Казался ты и сумрачным и властным,
Безумной вспышкой непреклонных сил;
Но ты мечтал об ангельски-прекрасном,
Ты демонски-мятежное любил! Ты никогда не мог быть безучастным,
От гимнов ты к проклятиям спешил,
И в жизни верил всем мечтам напрасным:
Ответа ждал от женщин и могил! Но не было ответа. И угрюмо
Ты затаил, о чем томилась дума,
И вышел к нам с усмешкой на устах.И мы тебя, поэт, не разгадали,
Не поняли младенческой печали
В твоих как будто кованых стихах!
Угрюмый облик, каторжника взор!
С тобой роднится веток строй бессвязный,
Ты в нашей жизни призрак безобразный,
Но дерзко на нее глядишь в упор.
Ты полюбил души своей соблазны,
Ты выбрал путь, ведущий на позор;
И длится годы этот с миром спор,
И ты в борьбе — как змей многообразный.
Бродя по мыслям и влачась по дням,
С тобой сходились мы к одним огням,
Как братья на пути к запретным странам,
Но я в тебе люблю, — что весь ты ложь,
Что сам не знаешь ты, куда пойдешь,
Что высоту считаешь сам обманом.
Он в старой раме, с блеклыми тонами,
В губах усмешка, взгляд лукав и строг,
И кажется, везде следит за нами,
Чуть в комнату вступаешь на порог.
Прическа старомодна, но в сверканьи
Зрачков — не тайна ль тайн затаена?
Чем пристальней глядишь на их мельканье,
Тем явственней, что говорит она:
«Нет, только нас поистине любили,
И дать любовь умеем только мы.
Пришла весна, и землю зазнобили
Холодные предвестники зимы.
Вы не любви, вы ищете победы,
Мужскую робость шумом слов прикрыв.
Каким презреньем встретили бы деды
Всю вашу страсть, весь жалкий ваш порыв!»
Когда вникаю я, как робкий ученик,
В твои спокойные, обдуманные строки,
Я знаю — ты со мной! Я вижу строгий лик,
Я чутко слушаю великие уроки.О Лейбниц, о мудрец, создатель вещих книг!
Ты — выше мира был, как древние пророки.
Твой век, дивясь тебе, пророчеств не постиг
И с лестью смешивал безумные упреки.Но ты не проклинал и, тайны от людей
Скрывая в символах, учил их, как детей.
Ты был их детских снов заботливый хранитель.А после — буйный век глумился над тобой,
И долго ждал ты час, назначенный судьбой…
И вот теперь встаешь, как Властный, как Учитель!
Черты твои — детские, скромные;
Закрыты стыдливо виски,
Но смотрят так странно, бездомные.
Большие зрачки.
Движеньями грустно-усталыми
Ты просишь: оставьте меня.
Язвит тебя жгучими жалами
Действительность дня.
Не сомкнуты губы бессильные,
Как будто им нечем вздохнуть,
Как будто покровы могильные
Томят тебе грудь.
Как будто ты помнишь далекое,
Что было, быть может, лишь сном,
И сердце твое одинокое —
Навеки в былом.
Как призраки, горько ненужные,
Мы, люди, скользим пред тобой.
Ты смотришься в дали жемчужные
Поникшей душой.
К глубинам родным наклоняешься,
И рада виденьям, — но вдруг,
Вся вздрогнув, опять возвращаешься
Печально в наш круг.
20–21 февраля, 1905
Ей лет четырнадцать; ее глаза
Как на сережке пара спелых вишен;
Она тонка, легка, как стрекоза;
И в голосе ее трав шелест слышен.
Она всегда беспечна, и на всех
Глядит прищурясь, скупо, как в просонках.
Но как, порой, ее коварен смех!..
Иль то — Цирцея, спящая в пеленках?
Она одета просто, и едва
Терпимы ей простые украшенья.
Но ей бы шли шелка, и кружева,
И золото, и пышные каменья!
Она еще ни разу алых губ
В любовном поцелуе не сближала, —
Но взгляд ее, порой, так странно-груб…
Иль поцелуя было бы ей мало?
Мне жаль того, кто, ей вручив кольцо,
В обмен получит право первой ночи.
Свой смех она ему швырнет в лицо,
Иль что-то совершит еще жесточе!
Что я могу припомнить? Ясность глаз
И детский облик, ласково-понурый,
Когда сидит она, в вечерний час,
За ворохом шуршащей корректуры.Есть что-то строгое в ее глазах,
Что никогда расспросов не позволит,
Но, может быть, суровость эта — страх,
Что кто-нибудь к признаньям приневолит.Она смеяться может, как дитя,
Но тотчас поглядит лицом беглянки,
Застигнутой погоней; миг спустя
Она опять бесстрастно правит гранки.И, что-то важное, святое скрыв
На самом дне души, как некий идол,
Она — как лань пуглива, чтоб порыв
Случайный тайны дорогой не выдал.И вот сегодня — ясность этих глаз
Мне помнится; да маленькой фигуры
Мне виден образ; да в вечерний час,
Мне слышен ровный шелест корректуры…
Привык он рано презирать святыни
И вдаль упрямо шел путем своим.
В вине, и в буйной страсти, и в морфине
Искал услад, и вышел невредим.
Знал преклоненья; женщины в восторге
Склонялись целовать его стопы.
Как змеерушащий святой Георгий,
Он слышал яростный привет толпы.
И, проходя, как некий странник в мире,
Доволен блеском дня и тишью тьмы,
Не для других слагал он на псалтири,
Как царь Давид, певучие псалмы.
Он был везде: в концерте, и в театре,
И в синема, где заблестел экран;
Он жизнь бросал лукавой Клеопатре,
Но не сломил его Октавиан.
Вы пировали с ним, как друг, быть может?
С ним, как любовница, делили дрожь?
Нет, одиноко был им искус прожит,
Его признанья, — кроме песен, — ложь.
С недоуменьем, детским и счастливым,
С лукавством старческим — он пред собой
Глядит вперед. Простым и прихотливым
Он может быть, но должен быть — собой!
Древний замок мой весь золотой и мраморный,
В нем покои из серебряных зеркал;
Зал один всегда закрыт портьерой траурной…
В новолуние вхожу я в этот зал.
В этот день с утра все в замке словно вымерло,
Голос не раздастся, и не видно слуг,
И один в моей капелле, без пресвитера,
Я творю молитвы, — с ужасом сам-друг.
Вечер настает. Уверенным лунатиком
Прохожу во мраке по глухим коврам,
И гордятся втайне молодым соратником
Темные портреты предков по стенам.
Ключ заветный, в двери черной, стонет радостно,
С тихим шелестом спадает черный флер,
И до утра мрак и тишь над тайной яростной,
Мрак и тишь до утра кроют мой позор.
При лучах рассвета, снова побежденный, я
Выхожу — бессилен, — бледен и в крови,
Видны через дверь лампады, мной зажженные,
Но портреты старые твердят: живи!
И живу, опять томлюсь до новолуния,
И опять иду на непосильный бой.
Скоро ль в зале том, где скрылся накануне я,
Буду я простерт поутру — не живой?