровей, строже.
А все-таки мечта моя жива:
изменчивые, яркие слова
мне кажутся на бабочек похожи.Я до рассвета по ночам не сплю,
я, может быть, еще упрямей стала —
поймать, схватить во что бы то ни стало!
И вот я их, как бабочек, ловлю.И с каждым разом убеждаюсь снова
я в тщетности стремленья своего —
с пыльцою стертой, тускло и мертво
лежит в ладонях радужное слово.
Пришли и стали тени ночи
На страже у моих дверей!
Смелей глядит мне прямо в очи
Глубокий мрак ее очей;
Над ухом шепчет голос нежный,
И змейкой бьется мне в лицо
Ее волос, моей небрежной
Рукой измятое, кольцо.
Помедли, ночь! густою тьмою
Покрой волшебный мир любви!
Ты, время, дряхлою рукою
Свои часы останови!
Но покачнулись тени ночи,
Бегут, шатаяся, назад.
Ее потупленные очи
Уже глядят и не глядят;
В моих руках рука застыла,
Стыдливо на моей груди
Она лицо свое сокрыла…
О солнце, солнце! Погоди!
Художник медлит, дело к полдню.
Срок сна его почти истек.
Я голосом моим наполню
его безмолвный монолог.
«Я мучался, искал, я страждал
собою стать, и все ж не стал.
Я спал, но напряженьем страшным
я был объят, покуда спал.
Отчаявшись и снова веря,
я видел луг, и на лугу
меня не отпускало время,
и я был перед ним в долгу.
Хотел я стать светлей и выше
всего, чем и недавно был.
И снова ничего не вышло.
Я холст напрасно погубил».
Он самому себе экзамен
не сдал. Но все это смешно.
Он спит и потому не знает,
что это — сон или кино.
Он выхода пока не видит.
Лежит, упав лицом в траву.
Во сне — не вышло. Может, выйдет
немного позже, наяву.
Нет, верба́, ты опоздала,
Только к марту цвет дала, —
Знай, моя душа сызма́ла
Впечатлительней была!
Где же с ней идти в сравненье!
Не спросясь календаря,
Я весны возникновенье
Ясно слышу с января!
День подрос и стал длиннее...
Лед скололи в кабаны...
Снег глубок, но стал рыхлее...
Плачут крыши с вышины...
Пишут к праздникам награды...
Нет, верба́, поверь мне, нет;
Вешним дням мы раньше рады,
Чем пускаешь ты свой цвет!
Белки, зайки, мышки, крыски,
Землеройки, и кроты,
Как вы вновь мне стали близки!
Снова детские цветы.
Незабудки расцветают,
Маргаритки щурят глаз,
Подорожники мечтают —
Вот роса зажжет алмаз.
Вплоть до самой малой мошки,
Близок стал мне мир живых,
И змеистые дорожки
Повели к кустам мой стих.
А в кустах, где все так дико,
Притаился хмурый еж.
Вон краснеет земляника,
Сколько ягод здесь найдешь!
Все цветы на зов ответят,
Развернув свои листки
А в ночах твой путь осветят
Между травок светляки.
Взгляни: заря — на небеса,
на крышах — инеем роса,
мир новым светом засиял, —
ты это видел, не проспал! Ты это видел, не проспал,
как мир иным повсюду стал,
как стали камни розоветь,
как засветились сталь и медь. Как пробудились сталь и медь,
ты в жизни не забудешь впредь,
как — точно пену с молока —
сдул ветер с неба облака. Да нет, не пену с молока,
а точно стружки с верстака,
и нет вчерашних туч следа,
и светел небосвод труда. И ты внезапно ощутил
себя в содружестве светил,
что ты не гаснешь, ты горишь,
живешь, работаешь, творишь!
Словами горькими надменных отрицаний
Я вызвал Сатану. Он стал передо мной
Не в мрачном торжестве проклятых обаяний, —
Явился он, как дым, клубящийся, густой.
Я продолжал слова бесстрашных заклинаний, —
И в дыме отрок стал, прекрасный и нагой,
С губами яркими и полными лобзаний,
С глазами, тёмными призывною тоской.
Но красота его внушала отвращенье,
Как гроб раскрашенный, союзник злого тленья,
И нагота его сверкала, как позор.
Глаза полночные мне вызов злой метали,
И принял вызов я, — и вот, борюсь с тех пор
С царём сомнения и пламенной печали.
Сегодня с утра дождь да тучи,
под дождем так угрюм кельнский Дом,
как дым, смутен облик могучий,
ты его узнаешь с трудом.
Как монах, одинокой тропою,
запахнувшись зло в облака,
он уходит упрямой стопою
в иные, в родные века.
А лишь станет совсем туманно,
он, окутанный мраком ночным,
как вещий орел Иоанна,
вдруг взмоет над Кельном родным;
вознесется плавно и гордо,
станет бодрствовать целую ночь,
громовержушим «Sursum corda!»
отгоняя Дьявола прочь.
Нам время не даром дается.
Мы трудно и гордо живем.
И слово трудом достается,
и слава добыта трудом.Своей безусловною властью,
от имени сверстников всех,
я проклял дешевое счастье
и легкий развеял успех.Я строил окопы и доты,
железо и камень тесал,
и сам я от этой работы
железным и каменным стал.Меня — понимаете сами —
чернильным пером не убить,
двумя не прикончить штыками
и в три топора не свалить.Я стал не большим, а огромным
попробуй тягаться со мной!
Как Башни Терпения, домны
стоят за моею спиной.Я стал не большим, а великим,
раздумье лежит на челе,
как утром небесные блики
на выпуклой голой земле.Я начал — векам в назиданье —
на поле вчерашней войны
торжественный день созиданья,
строительный праздник страны.
Как в старинной русской сказке — дай бог памяти! —
Колдуны, что немного добрее,
Говорили: «Спать ложись, Иванушка.
Утро вечера мудренее!»
Как однажды поздней ночью добрый молодец,
Проводив красну девицу к мужу,
Загрустил, но вспомнил: завтра снова день,
Ну, а утром не бывает хуже.
Как отпетые разбойники и недруги,
Колдуны и волшебники злые
Стали зелье варить, и стал весь свет другим,
И утро с вечером переменили.
Ой, как стали засыпать под утро девицы
После буйна веселья и зелья,
Ну, а вечером, куда ты денешься,
Снова зелье — на похмелье.
И выходит, что сказочники древние
Поступали и зло, и негоже.
Ну, а правда вот: тем, кто пьёт зелие,
Утро с вечером — одно и то же.
Скучным я стал, молчаливым,
Умерли все слова.Ивы, надречные ивы,
Чуть не до горла трава,
Листьев предутренний ропот,
Сгинуло все без следа.
Где мои прежние тропы,
Где ключевая вода? Раньше, как тонкою спицей,
Солнцем пронизана глубь.
Лишь бы охота склониться,
Вот она, влага, — пригубь!
Травы цвели у истоков,
Ландыши зрели, и что ж —
Губы изрежь об осоку,
Капли воды не найдешь.Только ведь так не бывает,
Чтоб навсегда без следа
Сгинула вдруг ключевая,
Силы подземной вода.Где-нибудь новой дорогой
Выбьется к солнцу волна,
Смутную, злую тревогу
В сердце рождает она.Встану на хлестком ветру я.
Выйду в поля по весне.
Бродят подспудные струи,
Трудные струи во мне.
Музы, рыдать перестаньте,
Грусть вашу в песнях излейте,
Спойте мне песню о Данте
Или сыграйте на флейте.Дальше, докучные фавны,
Музыки нет в вашем кличе!
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче, Странная белая роза
В тихой вечерней прохладе…
Что это? Снова угроза
Или мольба о пощаде? Жил беспокойный художник.
В мире лукавых обличий —
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.Тайные думы поэта
В сердце его прихотливом
Стали потоками света,
Стали шумящим приливом.Музы, в сонете-брильянте
Странную тайну Отметьте,
Спойте мне песню о Данте
И Габриеле Россетти.
Я верила, что в мертвенной долине
У нас с тобой мечты всегда одне,
Что близких целей, отдыха на дне
Равно страшимся, верные святыне.
Товарищ мой… Врагом ты стал отныне.
Жила слепой в бездонной глубине.
Ты — сновиденьем был в солгавшем сне,
Я — призрак создала в своей гордыне.
Но ты расторг сплочённый мною круг.
Отдай слова, которым не внимал ты.
Отдай мечты. Как мне, им чуждый стал ты, —
Мой враг — моя любовь — источник мук…
Иль может быть, всё это сон и ныне —
И ты не враг! И ты, как я, в пустыне?
Во сне я милую видел:
Во взоре забота, испуг.
Когда-то цветущее тело
Извел, обессилил недуг.Ребенка несла, а другого
Вела злополучная мать.
Во взоре, походке и платье
Нельзя нищеты не признать.Шатаясь, брела она к рынку,
И тут я ее повстречал.
Она посмотрела, — и тихо
И горестно я ей сказал: «Пойдем ко мне в дом. Невозможно
И бледной и хворой бродить:
Я стану усердной работой
Тебя и кормить и поить.Детей твоих стану лелеять,
Всю нежность на них обратя,
Но прежде всего — на тебя-то,
Бедняжка, больное дитя! Тебе никогда не напомню
Ничем о любви я своей
И если умрешь ты — я буду
Рыдать на могиле твоей».
Из тетради заметок А. Крученых
...Когда камни летней мостовой
станут менее душны, чем наши
легкие,
Когда плоские граниты памятников
станут менее жесткими, чем
наша любовь,
и вы востоскуете и спросите
— где?
Если пыльный город восхочет
отрады дождя
и камни вопиют надтреснутыми
голосами,
то в ответ услышат шепот
и стон «Осеннего Сна»
«И нежданное и нетерпеливо — ясное
было небо между четких вечерних
стволов... — («Шарманка» Е. Гуро)
Нетерпеливо-ясна Елена Гуро...
Стала уже солнечная рама,
Лавки выше, а углы острей.
Без тебя, заботливая мама,
Сразу стало близко до дверей…
Самолет сверкал под облаками,
Жаворонок падал с высоты,
И твоими смуглыми руками
Пахли придорожные цветы.
Шел к реке я
в темную низину
На чужие, дымные костры.
Ветер дул мне то в лицо, то в спину,
Гнал меня из детства до поры.
Загонял в незапертые сени,
В погреба — за кринкой молока,
В пароходных трюмах
на колени
Становил под тяжестью мешка.
Ветер, ветер!..
Выбитые рамы,
Потолки в махорочном дыму…
Оказаться на земле без мамы
Я не пожелаю
Никому.
Солнце летит неизмерной орбитой,
Звезды меняют шеренгами строй…
Что ж, если что-то под солнцем разбито?
Бей, и удары удвой и утрой! Пал Илион, чтобы славить Гомеру!
Распят Христос, чтобы Данту мечтать!
Правду за вымысел! меру за меру!
Нам ли сказанья веков дочитать! Дни отбушуют, и станем мы сами
Сказкой, виденьем в провале былом.
Кем же в столетья войдем? голосами
Чьими докатится красный псалом? Он, нам неведомый, встанет, почует
Истину наших разорванных дней, —
То, что теперь лишь по душам кочует,
Свет, что за далью полней и видней.Станут иными узоры Медведиц,
Станет весь мир из машин и из воль…
Все ж из былого, поэт-сердцеведец,
Гимн о былом — твой — восславить позволь!
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Как язвой, заревом запад застлан,
А небо стало угрюмо сизым;
Занозой месяц заткнулся снизу
Напротив места, где солнце гасло.
Пейзаж пронизан угарным дымом.
Горят деревни, с морозом споря;
Ведь край суровый, залитый горем,
Забыт стал ныне Отцом и Сыном.
Согреть мороза пожар не может;
Зима, как раньше, люта и грозна,
Замерзнет много из нас бесслезно
В тайге сегодня, в окопе лежа.
От стужи ежась в пади у прясла,
Смотрю, как заревом запад застлан.
В тихий вечер, на распутьи двух дорог
Я колдунью молодую подстерёг,
И во имя всех проклятых вражьих сил
У колдуньи талисмана я просил.
Предо мной она стояла, чуть жива,
И шептала чародейные слова,
И искала талисмана в тихой мгле,
И нашла багряный камень на земле,
И сказала: «Этот камень ты возьмёшь, —
С ним не бойся, — не захочешь, не умрёшь.
Этот камень всё на шее ты носи,
И другого талисмана не проси.
Не для счастья, иль удачи, иль венца, —
Только жить, всё жить ты будешь без конца.
Станет скучно, — ты верёвку оборвёшь,
Бросишь камень, станешь волен, и умрёшь».
Есть однодневка. Есть одноминутка.
И есть односекундка меж зверей.
В рядах периодических дробей
Спустись к глубоководностям рассудка.
Предела нет. Стих прозвучал как шутка.
Он грозным стал. И Преисподней всей
Не вычерпаешь маленький ручей.
Счет жизней — счет снежинок первопутка.
Не кажется мне больше мастодонт
Необяснимо тяжким и безмерным.
Вершок мой старый стал давно неверным.
У каждых глаз различный горизонт.
И через пропасть прыгающим сернам
Провал — не срыв, а спуск по сходам мерным.
О русской славе незаходной
Отрадно петь ее певцам.
Привычкой стало всенародной
Салютовать своим бойцам. Вчера — победа в Приазовье,
Взят Мариуполь, взят Бердянск,
Сегодня пушек славословье —
Салют бойцам, вернувшим Брянск. И вот сейчас, сию минуту,
Родной народ по всем стране
Внимает новому салюту:
Стал наш — Чернигов на Десне! Всё напряженнее и строже
Взгляд у бойцов. Вперед! Вперед!
Отрадно видеть до чего же,
Что наша сила верх берет, Что не сегодня-завтра грянет
Победоносное «ура»:
То Киев к жизни вновь воспрянет
И руки братски к нам протянет
С крутого берега Днепра!
Рембрандта полумрак
У тлеющей печурки.
Голодных крыс гопак, —
Взлетающие шкурки.Узорец ледяной
На стёклах уцелевших,
И силуэт сквозной
Людей, давно не евших.У печки разговор,
Возвышенный, конечно,
О том, что время — вор,
И всё недолговечно.О том, что неспроста
Разгневали судьбу мы,
Что родина свята,
А все мы — вольнодумы.Что трудно хоронить,
А умереть — не трудно…
Прервав беседы нить
Сирена стала выть
Истошно так и нудно.Тогда брусничный чай
Разлили по стаканам,
И стала горяча
Кишечная нирвана.Затихнул разговор.
Сирена выла глуше.
А время, старый вор,
Глядя на нас в упор,
Обкрадывало души.
Он начал колдовать сине-зеленым,
Он изумруд овеял бирюзой.
Огонь завил он красною лозой,
И пламени запели тихим звоном.
Собрав купавы по лесным затонам,
Заставил чаши их ронять бензой.
И ладан задымил, как пред грозой
Восходит мгла змеей по горным склонам.
Стал душно-пряным сказочный чертог.
В углах стояли идолы немые,
Вовнутрь, к нему, протягивая выи.
И цвет, что на скрещеньи всех дорог
Расцвета ждет, пред ним расцвел впервые,
И, девой став, у пламени возлег.
Закрыв измученныя веки,
Миг отошедший берегу.
О еслиб так стоять во-веки
На этом тихом берегу!
Мгновенья двигались и стали,
Лишь ты царишь, свой свет струя…
Меж тем в реке — из сизой стали
Влачится за струей струя.
Проходишь ты аллеей парка
И помнишь краткий поцелуй…
Рви нить мою, седая Парка!
Смерть, прямо в губы поцелуй!
Глаза открою. Снова дали
Разверзнут огненную пасть.
О еслиб Судьбы тут же дали
Мне мертвым и счастливым пасть!