Поручик двадцати шести
годов, прости меня, прости
за то, что дважды двадцать шесть
на свете я была и есть.Прости меня, прости меня
за каждый светлый праздник дня,
что этих праздников вдвойне
отпраздновать случилось мне.Но если вдвое больше дней,
то, значит, и вдвойне трудней,
и стало быть, бывало мне
обидней и страшней вдвойне.И вот выходит, что опять
никак немыслимо понять,
который век, который раз,
кому же повезло из нас? Что тяжче: груз живых обид
или могильная трава?
Ты не ответишь — ты убит.
Я не отвечу — я жива.
Болезнь и Смерть все в пепел обратили,
Весь тот огонь, который мне сиял,
Огонь тех глаз, что нежно мне светили
Блаженство уст, которым я дышал.
От тех лобзаний, мощных как отрава,
От тех восторгов жарких и живых
Остался мне, ужасно, Боже правый!
Рисунок бледный, чуть заметный штрих,
И он, как я, умрет в уединеньи,
И Дух времен безжалостно сотрет
Своим крылом его изображенье….
Но в памяти во веки не умрет
Сраженная его губительной отравой
Та, что была моей и радостью и славой!
А. Кублицкая-Пиоттух.
Когда вникаю я, как робкий ученик,
В твои спокойные, обдуманные строки,
Я знаю — ты со мной! Я вижу строгий лик,
Я чутко слушаю великие уроки.О Лейбниц, о мудрец, создатель вещих книг!
Ты — выше мира был, как древние пророки.
Твой век, дивясь тебе, пророчеств не постиг
И с лестью смешивал безумные упреки.Но ты не проклинал и, тайны от людей
Скрывая в символах, учил их, как детей.
Ты был их детских снов заботливый хранитель.А после — буйный век глумился над тобой,
И долго ждал ты час, назначенный судьбой…
И вот теперь встаешь, как Властный, как Учитель!
Хорошо невзрослой быть и сладко
О невзрослом грезить вечерами!
Вот в тени уютная кроватка
И портрет над нею в темной раме.
На портрете белокурый мальчик
Уронил увянувшую розу,
И к губам его прижатый пальчик
Затаил упрямую угрозу.
Этот мальчик был любимец графа,
С колыбели грезивший о шпаге,
Но открыл он, бедный, дверцу шкафа,
Где лежали тайные бумаги.
Был он спрошен и солгал в ответе,
Затаив упрямую угрозу.
Только розу он любил на свете
И погиб изменником за розу.
Меж бровей его застыла складка,
Он печален в потемневшей раме…
Хорошо невзрослой быть и сладко
О невзрослом плакать вечерами!
О, золотистые каштаны
Твоих взволнованных волос,
Вы говорите мне про страны,
В которых быть не довелось!
Твой стан… твой стан! Одно движенье,
Едва заметное, слегка, —
И вот уж головокруженье,
И под ногою — облака…
Я пью твой голос. Он живящий
Затем, что был в твоих устах,
Невероятное сулящий,
Дающий больше, чем в мечтах…
Твои уста… В них полдень Явы,
В них тайна русского огня.
Ах, созданы они для славы
И — через славу — для меня!
Твой взгляд восторженно встревожен.
Он нежен, вкрадчив, шаловлив.
Ты та, кем я облагорожен,
Кем счастлив я и кем я жив!
Черты твои — детския, скромныя,
Закрыты стыдливо виски,
Но смотрят так странно, бездомные,
Большие зрачки.
Движеньями грустно усталыми
Ты просишь: оставьте меня.
Язвит тебя жгучими жалами
Действительность дня.
Не сомкнуты губы безсильныя,
Как будто им нечем вздохнуть,
Как будто покровы могильные
Томят тебе грудь.
Как призраки, горько ненужные,
Мы, люди, скользим пред тобой.
Ты смотришься в дали жемчужныя
Поникшей душой.
К глубинам родным наклоняешься,
И рада виденьям, — но вдруг,
Вся вздрогнув, опять возвращаешься
Печально в наш круг.
Газель, и конь, и молния, и птица,
В тебе слились и ворожат в глазах.
Колдует полночь в черных волосах,
В поспешной речи зыбится зарница.
Есть сновиденно нам родныя лица,
В восторг любви в них проскользает страх.
И я тону в расширенных зрачках,
Твоих, о, Византийская царица.
С учтивостью и страстью руку взяв,
Что дополняет весь твой зримый нрав
Пленительными длинными перстами,—
Смотрю на перстни, в них поет алмаз,
Рубин, опал. Дордел закатный час.
И правит Ночь созвездными мечтами.
Любовь водила Вашею рукою,
Когда писали этот Вы портрет,
Ни от кого лица теперь не скрою,
Никто не скажет: «Не любил он, нет».
Клеймом любви навек запечатленны
Черты мои под Вашею рукой;
Глаза глядят, одной мечтой плененны,
И беспокоен мертвый их покой.
Венок за головой, открыты губы,
Два ангела напрасных за спиной.
Не поразит мой слух ни гром, ни трубы,
Ни тихий зов куда-то в край иной.
Лишь слышу голос Ваш, о Вас мечтаю,
На Вас направлен взгляд недвижных глаз.
Я пламенею, холодею, таю,
Лишь приближаясь к Вам, касаясь Вас.
И скажут все, забывши о запрете,
Смотря на смуглый, томный мой овал:
«Одним любовь водила при портрете —
Другой — его любовью колдовал».
Прошли пилоты — русский и узбек,
звездой Чулпан сверкнула стюардесса.
Висит в салоне девичий портрет,
весенний, будто ветер поднебесный. Наш самолет летит в Кашкадарью,
рабочий рейс на юг Узбекистана.
— Что за портрет, — соседу говорю, -
портреты в самолете — это странно! Сосед мой виноград перебирал,
был удручен своим солидным весом.
Тогда в салоне голос прозвучал,
высокий голос юной стюардессы: «Товарищи, в этом самолете
совершила свой подвиг
стюардесса Надя Курченко.
Во время полета по маршруту
Сухуми — Батуми
она преградила бандитам
путь в кабину к пилотам.
Надежда Курченко посмертно
награждена орденом Красного Знамени.
В салоне самолета — ее портрет.
Эта реликвия является залогом
безопасности нашего полета». Притихли дети, мой сосед
забыл про сетку с виноградом,
все пассажиры на портрет
подняли трепетные взгляды. В салоне встала тишина.
Одни моторы воздух режут.
Нам улыбается она
с портрета — Курченко Надежда.
Летящая средь летных трасс
неведомой бессмертной силой
святыня подвига всех нас
в который раз объединила. — Будь счастлива, звезда Чулпан, —
мы повторяли после рейса.
— Теперь наш рейс в Афганистан, —
в ответ сказала стюардесса.
Черты твои — детские, скромные;
Закрыты стыдливо виски,
Но смотрят так странно, бездомные.
Большие зрачки.
Движеньями грустно-усталыми
Ты просишь: оставьте меня.
Язвит тебя жгучими жалами
Действительность дня.
Не сомкнуты губы бессильные,
Как будто им нечем вздохнуть,
Как будто покровы могильные
Томят тебе грудь.
Как будто ты помнишь далекое,
Что было, быть может, лишь сном,
И сердце твое одинокое —
Навеки в былом.
Как призраки, горько ненужные,
Мы, люди, скользим пред тобой.
Ты смотришься в дали жемчужные
Поникшей душой.
К глубинам родным наклоняешься,
И рада виденьям, — но вдруг,
Вся вздрогнув, опять возвращаешься
Печально в наш круг.
20–21 февраля, 1905
Вид у птичек жалкий,
Мы их не узнали!
Видно, в перепалке
Птицы побывали.
— Хоть бы весточку с пути
Вы прислали, птицы!
— Мы сидели взаперти, —
Говорят синицы.
— Вы не знаете Тараса?
Он гроза второго класса.
Он идет — дрожит весь класс.
Вот каков этот Тарас!
Мы решили не молчать,
А заметку дать в печать,
Поместить его портрет,
Осрамить на целый свет.
Он порвал заметку,
Посадил нас в клетку.
Мы собрали клочья
Порванной заметки
И однажды ночью
Вырвались из клетки.
Молодцы наши синицы —
Улетели из темницы.
Принесли портрет Тараса.
Мы Тараса больше часа
Составляли из кусков.
Посмотрите, он каков!
Драчуна иль тунеядца
Осмеять не побоятся
Наши птицы никогда.
Вновь сейчас они умчатся,
Возвратятся к нам сюда…
Когда твой блещет меч в полках,
Ты сыплешь сопротивным страх;
И где героев ободряешь,
Везде победы ускоряешь.
Во славе почестей, в венцах,
Ты ищешь мзды своей в сердцах;
Высокость титлов забываешь
И их собою украшаешь.
Размерив веки на весах,
В твоих покорнейших часах
Ты осчастливить всех желаешь
И всем довольство разделяешь.
В беседах, в дружеских пирах,
В забавах, в праздничных играх
Ты цену жизни ощущаешь
И скуки в смехи превращаешь.
Когда пиит в простых стихах,
Забыв творений многих прах,
Плетет хвалы тебе, прощаешь
И их делами возвышаешь.
Ей лет четырнадцать; ее глаза
Как на сережке пара спелых вишен;
Она тонка, легка, как стрекоза;
И в голосе ее трав шелест слышен.
Она всегда беспечна, и на всех
Глядит прищурясь, скупо, как в просонках.
Но как, порой, ее коварен смех!..
Иль то — Цирцея, спящая в пеленках?
Она одета просто, и едва
Терпимы ей простые украшенья.
Но ей бы шли шелка, и кружева,
И золото, и пышные каменья!
Она еще ни разу алых губ
В любовном поцелуе не сближала, —
Но взгляд ее, порой, так странно-груб…
Иль поцелуя было бы ей мало?
Мне жаль того, кто, ей вручив кольцо,
В обмен получит право первой ночи.
Свой смех она ему швырнет в лицо,
Иль что-то совершит еще жесточе!
Что я могу припомнить? Ясность глаз
И детский облик, ласково-понурый,
Когда сидит она, в вечерний час,
За ворохом шуршащей корректуры.Есть что-то строгое в ее глазах,
Что никогда расспросов не позволит,
Но, может быть, суровость эта — страх,
Что кто-нибудь к признаньям приневолит.Она смеяться может, как дитя,
Но тотчас поглядит лицом беглянки,
Застигнутой погоней; миг спустя
Она опять бесстрастно правит гранки.И, что-то важное, святое скрыв
На самом дне души, как некий идол,
Она — как лань пуглива, чтоб порыв
Случайный тайны дорогой не выдал.И вот сегодня — ясность этих глаз
Мне помнится; да маленькой фигуры
Мне виден образ; да в вечерний час,
Мне слышен ровный шелест корректуры…
Запела рояль неразгаданно-нежно
Под гибкими ручками маленькой Ани.
За окнами мчались неясные сани,
На улицах было пустынно и снежно.
Воздушная эльфочка в детском наряде
Внимала тому, что лишь эльфочкам слышно.
Овеяли тонкое личико пышно
Пушистых кудрей беспокойные пряди.
В ней были движенья таинственно-хрупки.
— Как будто старинный портрет перед вами!
От дум, что вовеки не скажешь словами,
Печально дрожали капризные губки.
И пела рояль, вдохновеньем согрета,
О сладостных чарах безбрежной печали,
И души меж звуков друг друга встречали,
И кто-то светло улыбался с портрета.
Внушали напевы: «Нет радости в страсти!
Усталое сердце, усни же, усни ты!»
И в сумерках зимних нам верилось власти
Единственной, странной царевны Аниты.
(Перевод с французского)
Вы просите у меня мой портрет,
Но написанный с натуры;
Мой милый, он быстро будет готов,
Хотя и в миниатюре.
Я молодой повеса,
Еще на школьной скамье;
Не глуп, говорю, не стесняясь,
И без жеманного кривлянья.
Никогда не было болтуна,
Ни доктора Сорбонны -
Надоедливее и крикливее,
Чем собственная моя особа.
Мой рост с ростом самых долговязых
Не может равняться;
У меня свежий цвет лица, русые волосы
И кудрявая голова.
Я люблю свет и его шум,
Уединение я ненавижу;
Мне претят ссоры и препирательства,
А отчасти и учение.
Спектакли, балы мне очень нравятся,
И если быть откровенным,
Я сказал бы, что я еще люблю…
Если бы не был в Лицее.
По всему этому, мой милый друг,
Меня можно узнать.
Да, таким, как бог меня создал,
Я и хочу всегда казаться.
Сущий бес в проказах,
Сущая обезьяна лицом,
Много, слишком много ветрености -
Да, таков Пушкин.
Мой обожаемый поэт,
К тебе я с просьбой и с поклоном:
Пришли в письме мне твой портрет,
Что нарисован Аполлоном.
Давно мечты твоей полет
Меня увлек волшебной силой,
Давно в груди моей живет
Твое чело, твой облик милый.
Твоей камене — повторять
Прося стихи — я докучаю,
А все заветную тетрадь
Из жадных рук не выпускаю.
Поклонник вечной красоты,
Давно смиренный пред судьбою,
Я одного прошу — чтоб ты
Во всех был видах предо мною.
Вот почему спешу, поэт,
К тебе я с просьбой и поклоном:
Пришли в письме мне твой портрет,
Что нарисован Аполлоном.
Картина в Лувре работы неизвестного
Его глаза — подземные озёра,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста — пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом.
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
И руки — бледный мрамор полнолуний,
В них ужасы неснятого проклятья,
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он — на небе
Кровавая растаяла комета.
В его душе столетние обиды,
В его душе печали без названья.
На все сады Мадонны и Киприды
Не променяет он воспоминанья.
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Но плакать… плакать больше он не может.
Вечер красит окна в синий цвет.
Но в душе моей все краски меркнут…
Я один…
И рядом твой портрет.
Я при нем,
Как одинокий Вертер.
Мне еще всего пятнадцать лет.
Ты на целый класс меня моложе.
Но собрали срочно педсовет
И теперь мы видеться не сможем.
Потому что взрослые ханжи
Позабыли, что такое юность…
Не затем друг друга мы нашли,
Чтоб не видеть, не любить,
Не думать.
Но тебя вдруг увезли на юг.
И остался я один с любовью.
Небу, видно, было недосуг
Осчастливить нас тогда с тобою.
Вот и все… И понеслись года.
Стерлись все обиды и невзгоды.
И ушла надежда в никуда.
И устал считать я наши годы.
Больше мы не виделись с тобой.
Но портрет твой из далекой дали
До сих пор все излучает боль.
До сих пор твою улыбку дарит.
Вот вам стихи, и с ними мой портрет!
О милые, сей бедный дар примите
В залог любви. Меня уж с вами нет!
Но вы мой путь, друзья, благословите.
Вы скажете: печален образ мой;
Увы! друзья, в то самое мгновенье,
Как в пламенном Маньяни вдохновенье
Преображал искусною рукой
Веленевый листок в лицо поэта,
Я мыслию печальной был при вас,
Я проходил мечтами прежни лета
И предо мной мелькал разлуки час!
Куда ведет меня мой рок, не знаю;
И если б он мне выбрать волю дал
Мой путь... друзья! — не тот бы я избрал;
Но с Промыслом судиться не дерзаю!
Пусть будет то, что свыше суждено!
Готов на все!.. Условие одно:
Чтоб вы, рукой Всесильного хранимы,
В сей буре бед остались невредимы.
Послание к ***
Твои черты передо мной,
Меж двух свечей, в гробу черненом.
Ты мне мила лицом склоненным
И лба печальной белизной.
Ты вдалеке, но мне мила
Воспоминаньем тайных пыток…
Моей судьбы унылый свиток
Ты развернула и прочла.
Как помню дни и вечера!
Нещадно нас сжимали звенья,
Но не свершились дерзновенья,
Моя печальная сестра!
Опять вокруг ночная глушь,
И «неизменно все, как было»,
Вновь отвратил свое кормило
Сребролюбивый возчик душ.
Случайный призрак отошел,
И снова нами время правит,
И ждем, когда судьба заставит
Отдать решительный обол…
Твои черты передо мной,
Меж двух свечей, во гробе черном.
Ты мне мила лицом покорным
И лба холодной белизной.
Привык он рано презирать святыни
И вдаль упрямо шел путем своим.
В вине, и в буйной страсти, и в морфине
Искал услад, и вышел невредим.
Знал преклоненья; женщины в восторге
Склонялись целовать его стопы.
Как змеерушащий святой Георгий,
Он слышал яростный привет толпы.
И, проходя, как некий странник в мире,
Доволен блеском дня и тишью тьмы,
Не для других слагал он на псалтири,
Как царь Давид, певучие псалмы.
Он был везде: в концерте, и в театре,
И в синема, где заблестел экран;
Он жизнь бросал лукавой Клеопатре,
Но не сломил его Октавиан.
Вы пировали с ним, как друг, быть может?
С ним, как любовница, делили дрожь?
Нет, одиноко был им искус прожит,
Его признанья, — кроме песен, — ложь.
С недоуменьем, детским и счастливым,
С лукавством старческим — он пред собой
Глядит вперед. Простым и прихотливым
Он может быть, но должен быть — собой!
Она задумалась. За парусом фелуки
Следят ее глаза сквозь завесы ресниц.
И подняты наверх сверкающие руки,
Как крылья легких птиц.Она пришла из моря, где кораллы
Раскинулись на дне, как пламя от костра.
И губы у нее еще так влажно-алы,
И пеною морской пропитана чадра.И цвет ее одежд синее цвета моря,
В ее чертах сокрыт его глубин родник.
Она сейчас уйдет, волнам мечтою вторя
Она пришла на миг.Она задумалась. За парусом фелуки
Следят ее глаза сквозь завесы ресниц.
И подняты наверх сверкающие руки,
Как крылья легких птиц.Она пришла из моря, где кораллы
Раскинулись на дне, как пламя от костра.
И губы у нее еще так влажно-алы,
И пеною морской пропитана чадра.И цвет ее одежд синее цвета моря,
В ее чертах сокрыт его глубин родник.
Она сейчас уйдет, волнам мечтою вторя
Она пришла на миг.Она задумалась.
Словно как рамочкой белых цветов окружило
Милую эту, живую головку дитяти!
Счастье весенней поры тут картинку сложило,
Все в ней прелестно, разумно, на месте и кстати;
Дождик — шутник, — он принудил ребенка укрыться,
Солнце старательно светит, цветы озаряя,
Сами цветы, чуть успели поутру раскрыться,
Каждый, что личико, блещут под ласкою мая!
Лучше же всех их — ты, чуткое сердце людское,
Что отозваться на эту картинку пригодно,
Можешь подметить ее, отличить сквозь пустое,
Скучное шествие жизни и можешь свободно,
В шествии времени выбрав одно лишь мгновенье,
Силою творчества сделать мгновенье бессмертным,
В правде искусства поведав, что жизнь — не лишенье
Счастья и цвета, что радость возможна и смертным!
Твоей красы здесь отблеск смутный, –
Хотя художник мастер был, –
Из сердца гонит страх минутный,
Велит, чтоб верил я и жил.
Для золотых кудрей, волною
Над белым вьющихся челом,
Для щечек, созданных красою,
Для уст, – я стал красы рабом.
Твой взор, – о нет! Лазурно-влажный
Блеск этих ласковых очей
Попытке мастера отважной
Недостижим в красе своей.
Я вижу цвет их несравненный,
Но где тот луч, что, неги полн,
Мне в них сиял мечтой блаженной,
Как свет луны в лазури волн?
Портрет безжизненный, безгласный,
Ты больше всех живых мне мил
Красавиц, – кроме той, прекрасной,
Кем мне на грудь положен был.
Даря тебя, она скорбела,
Измены страх ее терзал, –
Напрасно: дар ее всецело
Моим всем чувствам стражем стал.
В потоке дней и лет, чаруя,
Пусть он бодрит мечты мои,
И в смертный час отдам ему я
Последний, нежный взор любви!
Ей лет четырнадцать; ея глаза
Как на сережке пара спелых вишен;
Она тонка, легка, как стрекоза;
И в голосе ея трав шелест слышен.
Она всегда безпечна, и на всех
Глядит прищурясь, скупо, как в просонках.
Но как, порой, ея коварен смех!..
Иль то — Цирцея, спящая в пеленках?
Она одета просто, и едва
Терпимы ей простыя украшенья.
Но ей бы шли шелка, и кружева,
И золото, и пышныя каменья!
Она еще ни разу алых губ
В любовном поцелуе не сближала, —
Но взгляд ея, порой, так странно-груб…
Иль поцелуя было бы ей мало?
Мне жаль того, кто, ей вручив кольцо,
В обмен получит право первой ночи.
Свой смех она ему швырнет в лицо,
Иль что-то совершит еще жесточе!
Ветер забирается в окошко,
Шелестит стихами на столе.
Луч от солнца светлую дорожку
Уронил на карточку в стекле.
Освещаются глаза живые,
Смуглое скуластое лицо.
Волосы волнистые, густые
Охватили лоб в полукольцо.
Пушкин смотрит долго и серьезно,
Будто бы обдумывая стих,
В небеса, прозрачные, как воздух,
На деревья в листьях молодых.
В небесах ведет пилот спокойный
Весело гудящий самолет.
У деревьев
С девушкою стройной
Парень загляделся на полет.
Дальше, за высокими домами,
Улица широкая идет,
Где со звоном красные трамваи,
Стеклами сверкая, мчат вперед.
И, совсем не поднимая пыли,
Вереницами — вперед-назад —
Быстроходные автомобили
По асфальту серому скользят.
Шагом сотрясая мостовую,
С песнею бойцы идут в строю.
Пушкин горд и рад за боевую,
За большую Родину свою…
Древний замок мой весь золотой и мраморный,
В нем покои из серебряных зеркал;
Зал один всегда закрыт портьерой траурной…
В новолуние вхожу я в этот зал.
В этот день с утра все в замке словно вымерло,
Голос не раздастся, и не видно слуг,
И один в моей капелле, без пресвитера,
Я творю молитвы, — с ужасом сам-друг.
Вечер настает. Уверенным лунатиком
Прохожу во мраке по глухим коврам,
И гордятся втайне молодым соратником
Темные портреты предков по стенам.
Ключ заветный, в двери черной, стонет радостно,
С тихим шелестом спадает черный флер,
И до утра мрак и тишь над тайной яростной,
Мрак и тишь до утра кроют мой позор.
При лучах рассвета, снова побежденный, я
Выхожу — бессилен, — бледен и в крови,
Видны через дверь лампады, мной зажженные,
Но портреты старые твердят: живи!
И живу, опять томлюсь до новолуния,
И опять иду на непосильный бой.
Скоро ль в зале том, где скрылся накануне я,
Буду я простерт поутру — не живой?
Завидую портрету моему!
Холодною, бесчувственною тенью
Он будет там, где жить бы сам хотел я
Внимающей, любящею душою.
Он будет там, где вечность нам глася,
Свершается светлейшее земное,
Где царское могущество пред Вышним
Смиряется, в одной покорной вере
Величие и славу заключая,
Где вдохновенный, опытом веков
Наставленный, грядущего пророк,
Вождь настоящего, могучий друг
Свободы, буйства враг, небесной правды
Свершитель на земле, державный гений
Неутомимо бодрствует для блага.
Святилище, где добрый царь наш верно
Им знаемому Богу служит, сердцем
Постигнув тайну царского призванья.
Да станет Ангел с пламенным мечом
У входа твоего, как пред дверьми
Эдема, чтоб тебя не возмутили
Враждебные волнения земные;
И да гори светилом упованья,
Маяком плавателем в буре века,
Плывущим бодро с верою в добро
Нам сению твоею та звезда,
Которая на небе воссияла
В тот час, когда в нем ангелы о вести
Земле запели: „Слава в вышних Богу,
Мир на земле, благоволенье в людях“.
Его глаза — подземные озера,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста — пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом.
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
И руки — бледный мрамор полнолуний,
В них ужасы неснятого проклятья,
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он — на небе
Кровавая растаяла комета.
В его душе столетние обиды,
В его душе печали без названья.
На все сады Мадонны и Киприды
Не променяет он воспоминанья.
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Но плакать… плакать больше он не может.
Расстались мы; но твой портрет
Я на груди моей храню:
Как бледный призрак лучших лет,
Он душу радует мою.
И новым преданный страстям,
Я разлюбить его не мог:
Так храм оставленный — всё храм,
Кумир поверженный — всё бог! 1837 г. К истории этого стихотворения непосредственное отношение имеет рассказ Е.А. Сушковой о ее разговоре с Лермонтовым на одном из танцевальных вечеров в 1834 или 1835 г., где М.Л. Яковлев исполнял романс А.А. Алябьева на пушкинский текст «Я вас любил, любовь еще, быть может». Лермонтову нравились эти стихи, хотя не безусловно; он предпочитал им элегию Баратынского «Уверение» («Нет, обманула вас молва»). «Вам, Михаил Юрьевич, нечего завидовать этим стихам, — отвечала Сушкова, — вы еще лучше выразились:
Так храм оставленный — всё храм,
Кумир поверженный — всё бог!
— Вы помните мои стихи, вы сохранили их? Ради бога, отдайте мне их, я некоторые забыл, я переделаю их получше и вам же посвящу.
— Нет, ни за что не отдам, я их предпочитаю какими они есть, с их ошибками, но с свежестью чувства; они, точно, не полны, но если вы их переделаете, они утратят свою неподдельность, оттого-то я и дорожу вашими первыми опытами.Он настаивал, я защищала свое добро — и отстояла» (Сушкова, с. 176).
В рассказе Сушковой речь идет о стихотворении «Я не люблю тебя; страстей», довольно близком по лирической ситуации к упомянутым стихотворениям Баратынского и Пушкина. Стихотворение «Расстались мы; но твой портрет» возникает на основе его переработки, — об этом своем намерении Лермонтов и рассказывал Сушковой незадолго до создания стихотворения.
Эта женщина минула,
в холст глубоко вошла.
А была она милая,
молодая была.Прожила б она красивая,
вся задор и полнота,
если б проголодь крысиная
не сточила полотна.Как металася по комнате,
как кручинилась по нем.
Ее пальцы письма комкали
и держали над огнем.А когда входил уверенно,
громко спрашивал вина —
как заносчиво и ветрено
улыбалася она.В зале с черными колоннами
маскерады затевал
и манжетами холодными
ее руки задевал.Покорялись руки бедные,
обнимали сгоряча,
и взвивались пальцы белые
у цыгана скрипача.Он опускался на колени,
смычком далеким обольщал
и тонкое лицо калеки
к высоким звездам обращал.…А под утро в спальне темной
тихо свечку зажигал,
перстенек, мизинцем теплый,
он в ладони зажимал.И смотрел, смотрел печально,
как, счастливая сполна,
безрассудно и прощально
эта женщина спала.Надевала платье черное
и смотрела из дверей,
как к крыльцу подводят чопорных,
приозябших лошадей.Поцелуем долгим, маетным
приникал к ее руке,
становился тихим, маленьким
колокольчик вдалеке.О высокие клавиши
разбивалась рука.
Как над нею на кладбище
трава глубока.
1
Любитель маленьких щенков
Иван Иваныч Крысаков.
Он каждый вечер ровно в пять
Идет на улицу гулять.
— Погасла трубка. Не беда.
Ее зажжем мы без труда.
В кармане книжка и пакет,
И только спичек нет как нет.
— Иван Иваныч, погляди —
Табак и спички позади.
— Друзья мои, я очень рад,
Вот вам в награду мармелад.
Иван Иваныч Крысаков
Берет за пазуху щенков,
Приносит их к себе домой
И ставит на пол пред собой.
— Отныне, милые друзья,
Вы заживете у меня.
— Но, чур, не прыгать, не скакать,
Когда я буду рисовать.
Иван Иваныч вдруг зевнул,
В кровать зарылся и заснул,
И двое маленьких щенят
В ногах хозяина храпят.
2
Иван Иваныч Крысаков
Проснулся весел и здоров.
Мольберт подвинул, и чуть свет
Рисует тетушкин портрет,
А два приятеля в углу
Кончают завтрак на полу.
Но из-за кости мозговой
Вдруг начинают страшный бой.
Уже вцепился в Бома Бим,
Как вихрь он бросился за ним.
И от него несчастный Бом
Визжа спасается бегом.
— Держи его! Прыжок, другой…
— Иван Иваныч, что с тобой?
— Куда девался твой портрет?
Увы, на шею он надет.
И горько плачут две собаки:
Вот до чего доводят драки.
Махнув рукой, перекрестясь,
К тебе свой труд я посылаю,
И только лишь того желаю,
Чтоб это было в добрый час.
Не думай, чтоб мечтал я гордо,
Что с образцом мой схож портрет! —
Я очень это знаю твердо,
Что мастера на свете нет,
Кто б мог изобразить в картине
Всё то, чему дивится свет
В божественной Екатерине.
Поверит ли рассудок мой,
Чтоб был искусник где такой,
Кто б живо хитрою рукой
Представил солнце на холстине?
Не думай также, чтоб тебя
Я легким почитал судьею,
И, слабый вкус и глаз любя,
К тебе с работой шел моею.
Нет, нет, не столь я близорук!
Твои считая дарованья,
Браню себя я за желанье
Работу выпустить из рук.
Перед твоим умом и вкусом,
Скажи, кто может быть не трусом?
В тебе блестят дары ума,
Знакома с кистью ты сама;
Тобой, как утро солнцем красным.
Одушевлялось полотно,
И становилося оно
Природы зеркалом прекрасным;
Нередко, кажется, цветы
Брала из рук Ирисы ты:
Всё это очень мне известно.
Но несмотря на всё, что есть,
Тебе свой слабый труд поднесть
Приятно мыслям, сердцу лестно.
Прими его почтенья в знак,
И, не ценя ни так, ни сяк,
Чего никак он не достоен.
Поставь смиренно в уголку,
И я счастливым нареку
Свой труд — и буду сам спокоен.
Пусть видят недостатки в нем;
Но, критику оставя строгу.
Пусть вспомнят то, что часто к богу
Мы с свечкой денежной идем.
Как за Камой за рекой
Я оставил свой покой:
Возле города Тагил
Я Марусю полюбил.
Ты ли меня, я ль тебя позабуду!
Рядом со мною ты в боях.
Ты ли меня, я ль тебя помнить буду
Во дале... далеких во краях.
Эх, Маруся! Душа моя, Маруся!
Ты ли меня, я ль тебя помнить буду
Во дале... далеких во краях.
Вся земля девчат полна,
А Маруся лишь одна.
На какую ни взгляну,
Вижу лишь ее одну.
В продолжение двух лет
Я вожу ее портрет,
Я вожу ее портрет —
Может, зря, а может, нет.
Посылаю песню я
В те уральские края
И обнять красу мою
Ей доверенность даю.
Ты ли меня, я ль тебя позабуду!
Рядом со мною ты в боях.
Ты ли меня, я ль тебя помнить буду
Во дале... далеких во краях.
Эх, Маруся! Душа моя, Маруся!
Ты ли меня, я ль тебя помнить буду
Во дале... далеких во краях.