Все стихи про огонь - cтраница 19

Найдено стихов - 917

Иннокентий Анненский

Трилистник призрачный

1.
Nox vitаеОтрадна тень, пока крушин
Вливает в кровь холоз жасмина…
Но… ветер… клены… шум вершин
С упреком давнего помина… Но… в блекло-призрачной луне
Воздушно-черный стан растений,
И вы, на мрачной белизне
Ветвей тоскующие тени! Как странно слиты сад и твердь
Своим безмолвием суровым,
Как ночь напоминает смерть
Всем, даже выцветшим покровом.А все ведь только что сейчас
Лазурно было здесь, что нужды?
О тени, я не знаю вас,
Вы так глубоко сердцу чужды.Неужто ж точно, Боже мой,
Я здесь любил, я здесь был молод,
И дальше некуда?.. Домой
Пришел я в этот лунный холод?
2.
Квадратные окошкиО, дали лунно-талые,
О, темно-снежный путь,
Болит душа усталая
И не дает заснуть.За чахлыми горошками,
За мертвой резедой
Квадратными окошками
Беседую с луной.Смиренно дума-странница
Сложила два крыла,
Но не мольбой туманится
Покой ее чела.«Ты помнишь тиховейные
Те вешние утра,
И как ее кисейная
Тонка была чадра.Ты помнишь сребролистую
Из мальвовых полос,
Как ты чадру душистую
Не смел ей снять с волос? И как тоской измученный,
Так и не знал потом —
Узлом ли были скручены
Они или жгутом?» — Молчи, воспоминание,
О грудь моя, не ной!
Она была желаннее
Мне тайной и луной.За чару ж сребролистую
Тюльпанов на фате
Я сто обеден выстою,
Я изнурюсь в посте!«А знаешь ли, что тут она?»
— Возможно ль, столько лет?
«Гляди — фатой окутана…
Узнал ты узкий след? Так страстно не разгадана,
В чадре живой, как дым,
Она на волнах ладана
Над куколем твоим».— Она… да только с рожками,
С трясучей бородой —
За чахлыми горошками,
За мертвой резедой…
3.
Мучительный сонетЕдва пчелиное гуденье замолчало,
Уж ноющий комар приблизился, звеня…
Каких обманов ты, о сердце, не прощало
Тревожной пустоте оконченного дня? Мне нужен талый снег под желтизной огня,
Сквозь потное стекло светящего устало,
И чтобы прядь волос так близко от меня,
Так близко от меня, развившись, трепетала.Мне надо дымных туч с померкшей высоты,
Круженья дымных туч, в которых нет былого,
Полузакрытых глаз и музыки мечты, И музыки мечты, еще не знавшей слова…
О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!

Василий Лебедев-кумач

Быль о Степане Седове

Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.

Эдуард Асадов

Ее любовь

Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!

Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.

Снова вспышка! Улыбки, ленты,
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…

Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:

«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».

Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей…

Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет…

Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать!

Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали Бог весть куда.

Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!

Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!

Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..

Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.

Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей,
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!

Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.

Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!

Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!

И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!

Юрий Левитанский

Как я спал на войне

Как я спал на войне,
в трескотне
и в полночной возне,
на войне,
посреди ее грозных
и шумных владений!
Чуть приваливался к сосне —
и проваливался.
Во сне
никаких не видал сновидений.
Впрочем, нет, я видал.
Я, конечно, забыл —
я видал.
Я бросался в траву
между пушками и тягачами,
засыпал,
и во сне я летал над землею,
витал
над усталой землей
фронтовыми ночами.
Это было легко:
взмах рукой,
и другой,
и уже я лечу
(взмах рукой!)
над лугами некошеными,
над болотной кугой
(взмах рукой!),
над речною дугой
тихо-тихо скриплю
сапогами солдатскими
кожаными.
Это было легко.
Вышина мне была не страшна.
Взмах рукой, и другой —
и уже в вышине этой таешь.
А наутро мой сон
растолковывал мне старшина.
— Молодой, — говорил, -
ты растешь, — говорил, -
оттого и летаешь…
Сны сменяются снами,
изменяются с нами.
В белом кресле с откинутой
спинкой,
в мягком кресле с чехлом
я дремлю в самолете,
смущаемый взрослыми снами
об устойчивой, прочной земле
с ежевикой, дождем и щеглом.
С каждым годом
сильнее влечет
все устойчиво прочное.
Так зачем у костра-дымокура,
у лесного огня,
не забытое мною,
но как бы забытое, прошлое
голосами другими
опять окликает меня?
Загорелые парни в ковбойках
и в кепках, упрямо заломленных,
да с глазами,
в которых лесные костры горят,
спят на влажной траве
и на жестких матрацах соломенных,
как убитые спят
и во сне над землею парят.
Как летают они!
Залетают за облако,
тают.
Это очень легко —
вышина им ничуть не страшна.
Ты был прав, старшина:
молодые растут,
оттого и летают.
Лишь теперь мне понятна
вся горечь тех слов,
старшина!
Что ж я в споры вступаю?
Я парням табаку отсыпаю.
Торопливо ломаю сушняк,
у лесного огня хлопочу.
А потом я бросаюсь в траву
и в траве молодой засыпаю.
Взмах рукой, и другой!
Поднимаюсь опять
и лечу.

Владимир Солоухин

Солнце

Солнце разлито поровну,
Вернее, по справедливости,
Вернее, по стольку разлито,
Кто сколько способен взять:
В травинку и прутик — поменьше,
В большое дерево — больше,
В огромное дерево — много.
Спит, затаившись до времени:
смотришь, а не видать.
Голыми руками его можно потрогать,
Не боясь слепоты и ожога.
Солнце умеет работать. Солнце умеет спать.

Но в темные зимние ночи,
Когда не только что солнца —
Звезды не найдешь во Вселенной
И кажется, нет управы
На лютый холод и мрак,
Веселое летнее солнце выскакивает из полена
И поднимает немедленно
Трепещущий огненный флаг!

Солнце разлито поровну,
Вернее, по справедливости,
Вернее, по стольку разлито,
Кто сколько способен взять.
В одного человека — поменьше,
В другого — гораздо больше,
А в некоторых — очень много.
Спит, затаившись до времени. Можно руку
смело пожать
Этим людям,
Не надевая брезентовой рукавицы,
Не ощутив на ладони ожога
(Женщины их даже целуют,
В общем-то не обжигая губ).
А они прощаются с женщинами и уходят
своей дорогой.

Но в минуты,
Когда не только что солнца —
Звезды не найдешь вокруг,
Когда людям в потемках становится страшно
и зябко,
Вдруг появляется свет.
Вдруг разгорается пламя,
разгорается постепенно, но ярко.
Люди глядят, приближаются,
Сходятся, улыбаются,
Руке подавая руку,
Приветом встречая привет.

Солнце спрятано в каждом!
Надо лишь вовремя вспыхнуть,
Не боясь, что окажется мало
Вселенского в сердце огня.
Я видел, как от травинки
Загорелась соседняя ветка,
А от этой ветки — другая,
А потом принималось дерево,
А потом занималось зарево
И было светлее дня!
В тебе есть капелька солнца
(допустим, что ты травинка).
Отдай ее, вспыхни весело,
Дерево пламенем тронь.
Быть может, оно загорится
(хоть ты не увидишь этого,
Поскольку отдашь свою капельку,
Золотую свою огневинку).
Все умирает в мире. Все на земле сгорает.
Все превращается в пепел. Бессмертен
только огонь!

Владимир Бенедиктов

Пожар

Ночь. Сомкнувшееся тучи
Лунный лик заволокли.
Лёг по ветру дым летучий,
Миг — и вспыхнуло в дали!
Встало пурпурное знамя,
Искор высыпала рать,
И пошёл младенец — пламя
Вольным юношей гулять. Идёт и растёт он — красавец опасной!
Над хладной добычей он бурно восстал,
К ней жадною грудью прильнул сладострастно,
А кудри в воздушных кругах разметал;
Сверкают объятья, дымятся лобзанья…
Воитель природы, во мраке ночном,
На млеющих грудах роскошного зданья
Сияет победным любви торжеством.
Высоко он мечет живые изгибы,
Вздымается к тучам — в эфирный чертог;
Он обдал румянцем их тёмные глыбы;
Взгляните: он заревом небо зажёг! Царствуй, мощная стихия!
Раздирай покровы ночи!
Обнимай холодный мир!
Вейтесь, вихри огневые!
Упивайтесь ими, очи!
Длись, огня разгульный пир!
Ветер воет; пламя вьётся;
С треском рухнула громада;
Заклубился дым густой.
Диким грудь восторгом бьётся;
Предо мною вся прелесть ада,
Демон! ад прекрасен твой! Но буря стихает, и пламя слабеет;
Не заревом небо — зарёю алеет;
То пламя потухло, а огненный шар
С высока выводит свой вечный пожар. Что ж? — На месте, где картина
Так торжественна была,
Труп лишь зданья — исполина,
Хладный пепел и зола.
Рдела пурпуром сраженья
Ночь на празднике огня;
След печальный разрушенья
Озарён лучами дня.
В ночь пленялся я красою,
Пламень буйства твоего:
Днём я выкуплю слезою
Злость восторга моего! Слеза прокатилась, обсохли ресницы,
И взор устремился к пожару денницы,
К пожару светила — алмаза миров; —
Издавна следимый очами веков,
Являет он пламени дивные силы;
Земля на могилах воздвигла могилы,
А он, то открытый, то в облачной мгле,
Всё пышет, пылает и светит земле.
Невольно порою мечтателю мниться:
Он на небе блещет последней красою,
И вдруг, истощённый, замрёт, задымится,
И сирую землю осыплет золой!

Эмиль Верхарн

Кузнец

Вблизи дороги, с пашней рядом,
Кузнец огромный, с бодрым взглядом
Весь день проводит, закоптелый
От дыма едкаго вокруг…
Он молот взял рукою смелой,
И у огня, забыв досуг,
Бьет, закаляет лезвия,
Терпенье гордое тая!
И жители из деревень,
Чья злоба гаснет от испуга,
Все знают, почему весь день
Кузнец не ведает досуга,
И никогда
В часы труда,
Хоть чужд ему их жалкий страх,
Нет злобы в стиснутых зубах!
И только те, чья речь всегда
Лишь лай в кустарнике безсильный,
При виде долгаго труда, —
Свой взор то гневный, то умильный
Свести не могут с кузнеца:
Дрожат их слабыя сердца!
В свой горн блестящий бросил он —
И тяжкий стон,
И крики злобы вековой!
В свой горн, как солнце золотой,
Он, веря в силы, побросал:
И возмущенье, и страданье,
Чтоб закалить их, как кинжал,
И дать им молнии сиянье!
Его чело
Спокойно, гордо и светло…
Он наклонился над огнем, —
И вдруг все вспыхнуло кругом!
Высок и молод,
С угрозой будущему,—он
Настойчиво вращает молот;
Он светлой мыслью озарен,
Что победит упорный труд,
И мускулы его растут!
Кузнец давно, давно узнал,
К чему ведет спор безполезный,
И, гордый волею железной,
Он терпеливо замолчал.
Он тот упрямец, что без слов
Падет иль победит в сраженьи,
Но гордость не отдаст в мученьи
Из крепко стиснутых зубов!
Он знает цену твердой мочи,
Что волей камень разобьет,
И с нею в сумрак тихой ночи
Дробить преграды он пойдет!
Когда со всех сторон
Он слышит только стон,
Не видя стойкости своей,
Он верит, силою страстей
Сердца толпы, страданья крики
Откроют в жизни путь великий!
Не может мир не оживиться,
Живым огнем не озариться,
И золота руно, вращающее миром,
Не повернуться к ним—измученным и сирым.
И этой верой озаренный,
Встречая проблеск отдаленный,
Кузнец огромный, с бодрым взглядом
Вблизи дороги, с пашней рядом,
Обятый пламенем и жаром,
Стоит,—и твердым бьет ударом
Живую сталь сердец людских,
В терпеньи закаляя их!

Алексей Константинович Толстой

Ночь перед приступом

Поляки ночью темною
Пред самым Покровом,
С дружиною наемною
Сидят перед огнем.

Исполнены отвагою,
Поляки крутят ус,
Пришли они ватагою
Громить святую Русь.

И с польскою державою
Пришли из разных стран,
Пришли войной неправою
Враги на россиян.

Тут вoлохи усатые,
И угры в чекменях,
Цыгане бородатые
В косматых кожухах…

Валя толпою пегою,
Пришла за ратью рать,
С Лисовским и с Сапегою
Престол наш воевать.

И вот, махая бурками
И шпорами звеня,
Веселыми мазурками
Вкруг яркого огня

С ухватками удалыми
Несутся их ряды,
Гремя, звеня цимбалами,
Кричат, поют жиды.

Брянчат цыганки бубнами,
Наездники шумят,
Делами душегубными
Грозит их ярый взгляд.

И все стучат стаканами:
«Да здравствует Литва!»
Так возгласами пьяными
Встречают Покрова.

А там, едва заметная,
Меж сосен и дубов,
Во мгле стоит заветная
Обитель чернецов.

Монахи с верой пламенной
Во тьму вперили взор,
Вокруг твердыни каменной
Ведут ночной дозор.

Среди мечей зазубренных,
В священных стихарях,
И в панцирях изрубленных,
И в шлемах, и в тафьях,

Всю ночь они морозную
До утренней поры
Рукою держат грозною
Кресты иль топоры.

Священное их пение
Вторит высокий храм,
Железное терпение
На диво их врагам.

Не раз они пред битвою,
Презрев ночной покой,
Смиренною молитвою
Встречали день златой;

Не раз, сверкая взорами,
Они в глубокий ров
Сбивали шестоперами
Литовских удальцов.

Ни на день в их обители
Глас божий не затих,
Блаженные святители,
В окладах золотых,

Глядят на них с любовию,
Святых ликует хор:
Они своею кровию
Литве дадут отпор!

Но чу! Там пушка грянула,
Во тьме огонь блеснул,
Рать вражая воспрянула,
Раздался трубный гул!..

Молитесь Богу, братия!
Начнется скоро бой!
Я слышу их проклятия,
И гиканье, и вой;

Несчетными станицами
Идут они вдали,
Приляжем за бойницами,
Раздуем фитили!..

<1840-е годы>

Валерий Брюсов

Предание

Посвящаю Андрею Белому
И ей надел поверх чела
Ив белых ландышей венок он.
Андрей Белый
I
Повеял ветер голубой
Над бездной моря обагренной.
Жемчужный след чертя кормой,
Челнок помчался, окрыленный.
И весь челнок, и плащ пловца
Сверкали ясным аметистом;
В кудрях пророка, вкруг лица,
Закат горел венцом лучистым.
И в грозно огненный Закат
Уйдя безумными очами,
Пловец не мог взглянуть назад,
На скудный берег за волнами.
Меж ним и берегом росли
Огни топазов и берилла,
И он не видел, как с земли
Стремила взор за ним Сибилла.
И он не видел, как она
Упала вдруг на камень черный,
Побеждена, упоена
Своей печалью непокорной.
И тень, приблизившись, легла,
Верховный жрец отвел ей локон,
И тихо снял с ее чела
Из белых ландышей венок он.
II
И годы шли. И целый день
Она скользила в сводах храма,
Всегда задумчива, как тень,
В столбах лазурных фимиама.
Но лишь сгорел пожар дневной
И сумрак ширился победно,
По узкой лестнице витой
Она сходила тенью бледной, —
В покой, где жрец верховный ждал
Ее с покорностью всегдашней,
При дымном факеле, и ал
Был свет из окон старой башни.
Струи священного вина
Пьянили мысль, дразня желанья,
И словно в диком вихре сна,
Свершались таинства лобзанья.
На ложе каменном они
Безрадостно сплетали руки;
Плясали красные огни,
И глухо повторялись звуки.
Но вдруг, припомнив о былом,
Она венок из роз срывала,
На камни падала лицом
И долго билась и стенала.
И кротко жрец, склонясь над ней,
Вершил заветные заклятья,
И вновь, под плясками огней,
Сплетались горькие объятья.
III
И годы шли, как смены сна,
Сходя во тьму сквозь своды храма,
И вот состарилась она
В столбах лазурных фимиама.
И ей народ алтарь воздвиг
Давно, как непорочной жрице,
И только жрец, седой старик,
Знал тайну замкнутой светлицы.
Был вечер. Запад гас в огне.
Ушли из храма богомольцы.
На малахитовой волне
Сплетались огненные кольца.
И вырос призрак корабля,
И близился безвестный парус,
И кто-то, бледный, у руля
Ронял сверкающий стеклярус.
Уже, мерцая, месяц стыл
Серпом из тусклого оникса,
Когда ко храму подступил
Пришлец с брегов холодных Стикса.
И властно в ясной тишине
Раздалось тихое воззванье:
«Вот я пришел. Сойди ко мне, —
Настало вечное свиданье».
И странно вспыхнул красный свет
В высоких окнах башни старой,
Потом погас на зов в ответ,
И замер храм под лунной чарой.
И в красоте седых кудрей
Предстала у дверей Сибилла,
Простер он властно руки к ней,
Она, без слов, главу склонила.
Спросил он: «Ты ждала меня?»
Сказала: «Верила и ждала».
Лучом сапфирного огня
Луна их лик поцеловала.
Рука с рукой к прибою волн
Они сошли, вдвоем отныне…
Как сердолик — далекий челн
На хризолитовой равнине!
А в башне, там, где свет погас,
Седой старик бродил у окон,
И с моря не сводил он глаз,
И целовал в последний раз
Из мертвых ландышей венок он.

Константин Бальмонт

Ворожба

В час полночный, в чаще леса, под ущербною Луной,
Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной,
Я задумал, что случится в близком будущем со мной.
Это было после жарких, после полных страсти дней,
Счастье сжег я, но не знал я, не зажгу ль еще сильней,
Это было — это было в Ночь Ивановых Огней.
Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов,
Там для смелых были слышны звуки странных голосов,
Точно стоны убиенных, точно пленных к вольным зов.
Очертив кругом заветный охранительный узор,
Я развел на той поляне дымно-блещущий костер,
И взирал я, обращал я на огни упорный взор.
Красным ветром, желтым вихрем, предо мной возник огонь
Чу! в лесу невнятный шепот, дальний топот, мчится конь
Ведьма пламени, являйся, но меня в кругу не тронь!
Кто ж там скачет? Кто там плачет? Гулкий шум в лесу сильней
Кто там стонет? Кто хоронит память бывших мертвых дней?
Ведьма пламени, явись мне в Ночь Ивановых Огней!
И в костре возникла Ведьма, в ней и страх и красота,
Длинны волосы седые, но огнем горят уста,
Хоть седая — молодая, красной тканью обвита.
Странно мне знаком злорадный жадный блеск зеленых глаз.
Ты не в первый раз со мною, хоть и в первый так зажглась,
Хоть впервые так тебя я вижу в этот мертвый час.
Не с тобой ли я подумал, что любовь бессмертный Рай?
Не тебе ли повторял я «О, гори и не сгорай»?
Не с тобой ли сжег я Утро, сжег свой Полдень, сжег свой Май?
Не с тобою ли узнал я, как сознанье пьют уста,
Как душа в любви седеет, холодеет красота,
Как душа, что так любила, та же все — и вот не та?
О, знаком мне твой влюбленный блеск зеленых жадных глаз.
Жизнь любовью и враждою навсегда сковала нас,
Но скажи мне, что со мною будет в самый близкий час?
Ведьма пламени качнулась, и сильней блеснул костер,
Тени дружно заплясали, от костра идя в простор,
И змеиной красотою заиграл отливный взор.
И на пламя показала Ведьма огненная мне,
Вдруг увидел я так ясно, — как бывает в вещем сне, —
Что возникли чьи-то лики в каждой красной головне
Каждый лик — мечта былая, то, что знал я, то, чем был,
Каждый лик сестра, с которой в брак святой — душой — вступил,
Перед тем как я с проклятой обниматься полюбил.
Кровью каждая горела предо мною головня,
Догорела и истлела, почернела для меня,
Как безжизненное тело в пасти дымного огня.
Ведьма ярче разгорелась, та же все — и вот не та,
Что-то вместе мы убили, как рубин — ее уста,
Как расплавленным рубином, красной тканью обвита.
Красным ветром, алым вихрем, закрутилась над путем,
Искры с свистом уронила ослепительным дождем,
Обожгла и опьянила и исчезла… Что потом?
На глухой лесной поляне я один среди стволов,
Слышу вздохи, слышу ропот, звуки дальних голосов,
Точно шепот убиенных, точно пленных тихий зов.
Вот что было, что узнал я, что случилося со мной
Там, где лапы темных елей перемешаны с сосной,
В час полночный, в час зловещий, под ущербною Луной.

Николай Гумилев

У цыган

Толстый, качался он, как в дурмане,
Зубы блестели из-под хищных усов,
На ярко-красном его доломане
Сплетались узлы золотых шнуров.

Струна… и гортанный вопль… и сразу
Сладостно так заныла кровь моя,
Так убедительно поверил я рассказу
Про иные, родные мне, края.

Вещие струны — это жилы бычьи,
Но горькой травой питались быки,
Гортанный голос — жалобы девичьи
Из-под зажимающей рот руки.

Пламя костра, пламя костра, колонны
Красных стволов и оглушительный гик,
Ржавые листья топчет гость влюбленный,
Кружащийся в толпе бенгальский тигр.

Капли крови текут с усов колючих,
Томно ему, он сыт, он опьянел,
Ах, здесь слишком много бубнов гремучих,
Слишком много сладких, пахучих тел.

Мне ли видеть его в дыму сигарном,
Где пробки хлопают, люди кричат,
На мокром столе чубуком янтарным
Злого сердца отстукивающим такт?

Мне, кто помнит его в струге алмазном,
На убегающей к Творцу реке,
Грозою ангелов и сладким соблазном,
С кровавой лилией в тонкой руке?

Девушка, что же ты? Ведь гость богатый,
Встань перед ним, как комета в ночи,
Сердце крылатое в груди косматой
Вырви, вырви сердце и растопчи.

Шире, всё шире, кругами, кругами
Ходи, ходи и рукой мани,
Так пар вечерний плавает лугами,
Когда за лесом огни и огни.

Вот струны-быки и слева и справа,
Рога их — смерть, и мычанье — беда,
У них на пастбище горькие травы,
Колючий волчец, полынь, лебеда.

Хочет встать, не может… кремень зубчатый,
Зубчатый кремень, как гортанный крик,
Под бархатной лапой, грозно подъятой,
В его крылатое сердце проник.

Рухнул грудью, путая аксельбанты,
Уже ни пить, ни смотреть нельзя,
Засуетились официанты,
Пьяного гостя унося.

Что ж, господа, половина шестого?
Счет, Асмодей, нам приготовь!
— Девушка, смеясь, с полосы кремневой
Узким язычком слизывает кровь.

Андрей Белый

Блоку (Один, один средь гор. Ищу Тебя)

1
Один, один средь гор. Ищу Тебя.
В холодных облаках бреду бесцельно.
Душа моя
скорбит смертельно.
Вонзивши жезл, стою на высоте.
Хоть и смеюсь, а на душе так больно.
Смеюсь мечте
своей невольно.
О, как тяжел венец мой золотой!
Как я устал!.. Но даль пылает.
Во тьме ночной
мой рог взывает.
Я был меж вас. Луч солнца золотил
причудливые тучи в яркой дали.
Я вас будил,
но вы дремали.
Я был меж вас печально-неземной.
Мои слова повсюду раздавались.
И надо мной
вы все смеялись.
И я ушел. И я среди вершин.
Один, один. Жду знамений нежданных.
Один, один
средь бурь туманных.
Всё как в огне. И жду, и жду Тебя.
И руку простираю вновь бесцельно.
Душа моя
скорбит смертельно.
Сентябрь 1901
Москва
2
Из-за дальних вершин
показался жених озаренный.
И стоял он один,
высоко над землей вознесенный.
Извещалось не раз
о приходе владыки земного.
И в предутренний час
запылали пророчества снова.
И лишь света поток
над горами вознесся сквозь тучи,
он стоял, как пророк,
в багрянице, свободный, могучий.
Вот идет. И венец
отражает зари свет пунцовый.
Се — венчанный телец,
основатель и Бог жизни новой.
Май 1901
Москва
3
Суждено мне молчать.
Для чего говорить?
Не забуду страдать.
Не устану любить.
Нас зовут
без конца…
Нам пора…
Багряницу несут
и четыре колючих венца.
Весь в огне
и любви
мой предсмертный, блуждающий взор.
О, приблизься ко мне —
распростертый, в крови,
я лежу у подножия гор.
Зашатался над пропастью я
и в долину упал, где поет ручеек.
Тяжкий камень, свистя,
неожиданно сбил меня с ног —
тяжкий камень, свистя,
размозжил мне висок.
Среди ландышей я —
зазиявший, кровавый цветок.
Не колышется больше от мук
вдруг застывшая грудь.
Не оставь меня, друг,
не забудь!..

Иоганн Вернер Паус

Любовная элегия

Доринде! что меня сожгати,
бывати в пепел последи?
Тебя я мо́гу нарицати
Свирепу, хоть смеешься ты.
Почасте ты рожам подобна,
Почасте и кропивам ровна.

Твой глаз магнит в себе имеет,
а ум так твердый бут алмаз;
Лицо твое огнем блистает,
а сердце лед есть и мороз.
Твой взор (тебя живописати)
Похочет василиск бывати.

Не осуди, хоть согрешаю!
любовь зело ся заблудит.
Хоть жестоко я отвещаю,
твердость твоя то сотворит.
Твою же упрямость премногу
Подумай, побеждать не могу.

На мягком мехе и на пухе
кремни твердые разбиют;
раздаются часто жемчуги,
как крепкий уксус налиют;
А ты недвидна будешь, чаю,
Хоть и слезный дождь злияю.

Доринде, буди милостива,
не буди мне убиица.
Меня что мучит лесть спесива,
стени уподобляюся.
Не буди лед, но применися,
С моим огнем же единися.

Почту тебя, будто богиню,
во жертву сердце принимай,
Не сделай мне нову кручину,
но как любити созерцай.
Так ты, что солнце учинити,
Чернити можешь и белити.

Умом тебя поцелеваю,
а умом что мне пользует;
В сонех тебя я обнимаю,
а соние что пособствует.
Мечтание пройдет напрасно,
Веселье есть только образно.

По стени так всегда хватаю,
Доринде же меня дразнит,
Во мне несчислени премены,
печаль меня всегда стучит.
Желанье сердце поедает,
Отчаянье во гроб метает.

Умру и лучше умирати,
неж без Доринде долго жить:
Тому и лучше погибати,
кто того счастья получит.
А по моеи смерти, чаю,
Приидет жаль тебе за мною.

Константин Михайлович Фофанов

Снегур

На дворе играя, дети
снегура слепили раз;
вместо рта кирпич воткнули,
черепицы — вместо глаз.

И прямее чтоб держался
белый дядька на снегу,
в остов дядьки положили
из-под печки кочергу.

И при громких криках: — «Браво!»
школяров и шалунов,
встал снегур в блестящей ризе
меж сугробов и снегов.

И вокруг него резвилась
и смеялась детвора,
но погас закат румяный —
все забыли снегура.

Он остался одиноко
охранять пустынный двор…
Из-за крыш в туманном небе
выплыл месяц на дозор.

По строеньям щелкал звонко
и скрипел седой мороз.
И глядел снегур на месяц,
опечаленный до слез.

— «Надо мной костер сверкает
что-то ясно чересчур, —
только что-то он не греет?» —
молча думает снегур: —

«Я любил тепло; когда-то
обжигал меня костер,
только странно мне, что холод
слаще с некоторых пор.

Вот бы мне к огню пробраться,
да стряхнуть с себя снега!»
Это в нем заговорила
из-под печки кочерга.

И глядит снегур — и видит,
что в окошке, как назло,
печь сверкает головнями
обольстительно-тепло.

И снегур подумал: — «Ладно!
До огня когда-нибудь
доберусь — вот только дайте
белым холодом дохнуть!»

И стоит снегур — и видит,
что редеет ночи тень,
и восходит в синем небе
золотой, февральский день.

Вышло солнце… каплет с крыши…
Снег стал ярок чересчур…
Кочерга в нем зашаталась,
и расплакался снегур…

И расплакался, и тает…
С ризы капают снега.
И, ликуя, обнажилась —
и упала кочерга.
К. Фофанов.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Издревле


Спокойная зеленая трава,
Вершины скал, шатры небес, лиловы.
Такия ткани часто носят вдовы.
А в небосини тихия слова.

Неслышныя, лишь видныя едва,
В ней тучки, млея, рвут свои покровы.
Издревле их сплетенья вечно новы,
Лишь сказкой их любовь стеблей жива.

Клочок к клочку, белея, жмется плотно,
Уже не рвут они сквозную ткань,
А изменяясь ткут свои полотна.

Лавинный ход, снега, и бой, и брань.
Огонь к огню стремится безотчетно.
Душа спала. Гроза грохочет. Встань.

Сквозь буквы молний, долу с выси дань,
Скользит псалом, он обернется громом.
Два разных рденья стали водоемом,
И звук дождя—как голос древних нянь.

Усни. Проснись. Забудь. Не видь. Но глянь.
Седыя Мойры грезят по изломам.
В ненайденном блаженство, лишь в искомом.
Хоти. Цвети. Но, раз расцвел, увянь.

Все тот же звук, сквозь пряжу дней, доныне.
Седыя Мойры, здесь я слышу вас,
Вдыхая вздохом крепкий дух полыни.

Вся радуга—в тончайшей паутине.
Свет звездный жив, когда в поблекший час
Шар Солнца потонул в морской пустыне.

За краткий миг сердечной благостыни
Приму, приму тягучие часы.
Я верный пахарь черной полосы,
Молельник и слуга лесной святыни.

Мне сладко знать, что глуби неба сини,
Что рожь моя исполнена красы,
Что для моих коней взойдут овсы,
Что золото есть в горной сердцевине.

Снует челнок, прядя мечту к мечте,
Да маревом заполнятся пустоты.
Когда меня вопросит Голос: „Кто ты?“,—

Я пропою на роковой черте:—
„Я сумрак тучки, полной позолоты,
Цветок, чья жизнь—кажденье Красоте.“

Генрих Гейне

Стрекоза

На прозрачном ручейке
Стрекоза-красотка пляшет,
Прихотлива и легка,
Бойко крылышками машет.

В упоении жучки
Созерцают диво-талью,
Спинки чудную эмаль,
Платье с синею вуалью.

Не один из дурачков
Свой рассудочек теряет
И, клянясь в любви, Брабант
И Голландью обещает.

Стрекоза смеется: «Мне
Ни Брабант совсем не нужен,
Ни Голландия; огня
Вы добудьте мне на ужин.

Суп варить должна сама —
Родила моя кухарка;
В печке нет огня; от вас
Жду я этого подарка».

На слова плутовки в путь
Все жуки тотчас пустились
И чрез несколько минут
За родимым лесом скрылись,

Приманил их блеск свечой
Из беседки освещенной,
И с отвагою слепой
Все туда толпой влюбленной.

Пламя вмиг сожгло жуков
С их влюбленными сердцами;
Лишь немногие спаслись —
Но с сожженными крылами.

Горе, если у жука
Крылья сожжены. Отныне
Он с червями, сам как червь,
Должен ползать на чужбине.

«Жизнь с такими, — стонет он, —
Му́ка худшая изгнанья;
Гад поганый, даже клоп
Вот моя теперь компанья.

Так как вместе мы в грязи,
Все со мной зaпанибрата;
Ада изгнанный певец
Уж грустил о том когда-то.

Вспоминаю я в тоске
Дни, когда, крылатый, мчался
Вольно я в родной эфир,
На родных цветах качался.

В чашке розы пищу пил,
В круге знатном и богатом
Жил — с кузнечиком певцом,
С мотыльком аристократом.

Нынче крылья сожжены,
Разлучен с землей моею,
Червяком в чужой грязи
Я гнию и околею.

О, зачем увидел я
Эти ножки, эту талью
Попрыгуньи голубой,
Эту лживую каналью!»

Константин Симонов

Старик

Памяти Амундсена

Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.

Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…

Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.

Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.

Альфред Теннисон

Поэт

Поэт в стране иной и под звездой великой
Был некогда рожден,
Любовию к любви и злобой к злобе дикой
Богато одарен.

И все: добро со злом и жизнь со смертью — разом
Поэта взор проник,
И тайну бытия его могучий разум
Провидел и постиг.

Сроднясь со славою, бестрепетный и смелый,
Он шел ее путем,
И были дум его высоких стрелы
Окрылены огнем.

Как молния, они промчались над вселенной,
И их полет
Все страны озарил зарею вдохновенной,
Блеснув с высот.

Как семена цветка, они на землю пали
И корни там пустив,
Роскошный цвет они собою дали
На почве нив.

И всходы поднялись, и с силою могучей
Изошли везде, и не одну
Питали молодость с надеждою кипучей
В их первую весну.

И пламя истины, которого сиянье
Зажег один могучий ум —
Передалось другим, будя в них начинанья
Высоких дум.

И скоро истины священными лучами
Обят был свет,
Борясь с нависшими густыми облаками,
Блеснул рассвет.

В его сиянии явилася свобода
И от огня очей ее навек
Все формы старые пред взорами народа
Растаяли, как снег.

Но девственной ее одежды не пятнала
Собою кровь,
Вокруг чела ее, как ореол блистала
Лишь надпись: мудрость и любовь.

Из уст ее лилась не проповедь насилья,
Собой тревожа мир:
Над нею веяли, как херувимов крылья —
Поэзия и мир.

Она в руках своих, могучих и суровых,
Держала светоч, а не меч,
И потрясла весь мир в его основах —
Поэта речь!

1893 г.

Николай Гумилев

Красное море

Здравствуй, Красное Море, акулья уха,
Негритянская ванна, песчаный котел!
На утесах твоих, вместо влажного мха,
Известняк, словно каменный кактус, расцвел.

На твоих островах в раскаленном песке,
Позабыты приливом, растущим в ночи,
Издыхают чудовища моря в тоске:
Осьминоги, тритоны и рыбы-мечи.

С африканского берега сотни пирог
Отплывают и жемчуга ищут вокруг,
И стараются их отогнать на восток
С аравийского берега сотни фелуг.

Если негр будет пойман, его уведут
На невольничий рынок Ходейды в цепях,
Но араб несчастливый находит приют
В грязно-рыжих твоих и горячих волнах.

Как учитель среди шалунов, иногда
Океанский проходит средь них пароход,
Под винтом снеговая клокочет вода,
А на палубе — красные розы и лед.

Ты бессильно над ним; пусть ревет ураган,
Пусть волна как хрустальная встанет гора,
Закурив папиросу, вздохнет капитан:
— «Слава Богу, свежо! Надоела жара!» —

Целый день над водой, словно стая стрекоз,
Золотые летучие рыбы видны,
У песчаных, серпами изогнутых кос,
Мели, точно цветы, зелены и красны.

Блещет воздух, налитый прозрачным огнем,
Солнце сказочной птицей глядит с высоты:
— Море, Красное Море, ты царственно днем,
Но ночами вдвойне ослепительно ты!

Только тучкой скользнут водяные пары,
Тени черных русалок мелькнут на волнах,
Да чужие созвездья, кресты, топоры,
Над тобой загорятся в небесных садах.

И огнями бенгальскими сразу мерцать
Начинают твои колдовские струи,
Искры в них и лучи, словно хочешь создать,
Позавидовав небу, ты звезды свои.

И когда выплывает луна на зенит,
Ветр проносится, запахи леса тая,
От Суэца до Баб-эль-Мандеба звенит,
Как Эолова арфа, поверхность твоя.

На обрывистый берег выходят слоны,
Чутко слушая волн набегающих шум,
Обожать отраженье ущербной луны,
Подступают к воде и боятся акул.

И ты помнишь, как, только одно из морей,
Ты исполнило некогда Божий закон,
Разорвало могучие сплавы зыбей,
Чтоб прошел Моисей и погиб Фараон.

Эдуард Асадов

Гостья

Проект был сложным. Он не удавался.
И архитектор с напряженным лбом
Считал, курил, вздыхал и чертыхался,
Склонясь над непокорным чертежом.

Но в дверь вдруг постучали. И соседка,
Студентка, что за стенкою жила,
Алея ярче, чем ее жакетка,
Сказала быстро: «Здрасьте». И вошла.

Вздохнула, села в кресло, помолчала,
Потом сказала, щурясь от огня:
— Вы старше, вы поопытней меня…
Я за советом… Я к вам прямо с бала…

У нас был вечер песни и весны,
И два студента в этой пестрой вьюге,
Не ведая, конечно, друг о друге,
Сказали мне о том, что влюблены.

Но для чужой души рентгена нет,
Я очень вашим мненьем дорожу.
Кому мне верить? Дайте мне совет.
Сейчас я вам о каждом расскажу.

Но, видно, он не принял разговора:
Отбросил циркуль, опрокинул тушь
И, глядя ей в наивные озера,
Сказал сердито: — Ерунда и чушь!

Мы не на рынке и не в магазине!
Совет вам нужен? Вот вам мой совет:
Обоим завтра отвечайте «нет!»,
Затем, что чувства нет здесь и в помине!

А вот когда полюбите всерьёз,
Поймете сами, если час пробьёт.
Душа ответит на любой вопрос.
А он все сам заметит и поймёт!

Окончив речь уверенно и веско,
Он был немало удивлен, когда
Она, вскочив вдруг, выпалила резко:
— Все сам заметит? Чушь и ерунда!

Слегка оторопев от этих слов,
Он повернулся было для отпора,
Но встретил не наивные озера,
А пару злых, отточенных клинков.

— Он сам поймет? Вы так сейчас сказали?
А если у него судачья кровь?
А если там, где у людей любовь,
Здесь лишь проекты, балки и детали?

Он все поймет? А если он плевал,
Что в чьем-то сердце то огонь, то дрожь?
А если он не человек — чертеж?!
Сухой пунктир! Бездушный интеграл?!

На миг он замер, к полу пригвожден,
Затем, потупясь, вспыхнул почему-то.
Она же, всхлипнув, повернулась круто
И, хлопнув дверью, выбежала вон.

Весенний ветер в форточку ворвался
Гудел, кружил, бумагами шуршал…
А у стола «бездушный интеграл»,
Закрыв глаза, счастливо улыбался…

Эмиль Верхарн

Моя комната


Северный ветер напрасно стучится в окно, —
В комнате пусто, и заперты ставни,
В ней — полумрак тишины.
Давно,
С начала войны,
Я не живу здесь...
Но ветер, друг давний,
Мне шепчет о мертвых, я внемлю, —
О жертвах войны, потрясающей землю.

О, битвы без счета, — свершения Рока!
Над водным простором, высоко-высоко,
По верхнему морю плывут цеппелины,
Забыв про покой и затишье равнины.

В огне беспримерных сражений горят
Митава и Вильна, Кирхгольм, Якобштадт,
И те, чьих имен мне безвестны созвучья!
О, битвы в траншеях! О, битвы над тучей!

Безумие страха встает, разрастается,
В долинах, вдоль рек, по лесам разливается,
Кровавое, мрачное ввысь по горам поднимается.

С начала войны
В комнате пусто, — там мрак тишины
Я не живу больше в ней...

… Где вы, друзья миновавших и радостных дней?
Не здесь ли, лишь месяц назад,
Мы собирались беспечно
Для мирной беседы о вечно-
Прекрасном искусстве… Лишь месяц назад
Друг мой, на стол опираясь рукою,
Здесь спорил со мною…

Вот старое кресло стоит у постели,
В нем сиживал тот, кто меня утешал,
Когда мои мысли и нервы болели,
Когда на постели без сил я лежал.

Где же они?
Одиночество как-то больней
В эти тяжелые дни…
Где же они,
Где же друзья миновавших и радостных дней?

В эти тяжелые дни только один
Друг мой со мною: камин.
Я у камина сижу,
Речи с огнем завожу.
…И словно угли, в немой тишине,
Мысли то вспыхнут, то гаснут во мне.

Валерий Брюсов

Духи огня

Потоком широким тянулся асфальт.
Как горящие головы темных повешенных,
Фонари в высоте, не мигая, горели.
Делали двойственным мир зеркальные окна.
Бедные дети земли
Навстречу мне шли,
Города дети и ночи
(Тени скорбей неутешенных,
Ткани безвестной волокна!):
Чета бульварных камелий,
Франт в распахнутом пальто,
Запоздалый рабочий,
Старикашка хромающий, юноша пьяный…
Звезды смотрели на мир, проницая туманы,
Но звезд — в электрическом свете — не видел никто.
Потоком широким тянулся асфальт.
Шаг за шагом падал я в бездны,
В хаос предсветно-дозвездный.
Я видел кипящий базальт,
В озерах стоящий порфир,
Ручьи раскаленного золота,
И рушились ливни на пламенный мир,
И снова взносились густыми клубами, как пар,
Изорванный молньями в клочья.
И слышались громы: на огненный шар,
Дрожавший до тайн своего средоточья,
Ложились удары незримого молота.
В этом горниле вселенной,
В этом смешеньи всех сил и веществ,
Я чувствовал жизнь исступленных существ,
Дыхание воли нетленной.
О, мои старшие братья,
Первенцы этой планеты,
Духи огня!
Моей душе раскройте объятья,
В свои предчувствия — светы,
В свои желанья — пожары —
Примите меня!
Дайте дышать ненасытностью вашей,
Дайте низвергнуться в вихрь, непрерывный и ярый,
Ваших безмерных трудов и безумных забав!
Дайте припасть мне к сверкающей чаше
Вас опьянявших отрав!
Вы, — от земли к облакам простиравшие члены,
Вы, кого зыблил всегда огнеструйный самум,
Водопад катастроф, —
Дайте причастным мне быть неустанной измены,
Дайте мне ваших грохочущих дум,
Молнийных слов!
Я буду соратником ваших космических споров,
Стихийных сражений,
Колебавших наш мир на его непреложной орбите!
Я голосом стану торжественных хоров,
Славящих творчество бога и благость грядущих
событий,
В оркестре домирном я стану поющей струной!
Изведаю с вами костры наслаждений,
На огненном ложе,
В объятьях расплавленной стали,
У пылающей пламенем груди,
Касаясь устами сжигающих уст!
Я былинка в волкане, — так что же!
Вы — духи, мы — люди,
Но земля нас сроднила единством блаженств и печалей,
Без нас, как без вас, этот шар бездыханен и пуст!
Потоком широким тянулся асфальт.
Фонари, не мигая, горели,
Как горящие головы темных повешенных.
Бедные дети земли
Навстречу мне шли
(Тени скорбей неутешенных!):
Чета бульварных камелий,
Запоздалый рабочий,
Старикашка хромающий, юноша пьяный, —
Города дети и ночи…
Звезды смотрели на мир, проницая туманы.

Иосиф Бродский

Я пепел посетил

Я пепел посетил. Ну да, чужой.
Но родственное что-то в нем маячит,
хоть мы разделены такой межой…
Нет, никаких алмазов он не прячет.
Лишь сумерки ползли со всех сторон.
Гремел трамвай. А снег блестел в полете.
Но, падая на пепел, таял он,
как таял бы, моей коснувшись плоти.
Неужто что-то тлело там, внизу,
хотя дожди и ветер все сметали.
Но пепел замирает на весу,
но слишком далеко не улетает.
Ну да, в нем есть не то что связь, но нить,
какое-то неясное старанье
уже не суть, но признак сохранить.
И слышно то же самое желанье
в том крике инвалида «Эй, сынок». —
Среди развалин требуется помощь
увлекшемуся поисками ног,
не видящему снега. Полночь, полночь.
Вся эта масса, ночь — теперь вдвойне
почувствовать, поверить заставляют:
иные не горят на том огне,
который от других не оставляет
не только половины существа,
другую подвергая страшным мукам,
но иногда со смертью естества
разделаться надеется и с духом.
Иные же сгорают. И в аду,
оставшемся с оставленною властью,
весь век сопротивляются дождю,
который все их смешивает с грязью.
Но пепел с пеплом многое роднит.
Роднит бугры блестящий снег над ними.
Увековечат мрамор и гранит
заметившего разницу меж ними.
Но правда в том, что если дождь идет,
нисходит ночь, потом заря бледнеет,
и свет дневной в развалинах встает,
а на бугре ничто не зеленеет,
— то как же не подумать вдруг о том,
подумать вдруг, что если умирает,
подумать вдруг, что если гибнет дом,
вернее — если человек сгорает,
и все уже пропало: грезы, сны,
и только на трамвайном повороте
стоит бугор — и нет на нем весны —
то пепел возвышается до плоти.
Я пепел посетил. Бугор тепла
безжизненный. Иначе бы — возникла…
Трамвай прогрохотал из-за угла.
Мелькнул огонь. И снова все затихло.
Да, здесь сгорело тело, существо.
Но только ночь угрюмо шепчет в ухо,
что этот пепел спрятал дух его,
а этот ужас — форма жизни духа.

Владимир Маяковский

Не юбилейте!

Мне б хотелось
                      про Октябрь сказать,
                                                    не в колокол названивая,
не словами,
                украшающими
                                      тепленький уют, —
дать бы
            революции
                            такие же названия,
как любимым
                    в первый день дают!
Но разве
              уместно
                           слово такое?
Но разве
              настали
                           дни для покоя?
Кто галоши приобрел,
                                кто зонтик;
радуется обыватель:
                              «Небо голубо̀…»
Нет,
       в такую ерунду
                              не расказёньте
боевую
           революцию — любовь.

* * *

В сотне улиц
                   сегодня
                                на вас,
                                           на меня
упадут огнем знамена̀.
Будут глотки греметь,
                                за кордоны катя
огневые слова про Октябрь.

* * *

Белой гвардии
                      для меня
                                    белей
имя мертвое: юбилей.
Юбилей — это пепел,
                              песок и дым;
юбилей —
               это радость седым;
юбилей —
               это край
                            кладбищенских ям;
это речи
             и фимиам;
остановка предсмертная,
                                     вздохи,
                                                елей —
вот что лезет
                    из букв
                               «ю-б-и-л-е-й».
А для нас
               юбилей —
                              ремонт в пути,
постоял —
                и дальше гуди.
Остановка для вас,
                            для вас
                                        юбилей —
а для нас
               подсчет рублей.
Сбереженный рубль —
                                сбереженный заряд,
поражающий вражеский ряд.
Остановка для вас,
                            для вас
                                        юбилей —
а для нас —
                это сплавы лей.
Разобьет
              врага
                       электрический ход
лучше пушек
                    и лучше пехот.
Юбилей!
А для нас —
                  подсчет работ,
перемеренный литрами пот.
Знаем:
           в графиках
                            довоенных норм
коммунизма одежда и корм.
Не горюй, товарищ,
                            что бой измельчал:
— Глаз на мелочь! —
                              приказ Ильича.
Надо
        в каждой пылинке
                                    будить уметь
большевистского пафоса медь.

* * *

Зорче глаз крестьянина и рабочего,
и минуту
              не будь рассеянней!
Будет:
          под ногами
                            заколеблется почва
почище японских землетрясений.
Молчит
            перед боем,
                              топки глуша,
Англия бастующих шахт.
Пусть
         китайский язык
                                мудрен и велик. —
знает каждый и так,
                             что Кантон
тот же бой ведет,
                         что в Октябрь вели
наш
       рязанский
                       Иван да Антон.
И в сердце Союза
                           война.
                                     И даже
киты батарей
                    и полки́.
Воры
         с дураками
                         засели в блинда̀жи
растрат
            и волокит.
И каждая вывеска:
                            — рабкооп —
коммунизма тяжелый окоп.
Война в отчетах,
                        в газетных листах —
рассчитывай,
                    режь и крои́.
Не наша ли кровь
                          продолжает хлестать
из красных чернил РКИ?!
И как ни тушили огонь —
                                    нас трое!
Мы
      трое
              охапки в огонь кидаем:
растет революция
                           в огнях Волховстроя,
в молчании Лондона,
                                в пулях Китая.
Нам
       девятый Октябрь —
                                    не покой,
                                                  не причал.
Сквозь десятки таких девяти
мозг живой,
                  живая мысль Ильича,
нас
      к последней победе веди!

Николай Гумилев

Либерия

Берег Верхней Гвинеи богат
Мёдом, золотом, костью слоновой,
За оградою каменных гряд
Все пришельцу нежданно и ново.

По болотам блуждают огни,
Черепаха грузнее утеса,
Клювоносы таятся в тени
Своего исполинского носа.

И когда в океан ввечеру
Погрузится небесное око,
Рыболовов из племени Кру
Паруса забредают далёко.

И про каждого слава идет,
Что отважнее нет пред бедою,
Что одною рукой он спасёт
И ограбит другою рукою.

В восемнадцатом веке сюда
Лишь за деревом черным, рабами
Из Америки плыли суда
Под распущенными парусами.
И сюда же на каменный скат
Пароходов толпа быстроходных
В девятнадцатом веке назад
Принесла не рабов, а свободных.

Видно, поняли нрав их земли
Вашингтонские старые девы,
Что такие плоды принесли
Благонравных брошюрок посевы.

Адвокаты, доценты наук,
Пролетарии, пасторы, воры, —
Всё, что нужно в республике, — вдруг
Буйно хлынуло в тихие горы.

Расселились… Тропический лес,
Утонувший в таинственном мраке.
В сонм своих бесконечных чудес
Принял дамские шляпы и фраки.

— «Господин президент, ваш слуга!» —
Вы с поклоном промолвите быстро,
Но взгляните: черней сапога
Господин президент и министры.

— «Вы сегодня бледней, чем всегда!»
Позабывшись, вы скажете даме,
И что дама ответит тогда,
Догадайтесь, пожалуйста, сами.

То повиснув на тонкой лозе,
То запрятавшись в листьях узорных,
В темной чаще живут шимпанзе
По соседству от города чёрных.

По утрам, услыхав с высоты
Протестантское пение в храме,
Как в большой барабан, в животы
Ударяют они кулаками.

А когда загорятся огни,
Внемля фразам вечерних приветствий,
Тоже парами бродят они,
Вместо тросточек выломав ветви.

Европеец один уверял,
Президентом за что-то обижен,
Что большой шимпанзе потерял
Путь назад средь окраинных хижин.

Он не струсил и, пёстрым платком
Скрыв стыдливо живот волосатый,
В президентский отправился дом,
Президент отлучился куда-то.

Там размахивал палкой своей,
Бил посуду, шатался, как пьяный,
И, неузнана целых пять дней,
Управляла страной обезьяна.

Владимир Маяковский

Конь-огонь

Сын
   отцу твердил раз триста,
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —

О чем же долго думать тут?
Игрушек
    в лавке
        много вам.
И в лавку
     сын с отцом идут
купить четвероногого.
В лавке им
      такой ответ:
— Лошадей сегодня нет.
Но, конечно,
      может мастер
сделать лошадь
        всякой масти. —
Вот и мастер. Молвит он:
— Надо
    нам
      достать картон.
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
— Вам толстый
       или тонкий? —
Спросил
    и вынес три листа
отличнейшей картонки.
— Кстати
     нате вам и клей.
Чтобы склеить —
        клей налей. —

Тот, кто ездил,
       знает сам,
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
Быстро,
    ровно, а не криво,
сделал им колесиков.
Есть колеса,
      нету гривы,
нет
  на хвост волосиков.
Где же конский хвост найти нам?
Там,
  где щетки и щетина.
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
дал
  конский волос
         для хвоста
и гривы лошадиной.
Спохватились —
        нет гвоздей.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.

Рад кузнец.
      — Пожалте, гости!
Вот вам
    самый лучший гвоздик. —
Прежде чем работать сесть,
осмотрели —
      всё ли есть?
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
чтоб раскрасил
        шерсть и глазки. —
К художнику,
      удал и быстр,
вбегает наш кавалерист.
— Товарищ,
      вы не можете
покрасить шерсть у лошади?
— Могу. —
     И вышел лично
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
лошадке
    глазки красит.
Что за лошадь,
       что за конь —
горячей, чем огонь!
Хоть вперед,
      хоть назад,
хочешь — в рысь,
        хочешь — в скок.
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
Взнуздан
     и оседлан он,
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!

Тэффи

Венчание пальмы

Собирайтесь! Венчайте священную пальму Аль-Уззу,
Молодую богиню Неджадских долин!
Разжигайте костры! Благосклонен святому союзу
Бог живых ароматов, наш радостный Бог Бал-Самин!
— Мой царевич Гимьяр! Как бледен ты…
Я всю ночь для тебя рвала цветы,
Собирала душистый алой…
— Рабыня моя! Не гляди мне в лицо!
На Аль-Уззу надел я свое кольцо —
Страшны чары богини злой!
Одевайте Аль-Уззу в пурпурные ткани и злато,
Привяжите к стволу опьяненный любовью рубин!
Мы несем ей цветущую брачную ветвь Датанвата,
Благосклонен союзу наш радостный Бог Бал-Самин!

— Мой царевич Гимьяр! Я так чиста…
Поцелуя не знали мои уста!
Не коснулась я мертвеца…
Я как мирры пучок на груди у тебя,
Я как мирры пучок увял, любя,
Но ты мне не надел кольца!

Раздвигайте, срывайте пурпурно-шумящие ткани!
Мы пронзим ее ствол золоченым звенящим копьем.
С тихим пеньем к ее обнаженной зияющей ране
Тихо брачную ветвь мы прижмем, мы вонзим, мы привьем!

— Мой царевич Гимьяр! Ты глядишь вперед!
Ты глядишь, как на ней поцелуй цветет,
И томится твоя душа…
— Рабыня моя! Как запястья звенят…
Ткань шелестит… томит аромат…
Как богиня моя хороша!
Бейте в бубны! Кружитесь! Священному вторьте напеву!
Вы бросайте в костры кипарис, смирну, ладан и тмин!
В ароматном огне мы сожжем непорочную деву!
Примет чистую жертву наш радостный Бог Бал-Самин!

— Мне тайный знак богинею дан!
Как дева она колеблет свой стан
Под пляску красных огней…
Ты нежней и прекрасней своих сестер!
И как мирры пучок тебя на костер
Я бросаю во славу ей!

Евгений Абрамович Баратынский

К…

Зачем живые выраженья
Моей приязни, каждый раз,
В вас возбуждают опасенья
И возмущают даже вас?
Страшитесь вы (страшитесь, право)
Не взволновали ль вы мне кровь
И голос дружества любовь
Не принимает ли лукаво?
Душа полна тоски ее;
Но я рассудка не забуду
И на смятение мое
Ответа требовать не буду.
Не терпит бог младых проказ,
Ланит увядших, впалых глаз,
Надежды были бы напрасны!
Что ж? Я не жалок, и притом,
Любуясь вами, как цветком,
Я счастлив тем, что вы прекрасны.
Когда я в очи вам гляжу,
Предавшись нежному томленью,
Слегка о прошлом я тужу;
Но рад, что сердце нахожу
Еще способным к упоенью.
Меж мудрецами был чудак:
«Я мыслю, — пишет он, — итак,
Я несомненно существую!»
Нет, любишь ты, и потому
Ты существуешь, — я пойму
Скорее истину такую.
Огнем, похищенным с небес,
Одушевил свое созданье
Япетов сын, — и в наказанье
Жестокий, мстительный Зевес
К вершине дикого Кавказа
Его цепями приковал;
Вран сердце грызть ему летал.
Кто от единого рассказа
Не цепенел, не трепетал?
И вы трепещете; но что же?
В огне любезных мне очей
Я занял жизнь души моей,
За это мстили вы мне тоже
И так же рады мстить, ей-ей!
Но в жар краса меня не вводит:
Тяжелый опыт взял свое,
Я захожу в приют ее,
Как вольнодумец в храм заходит.
Душою праздный с давних пор,
Вам лепечу я нежный вздор;
Увы! беру прельщенья меры,
Как он порою в храме том
Благоуханья жжет без веры
Пред сердцу чуждым божеством.

Яков Петрович Полонский

На снежной равнине

На снежной равнине в зеленом уборе
Темнела угрюмая ель;
И, как горностаями, снегом пушистым
Ей плечи прикрыла метель.—

С ней рядом березку сухую, нагую
От стужи бросало в озноб;
И ель ей скрипела:— Бедняжка, попробуй
Прикрыться,— заройся в сугроб…

Над снежной равниной апрельское солнце
Затеплилось вешним огнем,—
Сугробы сбежали ручьями,— лощины
Зеленым покрылись ковром;—
Очнулась березка, и в свежем наряде,
Слегка колыхаясь, шумит;
И ветер несет ей веселые вести,
И птичка ей сны говорит.

А темная ель, в старом кружеве сучьев,
С ветвями до самых корней,
В своей жесткой зелени, стоя, скрипит им:
— Не верьте, не верьте вы ей!..

Всю зиму она наготой щеголяла…
Жалеть ее надо,— жалеть!
И как вам не стыдно ласкать ее, право!
И как она смеет шуметь!..

На снежной равнине в зеленом уборе
Темнела угрюмая ель;
И, как горностаями, снегом пушистым
Ей плечи прикрыла метель.—

С ней рядом березку сухую, нагую
От стужи бросало в озноб;
И ель ей скрипела:— Бедняжка, попробуй
Прикрыться,— заройся в сугроб…

Над снежной равниной апрельское солнце
Затеплилось вешним огнем,—
Сугробы сбежали ручьями,— лощины
Зеленым покрылись ковром;—

Очнулась березка, и в свежем наряде,
Слегка колыхаясь, шумит;
И ветер несет ей веселые вести,
И птичка ей сны говорит.

А темная ель, в старом кружеве сучьев,
С ветвями до самых корней,
В своей жесткой зелени, стоя, скрипит им:
— Не верьте, не верьте вы ей!..

Всю зиму она наготой щеголяла…
Жалеть ее надо,— жалеть!
И как вам не стыдно ласкать ее, право!
И как она смеет шуметь!..

Александр Твардовский

Большое лето

Большое лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Густой, дремучею травою,
Уставшей думать о косе.И у шлагбаумов контрольных
Курились мирные дымки,
На грядках силу брал свекольник,
Солдатской слушаясь руки… Но каждый холмик придорожный
И лес, недвижный в стороне,
Безлюдьем, скрытностью тревожной
Напоминали о войне… И тишина была до срока.
А грянул срок — и началось!
И по шоссе пошли потоком
На запад тысячи колес.Пошли — и это означало,
Что впереди, на фронте, вновь
Земля уже дрожмя дрожала
И пылью присыпала кровь… В страду вступило третье лето,
И та смертельная страда,
Своим огнем обняв полсвета,
Грозилась вырваться сюда.Грозилась прянуть вглубь России,
Заполонив ее поля…
И силой встать навстречу силе
Спешили небо и земля.Кустами, лесом, как попало,
К дороге, ходок и тяжел,
Пошел греметь металл стоялый,
Огнем огонь давить пошел.Бензина, масел жаркий запах
Повеял густо в глушь полей.
Войска, войска пошли на запад,
На дальний говор батарей… И тот, кто два горячих лета
У фронтовых видал дорог,
Он новым, нынешним приметам
Душой порадоваться мог.Не тот был строй калужских, брянских,
Сибирских воинов. Не тот
Грузовиков заокеанских
И русских танков добрый ход.Не тот в пути порядок чинный,
И даже выправка не та
У часового, что картинно
Войска приветствовал с поста.И фронта вестница живая,
Вмещая год в короткий час,
Не тот дорога фронтовая
Сегодня в тыл несла рассказ.Оттуда, с рубежей атаки,
Где солнце застил смертный дым,
Куда порой боец не всякий
До места доползал живым; Откуда пыль и гарь на каске
Провез парнишка впереди,
Что руку в толстой перевязке
Держал, как ляльку, на груди.Оттуда лица были строже,
Но день иной и год иной,
И возглас: «Немцы!» — не встревожил
Большой дороги фронтовой.Они прошли неровной, сборной,
Какой-то встрепанной толпой,
Прошли с поспешностью покорной,
Кто как, шагая вразнобой.Гуртом сбиваясь к середине,
Они оттуда шли, с войны.
Колени, локти были в глине
И лица грязные бледны.И было все обыкновенно
На той дороге фронтовой,
И охранял колонну пленных
Немногочисленный конвой.А кто-то воду пил из фляги
И отдувался, молодец.
А кто-то ждал, когда бумаги
Проверит девушка-боец.А там танкист в открытом люке
Стоял, могучее дитя,
И вытирал тряпицей руки,
Зубами белыми блестя.А кто-то, стоя на подножке
Грузовика, что воду брал,
Насчет того, как от бомбежки
Он уцелел, для смеху врал… И третье лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Глухою, пыльною травою,
Забывшей думать о косе.

Владимир Гиляровский

Красный петух

У нас на Руси, на великой,
(То истина, братцы, — не слух)
Есть чудная, страшная птица,
По имени «красный петух»…
Летает она постоянно
По селам, деревням, лесам,
И только лишь где побывает, —
Рыдания слышатся там.
Там все превратится в пустыню:
Избушки глухих деревень,
Богатые, стройные села
И леса столетнего сень.
«Петух» пролетает повсюду,
Невидимый глазом простым,
И чуть где опустится низко —
Появятся пламя и дым…
Свое совершает он дело,
Нигде, ничего не щадит, —
И в лес, и в деревню, и в город,
И в села, и в церкви летит…
Господним его попущеньем
С испугом, крестяся, зовет,
Страдая от вечного горя,
Беспомощный бедный народ…
Стояла деревня глухая,
Домов — так, десяточка два,
В ней печи соломой топили
(Там дороги были дрова),
Соломою крыши покрыты,
Солому — коровы едят,
И в избу зайдешь — из-под лавок
Соломы же клочья глядят…
Работы уж были в разгаре,
Большие — ушли на страду,
Лишь старый да малый в деревне
Остались готовить еду.
Стрекнул уголек вдруг из печи,
Случайно в солому попал,
Еще полминуты, и быстро
Огонь по домам запылал…
Горела солома на крышах,
За домом пылал каждый дом,
И дым только вскоре клубился
Над быстро сгоревшим селом…
На вешнего как-то Николу,
В Заволжье, селе над рекой,
Сгорело домов до полсотни, —
И случай-то очень простой:
Подвыпивши праздником лихо,
Пошли в сеновал мужики
И с трубками вольно сидели,
От всякой беды далеки.
Сидели, потом задремали,
И трубки упали у них;
Огонь еще в трубках курился…
И вспыхнуло сено все в миг…
Проснулись, гасить попытались,
Но поздно, огонь не потух…
И снова летал над Заволжьем
Прожорливый «красный петух»…
Любил девку парень удалый,
И сам был взаимно любим.
Родители только решили:
— Не быть нашей дочке за ним!
И выдали дочь за соседа, —
Жених был и стар, и богат,
Три дня пировали на свадьбе,
Отец был и счастлив, и рад…
Ходил только парень угрюмо,
Да дума была на челе: «Постой!
Я устрою им праздник,
Вовек не забудут в селе!..»
Стояла уж поздняя осень,
Да ночь, и темна, и глуха,
И музыка шумно гудела
В богатой избе жениха…
Но вот разошлись уже гости,
Давно потушили огни.
— «Пора! — порешил разудалый, —
Пусть свадьбу попомнят они!»…
И к утру, где было селенье,
Где шумная свадьба была,
Дымились горелые бревна,
Да ветром носилась зола…
В глуши непроглядного леса,
Меж сосен, дубов вековых,
Сидели раз вечером трое
Безвестных бродяг удалых…
Уж солнце давно закатилось,
И в небе блестела луна,
Но в глубь вековечного леса
Свой свет не роняла она…
— «Разложим костер да уснем-ка», -
Один из бродяг говорил.
И вмиг закипела работа,
Темь леса огонь озарил,
Заснули беспечные крепко,
Надеясь, что их не найдут.
Солдаты и стража далеко, —
В глубь леса они не придут!..
На листьях иссохших и хвоях,
Покрывших и землю, и пни,
Под говор деревьев и ветра
Заснули спокойно они…
Тот год было знойное лето,
Засохла дубрава и луг…
Вот тут-то тихонько спустился
Незваный гость — страшный «петух»
По листьям и хвоям сухим он
Гадюкой пополз через лес,
И пламя за ним побежало,
И дым поднялся до небес…
Деревья, животные, птицы —
Все гибло в ужасном огне.
Преград никаких не встречалось
Губительной этой волне.
Все лето дубрава пылала,
Дым черный страну застилал,
Возможности не было даже
Прервать этот огненный вал…
Года протекли — вместо леса
Чернеют там угли одни,
Да жидкая травка скрывает
Горелые, бурые пни…

Александр Твардовский

Дом бойца

Столько было за спиною
Городов, местечек, сел,
Что в село свое родное
Не заметил, как вошел.Не один вошел — со взводом,
Не по улице прямой —
Под огнем, по огородам
Добирается домой… Кто подумал бы когда-то,
Что достанется бойцу
С заряженною гранатой
К своему ползти крыльцу? А мечтал он, может статься,
Подойти путем другим,
У окошка постучаться
Жданным гостем, дорогим.На крылечке том с усмешкой
Притаиться, замереть.
Вот жена впотьмах от спешки
Дверь не может отпереть.Видно знает, знает, знает,
Кто тут ждет за косяком…
«Что ж ты, милая, родная,
Выбегаешь босиком?..»И слова, и смех, и слезы —
Все в одно сольется тут.
И к губам, сухим с мороза,
Губы теплые прильнут.Дети кинутся, обнимут…
Младший здорово подрос…
Нет, не так тебе, родимый,
Заявиться довелось.Повернулись по-иному
Все надежды, все дела.
На войну ушел из дому,
А война и в дом пришла.Смерть свистит над головами,
Снег снарядами изрыт.
И жена в холодной яме
Где-нибудь с детьми сидит.И твоя родная хата,
Где ты жил не первый год,
Под огнем из автоматов
В борозденках держит взвод.— До какого ж это срока, -
Говорит боец друзьям, -
Поворачиваться боком
Да лежать, да мерзнуть нам? Это я здесь виноватый,
Хата все-таки моя.
А поэтому, ребята, -
Говорит он, — дайте я… И к своей избе хозяин,
По-хозяйски строг, суров,
За сугробом подползает
Вдоль плетня и клетки дров.И лежат, следят ребята:
Вот он снег отгреб рукой,
Вот привстал. В окно — граната,
И гремит разрыв глухой… И неспешно, деловито
Встал хозяин, вытер пот…
Сизый дым в окне разбитом,
И свободен путь вперед.Затянул ремень потуже,
Отряхнулся над стеной,
Заглянул в окно снаружи —
И к своим: — Давай за мной… А когда селенье взяли,
К командиру поскорей:
— Так и так. Теперь нельзя ли
Повидать жену, детей?.. Лейтенант, его ровесник,
Воду пьет из котелка.
— Что ж, поскольку житель местный…-
И мигнул ему слегка.-Но гляди, справляйся срочно,
Тут походу не конец.-
И с улыбкой: — Это точно, -
Отвечал ему боец…

Николай Заболоцкий

Дуэль

Петух возвышается стуком,
И падают воздухи вниз.
Но легким домашним наукам
Мы в этой глуши предались.
Матильда, чьей памяти краше
И выше мое житье,
Чья ручка играет, и машет,
И мысли пугливо метет,
Не надо! И ты, моя корка,
И ты, голенастый стакан,
Рассыпчатой скороговоркой
Припомни, как жил капитан,
Как музыкою батальонов
Вспоенный, сожженный дотла,
Он шел на коне вороненом,
В подзорный моргая кулак.
Я знаю — таков иноземный.
Заморский поставлен закон:
Он был обнаружен под Чесмой,
Потом в Петербург приведен.
На рауты у Виссарьона
Белинского или еще
С флакончиком одеколона
К Матильде он шел на расчет.
Мгновенное поле взмахнуло
Разостланной простыней,
И два гладкоствольные дула
На встречу сошлись предо мной.
Но чесменские карусели
Еще не забыл капитан,
И как канонады кудели
Летели за картой в стакан.
Другой — гейдельбергский малютка
С размахом волос по ушам —
Лазоревую незабудку
Новалиса чтил по ночам.
В те ночи, когда Страдивариус
Вздымал по грифу ладонь,
Лицо его вдруг раздевалось,
Бросало одежды в огонь,
И лезли века из-под шкафа,
И, голову в пальцы зажав,
Он звал рукописного графа
И рвал коленкоровый шарф,
Рыдал, о Матильде скучая,
И рюмки под крышей считая,
И перед собой представляя
Скрипучую Вертера ночь.
Был дождь.
Поднимались рассветы,
По крышам рвались облака,
С крыльца обходили кареты
И вязли в пустые снега, —
А два гладкоствольные дула,
Мгновенно срывая прицел,
Жемчужным огнем полыхнули,
И разом обои вздохнули,
С кровавою брызгой в лице.
Был чесменский выстрел навылет,
Другой — гейдельбергский — насквозь,
И что-то в оранжевом мыле
Дымилось и струйкой вилось.
Пока за Матильдой бежали,
Покуда искали попа,
Два друга друг другу пожали
Ладони под кровью рубах.
Наутро, позавтракав уткой,
Рассказывал в клубе корнет,
Что легкой пророс незабудкой
Остывший в дыму пистолет.
И, слушая вздор за окошком
И утку ладонью ловя,
Лакей виссарьоновский Прошка
Готовил обед для себя,
И, глядя на грохот пехоты
И звон отлетевших годин,
Склоняясь в кулак с позевотой,
Роняя страницы, Смирдин.
ВСЕ

Александр Галич

Баллада о вечном огне

Посвящается Льву Копелеву

…Мне рассказывали, что любимой мелодией лагерного
начальства в Освенциме, мелодией, под которую отправляли
на смерть очередную партию заключенных, была песенка
«Тум-балалайка», которую обычно исполнял оркестр
заключенных.

…«Червоны маки на Монте-Косино» — песня польского
Сопротивления.
…«Неизвестный», увенчанный славою бранной!
Удалец-молодец или горе-провидец?!
И склоняют колени под гром барабанный
Перед этой загадкой главы правительств!
Над немыми могилами — воплем! — надгробья…
Но порою надгробья — не суть, а подобья,
Но порой вы не боль, а тщеславье храните —
Золоченые буквы на черном граните!..

Все ли про то спето?
Все ли навек — с болью?
Слышишь, труба в гетто
Мертвых зовет к бою!
Пой же, труба, пой же,
Пой о моей Польше,
Пой о моей маме —
Там, в выгребной яме!..

Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!

А купцы приезжают в Познань,
Покупают меха и мыло…
Подождите, пока не поздно,
Не забудьте, как это было!
Как нас черным огнем косило
В той последней слепой атаке…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Как мы падали в эти маки!..
А на ярмарке — все красиво,
И шуршат то рубли, то марки…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Ах, как вы почернели, маки!

Но зовет труба в рукопашный,
И приказывает — воюйте!
Пой же, пой нам о самой страшной,
Самой твердой в мире валюте!..

Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
Помнишь, как шел ошалелый паяц
Перед шеренгой на аппельплац,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
В газовой камере — мертвые в пляс…

А вот еще:
В мазурочке
То шагом, то ползком
Отправились два урочки
В поход за «языком»!
В мазурочке, в мазурочке
Нафабрены усы,
Затикали в подсумочке
Трофейные часы!
Мы пьем, гуляем в Познани
Три ночи и три дня…
Ушел он неопознанный,
Засек патруль меня!
Ой, зори бирюзовые,
Закаты — анилин!
Пошли мои кирзовые
На город на Берлин!
Грома гремят басовые
На линии огня,
Идут мои кирзовые,
Да только без меня!..
Там у речной излучины
Зеленая кровать,
Где спит солдат обученный,
Обстрелянный, обученный
Стрелять и убивать!
Среди пути прохожего —
Последний мой постой,
Лишь нету, как положено,
Дощечки со звездой.

Ты не печалься, мама родная,
Ты спи спокойно, почивай!
Прости-прощай разведка ротная,
Товарищ Сталин, прощевай!
Ты не кручинься, мама родная,
Как говорят, судьба слепа,
И может статься, что народная
Не зарастет ко мне тропа…

А еще:
Где бродили по зоне КаЭРы*,
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей — никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава —
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!

Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате —
Там, в ледяной пади!..

Ах, как зовет эта горькая медь
Встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь!
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Песня, с которой шли вы на смерть!
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!

*КаЭРы — заключенные по 58 статье (контрреволюционеры)

Владимир Бенедиктов

Бивак

Темно. Ни звездочки на черном неба своде.
Под проливным дождем на длинном переходе
Промокнув до костей, от сердца, до души,
Пришли на место мы — и мигом шалаши
Восстали, выросли. Ну слава богу: дома
И — роскошь! — вносится в отрадный мой шалаш
Сухая, свежая, упругая солома.
‘А чайник что? ‘ — Кипит. — О чай — спаситель наш!
Он тут. Идет денщик — служитель ратных станов,
И, слаще музыки, приветный звон стаканов
Вдали уж слышится; и чайная струя
Спешит стаканов ряд наполнить до края.
Садишься и берешь — и с сладостной дрожью
Пьешь нектар, радость пьешь, глотаешь милость божью.
Нет, житель городской: как хочешь, величай
Напиток жалкий свой, а только он не чай!
Нет, люди мирные, когда вы не живали
Бивачной жизнию, вы чаю не пивали.
Глядишь: все движится, волнуется, кишит;
Огни разведены — и что за чудный вид!
Такого и во сне вы, верно, не видали:
На грунте сумрачном необразимой дали
Фигуры воинов, как тени, то черны,
То алым пламенем красно освещены,
Картинно видятся в различных положениях,
Кругами, группами, в раскидистых движеньях,
Облиты заревом, под искрами огней,
Со всею прелестью голов их поседелых,
Мохнатых их усов, нависших их бровей
И глаз сверкающих и лиц перегорелых.
Забавник — шут острит, и красное словцо
И добрый, звонкий смех готовы налицо.
Кругом и крик, и шум, и общий слитный говор.
Пред нами вновь денщик: теперь уж, он как повар,
Явился; ужин наш готов уже совсем.
Спасибо, мой Ватель! Спасибо, мой Карем!
Прекрасно! — И, делим живой артелью братской,
Как вкусен без приправ простой кусок солдатской!
Поели — на лоб крест — и на солому бух!
И ж герой храпит во весь геройский дух.
О богатырский сон! — Едва ль он перервется,
Хоть гром из тучи грянь, обрушься неба твердь,
Великий сон! — Он, глубже мне сдается,
Чем тот, которому дано названье: смерть.
Там спишь, а душу все подталкивает совесть
И над ухом ее нашептывает повесть
Минувших дней твоих; — а тут… но барабан
Вдруг грянул — и восстал, воспрянул ратный стан.