Часто
Часто сейчас
Часто сейчас по улицам слышишь
разговорчики
разговорчики в этом роде:
«Товарищи, легше,
«Товарищи, легше, товарищи, тише.
Это
Это вам
Это вам не 18-й годик!»
В нору
В нору влезла
В нору влезла гражданка Кротиха,
в нору
в нору влез
в нору влез гражданин Крот.
Радуются:
Радуются: «Живем ничего себе,
Радуются: «Живем ничего себе, тихо.
Это
Это вам
Это вам не 18-й год!»
Дама
Дама в шляпе рубликов на́ сто
кидает
кидает кому-то,
кидает кому-то, запахивая котик:
«Не толкаться!
«Не толкаться! Но-но!
«Не толкаться! Но-но! Без хамства!
Это
Это вам
Это вам не 18-й годик!»
Малого
Малого мелочь
Малого мелочь работой скосила.
В уныньи
В уныньи у малого
В уныньи у малого опущен рот…
«Куда, мол,
«Куда, мол, девать
«Куда, мол, девать молодецкие силы?
Это
Это нам
Это нам не 18-й год!»
Эти
Эти потоки
Эти потоки слюнявого яда
часто
часто сейчас
часто сейчас по улице льются…
Знайте, граждане!
Знайте, граждане! И в 29-м
длится
длится и ширится
длится и ширится Октябрьская революция.
Мы живем
Мы живем приказом
Мы живем приказом октябрьской воли,
Огонь
Огонь «Авроры»
Огонь «Авроры» у нас во взоре.
И мы
И мы обывателям
И мы обывателям не позволим
баррикадные дни
баррикадные дни чернить и позорить.
Года
Года не вымерить
Года не вымерить по единой мерке.
Сегодня
Сегодня равноценны
Сегодня равноценны храбрость и разум.
Борись
Борись и в мелочах
Борись и в мелочах с баррикадной энергией,
в стройку
в стройку влей
в стройку влей перекопский энтузиазм.
Глубокой ночи на полях
Давно лежали покрывала,
И слабо в бледных облаках
Звезда пустынная сияла.
При умирающих огнях,
В неверной темноте тумана,
Безмолвно два стояли стана
На помраченных высотах.
Всё спит; лишь волн мятежный ропот
Разносится в тиши ночной,
Да слышен из дали глухой
Булата звон и конский топот.
Толпа наездников младых
В дубраве едет молчаливой,
Дрожат и пышут кони их,
Главой трясут нетерпеливой.
Уж полем всадники спешат,
Дубравы кров покинув зыбкий,
Коней ласкают и смирят
И с гордой шепчутся улыбкой.
Их лица радостью горят,
Огнем пылают гневны очи;
Лишь ты, воинственный поэт,
Уныл, как сумрак полуночи,
И бледен, как осенний свет.
С главою, мрачно преклоненной,
С укрытой горестью в груди,
Печальной думой увлеченный,
Он едет молча впереди.
«Певец печальный, что с тобою?
Один пред боем ты уныл;
Поник бесстрашною главою,
Бразды и саблю опустил!
Ужель, невольник праздной неги,
Отрадней мир твоих полей,
Чем наши бурные набеги
И ночью бранный стук мечей?
Тебя мы зрели под мечами
С спокойным, дерзостным челом,
Всегда меж первыми рядами,
Всё там, где битвы падал, гром.
С победным съединяясь кликом,
Твой голос нашу славу пел —
А ныне ты в унынье диком,
Как беглый ратник, онемел».
Но медленно певец печальный
Главу и взоры приподнял,
Взглянул угрюмо в сумрак дальный
И вздохом грудь поколебал.
«Глубокий сон в долине бранной;
Одни мы мчимся в тьме ночной,
Предчувствую конец желанный!
Меня зовет последний бой!
Расторгну цепь судьбы жестокой,
Влечу я с братьями в огонь;
Удар падет…— и одинокий
В долину выбежит мой конь.
О вы, хранимые судьбами
Для сладостных любви наград;
Любви бесценными слезами
Благословится ль наш возврат!
Но для певца никто не дышит,
Его настигнет тишина;
Эльвина смерти весть услышит,
И не вздохнет об нем она…
В минуты сладкого спасенья,
О други, вспомните певца,
Его любовь, его мученья
И славу грозного конца!»
Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
так мало говорит,
мой Арлекин чуть-чуть хитрец,
хотя простак на вид,
ах, Арлекину моему
успех и слава ни к чему,
одна любовь ему нужна,
и я его жена.
Он разрешит любой вопрос,
хотя на вид простак,
на самом деле он не прост,
мой Арлекин — чудак.
Увы, он сложный человек,
но главная беда,
что слишком часто смотрит вверх
в последние года.
А в облаках летят, летят,
летят во все концы,
а в небесах свистят, свистят
безумные птенцы,
и белый свет, железный свист
я вижу из окна,
ах, Боже мой, как много птиц,
а жизнь всего одна.
Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
хотя простак на вид, —
нам скоро всем придет конец —
вот так он говорит,
мой Арлекин хитрец, простак,
привык к любым вещам,
он что-то ищет в небесах
и плачет по ночам.
Я Коломбина, я жена,
я езжу вслед за ним,
свеча в фургоне зажжена,
нам хорошо одним,
в вечернем небе высоко
птенцы, а я смотрю.
Но что-то в этом от того,
чего я не люблю.
Проходят дни, проходят дни
вдоль городов и сел,
мелькают новые огни
и музыка и сор,
и в этих селах, в городках
я коврик выношу,
и муж мой ходит на руках,
а я опять пляшу.
На всей земле, на всей земле
не так уж много мест,
вот Петроград шумит во мгле,
в который раз мы здесь.
Он Арлекина моего
в свою уводит мглу.
Но что-то в этом от того,
чего я не люблю.
Сожми виски, сожми виски,
сотри огонь с лица,
да, что-то в этом от тоски,
которой нет конца!
Мы в этом мире на столе
совсем чуть-чуть берем,
мы едем, едем по земле,
покуда не умрем.
Лист бумаги нетронутой бел,
Как бескровные щеки больного.
Все, о чем я пропеть не успел,
Все, о чем нерасчетливо пел,
Поднимается в памяти снова.
Это больно, когда сознаешь,
Что неслышно и вяло поешь.
Я молчу. Обсыхает перо,
Не коснувшись бумаги пока что.
Вот приходит мой первый герой,
И полощется вымпел сырой
Над исхлестанной брызгами мачтой.
Как вошел он в каморку мою,
Этот старый фрегат из Кронштадта?
Борт высокий прострелен в бою,
И раздроблены двери кают,
И обшивка на кузове смята.
А за ним приплывают еще
В эту ночь корабли-ветераны.
И, шурша пожелтевшим плащом,
Приближается тень капитана.
Вот он, первый воитель морей,
Командор с императорской шпагой!
Головой доставая до рей,
Опаленный огнем батарей,
Наклоняется он над бумагой.
Ветер с моря прошел над столом,
В такелаже потрепанном воя.
Бьются волны о старенький дом,
И баклан заостренным крылом
Режет легкую пену прибоя.
Здравствуй, море вчерашнего дня!
С капитанами русского флота
Я тобою пройду, и меня
Встретит синее пламя огня
На форштевне туземного бота.
И поведают скалы о том,
Как, в победе и силе уверен,
Шел еще неизвестным путем,
Как боролся и умер потом
Капитан-командор Витус Беринг.
Потускнели в заливе Петра
Пятна лунных расплывчатых бликов.
Просыпается утро. Пора
Начинаться стихам о великом.
Под Черные горы на злого врага
Отец снаряжает в поход казака.
Убранный заботой седого бойца
Уж трам абазинский стоит у крыльца.
Жена молодая, с поникшей главой,
Приносит супругу доспех боевой,
И он принимает от белой руки
Кинжал Базалая, булат Атаги
И труд Царяграда — ружье и пистоль.
На скатерти белой прощальная соль,
И хлеб, и вино, и Никола святой…
Родителю в ноги… жене молодой —
С таинственной бурей таинственный взор,
И брови на шашку — вине приговор,
Последнего слова и ласки огонь!…
И скрылся из виду и всадник и конь!
Счастливый казак!
От вражеских стрел, от меча и огня
Никола хранит казака и коня.
Враги заплатили кровавую дань,
И смолкла на время свирепая брань.
И вот полунощною тихой порой
Он крадется к дому глухою тропой,
Он милым готовит внезапный привет,
В душе его мрачного чувствия нет.
Он прямо в светлицу к жене молодой —
И кто же там с нею?… Казак холостой!
Взирает обманутый муж на жену
И слышит в руке и душе сатану:
«Губи лицемерку — она неверна!»
Но вскоре рассудком изгнан сатана…
Казак изнуренные силы собрал
И, крест сотворивши, Николе сказал:
«Никола, Никола, ты спас от войны,
Почто же не спас от неверной жены?»
Несчастный казак!
Отвсюду обятый равниною моря,
Утес гордо высится, — мрачен, суров,
Незыблем стоит он, в могуществе споря
С прибоями волн и с напором веков.
Валы только лижут могучего пяты;
От времени только бразды вдоль чела;
Мох серый ползет на широкие скаты, —
Седая вершина — престол для орла.
Как в плащ исполин весь во мглу завернулся,
Поник, будто в думах, косматой главой;
Бесстрашно над морем всем станом нагнулся
И грозно нависнул над бездной морской.
Вы ждете — падет он, — не ждите паденья!
Наклонно он стал, чтобы сверху взирать
На слабые волны с усмешкой презренья
И смертного взоры отвагой пугать.
Он хладен, но жар в нем закован природный:
Во дни чудодейства зиждительных сил
Он силой огня — сын огня первородный —
Из сердца земли мощно выдвинут был! —
Взлетел и застыл он твердыней гранита;
Ему не живителен солнечный луч;
Для нег его грудь вековая закрыта;
И дик и угрюм он: зато он могуч!
Зато он неистовой радостью блещет,
Как ветры помчатся в разгульный свой путь,
Когда в него море бурунами хлещет
И прыгает жадно гиганту на грудь. —
Вот молнии пламя над ним засверкало.
Перун свой удар ему в темя нанес —
Что ж? — огненный змей изломил свое жало,
И весь невредимый хохочет утес.
Нет, ты не думал, — дело молодое, -
Покуда не уехал на войну,
Какое это счастье дорогое —
Иметь свою родную сторону.Иметь, любить и помнить угол милый,
Где есть деревья, что отец садил,
Где есть, быть может, прадедов могилы,
Хотя б ты к ним ни разу не ходил; Хотя б и вовсе там бывал не часто,
Зато больней почувствовал потом,
Какое это горькое несчастье —
Вдруг потерять тот самый край и дом, Где мальчиком ты день встречал когда-то,
Почуяв солнце заспанной щекой,
Где на крыльце одною нянчил брата
И в камушки играл другой рукой.Где мастерил ему с упорством детским
Вертушки, пушки, мельницы, мечи…
И там теперь сидит солдат немецкий,
И для него огонь горит в печи.И что ему, бродяге полумира,
В твоем родном, единственном угле?
Он для него — не первая квартира
На пройденной поруганной земле.Он гость недолгий, нет ему расчета
Щадить что-либо, все — как трын-трава:
По окнам прострочит из пулемета,
Отцовский садик срубит на дрова… Он опоганит, осквернит, отравит
На долгий срок заветные места.
И даже труп свой мерзкий здесь оставит —
В земле, что для тебя священна и чиста.Что ж, не тоскуй и не жалей, дружище,
Что отчий край лежит не на пути,
Что на свое родное пепелище
Тебе другой дорогою идти.Где б ни был ты в огне передних линий —
На Севере иль где-нибудь в Крыму,
В Смоленщине иль здесь, на Украине, -
Идешь ты нынче к дому своему.Идешь с людьми в строю необозримом, -
У каждого своя родная сторона,
У каждого свой дом, свой сад, свой брат любимый,
А родина у всех у нас одна…
Не расскажу вам, красота́м,
О богатырском, бранном деле:
Песнь грустную спою я вам,
Спою вам песнь о Розабелле.
«Назад, гребцы, назад с ладьей!
Останься в верном замке, дева!
Не отправляйся в путь ночной,
Не искушай морского гнева!
Белеет пеной край зыбей,
Летят к приюту птицы роем:
Стращал недавно рыбарей
Дух волн своим зловещим воем.
И зрел вещун седой в ту ночь
Одету в мокрый саван деву;
Так что ж неволит лорда дочь
Себя вверять морскому гневу?»
— «Не то, что будет граф Линдсей
На пышном празднике в Росслине;
Но скучно матери моей
Одной там оставаться ныне.
Не то, что все глядят в окно,
Как с графом конь несется белый;
Но мой отец хулит вино,
Не налитое Розабеллой».
В теченье грозной ночи сей
Чудесный свет пылал средь мрака,
Сиянья лунного красней,
Светлее пламени маяка.
Росслина башни озарял,
Их погружая в блеск кровавый,
Был виден с гаторнденских скал,
Сиял до дрейденской дубравы.
Горел и в сводах он святых,
Где улеглися под иконы,
Все в латах кованых своих,
Росслина храбрые бароны.
Алтарь сиял весь как в огне,
Весь как в огне был свод богатый,
Иконы рдели на стене,
И мертвецов сверкали латы.
Пылали роковым огнем
Утес, и замок, и долина, —
Так пламенеет все кругом,
Как быт беде в стенах Росслина.
Там двадцать доблестных вождей
Хранит богатая капелла,
И каждый там в семье своей,
А в безднах моря—Розабелла.
В капеллу клал, их отпевал
С надгробным звоном клирос целый;
Но бурный ветр и шумный вал
Над мертвой пели Розабеллой.
Геликону
1
Пустоты отроческих глаз! Провалы
В лазурь! Как ни черны — лазурь!
Игралища для битвы небывалой,
Дарохранительницы бурь.
Зеркальные! Ни зыби в них, ни лона,
Вселенная в них правит ход.
Лазурь! Лазурь! Пустынная до звону!
Книгохранилища пустот!
Провалы отроческих глаз! — Пролеты!
Душ раскаленных — водопой.
— Оазисы! — Чтоб всяк хлебнул и отпил,
И захлебнулся пустотой.
Пью — не напьюсь. Вздох — и огромный выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
Так по ночам, тревожа сон Давидов,
Захлебывался Царь Саул.
2
Огнепоклонник! Красная масть!
Заворожённый и ворожащий!
Как годовалый — в красную пасть
Льва, в пурпуровую кипь, в чащу —
Око и бровь! Перст и ладонь!
В самый огонь, в самый огонь!
Огнепоклонник! Страшен твой Бог!
Пляшет твой Бог, на́смерть ударив!
Думаешь — глаз? Красный всполох —
Око твое! — Перебег зарев…
А пока жив — прядай и сыпь
В самую кипь! В самую кипь!
Огнепоклонник! Не опалюсь!
По мановенью — горят, гаснут!
Огнепоклонник! Не поклонюсь!
В черных пустотах твоих красных
Стройную мощь выкрутив в жгут
Мой это бьет — красный лоскут!
3
Простоволосая Агарь — сижу,
В широкоокую печаль — гляжу.
В печное зарево раскрыв глаза,
Пустыни карие — твои глаза.
Забывши Верую, купель, потир —
Справа-налево в них читаю Мир!
Орлы и гады в них, и лунный год, —
Весь грустноглазый твой, чужой народ.
Пески и зори в них, и плащ Вождя…
Как ты в огонь глядишь — я на тебя.
Пески не кончатся… Сынок, ударь!
Простой поденщицей была Агарь.
Босая, темная бреду, в тряпье…
— И уж не помню я, что там — в котле!
4
Виноградины тщетно в садах ржавели,
И наложница, тщетно прождав, уснула.
Палестинские жилы! — Смолы тяже́ле
Протекает в вас древняя грусть Саула.
Пятидневною раною рот запекся.
Тяжек ход твой, о кровь, приближаясь к сроку!
Так давно уж Саулу-Царю не пьется,
Так давно уже землю пытает око.
Иерихонские розы горят на скулах,
И работает грудь наподобье горна.
И влачат, и влачат этот вздох Саулов
Палестинские отроки с кровью черной.
Рождение басни.
(ЛЕГЕНДА.)
Торжество. Трубят герольды.
Завтра утром на заре
Будут жечь нагую Правду
Всенародно на костре.
Ждет весь город. Даже дети
Просят: «мама, разбуди».
До зари, толпа народа
Собралась на площади.
Там чернел костер зловещий
Заготовленный в ночи,
И назначеннаго часа
Дожидались палачи.
Наконец… Сверкают шлемы
И идет она, в цепях,
Эта наглая, нагая, —
Со скрижалями в руках.
Привели. И привязали
У позорнаго столпа.
И костер мгновенно вспыхнул, —
Так и ахнула толпа.
Пламя, взвившись по скрижалям,
Крепко сжало их в тиски
И коробило, и рвало,
И ломало их в куски.
A судья глядел безстрастно
На караемое зло,
И среди толпы у многих
На душе поотлегло.
Лишь вдали стоял уныло,
Головой на грудь поник,
И пугливо озираясь,
Плакал «тайный ученик».
Обгорелыя скрижали
Грузно рухнули в дрова,
И в последнюю минуту
Ярко вспыхнули слова.
Это буквы раскалились —
И мильонами огней
Разлетелись в жгучих брызгах
В сердце чистое детей.
Совершилось. Груда пепла,
Чуть синеющий дымок…
От преступницы остался--
Догоравший уголек.
Вдруг—из пепла, невредима
И не тронута огнем,
Появилась та же Правда —
Со смеющимся лицом.
Прикрываясь прибауткой,
Добродушно хохоча,
Держит речь она к народу
На глазах y палача.
Говорит она все то же…
A они—гляди, гляди:
Целый гром рукоплесканий
Раздался на площади.
Вот, ведут обратно в город
Правду-Басню с торжеством.
Сам судья ее с поклоном
Званой гостьей ввел в свой дом.
Повели ее по школамь
И заставили детей
Повторять ея уроки
Под диктовку матерей.
Запылала заря перед шествием дня!
Ночь скликает к ущельям туманы,
И жемчужной толпой, в поясах из огня,
Расступаются туч караваны...
Обнажился простор средь росистых долин,
В бесконечность откинулись дали,—
Будто с божьих высот, с заповедных глубин,
Все завесы над миром упали...
Встрепенулся залив — вырастает волна,
Загремела в неистовстве диком,
И разбилась, как звонкий сосуд, тишина
В ликовании утра великом...
Великий час! Лучистая заря
Стоцветный веер свой раскрыла на востоке,
И стаи птиц, в сиянии паря,
Как будто плещутся в ее живом потоке...
И звук за звуком, дрогнув в тишине,
Над лесом, над рекой, над нивой тучной,
Стремится к небесам, синеющим в огне,
Смеется и зовет из глубины беззвучной...
В росистый круг земли, раскрывшийся, как чаша,
Что пенное вино, струится знойный день,
И каждый холм — на празднество ступень,
И каждый миг — обет, что радость жизни — наша!
С. А. Полякову
Рассветные волны качают ладью —
Живая хвала бытию!
Безмерные дали — в венчальном огне,
И солнце и море — во мне...
Над глубью лазурной, не знающей дна,
Я сам — кочевая волна...
Пирую, кружусь на пиру световом,
Как искра в пожаре живом...
Пред чудом сверканья бессмертных зарниц
Я, смертный, не падаю ниц,—
Меж мной и вселенною, в час полноты,
Не стало раздельной черты...
Мир — тихое пенье в редеющей тьме,
Я — пламя молитвы в псалме...
Играют, дробятся на мачте лучи,—
Мой парус — из яркой парчи!
С молитвенным звоном, как хор неземной,
Мелькает волна за волной...
И каждая тихую сказку поет,
Что сердце людское цветет!
Над полями вечерняя зорька горит,
Алой краскою рожь покрывает,
Зарумянившись, лес над рекою стоит.
Тихой музыкой день провожает.
Задымились огни на крутом бережку,
Вкруг огней косари собралися,
Полилась у них песнь про любовь и тоску,
Отголоски во мрак понеслися.
Ну, зачем тут один я под ивой сижу
И ловлю заунывные звуки,
Вспоминаю, как жил, да насильно бужу
В бедном сердце заснувшие муки?
Эх ты, жизнь, моя жизнь! Ночь, бывало, не спишь,
Выжидаешь минутку досуга;
Чуть семья улеглась, — что на крыльях летишь
В темный сад ненаглядного друга!
Ключ в кармане давно от калитки готов,
И к беседке знакома дорожка…
Свистнешь раз соловьем в сонной чаще кустов,
И раскроется настежь окошко.
Стало, спят старики… И стоишь, к голове
С шумом кровь у тебя приливает.
Вот идет милый друг по росистой траве,
«Это ты!» — и на грудь припадает.
И не видишь, не знаешь, как время летит…
Уж давно зорька ранняя светит,
Сад густой золотистым румянцем покрыт, —
Ничего-то твой взгляд не заметит.
Эх, веселые ночки! что сон вы прошли…
Волю девицы разом сковали:
Старика жениха ей, бедняжке, нашли,
Полумертвую с ним обвенчали…
Безотрадной тоске не сломить меня вдруг:
Много сил у меня и отваги!
Каково-то тебе, ненаглядный мой друг,
Под замком у ревнивого скряги!
Красным полымем
Заря вспыхнула;
По лицу земли
Туман стелется;
Разгорелся день
Огнем солнечным,
Подобрал туман
Выше темя гор;
Нагустил его
В тучу черную;
Туча черная
Понахмурилась,
Понахмурилась,
Что задумалась,
Словно вспомнила
Свою родину…
Понесут ее
Ветры буйные
Во все стороны
Света белого.
Ополчается
Громом-бурею,
Огнем-молнией,
Дугой-радугой;
Ополчилася
И расширилась,
И ударила,
И пролилася
Слезой крупною —
Проливным дождем
На земную грудь,
На широкую.
И с горы небес
Глядит солнышко,
Напилась воды
Земля досыта;
На поля, сады,
На зеленые
Люди сельские
Не насмотрятся.
Люди сельские
Божьей милости
Ждали с трепетом
И молитвою;
Заодно с весной
Пробуждаются
Их заветные
Думы мирные.
Дума первая:
Хлеб из закрома
Насыпать в мешки,
Убирать воза;
А вторая их
Была думушка:
Из села гужом
В пору выехать.
Третью думушку
Как задумали, —
Богу-господу
Помолилися.
Чем свет по полю
Все разъехались —
И пошли гулять
Друг за дружкою,
Горстью полною
Хлеб раскидывать;
И давай пахать
Землю плугами,
Да кривой сохой
Перепахивать,
Бороны зубьем
Порасчесывать.
Посмотрю пойду,
Полюбуюся,
Что послал господь
За труды людям:
Выше пояса
Рожь зернистая
Дремит колосом
Почти до земи,
Словно божий гость,
На все стороны
Дню веселому
Улыбается.
Ветерок по ней
Плывет, лоснится,
Золотой волной
Разбегается.
Люди семьями
Принялися жать,
Косить под корень
Рожь высокую.
В копны частые
Снопы сложены;
От возов всю ночь
Скрыпит музыка.
На гумнах везде,
Как князья, скирды
Широко сидят,
Подняв головы.
Видит солнышко —
Жатва кончена:
Холодней оно
Пошло к осени;
Но жарка свеча
Поселянина
Пред иконою
Божьей матери.
Извозчичий двор и встающий из вод
В уступах — преступный и пасмурный Тауэр,
И звонкость подков, и простуженный звон
Вестминстера, глыбы, закутанной в траур.И тесные улицы; стены, как хмель,
Копящие сырость в разросшихся бревнах,
Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,
Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.Спиралями, мешкотно падает снег.
Уже запирали, когда он, обрюзгший,
Как сползший набрюшник, пошел в полусне
Валить, засыпая уснувшую пустошь.Оконце и зерна лиловой слюды
В свинцовых ободьях.— «Смотря по погоде.
А впрочем… А впрочем, соснем на свободе.
А впрочем — на бочку! Цирюльник, воды!»И, бреясь, гогочет, держась за бока,
Словам остряка, не уставшего с пира
Цедить сквозь приросший мундштук чубука
Убийственный вздор.А меж тем у Шекспира
Острить пропадает охота. Сонет,
Написанный ночью с огнем, без помарок,
За дальним столом, где подкисший ранет
Ныряет, обнявшись с клешнею омара,
Сонет говорит ему: «Я признаю
Способности ваши, но, гений и мастер,
Сдается ль, как вам, и тому, на краю
Бочонка, с намыленной мордой, что мастью
Весь в молнию я, то есть выше по касте,
Чем люди, — короче, что я обдаю
Огнем, как, на нюх мой, зловоньем ваш кнастер? Простите, отец мой, за мой скептицизм
Сыновний, но сэр, но милорд, мы — в трактире.
Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы
Пред плещущей чернью? Мне хочется шири! Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?
Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов —
И вы с ним в бильярдной, и там — не пойму,
Чем вам не успех популярность в бильярдной?» — Ему?! Ты сбесился? — И кличет слугу,
И, нервно играя малаговой веткой,
Считает: полпинты, французский рагу —
И в дверь, запустя в приведенье салфеткой.
Бывает сердце так сурово,
Что и любя его не тронь!
И в темной комнате глухого
Бетховена горит огонь.
И я не мог твоей, мучитель,
Чрезмерной радости понять:
Уже бросает исполнитель
Испепеленную тетрадь.
[Когда земля гудит от грома
И речка бурная ревет
Сильней грозы и бурелома,]
Кто этот дивный пешеход?
Он так стремительно ступает
С зеленой шляпою в руке,
[И ветер полы раздувает
На неуклюжем сюртуке.]
С кем можно глубже и полнее
Всю чашу нежности испить;
Кто может ярче пламенея
Усилье воли освятить;
Кто по-крестьянски, сын фламандца,
Мир пригласил на ритурнель
И до тех пор не кончил танца,
Пока не вышел буйный хмель?
О, Дионис, как муж наивный
И благодарный, как дитя,
Ты перенес свой жребий дивный
То негодуя, то шутя!
С каким глухим негодованьем
Ты собирал с князей оброк
Или с рассеянным вниманьем
На фортепьянный шел урок!
Тебе монашеские кельи —
Всемирной радости приют —
Тебе в пророческом весельи
Огнепоклонники поют;
Огонь пылает в человеке,
Его унять никто не мог.
Тебя назвать боялись греки,
Но чтили, неизвестный бог!
О, величавой жертвы пламя!
Полнеба охватил костер —
И царской скинии над нами
Разодран шелковый шатер.
И в промежутке воспаленном —
Где мы не видим ничего —
Ты указал в чертоге тронном
На белой славы торжество!
Окоп в степи дремучей,
Огонь блестит сквозь мрак,
Сверкают ружья кучей, —
Французский там бивак.
То Клебера бригада;
Ждут гренадеры дня;
Сидит близ их отряда
Начальник у огня.
Раскинута ландкарта,
Сидит в раздумьи он;
И клонит Бонапарта
В тиши невольный сон.
Кругом дремота та же
Нашла на весь отряд;
К ружью склонился даже
Сторожевой солдат.
Усните, удалые!
Вам завтра новый труд!
Здесь сторожа чужие
Бивак ваш стерегут.
Пусть скачут Мурат-Бея
Лихие ездоки!
Хранят, в дали светлея,
Вас странные полки:
Ждет грозного здесь пира
Товарищ древних чад,
Который с сыном Кира
Из Фивских вышел врат;
К вам македонец смелый
Подходит, сын побед,
Мир облетевший целый
За Александром вслед;
В своей бывалой силе
Идет, угрюм и нем,
Седой боец на Ниле,
Вождь кесарских трирем.
Воители в пустыне,
Цари веков былых,
Владыке мира ныне
Шлют мертвецов своих.
К живым идут толпою
Живущие в гробах,
И с лат, готовы к бою,
Стряхают тлен и прах;
Сверкает меч их ржавый,
Во мгле сияет щит,
Блестит в красе кровавой
Ряд веющих хламид.
Пред бурной головою
Несется дивный строй,
Сердитою рукою
Схватил свой меч герой,
Вошел на злато трона
Во сне Наполеон,
Предстал, как сын Аммона,
Земле тревожной он, —
И каждого уж края
Судьба в его руке.
А пламя, догорая,
Дымится на песке.
Зима. Огромная, просторная зима.
Деревьев громкий треск звучит, как канонада.
Глубокий мрак ночей выводит терема
Сверкающих снегов над выступами сада.
В одежде кристаллической своей
Стоят деревья. Темные вороны,
Сшибая снег с опущенных ветвей,
Шарахаются, немощны и сонны.
В оттенках грифеля клубится ворох туч,
И звезды, пробиваясь посредине,
Свой синеватый движущийся луч
Едва влачат по ледяной пустыне.Но лишь заря прорежет небосклон
И встанет солнце, как, подобно чуду,
Свет тысячи огней возникнет отовсюду,
Частицами снегов в пространство отражен.
И девственный пожар январского огня
Вдруг упадет на школьный палисадник,
И хоры петухов сведут с ума курятник,
И зимний день всплывет, ликуя и звеня.В такое утро русский человек,
Какое б с ним ни приключилось горе,
Не может тосковать. Когда на косогоре
Вдруг заскрипел под валенками снег
И большеглазых розовых детей
Опять мелькнули радостные лица, —
Лариса поняла: довольно ей томиться,
Довольно мучиться. Пора очнуться ей! В тот день она рассказывала детям
О нашей родине. И в глубину времен,
К прошедшим навсегда тысячелетьям
Был взор ее духовный устремлен.
И дети видели, как в глубине веков,
Образовавшись в огненном металле,
Платформы двух земных материков
Средь раскаленных лав затвердевали.
В огне и буре плавала Сибирь,
Европа двигала свое большое тело,
И солнце, как огромный нетопырь,
Сквозь желтый пар таинственно глядело.
И вдруг, подобно льдинам в ледоход,
Материки столкнулись. В небосвод
Метнулся камень, образуя скалы;
Расплавы звонких руд вонзились в интервалы
И трещины пород; подземные пары,
Как змеи, извиваясь меж камнями,
Пустоты скал наполнили огнями
Чудесных самоцветов. Все дары
Блистательной таблицы элементов
Здесь улеглись для наших инструментов
И затвердели. Так возник Урал.Урал, седой Урал! Когда в былые годы
Шумел строительства первоначальный вал,
Кто, покоритель скал и властелин природы,
Короной черных домн тебя короновал?
Когда магнитогорские мартены
Впервые выбросили свой стальной поток,
Кто отворил твои безжизненные стены,
Кто за собой сердца людей увлек
В кипучий мир бессмертных пятилеток?
Когда бы из могил восстал наш бедный предок
И посмотрел вокруг, чтоб целая страна
Вдруг сделалась ему со всех сторон видна, —
Как изумился б он! Из черных недр Урала,
Где царствуют топаз и турмалин,
Пред ним бы жизнь невиданная встала,
Наполненная пением машин.
Он увидал бы мощные громады
Магнитных скал, сползающих с высот,
Он увидал бы полный сил народ,
Трудящийся в громах подземной канонады,
И землю он свою познал бы в первый раз… Не отрывая от Ларисы глаз,
Весь класс молчал, как бы завороженный.
Лариса чувствовала: огонек, зажженный
Ее словами, будет вечно жить
В сердцах детей. И совершилось чудо:
Воспоминаний горестная груда
Вдруг перестала сердце ей томить.
Что сердце? Сердце — воск. Когда ему блеснет
Огонь сочувственный, огонь родного края,
Растопится оно и, медленно сгорая,
Навстречу жизни радостно плывет.
С тех пор, как истины прияли люди свет,
Свершилось 1618 лет.
На небе знойный день. У пышного примаса
Гостей по городу толпится с ночи масса; Слились и яркий звон и гул колоколов,
И море зыблется на площади голов.
По скатам красных крыш и в волны злато льется,
И солнце городу нарядному смеется, На стены черные обители глядит,
Мосты горбатые улыбкой золотит,
И блещет меж зубцов кривых и старых башен,
Где только что мятеж вставал и зол, и страшен.Протяжным рокотом, как гулом вешних вод,
Тупик, и улицу, и площадь, и проход,
Сливаясь, голоса и шумы заливают,
И руки движутся, и плечи напирают.Все в белом иноки: то черный, то седой,
То гладко выбритый, то с длинной бородой,
Тонсуры, лысины, шлыки и капюшоны,
На кровных скакунах надменные бароны, Попоны, шитые девизами гербов,
И ведьмы старые с огрызками зубов…
И дамы пышные на креслах и в рыдванах,
И белые брыжжи на розовых мещанах, И винный блеск в глазах, и винный аромат
Меж пестрой челяди гайдучьей и солдат.
Шуты и нищие, ханжи и проститутки,
И кантов пение, и площадные шутки, И с ночи, кажется, все эти люди тут,
Чтоб видеть, как живым еретика сожгут.
А с высоты костра, по горло цепью скручен,
К столбу дубовому привязан и измучен, На море зыбкое взирает еретик,
И мрачной горечью подернут строгий лик.
Он видит у костра безумных изуверов,
Он слышит вопли их и гимны лицемеров.В горячке диких снов воздев себе венцы,
Вот злые двинулись попарно чернецы;
Дрожат уста у них от бешеных хулений,
Их руки грязные бичуют светлый гений, Из глаз завистливых струится темный яд:
Они пожрать его, а не казнить хотят.
И стыдно за людей прикованному стало…
Вдруг занялся огонь, береста затрещала, Вот пурпурный язык ступни ему лизнул
И быстро по пояс змеею обогнул.
Надулись волдыри и лопнули, и точно
Назревшей мякотью плода кто брызнул сочной.Когда ж огонь ему под сердце подступил,
«О Боже, Боже мой!» — он в муках возопил.
А с площади монах кричит с усмешкой зверской:
«Что, дьявольская снедь, отступник богомерзкий? О Боге вспомнил ты, да поздно на беду.
Ну, здесь не догоришь — дожаришься в аду».
И муки еретик гордыней подавляя
И страшное лицо из пламени являя, Где кожу черную кипящий пот багрил,
На жалком выродке глаза остановил
И словом из огня стегнул его, как плетью:
«Холоп, не радуйся напрасно… междометью!»Тут бешеный огонь слова его прервал,
Но гнев и меж костей там долго бушевал…
Памяти Мате Залки
В горах этой ночью прохладно.
В разведке намаявшись днем,
Он греет холодные руки
Над желтым походным огнем.
В кофейнике кофе клокочет,
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.
И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой.
Давно уж он в Венгрии не был —
С тех пор, как попал на войну,
С тех пор, как он стал коммунистом
В далеком сибирском плену.
Он знал уже грохот тачанок
И дважды был ранен, когда
На запад, к горящей отчизне,
Мадьяр повезли поезда.
Зачем в Будапешт он вернулся?
Чтоб драться за каждую пядь,
Чтоб плакать, чтоб, стиснувши зубы,
Бежать за границу опять?
Он этот приезд не считает,
Он помнит все эти года,
Что должен задолго до смерти
Вернуться домой навсегда.
С тех пор он повсюду воюет:
Он в Гамбурге был под огнем,
В Чапее о нем говорили,
В Хараме слыхали о нем.
Давно уж он в Венгрии не был,
Но где бы он ни был — над ним
Венгерское синее небо,
Венгерская почва под ним.
Венгерское красное знамя
Его освящает в бою.
И где б он ни бился — он всюду
За Венгрию бьется свою.
Недавно в Москве говорили,
Я слышал от многих, что он
Осколком немецкой гранаты
В бою под Уэской сражен.
Но я никому не поверю:
Он должен еще воевать,
Он должен в своем Будапеште
До смерти еще побывать.
Пока еще в небе испанском
Германские птицы видны,
Не верьте: ни письма, ни слухи
О смерти его неверны.
Он жив. Он сейчас под Уэской.
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.
И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой.
Мне с упоением заметным
Глаза поднять на вас беда:
Вы их встречаете всегда
С лицом сердитым, неприветным.
Я полон страстною тоской,
Но нет! рассудка не забуду
И на нескромный пламень мой
Ответа требовать не буду.
Не терпит бог младых проказ,
Ланит увядших, впалых глаз.
Надежды были бы напрасны
И к вам не ими я влеком.
Любуюсь вами, как цветком,
И счастлив тем, что вы прекрасны.
Когда я в очи вам гляжу,
Предавшись нежному томленью,
Слегка о прошлом я тужу,
Но рад, что сердце нахожу
Еще способным к упоенью.
Меж мудрецами был чудак:
«Я мыслю», пишет он, «итак
Я несомненно существую.»
Нет! любишь ты, и потому
Ты существуешь: я пойму
Скорее истину такую.
Огнем, похищенным с небес,
Япетов сын (гласит преданье)
Одушевил свое созданье,
И наказал его Зевес
Неумолимый, Прометея
К скалам Кавказа приковал,
И сердце вран ему клевал;
Но дерзость жертвы разумея,
Кто приговор не осуждал?
В огне волшебных ваших взоров
Я занял сердца бытие:
Ваш гнев достойнее укоров,
Чем преступление мое;
Но не сержусь я, шутка водит
Моим догадливым пером.
Я захожу в ваш милый дом,
Как вольнодумец в храм заходит.
Душою праздный с давних пор,
Еще твержу любовный вздор,
Еще беру прельщенья меры,
Как по привычке прежних дней
Он ароматы жжет без веры
Богам, чужим душе своей.
Л.Л. Кобылинскому1
Вижу скорбные дали зимы,
Ветер кружева вьюги плетет.
За решеткой тюрьмы
Вихрей бешеный лет.
Жизнь распыляется сном —
День за днем.
Мучают тени меня
В безднах и ночи, и дня.
Плачу: мне жалко
Былого.
Времени прялка
Вить
Не устанет нить
Веретена рокового.
Здесь ты терзайся, юдольное племя:
В окнах тюрьмы —
Саван зимы.
Время,
Белые кони несут;
Грива метельная в окна холодные просится;
Скок бесконечных минут
В темные бездны уносится.
Здесь воздеваю бессонные очи, —
Очи,
Полные слез и огня.
Рушусь известно в провалы я ночи
Здесь с догорающим отсветом дня.
В окнах тюрьмы —
Скорбные дали, —
Вуали
Зимы.
2
Ночь уходит. Луч денницы
Гасит иглы звезд.
Теневой с зарей ложится
Мне на грудь оконный крест.
Пусть к углу сырой палаты
Пригвоздили вновь меня:
Улыбаюсь я, распятый —
Тьмой распятый в блеске дня.
Простираю из могилы
Руки кроткие горе,
Чтоб мой лик нездешней силой
Жег, и жег, и жег в заре,
Чтоб извечно в мире сиром,
Вечным мертвецом,
Повисал над вами с миром
Мертвенным челом —
На руках своих пронзенных,
В бледном блеске звезд…
Вот на плитах осветленных
Теневой истаял крест —
Гуще тени. Ярче звуки.
И потоки тьмы.
Распластал бесцельно руки
На полу моей тюрьмы.
3
Плачу. Мне жалко
Света дневного.
Времени прялка
Вновь начинает вить
Нить
Веретена рокового.
Время белые кони несут:
В окна грива метельная просится;
Скок бесконечных минут
В неизбежность уносится.
Воздеваю бессонные очи —
Очи,
Полные слез и огня,
Я в провалы зияющей ночи,
В вечереющих отсветах дня.
Мне повстречался дьяволенок,
Худой и щуплый — как комар.
Он телом был совсем ребенок,
Лицом же дик: остер и стар. Шел дождь… Дрожит, темнеет тело,
Намокла всклоченная шерсть…
И я подумал: эко дело!
Ведь тоже мерзнет. Тоже персть. Твердят: любовь, любовь! Не знаю.
Не слышно что-то. Не видал.
Вот жалость… Жалость понимаю.
И дьяволенка я поймал. Пойдем, детеныш! Хочешь греться?
Не бойся, шерстку не ерошь.
Что тут на улице тереться?
Дам детке сахару… Пойдешь? А он вдруг эдак сочно, зычно,
Мужским, ласкающим баском
(Признаться — даже неприлично
И жутко было это в нем) — Пророкотал: "Что сахар? Глупо.
Я, сладкий, сахару не ем.
Давай телятинки да супа…
Уж я пойду к тебе — совсем". Он разозлил меня бахвальством…
А я хотел еще помочь!
Да ну тебя с твоим нахальством!
И не спеша пошел я прочь. Но он заморщился и тонко
Захрюкал… Смотрит, как больной…
Опять мне жаль… И дьяволенка
Тащу, трудясь, к себе домой. Смотрю при лампе: дохлый, гадкий,
Не то дитя, не то старик.
И все твердит: "Я сладкий, сладкий…"
Оставил я его. Привык. И даже как-то с дьяволенком
Совсем сжился я наконец.
Он в полдень прыгает козленком,
Под вечер — темен, как мертвец. То ходит гоголем-мужчиной,
То вьется бабой вкруг меня,
А если дождик — пахнет псиной
И шерстку лижет у огня. Я прежде всем себя тревожил:
Хотел того, мечтал о том…
А с ним мой дом… не то, что ожил,
Но затянулся, как пушком. Безрадостно-благополучно,
И нежно-сонно, и темно…
Мне с дьяволенком сладко-скучно…
Дитя, старик, — не все ль равно? Такой смешной он, мягкий, хлипкий,
Как разлагающийся гриб.
Такой он цепкий, сладкий, липкий,
Все липнул, липнул — и прилип. И оба стали мы — едины.
Уж я не с ним — я в нем, я в нем!
Я сам в ненастье пахну псиной
И шерсть лижу перед огнем…
Я мысленно вхожу в ваш кабинет:
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера;
И бьется сердце, взятое в их плен…
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Франс, святой Сатир — Верлен,
Кузнец — Бальзак, чеканщики — Гонкуры…
Их лица терпкие и четкие фигуры
Глядят со стен, и спит в сафьянах книг
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик…
Я верен им… но более глубоко
Волнует эхо здесь звучавших слов…
К вам приходил Владимир Соловьев,
И голова библейского пророка
(К ней шел бы крест, верблюжий мех у чресл)
Склонялась на обшивку этих кресл…
Творец людей, глашатай книг и вкусов,
Принесший вам Флобера, как Коран,
Сюда входил, садился на диван
И расточал огонь и блеск Урусов.
Как закрепить умолкнувшую речь?
Как дать словам движенье, тембр, оттенки?
Мне памятна больного Стороженки
Седая голова меж низких плеч.
Все, что теперь забыто иль в загоне, —
Весь тайный цвет Европы иль Москвы —
Вокруг себя обединяли вы:
Брандес и Банг, Танеев, Минцлов, Кони…
Раскройте вновь дневник… гляжу на ваш
Чеканный профиль с бронзовой медали —
Рука невольно ищет карандаш,
А мысль плывет в померкнувшие дали…
И в шелесте листаемых страниц,
В напеве слов, в изгибах интонаций
Мерцают отсветы бесед, событий, лиц…
Угасшие огни былых иллюминаций…
На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети,
Как скользит к волне волна,
Как проходит в нежном свете
Новолунняя Луна.
Подошла, и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч до сердца моего, —
Приходила, уходила,
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот мы оба вместе в нем.
«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И, горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной, юной: «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»
Имя — облик, имя — жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той,
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне,
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.
В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.
Эта ветка голубая, —
Древо Грусти имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в душу слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.
Нас в детстве качала одна колыбель,
Одна нас лелеяла песик,
Но я никогда не любил голубей,
Мой хитрый и слабый ровесник.
Мечтой не удил из прибоя сирен,
А больше бычков на креветку,
И крал не для милой сырую сирень,
Ломая рогатую ветку.
Сирень хороша для рогатки была,
Чтоб, вытянув в струнку резинку,
Нацелившись, выбить звезду из стекла
И с лёту по голубю дзынкнуть.
Что голуби? Аспидных досок глупей.
Ну — пышный трубач или турман!.
С собою в набег не возьмешь голубей
На скалы прибрежные штурмом.
И там, где японский игрушечный флаг
Трепало под взрывы прибоя,
Мальчишки учились атакам во фланг
И тактике пешего боя.
А дома, склонясь над шершавым листом,
Чертили не конус, а крейсер.
Борты «Ретвизана», открытый кингстон
И крен знаменитый «Корейца».
Язык горловой, голубиной поры,
Был в пятом немногим понятен,
Весна в этот год соблазняла дворы
Не сизым пушком голубятен, –
Она, как в малинник, манила меня
К витринам аптекарских лавок,
Кидая пакеты сухого огня
На лаковый, скользкий прилавок.
Она, пиротехники первую треть
Пройдя по рецептам, сначала
Просеивать серу, селитру тереть
И уголь толочь обучала.
И, высыпав темную смесь на ладонь,
Подарок глазам протянула.
Сказала: — Вот это бенгальский огонь! –
И в ярком дыму потонула.
К плите. С порошком. Торопясь. Не дыша,
— Глядите, глядите, как ухнет! –
И вверх из кастрюль полетела лапша
В дыму погибающей кухни.
Но веку шел пятый, и он перерос
Террор, угрожающий плитам:
Не в кухню щепотку — он в город понес
Компактный пакет с динамитом.
Я помню: подводы везли на вокзал
Какую-то кладь мимо школы,
И пятый метнулся… (О, эти глаза,
Студенческий этот околыш!)
Спешил террорист, прижимая к бедру
Гранату в газете. Вдруг — пристав…
И ящиков триста посыпалось вдруг
На пристава и на террориста.
А пятый уже грохотал за углом
В рабочем квартале, и эхо
Хлестало ракетами, как помелом,
Из рельсопрокатного цеха.
А пятый, спасаясь от вражьих погонь,
Уже, непомерно огромный,
Вставал, как багровый бенгальский огонь
Из устья разгневанной домны.
И, на ухо сдвинув рабочий картуз,
Пройдя сквозь казачьи разъезды,
Рубил эстакады в оглохшем порту
И жег, задыхаясь, уезды…
Гудит и пляшет розовый
Сухой огонь березовый
На кухне! На кухне!
Пекутся утром солнечным
На масле на подсолнечном
Оладьи! Оладьи!
Горят огни янтарные,
Сияют, как пожарные,
Кастрюли! Кастрюли!
Шумовки и кофейники,
И терки, и сотейники —
На полках! На полках!
И варится стирка
В котле-великане,
Как белые рыбы
В воде-океане:
Топорщится скатерть
Большим осетром,
Плывет белорыбицей,
Вздулась шаром.
А куда поставить студень?
На окно! На окно!
На большом на белом блюде —
И кисель с ним заодно.
С подоконника обидно
Воробьям, воробьям:
— И кисель, и студень видно —
Да не нам! Да не нам!
Хлебные, столовые, гибкие, стальные,
Все ножи зубчатые, все ножи кривые.
Нож не булавка:
Нужна ему правка!
И точильный камень льется
Журчеем.
Нож и ластится и вьется
Червяком.
— Вы ножи мои, ножи!
Серебристые ужи!
У точильщика, у Клима,
Замечательный нажим,
И от каждого нажима
Нож виляет, как налим.
Трудно с кухонным ножом,
С непослушным косарем;
А с мизинцем перочинным
Мы управимся потом!
Вы ножи мои, ножи!
Серебристые ужи!
У Тимофеевны
Руки проворные —
Зерна кофейные
Черные-черные:
Лезут, толкаются
В узкое горло
И пробираются
В темное жерло.
Тонко намолото каждое зернышко,
Падает в ящик на темное донышко!
На столе лежат баранки,
Самовар уже кипит.
Черный чай в сухой жестянке
Словно гвоздики звенит:
— Приходите чаевать
Поскорее, гости,
И душистого опять
Чаю в чайник бросьте!
Мы, чаинки-шелестинки,
Словно гвоздики звеним.
Хватит нас на сто заварок,
На четыреста приварок:
Быть сухими не хотим!
Весело на противне
Масло зашипело —
То-то поработает
Сливочное, белое.Все желтки яичные
Опрокинем сразу,
Сделаем яичницу
На четыре глаза.
Крупно ходит маятник —
Раз-два-три-четыре.
И к часам подвешены
Золотые гири.
Чтобы маятник с бородкой
Бегал крупною походкой,
Нужно гирю подтянуть —
ВОТ ТАК — НЕ ЗАБУДЬ!
«Ты знаешь ли, витязь, ужасную весть? —
В рязанские стены вломились татары!
Там сильные долго сшибались удары,
Там долго сражалась с насилием честь,
Но все победили Батыевы рати:
Наш град — пепелище, и князь наш убит!»
Евпатию бледный гонец говорит,
И, страшно бледнея, внимает Евпатий.«О витязь! я видел сей день роковой:
Багровое пламя весь град обхватило:
Как башня, спрямилось, как буря, завыло;
На стогнах смертельный свирепствовал бой,
И крики последних молитв и проклятий
В дыму заглушали звенящий булат —
Все пало… и небо стерпело сей ад!»
Ужасно бледнея, внимает Евпатий.Где-где по широкой долине огонь
Сверкает во мраке ночного тумана:
То грозная рать победителя хана
Покоится; тихи воитель и конь;
Лишь изредка, черной тревожимый грезой,
Татарин впросонках с собой говорит,
Иль вздрогнув, безмолвный, поднимет свой щит,
Иль схватит свое боевое железо.Вдруг… что там за топот в ночной тишине?
«На битву, на битву!» взывают татары.
Откуда ж свершитель отчаянной кары?
Не все ли погибло в крови и в огне?
Отчизна, отчизна! под латами чести
Есть сильное чувство, живое, одно…
Полмертвого руку подъемлет оно
С последним ударом решительной мести.Не синее море кипит и шумит,
Почуя незапный набег урагана:
Шумят и волнуются ратники хана;
Оружие блещет, труба дребезжит,
Толпы за толпами, как тучи густые,
Дружину отважных стесняют кругом;
Сто копий сражаются с русским копьем…
И пало геройство под силой Батыя.Редеет ночного тумана покров,
Утихла долина убийства и славы.
Кто сей на долине убийства и славы
Лежит, окруженный телами врагов?
Уста уж не кличут бестрепетных братий,
Уж кровь запеклася в отверстиях лат,
А длань еще держит кровавый булат:
Сей падший воитель свободы — Евпатий!
Уходило солнце в Журавлиху,
Спать ложилось в дальние кусты,
На церквушке маленькой и тихой
Потухали медные кресты.И тогда из дальнего оврага
Вслед за стадом медленных коров
Выплывала темная, как брага,
Синева июльских вечеров.Лес чернел зубчатою каймою
В золоте закатной полосы,
И цветок, оставленный пчелою,
Тяжелел под каплями росы.Зазывая в сказочные страны,
За деревней ухала сова,
А меня, мальчишку, слишком рано
Прогоняли спать на сеновал.Я смотрел, не сразу засыпая,
Как в щели шевелится звезда,
Как луна сквозь дырочки сарая
Голубые тянет провода.В этот час, обычно над рекою,
Соловьев в окрестностях глуша,
Рассыпалась музыкой лихою
Чья-то беспокойная душа.«Эх, девчонка, ясная зориночка,
Выходи навстречу — полюблю!
Ухажер, кленовая дубиночка,
Не ходи к девчонке — погублю!»И почти до самого рассвета,
Сил избыток, буйство и огонь,
Над округой царствовала эта
Чуть хмельная, грозная гармонь.Но однажды где-то в отдаленье,
Там, где спит подлунная трава,
Тихое, неслыханное пенье
Зазвучало, робкое сперва, А потом торжественней и выше
К небу, к звездам, к сердцу полилось…
В жизни мне немало скрипок слышать,
И великих скрипок, довелось.Но уже не слышал я такую,
Словно то из лунности самой
Музыка возникла и, ликуя,
Поплыла над тихою землей, Словно тихой песней зазвучали
Белые вишневые сады…
И от этой дерзости вначале
Замолчали грозные лады.Ну, а после, только ляжет вечер,
Сил избыток, буйство и огонь,
К новой песне двигалась навстречу
Чуть хмельная грозная гармонь.И, боясь приблизиться, должно быть,
Все вокруг ходила на басах,
И сливались, радостные, оба
В поединок эти голоса.Ночи шли июльские, погожие,
А в гармони, сбившейся с пути,
Появилось что-то непохожее,
Трепетное, робкое почти.Тем сильнее скрипка ликовала
И звала, тревожа и маня.
Было в песнях грустного немало,
Много было власти и огня.А потом замолкли эти звуки,
Замолчали спорщики мои,
И тогда ударили в округе
С новой силой диво-соловьи.Ночь звездою синею мигала,
Петухи горланили вдали.
Разве мог я видеть с сеновала,
Как межой влюбленные прошли, Как, храня от утреннего холода, -
Знать, душа-то вправду горяча —
Кутал парень девушку из города
В свой пиджак с горячего плеча.
(На коронацию Александра ИИИ)
Затеплилась Москва в ликующих огнях!
По тьме синеющей, несметными чертами,
Картиной огненной рисуясь в небесах,
Обозначался Кремль, обставленный зубцами...
В горящих очерках, ни кисти, ни перу
Не поддающихся, ничем не описуем,
По каждой профили, по каждом ребру
Рукой невидимой внимательно рисуем,
Кремль чудно возникал как бы из тьмы веков,
Нетленной жизни гость, явленье световое,
Весь в честной памяти преставленных отцов,
В общенье с вечностью, и в царственном покое...
Все башни ожили, и рдея, и светясь
Где ярким пурпуром, где синими огнями,
Как бы вступая вновь с подлунным миром в связь,
От древних окон их, блестящими тесьмами,
Светлы, как солнца блеск, и остры, как мечи,
Как бы богатырей каких-то древних взоры,
По тьме полуночной рисуя вкруг узоры,
Бродили длинные, подвижные лучи...
Толпа бессчетная отвсюду приливала,
Раскидывалась сплошь мятущимся коворм,
Как море, что́ утес родной облюбовало,
Она и ластилась, и билась под Кремлем...
В молчания глухом и на сердце твердыни
Стояли лишь одне соборные святыни,
И только трепетным румянцем куполов,
Как бы сочувствуя веселью отвечали!
Казалось, те цари, что́ мирно почивали
За многим множеством промчавшихся годов,
Ответили толпе, облитой ярким светом,
Своим, едва-едва зардевшимся приветом...
И вдруг над этим всем был сразу освещен
Знакомы исстари столб древней колокольни!
Он с высоты взглянул на то, чем окружен:
На празднество толпы, на весь простор раздольный;
Весь опоясанный алмазами огней,
Он гордо превознес старинную корону,
И православный крест заискрился над ней
По потемневшему глубоко небосклону...
Москва! Кто зрел тебя в одежде огневой,
Кто эту ночь провел в тебе, в Первопрестольной, —
Тот много просветлел, тот беззаветно твой —
На жизнь и смерть в любви непроизвольной...
Из малой искры став пожаром,
Огонь, в стремленьи яром,
По зданьям разлился в глухой полночный час.
При общей той тревоге,
Потерянный Алмаз
Едва сквозь пыль мелькал, валяясь по дороге.
«Как ты, со всей своей игрой»,
Сказал Огонь: «ничтожен предо мной!
И сколь навычное потребно зренье,
Чтоб различить тебя, при малом отдаленьи,
Или с простым стеклом, иль с каплею воды,
Когда в них луч иль мой, иль солнечный играет!
Уж я не говорю, что все тебе беды,
Что́ на тебя ни попадает:
Безделка — ленты лоскуток;
Как часто блеск твой затмевает,
Вокруг тебя один обвившись, волосок!
Не так легко затмить мое сиянье,
Когда я, в ярости моей,
Охватываю зданье.
Смотри, как все усилия людей
Против себя я презираю;
Как с треском, все, что встречу, пожираю —
И зарево мое, играя в облаках,
Окрестностям наводит страх!» —
«Хоть против твоего мой блеск и беден»,
Алмаз ответствует: «но я безвреден:
Не укорит меня никто ничьей бедой,
И луч досаден мой
Лишь зависти одной;
А ты блестишь лишь тем, что разрушаешь;
Зато, всей силой сединясь,
Смотри, как рвутся все, чтоб ты скорей погас.
И чем ты яростней пылаешь,
Тем ближе, может быть, к концу».
Тут силой всей народ тушить Пожар принялся;
На утро дым один и смрад по нем остался:
Алмаз же вскоре отыскался
И лучшею красой стал царскому венцу.
1 Вы видели море такое,
когда замерли паруса,
и небо в весеннем покое,
и волны — сплошная роса? И нежен туман, точно жемчуг,
и видимо мление влаг,
и еле понятное шепчет
над мачтою поднятый флаг,
и, к молу скрененная набок,
шаланда вся в розовых крабах? И с берега — запах левкоя,
и к берегу льнет тишина?..
Вы видели море такое
прозрачным, как чаша вина?! 2 Темной зеленью вод бросаясь
в занесенные пылью глаза,
он стоит между двух красавиц,
у обеих зрачки в слезах. Но не любит тоски и слез он,
мимолетна — зари краса.
На его засвежевший лозунг
развиваются паруса. От его молодого свиста
поднимаются руки вверх,
на вдали зазвучавший выстрел,
на огонь, что светил и смерк. Он всему молодому сверстник,
он носитель безумья брызг,
маяками сверкают перстни
у него на руках из искр. Ополчись же на злую сушу,
на огни и хрип кабаков, -
Океан, загляни нам в душу,
смой с ней сажу и жир веков! 3 Он приставил жемчужный брегет
к моему зашумевшему уху,
и прилива ночного шаги
зазвучали упорно и глухо. Под прожектор, пронзающий тьму,
озаряющий — тело ль, голыш ли? -
мы по звонкому зову тому
пену с плеч отряхнули — и вышли. И в ночное зашли мы кафе —
в золотое небесное зало,
где на синей покатой софе
полуголой луна возлежала. И одной из дежурящих звезд
заказав перламутровых устриц,
головой доставая до люстры,
он сказал удивительный тост: «Надушён магнолией
теплый воздух Юга.
О, скажи, могло ли ей
сниться сердце друга? Я не знаю прелестей
стран моих красавиц,
нынче снова встретились,
к чьим ногам бросаюсь». И, от горя тумана серей, сер
он приподнялся грозным и жалким,
и вдали утопающий крейсер
возвестил о крушении залпом. Но луна, исчезая в зените,
запахнув торопливо жупан,
прошептала, скользя: «Извините».
И вдали прозвучало: «Он пьян».
На луну не раз любовался я,
На жемчужный дождь светлых струй ея.
Но другой луны, но других небес
Чудный блеск раскрыл — новый мир чудес.
Не луну я знал — разве тень луны,
Красотам ночей я не знал цены.
Я их здесь узнал: здесь сказалось мне
Все, что снится нам в баснословном сне.
Смотришь — ночь не ночь, смотришь — день
не день;
Голубой зарей блещет ночи тень.
Разглядеть нельзя в голубой дали,
Где конец небес, где рубеж земли.
Вспыхнул свод небес под огнем лампад;
Всех красавиц звезд не обхватит взгляд,
И одна другой веселей горит
И на нас милей и нежней глядит.
Вот одна звезда из среды подруг
Покатилась к нам и погасла вдруг.
Чешуей огня засверкал Босфор,
Пробежал по нем золотой узор.
Средь блестящих скал великан утес
Выше всех чело и светлей вознес.
Кипарис в тени серебром расцвел,
И блестят верхи минаретных стрел.
Скорлупой резной чуть струю задев,
Промелькнул каик. Перл восточных дев
Невидимкой в нем по волнам скользит;
С головы до ног тканью стан обвит;
И, дремотой чувств услаждая лень,
Пронеслась она, как немая тень.
Золотые сны, голубые сны
Сходят к нам с небес на лучах луны.
Негой дышит ночь, что за роскошь в ней!
Нет, нигде таких не видать ночей,
И молчит она, и поет она,
И душе одной ночи песнь слышна.
I
И дале мы пошли — и страх обнял меня.
Бесенок, под себя поджав свое копыто,
Крутил ростовщика у адского огня.
Горячий капал жир в копченое корыто,
И лопал на огне печеный ростовщик.
А я: «Поведай мне: в сей казни что сокрыто?»
Виргилий мне: «Мой сын, сей казни смысл велик:
Одно стяжание имев всегда в предмете,
Жир должников своих сосал сей злой старик
И их безжалостно крутил на вашем свете».
Тут грешник жареный протяжно возопил:
«О, если б я теперь тонул в холодной Лете!
О, если б зимний дождь мне кожу остудил!
Сто на сто я терплю: процент неимоверный!»
Тут звучно лопнул он — я взоры потупил.
Тогда услышал я (о диво!) запах скверный,
Как будто тухлое разбилось яицо,
Иль карантинный страж курил жаровней серной.
Я, нос себе зажав, отворотил лицо.
Но мудрый вождь тащил меня все дале, дале —
И, камень приподняв за медное кольцо,
Сошли мы вниз — и я узрел себя в подвале.
II
Тогда я демонов увидел черный рой,
Подобный издали ватаге муравьиной —
И бесы тешились проклятою игрой:
До свода адского касалася вершиной
Гора стеклянная, как Арарат остра —
И разлегалася над темною равниной.
И бесы, раскалив как жар чугун ядра,
Пустили вниз его смердящими когтями;
Ядро запрыгало — и гладкая гора,
Звеня, растрескалась колючими звездами.
Тогда других чертей нетерпеливый рой
За жертвой кинулся с ужасными словами.
Схватили под руки жену с ее сестрой,
И заголили их, и вниз пихнули с криком —
И обе, сидючи, пустились вниз стрелой…
Порыв отчаянья я внял в их вопле диком;
Стекло их резало, впивалось в тело им —
А бесы прыгали в веселии великом.
Я издали глядел — смущением томим.
1
Всю ночь у пушек пролежали
Мы без палаток, без огней,
Штыки вострили да шептали
Молитву родины своей.
Шумела буря до рассвета;
Я, голову подняв с лафета,
Товарищу сказал:
«Брат, слушай песню непогоды:
Она дика, как песнь свободы».
Но, вспоминая прежни годы,
Товарищ не слыхал.
2
Пробили зорю барабаны,
Восток туманный побелел,
И от врагов удар нежданый
На батарею прилетел.
И вождь сказал перед полками:
«Ребята, не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали».
И мы погибнуть обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в бородинский бой.
3
Что Чесма, Рымник и Полтава?
Я, вспомня, леденею весь,
Там души волновала слава,
Отчаяние было здесь.
Безмолвно мы ряды сомкнули,
Гром грянул, завизжали пули,
Перекрестился я.
Мой пал товарищ, кровь лилася,
Душа от мщения тряслася,
И пуля смерти понеслася
Из моего ружья.
4
Марш, марш! Пошли вперед, и боле
Уж я не помню ничего.
Шесть раз мы уступали поле
Врагу и брали у него.
Носились знамена, как тени,
Я спорил о могильной сени,
В дыму огонь блестел,
На пушки конница летала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
5
Живые с мертвыми сравнялись;
И ночь холодная пришла,
И тех, которые остались,
Густою тьмою развела.
И батареи замолчали,
И барабаны застучали,
Противник отступил:
Но день достался нам дороже!
В душе сказав: помилуй боже!
На труп застывший, как на ложе,
Я голову склонил.
6
И крепко, крепко наши спали
Отчизны в роковую ночь.
Мои товарищи, вы пали!
Но этим не могли помочь.
Однако же в преданьях славы
Всё громче Рымника, Полтавы
Гремит Бородино.
Скорей обманет глас пророчий,
Скорей небес погаснут очи,
Чем в памяти сынов полночи
Изгладится оно.
1
Год минул встрече роковой,
Как мы, любовь лелея, млели,
Внимая вьюге снеговой,
Как в рыхлом пепле угли рдели.
Над углями склонясь, горишь
Ты жарким, ярким, дымным пылом;
Ты не глядишь, не говоришь
В оцепенении унылом.
Взгляни чуть теплится огонь;
В полях пурга пылит и плачет;
Над крышею пурговый конь,
Железом громыхая, скачет.
Устами жгла давно ли ты
До боли мне уста, давно ли,
Вся опрокинувшись в цветы
Желтофиолей, роз, магнолий.
И отошла… И смотрит зло
В тенях за пламенной чертою.
Омыто бледное чело
Волной волос, волной златою.
Почерк воздушный цвет ланит.
Сомкнулись царственные веки.
И всё твердит, и всё твердит:
«Прошла любовь», — мне голос некий.
В душе не воскресила ты
Воспоминанья бурь уснувших…
Но ежели забыла ты
Знаменованья дней минувших, —
И ежели тебя со мной
Любовь не связывает боле, —
Уйду, сокрытый мглой ночной,
В ночное, в ледяное поле:
Пусть ризы снежные в ночи
Вскипят, взлетят, как брошусь в ночь я,
И ветра черные мечи
Прохладным свистом взрежут клочья.
Сложу в могиле снеговой
Любви неразделенной муки…
Вскочила ты, над головой
Свои заламывая руки.
1907
Москва
2
Над крышею пурговый конь
Пронесся в ночь… А из камина
Стреляет шелковый огонь
Струею жалящей рубина.
«Очнись: ты спал, и я спала…»
Не верю ей, сомненьем мучим.
Но подошла, не обожгла
Лобзаньем пламенно текучим.
«Люблю, не уходи же — верь!..»
А два крыла в углу тенистом
Из углей красный, ярый зверь
Рассеял в свете шелковистом.
А в окна снежная волна
Атласом вьется над деревней:
И гробовая глубина
Навек разъята скорбью древней…
Сорвав дневной покров, она
Бессонницей ночной повисла —
Без слов, без времени, без дна,
Без примиряющего смысла.