Сперва он думал, что и он поэт,
И драму написал «Марина Мнишек»,
И повести; но скоро понял свет
И бросил чувств и дум пустых излишек.
Был юноша он самых зрелых лет,
И, признавая власть своих страстишек,
Им уступал, хоть чувствовал всегда
Боль головы потом или желудка;
Но, человек исполненный рассудка,
Был, впрочем, он сын века хоть куда.
И то, что есть благого в старине,
Сочувствие в нем живо возбуждало;
С премудростью он излагал жене
Значение семейного начала,
Весь долг ее он сознавал вполне,
Но сам меж тем стеснялся браком мало.
Он вообще стесненья отвергал,
По-своему питая страсть к свободе,
Как Ришелье, который в том же роде
Бесспорно был великий либерал.
Приятель мой разумным шел путем,
Но странным, идиллическим причудам
Подвластен был порою: много в нем
Способностей хранилося под спудом
И много сил, — как и в краю родном?
Они могли быть вызваны лишь чудом.
А чуда нет. — Так жил он с давних пор,
Занятия в виду имея те же,
Не сетуя, задумываясь реже,
И убедясь, что все мечтанья — вздор.
Не он один: их много есть, увы!
С напрасными господними дарами;
Шатаяся по обществам Москвы,
Так жизнь терять они стыдятся сами;
С одним из них подчас сойдетесь вы,
И вступит в речь серьезную он с вами,
Намерений вам выскажет он тьму,
Их совершить и удалось ему бы, —
Но, выпустив сигарки дым сквозь зубы,
Прибавит он вполголоса: «К чему?..»
Великий король
Недоверчивым был.
Поэтому всюду
Секретность вводил.
Он клятвам не верил,
Не верил словам,
А верил бумагам,
Печатям, правам.
Однажды король
Искупался в пруду,
И так получилось —
Попал он в беду.
Пока он купался,
Плескался, нырял,
Какой-то бродяга
Одежду украл.
Вот к замку подходит
Великий король,
Стоит у ворот
И не помнит пароль.
Быть может, «винтовка»,
Быть может, «арбуз»…
Ну надо ж, такой
Получился конфуз!
Но все же охранник
Впустил короля —
Король ему сунул
Четыре рубля,
Решив про себя:
«Погоди, фараон!
Я все отберу,
Когда сяду на трон!»
Потом он решает:
«Пойду-ка к жене,
Скажу ей, чтоб выдала
Справочку мне.
Пускай не надето
На мне ничего,
Узнает жена
Короля своего!»
Но тут наступил
Щекотливый момент.
Жена говорит:
— Предъяви документ.
Быть может, ты право
Имеешь на трон,
А может быть, ты —
Иностранный шпион.
Король собирает
Придворную знать:
— Должны наконец, вы, ребята,
Меня опознать!
А ну-ка, взгляните
На этот портрет!
Ну что, я похож
На него или нет?
Из массы придворных
Выходит одни:
— Не можем мы вас
Опознать, гражданин.
На этом портрете
Король молодой,
А вы, посмотрите, —
Совсем уж седой!
Король прямо с места
На площадь помчал
И очень там долго
Народу кричал;
— А ну, отвечай мне,
Любимый народ,
Король я тебе
Или наоборот?
Народ совещался
Четыре часа.
Ругался, плевался,
Затылки чесал.
Потом говорит:
— Может, ты и король,
Но только ты нас
От ответа уволь.
Не видели мы
Короля своего.
В закрытой карете
Возили его.
Кого там возили —
Тебя или нет,
Ответить не можем.
Таков наш ответ.
Узнав, что народ
Отказал наотрез,
Король разозлился
И в драку полез.
Потом заметался,
Забегал в слезах
И умер буквально
У всех на глазах.
У старого замка
Тропинка бежит,
А рядом с тропинкой
Могилка лежит.
Кто там похоронен?
Отвечу, изволь,
В могилке лежит
Неизвестный король.
С тех пор пробежало
Две тысячи лет,
И к людям теперь
Недоверия нет.
Сейчас вам на слово
Поверит любой,
Конечно, когда у вас
Справка с собой.
Пуанкаре
Мусье!
Нам
ваш
необходим портрет.
На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
Вас
разница в деталях
да не вгоняет
в грусть.
Позируйте!
Дела?
Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
такой дядя. —
Фигура
редкостнейшая в мире —
поперек
себя шире.
Пузо —
ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
больше
хорошей крысы.
Кожа
со щек
свисает,
как у бульдога.
Бороды нет,
бородавок много.
Зубы редкие —
всего два,
но такие,
что под губой
умещаются едва.
Физиономия красная,
пальцы — тоже:
никак
после войны
отмыть не может.
Кровью
двадцати миллионов
и пальцы краснеют,
и на
волосенках,
и на фрачной коре.
Если совесть есть —
из одного пятна
крови
совесть Пуанкаре.
С утра
дела подают ему;
пересматривает бумажки,
кровавит папки.
Потом
отдыхает:
ловит мух
и отрывает
у мух
лапки.
Пообрывав
лапки и ножки,
едет заседать
в Лигу наций.
Вернется —
паклю
к хвосту кошки
привяжет,
зажжет
и пустит гоняться.
Глядит
и начинает млеть.
В голове
мечты растут:
о, если бы
всей земле
паклю
привязать
к хвосту?!
Затем —
обедает,
как все люди,
лишь жаркое
живьем подают на блюде.
Нравится:
пища пищит!
Ворочает вилкой
с медленной ленью:
крови вид
разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
любит
полакать
молока.
Лакает бидонами, —
бидоны те
сами
в рот текут.
Молоко
берется
от рурских детей;
молочница —
генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
идет сзади,
тихо похихикивает,
на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
любит
попасть
под кодак.
Утром
слушает,
от восторга горя, —
газетчик
Парижем
заливается
в мили:
— «Юманите»!
Пуанкаря
последний портрет —
хохочет
на могиле! —
От Парижа
по самый Рур —
смех
да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
любит
антикварные вещицы.
Вечером
дает эстетике волю:
орамив золотом,
глазками ворьими
любуется
траченными молью
Версальским
и прочими догово́рами.
К ночи
ищет развлечений потише.
За день
уморен
делами тяжкими,
ловит
по очереди
своих детишек
и, хохоча
от удовольствия,
сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
приговаривает
меж ржаний:
— Эх,
быть бы тебе
Германией,
а не Жанной! —
Ночь.
Не подчиняясь
обычной рутине —
не ему
за подушки,
за одеяла браться, —
Пуанкаре
соткет
и спит
в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
в ручках
мир
наш.
Примечание.
Мусье,
не правда ли,
похож до нити?!
Нет?
Извините!
Сами виноваты:
вы же
не представились
мне
в мою бытность
в Париже.
Куда глаз ни кинем —
газеты
полны
именем Муссолиньим.
Для не видевших
рисую Муссолини я.
Точка в точку,
в линию линия.
Родители Муссолини,
не пыжьтесь в критике!
Не похож?
Точнейшая
копия политики.
У Муссолини
вид
ахов. —
Голые конечности,
черная рубаха;
на руках
и на ногах
тыщи
кустов
шерстищи;
руки
до пяток,
метут низы.
В общем,
у Муссолини
вид шимпанзы.
Лица нет,
вместо —
огромный
знак погромный.
Столько ноздрей
у человека —
зря!
У Муссолини
всего
одна ноздря,
да и та
разодрана
пополам ровно
при дележе
ворованного.
Муссолини
весь
в блеске регалий.
Таким
оружием
не сразить врага ли?!
Без шпалера,
без шпаги,
но
вооружен здо́рово:
на боку
целый
литр касторовый;
когда
плеснут
касторку в рот те,
не повозражаешь
фашистской
роте.
Чтобы всюду
Муссолини
чувствовалось как дома —
в лапище
связка
отмычек и фомок.
В министерстве
первое
выступление премьера
было
скандалом,
не имеющим примера.
Чешет Муссолини,
а не поймешь
ни бельмеса.
Хорошо —
нашелся
переводчик бесплатный.
— Т-ш-ш-ш! —
пронеслось,
как зефир средь леса. —
Это
язык
блатный! —
Пришлось,
чтоб точить
дипломатические лясы,
для министров
открыть
вечерние классы.
Министры подучились,
даже без труда
без особенного, —
меж министрами
много
народу способного.
У фашистов
вообще
к знанию тяга:
хоть раз
гляньте,
с какой жаждой
Муссолиниева ватага
накидывается
на «Аванти».
После
этой
работы упорной
от газеты
не остается
даже кассы наборной.
Вначале
Муссолини,
как и всякий Азеф,
социалистничал,
на митингах разевая зев.
Во время
пребывания
в рабочей рати
изучил,
какие такие Серрати,
и нынче
может
голыми руками
брать
и рассаживать
за решетки камер.
Идеал
Муссолиний —
наш Петр.
Чтоб догнать его,
лезет из пота в пот.
Портрет Петра.
Вглядываясь в лик его,
говорит:
— Я выше,
как ни кинуть.
Что там
дубинка
у Петра
у Великого!
А я
ношу
целую дубину. —
Политикой не исчерпывается —
не на век же весь ее!
Муссолини
не забывает
и основную профессию.
Возвращаясь с погрома
или с развлечений иных,
Муссолини
не признает
ключей дверных.
Демонстрирует
министрам,
как можно
негромко
любую дверь
взломать фомкой.
Карьере
не лет же до ста расти.
Надавят коммунисты —
пустишь сок.
А это
всё же
в старости
небольшой,
но верный кусок.
А пока
на свободе
резвится этакий,
жиреет,
блестит
от жирного глянца.
А почему он
не в зверинце,
не за решеткой,
не в клетке?
Это
частное дело
итальянцев.
Примечание.
По-моему,
портрет
удачный выдался.
Может,
не похожа
какая точьца.
Говоря откровенно,
я
с ним
не виделся.
Да, собственно говоря,
и не очень хочется.
Хоть шкура
у меня
и не очень пушистая,
боюсь,
не пригляделся б
какому фашисту я.
Он шел,
держась
за прутья перил,
сбивался
впотьмах
косоного.
Он шел
и орал
и материл
и в душу,
и в звезды,
и в бога.
Вошел —
и в комнате
водочный дух
от пьяной
перенагрузки,
назвал
мимоходом
«жидами»
двух
самых
отъявленных русских.
Прогромыхав
в ночной тишине,
встряхнув
семейное ложе,
миролюбивой
и тихой жене
скулу
на скулу перемножил.
В буфете
посуду
успев истолочь
(помериться
силами
не с кем!),
пошел
хлестать
любимую дочь
галстуком
пионерским.
Свою
мебелишку
затейливо спутав
в колонну
из стульев
и кресел,
коптилку —
лампадку
достав из-под спуда,
под матерь,
под божью
подвесил.
Со всей
обстановкой
в ударной вражде,
со страстью
льва холостого
сорвал
со стены
портреты вождей
и кстати
портрет Толстого.
Билет
профсоюзный
изодран в клочки,
ногою
бушующей
попран,
и в печку
с размаха
летят значки
Осавиахима
и МОПРа.
Уселся,
смирив
возбужденный дух, —
небитой
не явится личности ли?
Потом
свалился,
вымолвив:
«Ух,
проклятые черти,
вычистили!!!»