Я в море не искал таинственных Утопий,
И в страны звезд иных не плавал, как Бальмонт,
Но я любил блуждать по маленькой Европе,
И всех ее морей я видел горизонт.
Меж гор, где веет дух красавицы Тамары,
Я, юноша, топтал бессмертные снега;
И сладостно впивал таврические чары,
Целуя — Пушкиным святые берега!
Как Вяземский, и я принес поклон Олаю,
И взморья Рижского я исходил пески;
И милой Эдды край я знаю, — грустно знаю;
Его гранитам я доверил песнь тоски.
Глазами жадными я всматривался долго
В живую красоту моей родной земли;
Зеркальным озером меня ласкала Волга,
Взнося — приют былых — Жигули.
Страна Вергилия была желанна взорам:
В Помпеи я вступал, как странник в отчий дом,
Был снова римлянин, сходя на римский форум,
Венецианский сон шептал мне о былом.
И Альпы, что давно от лести лицемерной
Устали, — мне свой блеск открыли в час зари:
Я видел их в венцах, я видел — с высей Берна —
Их, грустно меркнущих, как «падшие цари».
Как вестник от друзей, пришел я в Пиренеи,
И был понятен им мой северный язык;
А я рукоплескал, когда, с огнем у шеи,
На блещущий клинок бросался тупо бык.
Качаясь на волнах, я Эльбы призрак серый
Высматривал, тобой весь полн, Наполеон, —
И, белой полночью скользя в тиши сквозь шхеры,
Я зовам викингов внимал сквозь легкий сон;
Громады пенные Атлантика надменно
Бросала предо мной на груди смуглых скал;
Но был так сладостен поющий неизменно
Над тихим Мэларом чужих наяд хорал…
На плоском берегу Голландии суровой
Я наблюдал прилив, борьбу воды и дюн…
И в тихих городах меня встречали снова
Гальс — вечный весельчак, Рембрандт — седой вещун.
Я слушал шум живой, крутящийся в Париже,
Я полюбил его и гул, и блеск огней,
Я забывал моря, и мне казались ближе
Твои, о Лувр,
Но в мирном Дрездене и в Мюнхене спесивом
Я снова жил отрадной тишиной,
И в Кельне был мой дух в предчувствии счастливом,
Когда Рейн катился предо мной.
Я помню простоту сурового Стефана,
Стокгольм — озерных вод и «тихий» Амстердам,
И «Сеn» ‘у в глубине Милана,
И вставший в темноте Кемпера гордый храм.
О, мною помнятся — мной не забыты виды:
Затихший Нюнесгейм! торжественный Кемпер!
Далекий Каркасон! пленительное Лидо!..
Я — жрец всех алтарей, служитель многих вер!
Европа старая, вместившая так много
Разнообразия, величий, красоты!
Храм множества богов, храм нынешнего бога,
Пока земля жива, нет, не исчезнешь ты!
И пусть твои дворцы низвергнутся в пучины
Седой Атлантики, как Город Шумных Вод, —
Из глуби долетит твой зов, твой зов единый,
В тысячелетия твой голос перейдет.
Народам Азии, и вам, сынам Востока,
И новым племенам Австралии и двух
Америк, — светишь ты, немеркнущее око,
Горишь ты, в старости не усыпленный дух!
И я, твой меньший сын, и я, твой гость незваный.
Я счастлив, что тебя в святыне видел я,
Пусть крепнут, пусть цветут твои святые страны
Во имя общего блаженства бытия!
Волшебница! Я жизнью был доволен,
Проникнут весь душевной полнотой,
Когда стоял, задумчив, безглаголен,
Любуясь, упиваяся тобой.
Среди толпы, к вещественности жадной,
Я близ тебя твой образ ненаглядной
Венцом мечты чистейшей окружал;
Душа моя земное отвергала,
И грудь моя все небо обнимала,
И я в груди вселенную сжимал.
Когда ко мне со взором благосклонным
Ты обращала искреннюю речь,
Боялся я божественные тоны
Движением, дыханьем пересечь.
Уже дала ты моего ответа,
А я стоял недвижный и немой; —
Казалось мне — исполненный привета
Еще звучал небесный голос твой.
Когда ты струны арфы оживляла,
А я внимал, утаивая дух, —
Ты расплавляла мой железный слух,
Ты мучила, ты сердце надрывала;
Но сладостей прекрасных этих мук
Я не знавал, я ведать их не чаял…
Я каждым нервом вторил каждый звук,
Я трепетал, я нежился, я таял!
Когда же ты воздушною царицей
Средь пестрых пар танцующих гостей
Со мной неслась, на яхонты очей
Слегка склонив пушистые ресницы, —
Когда, тебя в летучем танце мча,
Я был палим огнем прикосновенья, —
Когда твоя косынка средь волненья
Роскошно отделялась от плеча, —
Когда в твоем эфирном, гибком стане
Я утоплял горящую ладонь, —
Казалось мне, что в радужном тумане
Я обнимал заоблачный огонь.
Я был вдали. Кругом меня всечасно
Мне виделся воинственный разгул;
Но образ твой, как лик денницы, ясной —
Среди тревог в забвеньи не тонул.
При звуках труб с мечтой женолюбивой
Я мысль мою о славе сопрягал;
На пир вражды летел душой ревнивой
И мир любви в душе благословлял.
Повсюду — твой! Тяжелой жизни опыт
Меня мечтать нигде не разучил;
Военный гром во мне не заглушил
Таинственный, волшебный сердца шепот.
Как часто там, при сталкиваньи чаш,
В кругу друзей, в своем весельи диком
Мой сумрачный, соломенный шалаш
Я оглашал любви заздравным кликом!
Иль, на часок лукаво заманив
Бивачную, кочующую музу,
Пел дружества веселому союзу
Святой любви торжественный порыв!
Я тот же все. Судьбы в железных лапах
Затиснутый, среди ее обид,
Я полн тобой: цветка сладчайший запах
И скованного узника свежит.
Ты предо мной. С таинственной улыбкой
Порою ты взираешь на меня, —
И счастлив я, — хоть, может быть, ошибкой,
Пленительным обманом счастлив я.
Пусть обманусь надеждою земною:
Есть лучший мир за жизненным концом —
Он будет наш; — там вечности кольцом
Я обручусь, прекрасная, с тобою!
…И многих ранило то сильное дитя,
Чье имя, если верить, Наслажденье;
А близ него, лучом безмерных чар блестя,
Четыре Женщины, простершие владенье
Над воздухом, над морем и землей,
Ничто не избежит влиянья власти той.
Их имена тебе скажу я,
Любовь, Желанье, Чаянье и Страх:
Всегда светясь в своих мечтах,
В своей победности ликуя
И нас волненьями томя,
Они правители над теми четырьмя
Стихиями, что образуют сердце,
И каждая свою имеет часть,
То сила служит им, то случай даст им власть,
То хитрость им — как узенькая дверца,
И царство бедное терзают все они.
Пред сердцем — зеркалом Желание играет,
И дух, что в сердце обитает,
Увидя нежные огни,
Каким-то ликом зачарован
И сладостным хотеньем скован,
Обняться хочет с тем, что в зеркале пред ним,
И, заблуждением обманут огневым,
Презрел бы мстительные стрелы,
Опасность, боль со смертным сном,
Но Страх безгласный, Страх несмелый,
Оцепеняющим касается копьем,
И, как ручей оледенелый,
Кровь теплая сгустилась в нем:
Не смея говорить ни взглядом, ни движеньем,
Оно внутри горит надменным преклоненьем.
О, сердце бедное, как жалко билось ты
Меж робким Страхом и Желаньем!
Печальна жизнь была того, кто все мечты
Смешал с томленьем и терзаньем:
Ты билось в нем, всегда, везде,
Как птица дикая в редеющем гнезде.
Но даже у свирепого Желанья
Его исторгнула Любовь,
И в самой ране сердце вновь
Нашло блаженство сладкого мечтанья,
И в нежных взорах состраданья
Оно так много сил нашло,
Что вынесло легко все тонкие терзанья,
Утрату, грусть, боязнь, все трепетное зло.
А там и Чаянье пришло,
Что для сегодня в днях грядущих
Берет взаймы надежд цветущих
И блесков нового огня,
И Страх бессильный поскорее
Бежать, как ночь бежит от дня,
Когда, туман с высот гоня,
Заря нисходит пламенея, —
И сердце вновь себя нашло,
Перетерпев ночное зло.
Четыре легкие виденья
Вначале мира рождены,
И по решенью Наслажденья
Дано им сердце во владенье
Со дней забытой старины.
И, как веселый лик Весны
С собою ласточку приводит,
Так с Наслажденьем происходит,
Что от него печаль и сны
Нисходят в сердце, и с тоскою
Оно спешит за той рукою,
Которой было пронзено,
Но каждый раз, когда оно,
Как заяц загнанный, стремится
У рыси в логовище скрыться,
Желанье, Чаянье, Любовь,
И Страх дрожащий, вновь и вновь
Спешат, — чтоб с ним соединиться.
Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.
Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.
Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.
Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.
А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.
Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.
Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.
Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.
За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры…
…Все злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.
Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
— Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, -
Сказали они, запахнув кожухи.
От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.
Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.
По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.
У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
— А кто вы такие? — спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.
Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.
Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.
Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.
На пол-пути моей земной дороги
Забрел я в лес и заблудился в нем.
Лес был глубок; звериные берлогиОкрест меня зияли. В лесе том
То тигр мелькал, то пантер полосатый,
То змей у ног, шипя, вился кольцом.Душа моя была печалью сжата;
Я трепетал. Но вот передо мной
Явился муж, в очах с любовью брата, И мне сказал: «В вожатого судьбой
Я дал тебе! Без страха, без усилий,
Я в черный ад готов итти с тобой».Слова его дышали слаще лилий
И вешних роз; но я ему в ответ:
«Скажи, кто ты?..» Он отвечал: «Виргилий».А я ему: «Так это ты, поэт,
Пленительный, живой и сладкогласный!
Ты, в коем я, от юношеских лет, Нашел родник поэзии прекрасной!
Учитель мой — подумай — у меня
Довольно ль сил на этот путь опасный?»Он мне: «Иди! Душевного огня
Не трать в пылу минутного сомненья».
И я дошел… Уже светило дняПотухнуло. В тумане отдаленья
Тропа едва виднелась между скал…
Но, наконец, вот — адские владенья.На воротах Егова начертал:
«Через меня проходят в ту долину,
Где вечный плач и скрежет. Кто упалЕдиножды в греховную пучину, —
Тот не живи надеждой! Впереди
Он встретит зло, стенанья и кручину».Почувствовал я страх в моей груди —
И говорю: «Мне страшно здесь, учитель».
А он в ответ: «Мужайся и иди…»И мы вошли в подземную обитель.
Вокруг меня раздался вопль и стон,
И треск, и шум, и говор-оглушитель… Я обомлел… «Куда я занесен? —
Подумал я. — Не сон ли это черный?»
Виргилий мне: «Нет, это, Дант, не сон! Здесь черный ад. Сонм грешных непокорный,
Как облако, летит перед тобой,
В обители мучения просторной…»А я ему: «За что, учитель мой,
Они в аду?» — «За то, что в жизни мало
Они пеклись о жизни неземной.В них светлых чувств и мыслей доставало,
Чтоб проникать в надзвездные края;
Но воля в них, от лености, дремала… В обители загробной бытия
От них и бог и демон отступился;
Они ничьи теперь, их жизнь теперь ничья… Я замолчал — и далее пустился,
А между тем, бесчисленной толпой,
Сонм грешников вокруг меня носился, За ним вослед летел тяжелый рой
Шмелей и ос — они вонзили жало
В лицо и грудь несчастных. Кровь рекой, С слезами их смешавшись, упадала
На жаркий прах, а гадины земли
И кровь, и пот, и слезы их глотали… Мы в сторону от грешных отошли
И с тайною сердечною тоскою
Пустились в путь — и к берегу пришли, Склоненному над сонною рекою.
Тут встретил нас полуразбитый челн,
И в нем старик с сребристой бородою.Сей старец был бесчувственный Харон,
Всех грешников на злую казнь везущий,
Вглядясь в меня, ко мне промолвил он: «Зачем ты здесь, в несущем царстве — сущий?
В моей ладье тебе приюта нет:
С усопшими не должен быть живущий!»Виргилий же на то ему в ответ:
«Мы с ним идем по тайной воле бога!
Свершай его божественный завет!»Харон умолк. Мы сели в челн убогий
И поплыли. Еще с златых небес
Лились огонь и пурпур. Кормчий строгийПричалил. Вот мы вышли в темный лес:
Ах, что за лес! Он весь сплелся корнями,
И черен был, как уголь, лист древес.В нем цвет не цвел. Колючими шипами
Росла трава. Не воздух, — смрадный яд
Точил окрест и помавал ветвями…
Спокойно небо голубое;
Одно в бездонной глубине
Сияет солнце золотое
Над степью в радужном огне;
Горячий ветер наклоняет
Траву волнистую к земле,
И даль в полупрозрачной мгле,
Как в млечном море, утопает;
И над душистою травой,
Палящим солнцем разреженный,
Струится воздух благовонный
Неосязаемой волной.
Гляжу кругом: все та ж картина,
Все тот же яркий колорит.
Вот слышу — тихо над равниной
Трель музыкальная звучит:
То — жаворонок одинокой,
Кружась в лазурной вышине,
Поет над степию широкой
О вольной жизни и весне.
И степь той песни переливам,
И безответна и пуста,
В забытьи внемлет молчаливом,
Как безмятежное дитя;
И, спрятавшись в коврах зеленых,
Цветов вдыхая аромат,
Мильоны легких насекомых
Неумолкаемо жужжат.
О степь! люблю твою равнину,
И чистый воздух, и простор,
Твою безлюдную пустыню,
Твоих ковров живой узор,
Твои высокие курганы,
И золотистый твой песок,
И перелетный ветерок,
И серебристые туманы…
Вот полдень… жарки небеса…
Иду один. Передо мною
Дороги пыльной полоса
Вдали раскинулась змеею.
Вот над оврагом, близ реки,
Цыгане табор свой разбили,
Кибитки вкруг постановили
И разложили огоньки;
Одни обед приготовляют
В котлах, наполненных водой;
Другие на траве густой
В тени кибиток отдыхают;
И тут же, смирно, с ними в ряд,
Их псы косматые лежат,
И с криком прыгает, смеется
Толпа оборванных детей
Вкруг загорелых матерей;
Вдали табун коней пасется…
Их миновал — и тот же вид
Вокруг меня и надо мною;
Лишь дикий коршун над травою
Порою в воздухе кружит,
И так же лентою широкой
Дорога длинная лежит,
И так же солнце одиноко
В прозрачной синеве горит.
Вот день стал гаснуть… вечереет…
Вот поднялись издалека
Грядою длинной облака,
В пожаре запад пламенеет,
Вся степь, как спящая краса,
Румянцем розовым покрылась.
И потемнели небеса,
И солнце тихо закатилось.
Густеет сумрак… ветерок
Пахнул прохладою ночною,
И над уснувшею землею
Зарницы вспыхнул огонек.
И величаво месяц полный
Из-за холмов далеких встал
И над равниною безмолвной,
Как чудный светоч, засиял…
О, как божественно прекрасна
Картина ночи средь степи
Когда торжественно и ясно
Горят небесные огни,
И степь, раскинувшись широко,
В тумане дремлет одиноко,
И только слышится вокруг
Необяснимый жизни звук.
Брось посох, путник утомленный,
Тебе ненадобно двора:
Здесь твой ночлег уединенный,
Здесь отдохнешь ты до утра;
Твоя постель — цветы живые,
Трава пахучая — ковер,
А эти своды голубые —
Твой раззолоченный шатер.
Трезенские врата уже проехал с нами
На колеснице он. Шли воины за ним,
Являя тяжку скорбь молчанием своим.
В задумчивости, путь в Мицену свой направил;
Вожжами слабыми коней своих он правил,
И гордые кони, которые ему
Повиновалися доселе одному,
Огня и ярости своей в тот час лишенны,
Казались грустию, с ним равной, пораженны.
Вдруг глас, ужасный глас средь моря возопил,
Природы тишину, как буря, возмутил.
И горы, и леса внезапно застонали
И гласу страшному все воплем отвечали.
Кровь в жилах застужал у нас невольный страх,
И дыбом поднялась вдруг грива на конях.
Средь моря между тем гора из вод вздымалась;
К брегам кипящая и с шумом приближалась,
С густою пеною неслася по волнам,
Разверзлась—на брегу явился зверь глазам:
Широкое чело, круты рога имела,
И желтой чешуей его покрыто тело;
Главой, как дикий вол, чудовище, дракон,
Подобно змию полз и извивался он;
Ужасным ревом дол и горы устрашает
И небо на него, гнушаяся, взирает.
Колеблется земля, наполнил воздух смрад,
И с ним волна приплыв, страшась, течет назад —
Все в ближний храм бегут, и храбрость бесполезна
Против столь явного карания небесна.
Единый Ипполит, твой сын, как ты, герой,
Коней сдержав, с копьем готовится с ним в бой.
Приближася к нему, могучею рукою
Чудовище разит, и кровь течет рекою.
Но боле раздражен зверь раною своей,
Крушится, мечется, падет к ногам коней,
Ревет и пламенну гортань им разрывает,
Их кровию, огнем и дымом покрывает
От ужаса стремглав бросаются кони,
Ни гласа, ни вожжей не слушают они
У Ипполита все уж силы истощились,
Кровавой удила их пеной обагрились.
Иные говорят, бог некий умножал
Их ярость, бешенство и к бегу поощрял
По камням, пропастям свирепость их стремилась;
Они летят, как вихрь. Ось, треснув, преломилась.
Удар сей сокрушил вдруг колесницу в прах,
В паденье Ипполит запутался в вожжах,
Прости мне скорбь мою! то зрелище ужасно
Причиной будет мне лить слезы ежечасно.
При мне, о государь! при мне, влеком сын твой
Коньми, которых он питал своей рукой,
Желает их сдержать, но гласом устрашенны
Бегут! и Ипполит влечется изязвленный.
Наш вопль и тяжкий стон лишь наполняет брег,
Но наконец кони свой укрощают бег,
Близь древних тех гробниц, смиряся, становятся,
Где прадедов его, царей, тела хранятся
Бегу туда в слезах и воины со мной;
Находим след его по крови мы одной,
Покрыты камни ей и тернья орошенны,
На ветвиях несут власы окровавленны.
Я подошел—глаза он томные открыл,
И руку мне подав, их снова затворил.
«Я казнь, он мне сказал, безвинно принимаю,
Но Арисию я тебе, мой друг, вручаю;
Невинность же мою узнает коль Тезей,
И будет сожалеть об участи моей:
Скажи, что тень моя стеняща усладится,
Коль Арисия им от плена свободится,
Когда отдаст…» при сем окончил жизнь герой.
Лишь безобразный труп остался предо мной.
О горестный предмет! что гнев богов являет,
И сим отец его увидя, не узнает.
А. П.
Опять она, опять Москва!
Редеет зыбкий пар тумана,
И засияла голова
И крест Великого Ивана!
Вот он — огромный Бриарей,
Отважно спорящий с громами,
Но друг народа и царей
С своими ста колоколами!
Его набат и тихий звон
Всегда приятны патриоту;
Не в первый раз, спасая трон,
Он влек злодея к эшафоту!
И вас, Реншильд и Шлиппенбах,
Встречал привет его громовый,
Когда, с улыбкой на устах,
Влачились гордо вы в цепях
За колесницею Петровой!
Дела высокие славян,
Прекрасный век Семирамиды,
Герои Альпов и Тавриды —
Он был ваш верный Оссиан,
Звучней, чем Игорев Баян.
И он, супруг твой, Жозефина,
Железный волей и рукой,
На векового исполина
Взирал с невольною тоской!
Москва под игом супостата,
И ночь, и бунт, и Кремль в огне —
Нередко нового сармата
Смущали в грустной тишине.
Еще свободы ярой клики
Таила русская земля;
Но грозен был Иван Великий
Среди безмолвного Кремля;
И Святослава меч кровавый
Сверкнул над буйной головой,
И, избалованная славой,
Она склонилась величаво
Перед торжественной судьбой!..
Восстали царства; пламень брани
Под небом Африки угас,
И звучно, звучно с плеском дланей
Слился Ивана шумный глас!..
И где ж, когда в скрижаль отчизны
Не вписан доблестный Иван?
Всегда, везде без укоризны
Он русской правды алкоран!..
Люблю его в войне и мире,
Люблю в обычной простоте
И в пышной пламенной порфире.
Во всей волшебной красоте,
Когда во дни воспоминаний
Событий древних и живых,
Среди щитов, огней, блистаний
Горит он в радугах цветных!..
Томясь желаньем ненасытным
Заняться важно суетой,
Люблю в раздумье любопытном
Взойти с народною толпой
Под самый купол золотой
И видеть с жалостью оттуда,
Что эта гордая Москва,
Которой добрая молва
Всегда дарила имя чуда, —
Песку и камней только груда.
Без слов коварных и пустых
Могу прибавить я, что лица,
Которых более других
Ласкает матушка-столица,
Оттуда видны без очков,
Поверьте мне, как вереница
Обыкновенных каплунов…
А сколько мыслей, замечаний,
Философических идей,
Филантропических мечтаний
И романтических затей
Всегда насчет других людей
На ум приходит в это время?
Какое сладостное бремя
Лежит на сердце и душе!
Ах, это счастье без обмана,
Оно лишь жителя Монблана
Лелеет в вольном шалаше!
Один крестьянин полудикий
Недаром вымолвил в слезах:
«Велик господь на небесах,
Велик в Москве Иван Великий!..»
Итак, хвала тебе, хвала,
Живи, цвети, Иван Кремлевский,
И, утешая слух московский,
Гуди во все колокола!..
До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал,
Он коня, торопясь в Бротерстон.Не с могучим Боклю совокупно спешил
На военное дело барон;
Не в кровавом бою переведаться мнил
За Шотландию с Англией он; Но в железной броне он сидит на коне;
Наточил он свой меч боевой;
И покрыт он щитом; и топор за седлом
Укреплен двадцатифунтовой.Через три дни домой возвратился барон,
Отуманен и бледен лицом;
Через силу и конь, опенен, запылен,
Под тяжелым ступал седоком.Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас; Но железный шелом был иссечен на нем,
Был изрублен и панцирь и щит,
Был недавнею кровью топор за седлом,
Но не английской кровью покрыт.Соскочив у часовни с коня за стеной,
Притаяся в кустах, он стоял;
И три раза он свистнул — и паж молодой
На условленный свист прибежал.«Подойди, мой малютка, мой паж молодой,
И присядь на колена мои;
Ты младенец, но ты откровенен душой,
И слова непритворны твои.Я в отлучке был три дни, мой паж молодой;
Мне теперь ты всю правду скажи:
Что заметил? Что было с твоей госпожой?
И кто был у твоей госпожи?»«Госпожа по ночам к отдаленным скалам,
Где маяк, приходила тайком
(Ведь огни по горам зажжены, чтоб врагам
Не прокрасться во мраке ночном).И на первую ночь непогода была,
И без умолку филин кричал;
И она в непогоду ночную пошла
На вершину пустынную скал.Тихомолком подкрался я к ней в темноте;
И сидела одна — я узрел;
Не стоял часовой на пустой высоте;
Одиноко маяк пламенел.На другую же ночь — я за ней по следам
На вершину опять побежал, -
О творец, у огня одинокого там
Мне неведомый рыцарь стоял.Подпершися мечом, он стоял пред огнем,
И беседовал долго он с ней;
Но под шумным дождем, но при ветре ночном
Я расслушать не мог их речей.И последняя ночь безненастна была,
И порывистый ветер молчал;
И к маяку она на свиданье пошла;
У маяка уж рыцарь стоял.И сказала (я слышал): «В полуночный час,
Перед светлым Ивановым днем,
Приходи ты; мой муж не опасен для нас:
Он теперь на свиданье ином; Он с могучим Боклю ополчился теперь:
Он в сраженье забыл про меня —
И тайком отопру я для милого дверь
Накануне Иванова дня».«Я не властен прийти, я не должен прийти,
Я не смею прийти (был ответ);
Пред Ивановым днем одиноким путем
Я пойду… мне товарища нет».«О, сомнение прочь! безмятежная ночь
Пред великим Ивановым днем
И тиxa и темна, и свиданьям она
Благосклонна в молчанье своем.Я собак привяжу, часовых уложу,
Я крыльцо пересыплю травой,
И в приюте моем, пред Ивановым днем,
Безопасен ты будешь со мной».«Пусть собака молчит, часовой не трубит,
И трава не слышна под ногой, -
Но священник есть там; он не спит по ночам;
Он приход мой узнает ночной».«Он уйдет к той поре: в монастырь на горе
Панихиду он позван служить:
Кто-то был умерщвлен; по душе его он
Будет три дни поминки творить».Он нахмурясь глядел, он как мертвый бледнел,
Он ужасен стоял при огне.
«Пусть о том, кто убит, он поминки творит:
То, быть может, поминки по мне.Но полуночный час благосклонен для нас:
Я приду под защитою мглы».
Он сказал… и она… я смотрю… уж одна
У маяка пустынной скалы».И Смальгольмский барон, поражен, раздражен,
И кипел, и горел, и сверкал.
«Но скажи наконец, кто ночной сей пришлец?
Он, клянусь небесами, пропал!»«Показалося мне при блестящем огне:
Был шелом с соколиным пером,
И палаш боевой на цепи золотой,
Три звезды на щите голубом».«Нет, мой паж молодой, ты обманут мечтой;
Сей полуночный мрачный пришлец
Был не властен прийти: он убит на пути;
Он в могилу зарыт, он мертвец».«Нет! не чудилось мне; я стоял при огне,
И увидел, услышал я сам,
Как его обняла, как его назвала:
То был рыцарь Ричард Кольдингам».И Смальгольмский барон, изумлен, поражен
И хладел, и бледнел, и дрожал.
«Нет! в могиле покой; он лежит под землей
Ты неправду мне, паж мой, сказал.Где бежит и шумит меж утесами Твид,
Где подъемлется мрачный Эльдон,
Уж три ночи, как там твой Ричард Кольдингам
Потаенным врагом умерщвлен.Нет! сверканье огня ослепило твой взгляд:
Оглушен был ты бурей ночной;
Уж три ночи, три дня, как поминки творят
Чернецы за его упокой».Он идет в ворота, он уже на крыльце,
Он взошел по крутым ступеням
На площадку, и видит: с печалью в лице,
Одиноко-унылая, тамМолодая жена — и тиха и бледна,
И в мечтании грустном глядит
На поля, небеса, на Мертонски леса,
На прозрачно бегущую Твид.«Я с тобою опять, молодая жена».
«В добрый час, благородный барон.
Что расскажешь ты мне? Решена ли война?
Поразил ли Боклю иль сражен?»«Англичанин разбит; англичанин бежит
С Анкрамморских кровавых полей;
И Боклю наблюдать мне маяк мой велит
И беречься недобрых гостей».При ответе таком изменилась лицом
И ни слова… ни слова и он;
И пошла в свой покой с наклоненной главой,
И за нею суровый барон.Ночь покойна была, но заснуть не дала.
Он вздыхал, он с собой говорил:
«Не пробудится он; не подымется он;
Мертвецы не встают из могил».Уж заря занялась; был таинственный час
Меж рассветом и утренней тьмой;
И глубоким он сном пред Ивановым днем
Вдруг заснул близ жены молодой.Не спалося лишь ей, не смыкала очей…
И бродящим, открытым очам,
При лампадном огне, в шишаке и броне
Вдруг явился Ричард Кольдингам.«Воротись, удалися», — она говорит.
«Я к свиданью тобой приглашен;
Мне известно, кто здесь, неожиданный, спит, -
Не страшись, не услышит нас он.Я во мраке ночном потаенным врагом
На дороге изменой убит;
Уж три ночи, три дня, как монахи меня
Поминают — и труп мой зарыт.Он с тобой, он с тобой, сей убийца ночной!
И ужасный теперь ему сон!
И надолго во мгле на пустынной скале,
Где маяк, я бродить осужден; Где видалися мы под защитою тьмы,
Там скитаюсь теперь мертвецом;
И сюда с высоты не сошел бы… но ты
Заклинала Ивановым днем».Содрогнулась она и, смятенья полна,
Вопросила: «Но что же с тобой?
Дай один мне ответ — ты спасен ли иль нет?.
Он печально потряс головой.«Выкупается кровью пролитая кровь, -
То убийце скажи моему.
Беззаконную небо карает любовь, -
Ты сама будь свидетель тому».Он тяжелою шуйцей коснулся стола;
Ей десницею руку пожал —
И десница как острое пламя была,
И по членам огонь пробежал.И печать роковая в столе возжжена:
Отразилися пальцы на нем;
На руке ж — но таинственно руку она
Закрывала с тех пор полотном.Есть монахиня в древних Драйбургских стенах:
И грустна и на свет не глядит;
Есть в Мельрозской обители мрачный монах:
И дичится людей и молчит.Сей монах молчаливый и мрачный — кто он?
Та монахиня — кто же она?
То убийца, суровый Смальгольмский барон;
То его молодая жена.
Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
И лик его сиял, торжественный и строгой.
С угрюмой радостью, казалось, он взирал,
Спокоен, холоден, на страшные забавы,
Как кровожадный тигр добычу раздирал
И злился в клетке барс, почуя дух кровавый.
Близ старца юноша, смущенный шумом игр,
Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!
О, проклят будь народ без чувства, без любови,
Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»
— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! Привык
Рукоплескать одним я стройным лиры звукам,
Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»
— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.
— «Злодейство хладное душе невыносимо!»
— «А я благодарю богов-пенатов Рима».
— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье —
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!
Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?
Достойны их они, достойны поруганья!»
Свод безоблачно синий
Иудейских небес,
Беспредельность пустыни,
Одиноких древес,
Пальмы, ма́слины скудной
Бесприютная тень,
Позолотою чудной
Ярко блещущий день.
По степи — речки ясной
Не бежит полоса,
По дороге безгласной
Не слыхать колеса.
Только с ношей своею
(Что ему зной и труд),
Длинно вытянув шею,
Выступает верблюд.
Ладия и телега
Беспромышленных стран,
Он идет до ночлега,
Вслед за ним караван
Иль, бурнусом обвитый,
На верблюде верхом
Бедуин сановитый,
Знойно-смуглый лицом.
Словно зыбью качаясь,
Он торчит и плывет,
На ходу подаваясь
То назад, то вперед.
Иль промчит кобылица
Шейха с длинным ружьем,
Иль кружится, как птица,
Под лихим седоком.
Помянув Магомета,
Всадник, встретясь с тобой,
К сердцу знаком привета
Прикоснется рукой.
Полдень жаркий пылает,
Воздух — словно огонь;
Путник жаждой сгорает
И томящийся конь.
У гробницы с чалмою
Кто-то вырыл родник;
Путник жадной душою
К хладной влаге приник.
Благодетель смиренный!
Он тебя от души
Помянул, освеженный,
В опаленной глуши.
Вот под сенью палаток
Быт пустынных племен;
Женский склад — отпечаток
Первобытных времен.
Вот библейского века
Верный сколок: точь-в-точь
Молодая Ревекка,
Вафуилова дочь.
Голубой пеленою
Стан красивый сокрыт;
Взор восточной звездою
Под ресницей блестит.
Величаво-спокойно
Дева сходит к ключу,
Водонос держит стройно,
Прижимая к плечу.
В поле кактус иглистый
Распускает свой цвет.
В дальней тьме — каменистый
Аравийский хребет.
На вершинах суровых
Гаснет день средь зыбей
То златых, то лиловых,
То зеленых огней.
Чудно блещут картины
Ярких красок игрой.
Светлый край Палестины!
Упоенный тобой,
Пред рассветом, пустыней
Я несусь на коне
Богомольцем к святыне,
С детства родственной мне.
Шейх с летучим отрядом —
Мой дозор боевой;
Впереди, сзади, рядом
Вьется пестрый их рой.
Недоверчиво взгляды
Озирают вокруг:
Хищный враг из засады
Не нагрянет ли вдруг?
На пути, чуть пробитом
Средь разорванных скал,
Конь мой чутким копытом
По обломкам ступал.
Сон под звездным наметом;
Запылали костры;
Сон тревожит налетом
Вой шакалов с горы.
Эпопеи священной
Древний мир здесь разверст:
Свиток сей неизменный
Начертал Божий перст.
На Израиль с заветом
Здесь сошла Божья сень;
Воссиял здесь рассветом
Человечества день.
Край святой Палестины,
Край чудес искони!
Горы, дебри, равнины,
Дни и ночи твои,
Внешний мир, мир подспудный,
Все, что было, что есть, —
Все поэзии чудной
Благодатная весть.
И, в ответ на призванье,
Жизнь, горе́ возлетев,
Жизнь — одно созерцанье
И молитвы напев.
Отблеск светлых видений
На душе не угас;
Дни святых впечатлений,
Позабуду ли вас?
В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
На дороге ярко рдеет, золотой горит огонь,
Хочет взять перо — вещает богатырский конь:
«Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе».
Призадумался Стрелец, Размышляет молодец,
Ваять — не взять, уж больно ярко, будет яхонтом в уборе,
Будет камнем самоцветным. Не послушался коня.
Взял перо. Царю приносит светоносный знак Огня.
«Ну, спасибо, — царь промолвил, — ты достал перо Жар-Птицы,
Так достань мне и невесту по указу Птицы той,
От Жар-Птицы ты разведай имя царственной девицы,
Чтоб была вступить достойна в царский терем золотой!
Не достанешь — вот мой меч, Голова скатится с плеч».
Закручинился Стрелец, пошел к коню, темно во взоре.
«Что, хозяин?» — «Так и так», мол. — «Видишь, правду я сказал:
Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе.
Ну, да что ж, поедем к краю, где всегда свод Неба ал.
Там увидим мы Жар-Птицу, путь туда тебе скажу.
Так и быть уж, эту службу молодому сослужу».
Вот они приехали к садам неземным,
Небо там сливается с Морем голубым,
Небо там алеет невянущим огнем,
Полночь ослепительна, в полночь там как днем.
В должную минутку, где вечный цвет цветет,
Конь заржал у Древа, копытом звонким бьет,
С яблоками Древо алостью горит,
Море зашумело. Кто-то к ним летит.
Кто-то опустился, жар еще сильней,
Вся игра зарделась всех живых камней.
У Стрельца закрылись очи от Огня,
И раздался голос, музыкой звеня.
Где пропела песня? В сердце иль в саду?
Ой свирель, не знаю! Дальше речь веду.
Та песня пропела: «Есть путь для мечты.
Скитанья мечты хороши.
Кто хочет невесты для светлой души,
Тот в мире ищи Красоты».
Жар-Птица пропела: «Есть путь для мечты.
Где Солнце восходит, горит полоса,
Там Елена-Краса золотая коса.
Та Царевна живет там, где Солнце встает,
Там где вечной Весне сине Море поет».
Тут окончился звук, прошумела гроза,
И Стрелец мог раскрыть с облегченьем глаза: —
Никого перед ним, ни над ним,
Лишь бескрайность Воды, бирюза, бирюза,
И рубиновый пламень над сном голубым.
В путь, Стрелец. Кто Жар-Птицу услышал хоть раз,
Тот уж темным не будет в пути ни на час,
И найдет, как находятся клады в лесу,
Ту царевну Елену-Красу.
Вот поехал Стрелец, гладит гриву коня,
Приезжает он к вечно-зеленым лугам,
Он глядит на рождение вечного дня,
И раскинул шатер-златомаковку там.
Он расставил там яства и вина, и ждет.
Вот по синему Морю Царевна плывет,
На серебряной лодке, в пути голубом,
Золотым она правит веслом.
Увидала она златоверхий шатер,
Златомаковкой нежный пленяется взор,
Подплыла, и как Солнце стоит пред Стрельцом,
Обольщается тот несказанным лицом.
Стали есть, стали пить, стали пить, и она
От заморского вдруг опьянела вина,
Усмехнулась, заснула — и тотчас Стрелец
На коня, едет с ней молодец.
Вот приехал к Царю. Конь летел как стрела,
А Елена-Краса все спала да спала.
И во весь-то их путь, золотою косой
Озарялась Земля, как грозой.
Пробудилась Краса, далеко от лугов,
Где всегда изумруд расцветать был готов,
Изменилась в лице, ну рыдать, тосковать,
Уговаривал Царь, невозможно унять.
Царь задумал венчаться с Еленой-Красой,
С той Еленой-Красой золотою косой.
Но не хочет она, говорит среди слез,
Чтобы тот, кто ее так далеко завез,
К синю Морю поехал, где Камень большой,
Подвенечный наряд там ее золотой.
Подвенечный убор пусть достанет сперва,
После, может быть, будут другие слова.
Царь сейчас за Стрельцом, говорит: «Поезжай,
Подвенечный наряд Красоты мне давай,
Отыщи этот край — а иначе, вот меч,
Коротка моя речь, голова твоя с плеч»
Уж нс вовсе ль Стрельцу огорчаться пора?
Вспомнил он: «Не бери золотого пера».
Снова выручил конь: перед бездной морской
Наступил на великого рака ногой,
Тот сказал: «Не губи». Конь сказал: «Пощажу.
Ты зато послужи». — «Честью я послужу»
Диво-Рак закричал на простор весь морской,
И такие же дива сползлися гурьбой,
В глубине голубой из-под Камня они
Чудо-платье исторгли, блеснули огни.
И Стрелец-молодец подвенечный убор
Пред Красой положил, но великий упор
Тут явила она, и велит наконец,
Чтоб в горячей воде искупался Стрелец.
Закипает котел Вот беда так беда.
Брызги бьют. Говорит, закипая, вода
Коль добра ты искал, вот настало добро.
Ты бери не бери золотое перо.
Испугался Стрелец, прибегает к коню,
Добрый конь-чародей заклинает огню
Не губить молодца, молодого Стрельца,
Лишь его обновить красотою лица.
Вот в горячей воде искупался Стрелец,
Вышел он невредим, вдвое стал молодец,
Что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Тут и Царь, чтобы старость свою развязать,
Прямо в жаркий котел. Ты желай своего,
Не чужого Погиб Вся тут речь про него.
А Елена-Краса золотая коса —
Уж такая нашла на нее полоса —
Захотела Стрельца, обвенчалась с Стрельцом,
Мы о ней и о нем на свирели поем.
Тучи идут разноцветной грядою по синему небу.
Воздух прозрачен и чист. От лучей заходящего солнца
Бора опушка горит за рекой золотыми огнями.
В зеркале вод отразилися небо и берег,
Гибкий, высокий тростник и ракит изумрудная зелень.
Здесь чуть заметная зыбь ослепительно блещет
от солнца,
Там вон от тени крутых берегов вороненою сталью
Кажется влага. Вдали полосою широкой, что скатерть,
Тянется луг, поднимаются горы, мелькают в тумане
Села, деревни, леса, а за ними синеется небо.
Тихо кругом. Лишь шумит, не смолкая, вода у плотины;
Словно и просит простора и ропщет, что мельнику
служит,
Да иногда пробежит ветерок по траве невидимкой,
Что-то шепнет ей и, вольный, умчится далеко.
Вот уж и солнце совсем закатилось, но пышет доселе
Алый румянец на небе. Река, берега и деревья
Залиты розовым светом, и свет этот гаснет, темнеет…
Вот еще раз он мелькнул на поверхности дремлющей
влаги,
Вот от него пожелтевший листок на прибрежной осине
Вдруг, как червонец, блеснул, засиял — и угас
постепенно.
Тени густеют. Деревья вдали принимать начинают
Странные образы. Ивы стоят над водок»! как будто
Думают что-то и слушают. Бор как-то смотрит угрюмо.
Тучи, как горы, подъятые к небу невидимой силой,
Грозно плывут и растут, и на них прихотливою грудой
Башен, разрушенных замков и скал громоздятся
обломки.
Чу! Пахнул ветер! Пушистый тростник зашептал,
закачался,
Утки плывут торопливо к осоке, откуда-то с криком
Чибис несется, сухие листы полетели с ракиты.
Темным столбом закружилася пыль на песчаной дороге,
Быстро, стрелою коленчатой молния тучи рассекла,
Пыль поднялася густее, — и частою, крупною дробью
Дождь застучал по зеленым листам; не прошло
и минуты — Он превратился уж в ливень, и бор встрепенулся
от бури,
Что исполин, закачал головою своею кудрявой
И зашумел, загудел, словно несколько мельниц
огромных
Начали разом работу, вращая колеса и камни.
Вот все покрылось на миг оглушительным свистом,
и снова
Гул непонятный раздался* похожий на шум водопада.
Волны, покрытые белою пеной, то к берегу хлынут,
То побегут от него и гуляют вдали на свободе.
Молния ярко блеснет, вдруг осветит и небо и землю,
Миг — и опять все потонет во мраке, и грома удары
Грянут, как выстрелы страшных орудий. Деревья
со скрипом
Гнутся и ветвями машут над мутной водою.
Вот еще раз прокатился удар громовой — и береза
На берег с треском упала и вся загорелась, как светоч.
Любо глядеть на грозу! Отчего-то сильней в это время
Кровь обращается в жилах, огнем загораются очи,
Чувствуешь силы избыток и хочешь простора и воли!
Слышится что-то родное в тревоге дремучего бора,
Слышатся песни, и крики, и грозных речей отголоски…
Мнится, что ожили богатыри старой матушки-Руси,
С недругом в битве сошлись и могучие меряют силы…
Вот темно-синяя туча редеет. На влажную землю
Изредка падают капли дождя. Словно свечи, на небе
Кое-где звезды блеснули. Порывистый ветер слабеет,
Шум постепенно в бору замирает. Вот месяц поднялся,
Кротким серебряным светом осыпал он бора вершину,
И, после бури, повсюду глубокая тишь воцарилась,
Небо по-прежнему смотрит с любовью на землю.
РУДОKОПЫ.
Среди могильных ям, среди угрюмых сводов —
Отвесных, мрачных скал над нашей головой,
Среди холодных шахт, чернеющих проходов,
Среди миазмоз злых, царящих под землей,
Оторваны от всех и от всего живого,
Чтоб тешить праздный час чужих для нас людей,
Мы заживо во тьме погребены сурово,
Копатели и гор и черных пропастей!
Мы роем целый день, мы жадно ищем клада
Сокровищ и богатств, мы—жалкие, как стадо!
Для вас, собрание земных богов, тот клад
Железа, серебра и с яркими лучами
Каменьев дорогих, что блеск огней затмят;
Для вас одних земля, одетая цветами,
Театры и пиры, веселье с красотой
Безпечность праздная и увлечений смены,
И радость вечная пред новою мечтой!
Для нас нет ни луча, ни неба,—только стены, —
Ни веянья любви, ни жизни чистоты,
Ни ласки теплых слов, ни дружескаго взора,
Но мука вечная средь вечной темноты!
Не люди разве мы? Всю тяжесть приговора
Кто возложил на нас, кто муки нам принес?
И если есть Господь и приходил Христос,
За что присуждены в жестокий ад живые?
Кто знает,—роем мы, но уж близка пора,
Когда захватят грудь и дух пары гнилые,
Огонь поглотит нас иль разобьет гора…
Глядите!—Смотрит смерть с коварным приговором!..
Мы роем глубь земли, копаем ряд могил
Для нас, богатых всех и скорбью и позором, —
И, кажется, в нас нет уже ни капли сил!
Копаем, роем мы губителям-тиранам!..
Гремите, черныя машины, молотки,
Стучите яростно от злобы и тоски, —
Пусть шахты мрачныя разверзнутся вулканом,
Раскроют тьму могил сияющим лучам!
Час наступил!—И мы идем навстречу вам--
Мы, жалкие для вас, хотим добиться братства
И встать лицом к лицу с великим наравне!
Мы добыли для вас несметныя богатства,
Что жадная земля скрывала в глубине;
Но, с золотом в руках, жестокою войною
Вы двинулись на нас с позорным торжеством!
Мы драгоценности вам принесли толпою,
A вы, вы развратили нас, измученных трудом,
И из железа нам сковали вы оковы,
И приковали нас навеки к темноте!
Свой образ потеряв, и грязны и суровы,
Мы уголь достаем, дающий жизнь везде,
Дающий только вам тепло и свет и славу!
Ломаем горы мы и в пропасти идем —
На огненный гранит—в удушье и отраву;
Для вас из глубины мы мрамор достаем, —
Но памятники вы возводите героям,
Лишившим хлеба нас, и думаете вы:
Хоть место в петле нам, но мы покорно роем,
Но мы всегда добры, податливы, мертвы…
Патриций, буржуа, мы вас побезпокоим:
Нам окажите честь и выпьем за одно, —
За справедливый труд, за наше пробужденье,
За хлеб, котораго не видим мы давно,
За честь, которой нет y вас со дня рожденья,
За светлый братский мир, роднящий всех людей!
Но что… дрожите вы?—Какое оскорбленье:
В лохмотьях м грязи y ваших мы очей!
Давая чувствоват свое полупрезренье,
Вы корку старую нам бросили скорей…
О трусы жалкие, с угрозой на-готове!
Взгляните: ненависть проснулась, как змея, —
Не хлеба мы хотим, но крови, крови, крови…
И пусть ликует мест—хоть день один ея!
1Мне хочется о Вас, о Вас, о Вас
бессонными стихами говорить…
Над нами ворожит луна-сова,
и наше имя и в разлуке: три.
Как розовата каждая слеза
из Ваших глаз, прорезанных впродоль!
О теплый жемчуг!
Серые глаза,
и за ресницами живая боль.
Озерная печаль живет в душе.
Шуми, воспоминаний очерет,
и в свежести весенней хорошей,
святых святое, отрочества бред.* * *Мне чудится:
как мед, тягучий зной,
дрожа, пшеницы поле заволок.
С пригорка вниз, ступая крутизной,
бредут два странника.
Их путь далек…
В сандальях оба.
Высмуглил загар
овалы лиц и кисти тонких рук.
«Мария, — женщине мужчина, — жар
долит, и в торбе сохнет хлеб и лук».
И женщина устало:
«Отдохнем».
Так сладко сердцу речь ее звучит!..
А полдень льет и льет, дыша огнем,
в мимозу узловатую лучи…* * *Мария!
Обернись, перед тобой
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
чуть в звезды проносился нетопырь.
Лилейная Магдала,
Кари от,
оранжевый от апельсинных рощ…
И у источника кувшин…
Поет
девичий поцелуй сквозь пыль и дождь.* * *Но девятнадцать сотен тяжких лет
на память навалили жернова.
Ах, Мариам!
Нетленный очерет
шумит про нас и про тебя, сова…
Вы — в Скифии, Вы — в варварских степях.
Но те же узкие глаза и речь,
похожая на музыку, о Бах,
и тот же плащ, едва бегущий с плеч.
И, опершись на посох, как привык,
пред Вами тот же, тот же, — он один! —
Иуда, красногубый большевик,
грозовых дум девичьих господин.* * *Над озером не плачь, моя свирель.
Как пахнет милой долгая ладонь!..
…Благословение тебе, апрель.
Тебе, небес козленок молодой! 2И в небе облако, и в сердце
грозою смотанный клубок.
Весь мир в тебе, в единоверце,
коммунистический пророк!
Глазами детскими добрея
день ото дня, ты видишь в нем
сапожника и брадобрея
и кочегара пред огнем.
С прозрачным запахом акаций
смесился холодок дождя.
И не тебе собак бояться,
с клюкой дорожной проходя!
В холсте суровом ты — суровей,
грозит земле твоя клюка,
и умные тугие брови
удивлены грозой слегка.3Закачусь в родные межи,
чтоб поплакать над собой,
над своей глухой, медвежьей,
черноземною судьбой.
Разгадаю вещий ребус —
сонных тучек паруса:
зноем (яри на потребу)
в небе копится роса.
Под курганом заночую,
в чебреце зарей очнусь.
Клонишь голову хмельную,
надо мной калиной, Русь!
Пропиваем душу оба,
оба плачем в кабаке.
Неуемная утроба,
нам дорога по руке!
Рожь, тяни к земле колосья!
Не дотянешься никак?
Будяком в ярах разросся
заколдованный кабак.И над ним лазурной рясой
вздулось небо, как щека.
В сердце самое впилася
пьявка, шалая тоска…4Сандальи деревянные, доколе
чеканить стуком камень мостовой?
Уже не сушатся на частоколе
холсты, натканные в ночи вдовой.
Уже темно, и оскудела лепта,
и кружка за оконницей пуста.
И желчию, горчичная Сарепта,
разлука мажет жесткие уста.
Обритый наголо хунхуз безусый,
хромая, по пятам твоим плетусь,
о Иоганн, предтеча Иисуса,
чрез воющую волкодавом Русь.
И под мохнатой мордой великана
пугаю высунутым языком,
как будто зубы крепкого капкана
зажали сердца обгоревший ком.
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
Собираясь на теплый юг, высоко проносились облака, и, дыша холодом, гордились, что хребты их, дымчатые и волнистые, солнце позолотило ярче, чем землю, на которую они отбросили подвижную тень свою…
— Мы выше земли и светлее земли!
— Не гордитесь, — отозвалась им допотопная высь горы, как сединами, прикрытая снегом: — я и выше вас, и светлее вас и, несокрушимая, недосягаемая, вижу обоих вас…
— Что же ты видишь?
— А вот часто я вижу, как, в виде паров, солнце с земли поднимает вас, и для того поднимает вас, чтобы вы, как слезами раскаяния, орошали дождем грудь земли, — грудь вашей единственной матери, за то, что вы похищали у нее огонь ее и этим же огнем, как перунами, раздирали покров ее и заслоняли ей солнце.
— Да… мы несем с собой молнии и гром, потому что мы, свободные от земных цепей, выше земли и светлее земли!
— Все, что живет и дышит, земля питает мириадами разнообразных плодов своих, а вы и ваши перуны — бесплодны…
— Очень нужно нам питать этих ничтожных козявок!.. Человек, и тот, как муравей, едва заметен нам.
— Пусть человек, сын земли и солнца, земной любви и Божественного разума, едва заметен вам с высоты вашего величия, — но стремления его безграничны, и не вам уследить за полетом мечты его… До конца веков останутся на земле следы его веры и мысли, а вы бесследно унесетесь туда, куда ветер потянет вас… и завтра же… не будет вас…
— Нет, нет, нет! — крутясь и сгущаясь, заголосили облака, уносимые ветром. — Мы, вечно свободные, выше земли, светлее и даже святее земли!
— Но куда же вы?..
— Мы на юг, мы на юг летим…
— Зачем же вы тянетесь к северу?..
— На юг, на юг!
Но ветер понес их на север — и горная высь не позавидовала их свободе…
Раз, на жарком юго-востоке, в одну из долин, на раннем восходе солнца, из окрестных гор и пахучих лесов сбежалися вольные, дикие кони.
Разгорались глаза их, морщились круто-выгнутые, гордые шеи их, лоснились спины, развевалися гривы, поднималась золотистая пыль, и далеко стоял гул от топота копыт их.
И побежал за ними осел и стал кричать…
— Ты сюда зачем? — спросили его кони.
— А вы зачем?
— Мы принеслись на ристалище, — а ты?
— Э… ге… ге! А я думал, что здесь будут уши мерять;— у кого длиннее.
Стой, Солнце, и услышь, я здесь к тебе взываю,
И в исступленьи радостном дерзаю
Вести с тобою речь.
Горит как ты мое воображенье,
И в жажде светлых встреч
К тебе высокое паренье
К золотоликому, вперед,
Души бестрепетный полет.
О, если б голос мой был звук могучий,
И превышая грозный гром,
Великий гул будя кругом,
Вознесся кверху, выше тучи,
К тебе, о, Солнце, до твоих горнил,
И ход твой средь небес остановил!
О, если б пламя, что в моем мышленьи
Всегда горит, все чувства вдруг зажгло,
К лучу, который так победен в рденьи,
Вознесся б жадный взор и просиял светло,
Мои глаза в твой лик, что светит многозорно,
Горя, смотрели бы упорно,
Не зная, сколько бы мгновений так прошло.
Как я тебя всегда любил, о, солнце в блеске!
С какой ревнивою тоской,
Ребенок малый и простой,
По небу вышнему, как будто в перелеске,
Хотел идти я за тобой,
И на тебя смотрел, блаженно-исступленный,
И созерцал твой свет душою опьяненной.
От золотых межей, где царствует Восток,
Весь опоясанный богатым Океаном,
Что спрятал жемчуга, закрыв их водным станом,
До рубежей иных, что запад в тень облек,
Пылающих одежд живое обрамленье
Распростираешь ты, величественный царь,
И миру льешь потоки рденья,
Его живишь теперь, как встарь.
От своего чела ты мечешь день блестящий,
Ты радость и душа Миров,
Твой диск дарует свет и жар животворящий,
И торжествующей короною шаров
Ты восстаешь, венец, в игре огней горящий,
Спокойно всходишь ты на золотой зенит,
На царственный престол средь неба голубого,
Ты в пламенях живых, твой лик огнем облит,
И вдруг полет задержан снова: —
Отсюда пламенный свой бег
Ты низвергаешь быстрым сходом,
И волосы твои, в сверканьи пышных нег,
Воспламененные раскинулись по водам,
Их Море приняло, волна дрожит огнем,
И весь твой блеск сокрылся в нем: —
Еще прошедший день примкнул к безмерным годам.
Столетья без числа, ты видело их все,
В бездонной пропасти времен они забыты,
И сколько пышных царств забрезжило в красе,
И были все они на грани дней изжиты.
Чем были пред тобой? В тени глухих лесов
Листы срываются на ветках оголенных,
И пляшут по кругам, под бешенством ветров,
Среди дыханий разяренных.
Тебя не тронул Божий гнев,
Когда кипел потоп вкруг гибнущей вселенной,
И правосудною рукой был брошен сев
Карающей воды, и бури, долго пленной,
Вот ветер зарычал. Гудя, упал окрест
Разрывно-хриплый гром, как камни на откосе,
И сдвинулись, дрожа, с своих давнишних мест,
Земли алмазные скрепляющие оси.
И горы и поля — вспененный океан,
И горы и поля — могила человека.
И содрогнулась глубь, недвижная от века.
А ты над немотой потопших в бездне стран, —
Над бурей трон взнесло, как повелитель мира,
Из сумраков тогда твоя была порфира,
Но лик был отдан весь лучам,
И высоко взнесясь для огненного пира,
Светило мирно ты, горя иным мирам.
И снова, свежие, другие,
Прошли столетья пред тобой,
Как волны таяли морские,
Крутясь по бездне голубой.
Толчком взаимным сокрушили
Друг друга в бешенстве зыбей,
Меж тем как в неизменной силе,
В нетленной красоте своей,
О, солнце, ты встаешь, свой лик всегда вздымая,
А тысяча веков лежит, толпа немая,
На пепелище дней.
И вечным будешь ты, всегда неугасимым?
Не потускнеет он, безмерный твой очаг?
Ты не затянешься отяжелелым дымом, —
Стремя бессмертный бег, неся горючий стяг?
Средь гибели времен, где все в забвеньи равном,
Лишь ты останешься вовек самодержавным?
Нет, потому что и к тебе
Издалека, походкой мерной,
Подходит смерть, зовя к судьбе,
Для всех, кто в мире, достоверной.
Кто знает, может быть, ты только бедный луч, —
Лишь отраженный диск иного Солнца в мире,
Который был другим, прекраснее и шире,
Как тот иной Огонь пылал вдвойне могуч!
Так услаждайся же своею красотою,
И юностью своей, о, Солнце! Будет день,
То будет страшный день, как мощною рукою
Отца высокого уроненная тень
Наляжет тягостно на шар, еще горючий,
И разорвется он, и в вечность соскользнет,
Кусок в морях огня, обломки в смуте жгучей,
Закутанный навек, могильный в свой черед,
В морях стократных бурь, во мраке бесконечном,
Твой чистый свет умрет: —
И ночь всю высь небес скует покровом вечным,
И от твоих огней, пылавших день-деньской,
Ни даже памяти не будет никакой!
Стой, Солнце, и услышь, я здесь к тебе взываю,
И в изступленьи радостном дерзаю
Вести с тобою речь.
Горит как ты мое воображенье,
И в жажде светлых встреч
К тебе высокое паренье
К золотоликому, вперед,
Души безтрепетный полет.
О, если б голос мой был звук могучий,
И превышая грозный гром,
Великий гул будя кругом,
Вознесся кверху, выше тучи,
К тебе, о, Солнце, до твоих горнил,
И ход твой средь небес остановил!
О, если б пламя, что в моем мышленьи
Всегда горит, все чувства вдруг зажгло,
К лучу, который так победен в рденьи,
Вознесся б жадный взор и просиял светло,
Мои глаза в твой лик, что светит многозорно,
Горя, смотрели-бы упорно,
Не зная, сколько бы мгновений так прошло.
Как я тебя всегда любил, о, солнце в блеске!
С какой ревнивою тоской,
Ребенок малый и простой,
По небу вышнему, как будто в перелеске,
Хотел идти я за тобой,
И на тебя смотрел, блаженно-изступленный,
И созерцал твой свет душою опьяненной.
От золотых межей, где царствует Восток,
Весь опоясанный богатым Океаном,
Что спрятал жемчуга, закрыв их водным станом,
До рубежей иных, что запад в тень облек,
Пылающих одежд живое обрамленье
Распростираешь ты, величественный царь,
И миру льешь потоки рденья,
Его живишь теперь, как встарь.
От своего чела ты мечешь день блестящий,
Ты радость и душа Миров,
Твой диск дарует свет и жар животворящий,
И торжествующей короною шаров
Ты возстаешь, венец, в игре огней горящий,
Спокойно всходишь ты на золотой зенит,
На царственный престол средь неба голубого,
Ты в пламенях живых, твой лик огнем облит,
И вдруг полет задержан снова: —
Отсюда пламенный свой бег
Ты низвергаешь быстрым сходом,
И волосы твои, в сверканьи пышных нег,
Воспламененные раскинулись по водам,
Их Море приняло, волна дрожит огнем,
И весь твой блеск сокрылся в нем: —
Еще прошедший день примкнул к безмерным годам.
Столетья без числа, ты видело их все,
В бездонной пропасти времен они забыты,
И сколько пышных царств забрезжило в красе,
И были все они на грани дней изжиты.
Чем были пред тобой? В тени глухих лесов
Листы срываются на ветках оголенных,
И пляшут по кругам, под бешенством ветров,
Среди дыханий разяренных.
Тебя не тронул Божий гнев,
Когда кипел потоп вкруг гибнущей вселенной,
И правосудною рукой был брошен сев
Карающей воды, и бури, долго пленной,
Вот ветер зарычал. Гудя, упал окрест
Разрывно-хриплый гром, как камни на откосе,
И сдвинулись, дрожа, с своих давнишних мест,
Земли алмазныя скрепляющия оси.
И горы и поля — вспененный океан,
И горы и поля — могила человека.
И содрогнулась глубь, недвижная от века.
А ты над немотой потопших в бездне стран, —
Над бурей трон взнесло, как повелитель мира,
Из сумраков тогда твоя была порфира,
Но лик был отдан весь лучам,
И высоко взнесясь для огненнаго пира,
Светило мирно ты, горя иным мирам.
И снова, свежия, другия,
Прошли столетья пред тобой,
Как волны таяли морския,
Крутясь по бездне голубой.
Толчком взаимным сокрушили
Друг друга в бешенстве зыбей,
Межь тем как в неизменной силе,
В нетленной красоте своей,
О, солнце, ты встаешь, свой лик всегда вздымая,
А тысяча веков лежит, толпа немая,
На пепелище дней.
И вечным будешь ты, всегда неугасимым?
Не потускнеет он, безмерный твой очаг?
Ты не затянешься отяжелелым дымом, —
Стремя безсмертный бег, неся горючий стяг?
Средь гибели времен, где все в забвеньи равном,
Лишь ты останешься вовек самодержавным?
Нет, потому что и к тебе
Издалека, походкой мерной,
Подходит смерть, зовя к судьбе,
Для всех, кто в мире, достоверной.
Кто знает, может быть, ты только бедный луч, —
Лишь отраженный диск иного Солнца в мире,
Который был другим, прекраснее и шире,
Как тот иной Огонь пылал вдвойне могуч!
Так услаждайся же своею красотою,
И юностью своей, о, Солнце! Будет день,
То будет страшный день, как мощною рукою
Отца высокаго уроненная тень
Наляжет тягостно на шар, еще горючий,
И разорвется он, и в вечность соскользнет,
Кусок в морях огня, обломки в смуте жгучей,
Закутанный навек, могильный в свой черед,
В морях стократных бурь, во мраке безконечном,
Твой чистый свет умрет: —
И ночь всю высь небес скует покровом вечным,
И от твоих огней, пылавших день деньской,
Ни даже памяти не будет никакой!
Достигнул страшный слух ко мне,
Что ныне стал ты лицемерен,
Тебе в приятной стороне
О, льстец! мне сделался неверен,
Те нежности, которы мне
Являл любви твоей в огне,
Во страсти новой погружаешь:
О мне не мнишь, не говоришь,
Другой любовь твою даришь,
Меня совсем позабываешь.
Те речи, те слова в устах,
Меня которые ласкали;
Те тайны виды на очах,
Меня которые искали,
Те вздохи страстнейшей любви,
Те жарки чувствия в крови,
То сердце, что меня любило,
Душа, котора тем жила,
Меня душою что звала, —
Ах! все, ах! все мне изменило.
Кого на свете почитать
За справедливого возможно,
И ты, ах! если уверять
Меня не постыдился ложно?
Ты бог мой был, ты клятву дал,
Ты ныне клятву ту попрал.
О, льстец, в злых хитростях безмерный!
Но нет, совсем не клятве сей
Я верила — душе твоей,
Судивши по себе, неверный!
К бесчестию тому, что мне
Ты стался столько вероломен,
Любви неистовой в огне
Ты, чаю, до того нескромен, —
Другой на жертву мою честь
Не устрашился ты принесть;
Сказал ей, думаю, подробно,
Когда, где, как мной счастлив был, —
Любя, любви кто изменил,
На злость то сердце всю способно.
А кто единый токмо раз
Бессовестен душой своею,
Тот всякий день, тот всякий час
Уж вечно будет вреден ею.
Так ты, так ты таков-то лют!
Ах! нет, средь самых тех минут,
Когда тебя я ненавижу,
Когда тобой я грусть терплю,
С тобой я твой порок люблю,
Еще в тебе всю прелесть вижу.
Свет мой! коль ты ко мне простыл,
Когда тебе угодно стало,
Чтоб то, которое любил,
Тебя уж сердце не прельщало, —
Так в те мне скучные часы,
Когда зришь не во мне красы,
Не меня приятностьми маня (sиc!)
Сидишь с прелестницей твоей,
Отраду дай душе моей,
Хоть в мыслях вобрази меня.
Представь уста, отколь любовь
Любовными ты пил устами;
Представь глаза, миг каждый вновь
Отколь мой жар ты зрел очами;
Вообрази тот вид лица,
Тебе что всех царей венца
И всей прекрасней был вселенной.
Уж вид, тот вид уже не сей:
Лишенная любви твоей,
Я зрю меня всего лишенной.
Жалей меня, и за любовь
Отринуту твоей любезной,
Я не прошу тебя, не лей ты кровь,
Одной пожертвуй каплей слезной,
Поплачь и потужи, стеня,
Иль хоть обманывай меня:
Скажи, что ты нелицемерен,
Скажи, и оправдай злой слух,
Дражайший мой, любезный друг!
Коль льзя еще, так будь мне верен.
1776
Стянут цепию железной,
Кто с бессмертьем на челе
Над разинутою бездной
Пригвожден к крутой скале?
То Юпитером казнимый
С похитительного дня —
Прометей неукротимый,
Тать небесного огня!
Цепь из кузницы Вулкана
В члены мощного титана
Вгрызлась, резкое кольцо
Сводит выгнутые руки,
С выраженьем гордой муки
Опрокинуто лицо;
Тело сдавленное ноет
Под железной полосой,
Горный ветер дерзко роет
Кудри, взмытые росой;
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,
Но и в муке он прекрасен,
И в оковах — всё он бог!
Всё он твердо к небу взводит
Силу взора своего,
И стенанья не исходит
Из поблеклых уст его. Вдруг — откуда так приветно
Что-то веет? — Чуть заметно
Крыл движенье, легкий шум,
Уст незримых легкий шепот
Прерывает тайный ропот
Прометея мрачных дум.
Это — группа нимф воздушных,
Сердца голосу послушных
Дев лазурной стороны,
Из пределов жизни сладкой
В область дольних мук украдкой
— Низлетела с вышины, —
И страдалец легче дышит,
Взор отрадою горит.
‘Успокойся! — вдруг он слышит,
Точно воздух говорит. —
Успокойся — и смиреньем
Гнев Юпитера смири!
Бедный узник! Говори,
Поделись твоим мученьем
С нами, вольными, — за что
Ты наказан, как никто
Из бессмертных не наказан?
Ты узлом железным связан
И прикован на земле
К этой сумрачной скале’. ‘Вам доступно состраданье, —
Начал он, — внимайте ж мне
И мое повествованье
Скройте сердца в глубине!
Меж богами, в их совете,
Раз Юпитер объявил,
Что весь род людской на свете
Истребить он рассудил.
‘Род, подобный насекомым!
Люди! — рек он. — Жалкий род!
Я вас молнией и громом
Разражу с моих высот.
Недостойные творенья!
Не заметно в вас стремленья
К светлой области небес,
Нет в вас выспреннего чувства,
Вас не двигают искусства,
Весь ваш мир — дремучий лес’.
Молча сонм богов безгласных,
Громоносному подвластных,
Сим словам его внимал,
Все склонились — я восстал.
О, как гневно, как сурово
Он взглянул на мой порыв!
Он умолк, я начал слово:
‘Грозный! ты несправедлив.
Страшный замысл твой — обида
Правосудью твоему? —
Ты ли будешь враг ему?
Грозный! Мать моя — Фемида
Мне вложила в плоть и кровь
К правосудию любовь.
Где же жить оно посмеет,
Где же место для него,
Если правда онемеет
У престола твоего?
Насекомому подобен
Смертный в свой короткий век,
Но и к творчеству способен
Этот бренный человек.
Вспомни мира малолетство!
Силы спят еще в зерне.
Погоди! Найдется средство —
И воздействуют оне’. Я сказал. Он стал ворочать
Стрелы рдяные в руках!
Гнев висел в его бровях,
‘Я готов мой гром отсрочить! ’ —
Возгласил он — и восстал. Гром отсрочен. Льется время.
Как спасти людское племя?
Непрерывно я искал.
Чем в суровой их отчизне
Двигнуть смертных к высшей жизни?
И загадка для меня
Разрешилась: дать огня!
Дать огня им — крошку света —
Искру в пепле и золе —
И воспрянет, разогрета,
Жизнь иная на земле.
В дольнем прахе, в дольнем хламе
Искра та гореть пойдет,
И торжественное пламя
Небо заревом зальет.
Я размыслил — и насытил
Горней пищей дольний мир, —
Искру с неба я похитил,
И промчал через эфир,
Скрыв ее в коре древесной,
И на землю опустил,
И, раздув огонь небесный,
Смертных небом угостил.
Я достиг желанной цели:
Искра миром принята —
И искусства закипели,
Застучали молота;
Застонал металл упорный
И, оставив мрак затворный,
Где от века он лежал,
Чуя огнь, из жилы горной
Рдяной кровью побежал.
Как на тайну чародея,
Смертный кинулся смотреть,
Как железо гнется, рдея,
И волнами хлещет медь.
Взвыли горны кузниц мира,
Плуг поля просек браздой,
В дикий лес пошла секира,
Взвизгнул камень под пилой;
Камень в храмы сгромоздился,
Мрамор с бронзой обручился,
И, паря над темным дном,
В море вдался волнорезом
Лес, прохваченный железом,
Окрыленный полотном.
Лир серебряные струны
Гимн воспели небесам,
И в восторге стали юны
Старцы, вняв их голосам.
Вот за что я на терзанье
Пригвожден к скале земной!
Эти цепи — наказанье
За высокий подвиг мой.
Мне предведенье внушало,
Что меня постигнет казнь,
Но меня не удержала
Мук предвиденных боязнь,
И с Юпитерова свода
Жребий мой меня послал,
Чтоб для блага смертных рода
Я, бессмертный, пострадал’. Полный муки непрерывной,
Так вещал страдалец дивный,
И, внимая речи той,
Нимфы легкие на воле
Об его злосчастной доле
Нежной плакали душой
И, на язвы Прометея,
Как прохладным ветерком,
Свежих уст дыханьем вея,
Целовали их тайком.
Огнепоклонником я прежде был когда-то,
Огнепоклонником останусь я всегда.
Мое индийское мышление богато
Разнообразием рассвета и заката,
Я между смертными — падучая звезда.
Средь человеческих бесцветных привидений,
Меж этих будничных безжизненных теней,
Я вспышка яркая, блаженство исступлений,
Игрою красочной светло венчанный гений,
Я праздник радости, расцвета, и огней.
Как обольстительна в провалах тьмы комета!
Она пугает мысль и радует мечту.
На всем моем пути есть светлая примета,
Мой взор — блестящий круг, за мною — вихри света,
Из тьмы и пламени узоры я плету.
При разрешенности стихийного мечтанья,
В начальном Хаосе, еще не знавшем дня,
Не гномом роющим я был средь Мирозданья,
И не ундиною морского трепетанья,
А саламандрою творящего Огня.
Под Гималаями, чьи выси — в блесках Рая,
Я понял яркость дум, среди долинной мглы,
Горела в темноте моя душа живая,
И людям я светил, костры им зажигая,
И Агни светлому слагал свои хвалы.
С тех пор, как миг один, прошли тысячелетья,
Смешались языки, содвинулись моря.
Но все еще на Свет не в силах не глядеть я,
И знаю явственно, пройдут еще столетья,
Я буду все светить, сжигая и горя.
О, да, мне нравится, что бе́ло так и ало
Горенье вечное земных и горних стран.
Молиться Пламени сознанье не устало,
И для блестящего мне служат ритуала
Уста горячие, и Солнце, и вулкан.
Как убедительна лучей растущих чара,
Когда нам Солнце вновь бросает жаркий взгляд,
Неисчерпаемость блистательного дара!
И в красном зареве победного пожара
Как убедителен, в оправе тьмы, закат!
И в страшных кратерах — молитвенные взрывы:
Качаясь в пропастях, рождаются на дне
Колосья пламени, чудовищно-красивы,
И вдруг взметаются пылающие нивы,
Устав скрывать свой блеск в могучей глубине.
Бегут колосья ввысь из творческого горна,
И шелестенья их слагаются в напев,
И стебли жгучие сплетаются узорно,
И с свистом падают пурпуровые зерна,
Для сна отдельности в той слитности созрев.
Не то же ль творчество, не то же ли горенье,
Не те же ль ужасы, и та же красота
Кидают любящих в безумные сплетенья,
И заставляют их кричать от наслажденья,
И замыкают им безмолвием уста.
В порыве бешенства в себя принявши Вечность,
В блаженстве сладостном истомной слепоты,
Они вдруг чувствуют, как дышит Бесконечность,
И в их сокрытостях, сквозь ласковую млечность,
Молниеносные рождаются цветы.
Огнепоклонником Судьба мне быть велела,
Мечте молитвенной ни в чем преграды нет.
Единым пламенем горят душа и тело,
Глядим в бездонность мы в узорностях предела,
На вечный праздник снов зовет безбрежный Свет.
Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.
«За днями дни идут, идут…
Напрасно;
Они свободы не ведут
Прекрасной;
Об ней тоскую и молюсь,
Ее зову, не дозовусь.Смотрю в высокое окно
Темницы:
Все небо светом зажжено
Денницы;
На свежих крыльях ветерка
Летают вольны облака.И так все блага заменить
Могилой;
И бросить свет, когда в нем жить
Так мило;
Ах! дайте в свете подышать;
Еще мне рано умирать.Лишь миг весенним бытиём
Жила я;
Лишь миг на празднике земном
Была я;
Душа готовилась любить…
И все покинуть, все забыть!»Так голос заунывный пел
В темнице…
И сердцем юноша летел
К певице.
Но он в неволе, как она;
Меж ними хладная стена.И тщетно с ней он разлучен
Стеною:
Невидимую знает он
Душою;
И мысль об ней и день и ночь
От сердца не отходит прочь.Все видит он: во тьме она
Тюрёмной
Сидит, раздумью предана,
Взор томный;
Младенчески прекрасен вид;
И слезы падают с ланит.И ночью, забывая сон,
В мечтанье
Ее подслушивает он
Дыханье;
И на устах его горит
Огонь ее младых ланит.Таясь, страдания одне
Делить с ней,
В одной темничной глубине
Молить с ней
Согласной думой и тоской
От неба участи одной —Вот жизнь его: другой не ждет
Он доли;
Он, равнодушный, не зовет
И воли:
С ней розно в свете жизни нет;
Прекрасен только ею свет.«Не ты ль, — он мнит, — давно была
Любима?
И не тебя ль душа звала,
Томима
Желанья смутного тоской,
Волненьем жизни молодой? Тебя в пророчественном сне
Видал я;
Тобою в пламенной весне
Дышал я;
Ты мне цвела в живых цветах;
Твой образ веял в облаках.Когда же сердце ясный взор
Твой встретит?
Когда, разрушив сей затвор,
Осветит
Свобода жизнь вдвоем для нас?
Лети, лети, желанный час».Напрасно; час не прилетел
Желанный;
Другой создателем удел
Избранный
Достался узнице младой —
Небесно-тайный, не земной.Раз слышит он: затворов гром,
Рыданье,
Звук цепи, голоса́… потом
Молчанье…
И ужас грудь его томит —
И тщетно ждет он… все молчит.Увы! удел его решен…
Угрюмый,
Навек грядущего лишен,
Все думы
За ней он в гроб переселил
И молит рок, чтоб поспешил.Однажды — только занялась
Денница —
Его со стуком расперлась
Темница.
«О радость! (мнит он) скоро к ней!»
И что ж?.. Свобода у дверей.Но хладно принял он привет
Свободы:
Прекрасного уж в мире нет;
Дни, годы
Напрасно будут проходить…
Погибшего не возвратить.Ах! слово милое об ней
Кто скажет?
Кто след ее забытых дней
Укажет?
Кто знает, где она цвела?
Где тот, кого своим звала? И нет ему в семье родной
Услады;
Задумчив, грустию немой
Он взгляды
Сердечные встречает их;
Он в людстве сумрачен и тих.Настанет день — ни с места он;
Безгласный,
Душой в мечтанье погружен,
Взор страстный
Исполнен смутного огня,
Стоит он, голову склоня.Но тихо в сумраке ночей
Он бродит
И с неба темного очей
Не сводит:
Звезда знакомая там есть;
Она к нему приносит весть… О милом весть и в мир иной
Призванье…
И делит с тайной он звездой
Страданье;
Ее краса оживлена:
Ему в ней светится она.Он таял, гаснул и угас…
И мнилось,
Что вдруг пред ним в последний час
Явилось
Все то, чего душа ждала,
И жизнь в улыбке отошла.
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
1
Был долгий мир. Народы были сыты
И лоснились: довольные собой,
Обилием и общим миролюбьем.
Лишь изредка, переглянувшись, все
Кидались на слабейшего; и разом
Его пожравши, пятились, рыча
И челюсти ощеривая набок;
И снова успокаивались.
В мире
Все шло как следует:
Трильон колес
Работал молотами, рычагами,
Ковали сталь,
Сверлили пушки,
Химик
Изготовлял лиддит и мелинит;
Ученые изобретали способ
За способом для истребленья масс;
Политики чертили карты новых
Колониальных рынков и дорог;
Мыслители писали о всеобщем
Ненарушимом мире на земле,
А женщины качались в гибком танго
И обнажали пудренную плоть.
Манометр культуры достигал
До высочайшей точки напряженья.
2
Тогда из бездны внутренних пространств
Раздался голос, возвестивший: «Время
Топтать точило ярости. За то,
Что люди демонам,
Им посланным служить,
Тела построили
И создали престолы,
За то, что гневу
Огня раскрыли волю
В разбеге жерл и в сжатости ядра,
За то, что безразличью
Текущих вод и жаркого тумана
Дали мускул
Бегущих ног и вихри колеса,
За то, что в своевольных
Теченьях воздуха
Сплели гнездо мятежным духам взрыва,
За то, что жадность руд
В рать пауков железных превратили,
Неумолимо ткущих
Сосущие и душащие нити, —
За то освобождаю
Плененных демонов
От клятв покорности,
А хаос, сжатый в вихрях вещества,
От строя музыки!
Даю им власть над миром,
Покамест люди
Не победят их вновь,
В себе самих смирив и поборов
Гнев, жадность, своеволье, безразличье».
3
И видел я: разверзлись двери неба
В созвездьи Льва, и бесы
На землю ринулись…
Сгрудились люди по речным долинам,
Означивши великих царств межи
И вырывши в земле
Ходы, змеиные и мышьи тропы,
Пасли стада прожорливых чудовищ:
Сами
И пастыри и пища.
4
Время как будто опрокинулось
И некрещенным водою потопа
Казался мир: из тины выползали
Огромные коленчатые гады,
Железные кишели пауки,
Змеи глотали молнии,
Драконы извергали
Снопы огня и жалили хвостом,
В морях и реках рыбы
Метали
Икру смертельную,
От ящеров крылатых
Свет застилался, сыпались на землю
Разрывные и огненные яйца,
Тучи насекомых,
Чудовищных строеньем и размером,
В телах людей
Горючие личинки оставляли, —
И эти полчища исчадий,
Получивших
И гнев, и страсть, и злобу от людей,
Снедь человечью жалили, когтили,
Давили, рвали, жгли, жевали, пожирали,
А города подобно жерновам
Без устали вращались и мололи
Зерно отборное
Из первенцев семейств
На пищу демонам.
И тысячи людей
Кидались с вдохновенным исступленьем
И радостью под обода колес.
Все новые и новые народы
Сбегались и сплетались в хороводы
Под гром и лязг ликующих машин,
И никогда подобной пляски смерти
Не видел исступленный мир!
5
Еще! еще! И все казалось мало…
Тогда раздался новый клич: «Долой
Войну племен, и армии, и фронты:
Да здравствует гражданская война!»
И армии, смешав ряды, в восторге
С врагами целовались, а потом
Кидались на своих, рубили, били,
Расстреливали, вешали, пытали,
Питались человечиной,
Детей засаливали впрок, —
Была разруха,
Был голод.
Наконец пришла чума.
6
Безглазые настали времена,
Земля казалась шире и просторней,
Людей же стало меньше,
Но для них
Среди пустынь недоставало места,
Они горели только об одном:
Скорей построить новые машины
И вновь начать такую же войну.
Так кончилась предбредовая схватка,
Но в этой бойне не уразумели,
Не выучились люди ничему.
Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.
И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.
И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.
И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…
Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.
И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…
И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…
И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…
Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________
Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…
И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.
Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…
Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.
Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.
И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.
Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.
Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;
Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;
Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —
До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…
Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.
И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.
Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…
И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —
В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;
С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.
Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…
И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..
Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…
Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…
Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.
— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…
Словом, просто — красота.
И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.
Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.
Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.
И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.
По-девичьи густыми волосами
Упавший месяц путал стрель реки,
Касался дна стремглав за ивняками
И выплывал в засонье осоки.
Зной соловьев кострами побережий,
Острей воды, струился по ночам.
Опять весна, такая же, как прежде,
И ночь весны, что встретилась вчера.
Мне ветер был знакомый не по разу.
Он полуспал иль вскакивал в размет.
Домчав небес в надоблачные лазы,
Огнями звезд пестрил круговорот.
В густую тень тепло вздыхали травы,
Свевая дождь осыпавшихся звезд.
Ночь напролет по-разному лукавит
То золотой, то черной мглою кос.
От месяца душисто золотится;
Затонет месяц – ночь опять черна.
И пусть лицо опахивает птицей
Крылатый сон, она не хочет сна.
Полутаясь в затишьи соловьином,
Она горит, как девушка весной.
И с зимних дум оттаивает льдины
Девическою теплою косой.
До губ моих касается, доверясь, –
Так целовала в прошлогодний май…
В ночном лесу зашевелились звери,
Невидимые, словно тьма сама.
Барсук ли, еж стремятся к водопою?
Расщелкался ли в ивах соловей?
Который раз целуется со мною
Живая ночь, любовницы живей?
Ночь – девушка, знакомая так долго,
Изученная мною наизусть,
Любимая!.. Зачем же втихомолку
С тобой пришла и защемила грусть?
Не первый год как слушать я доволен
Шум задышавшей юной теплоты…
Но вспомнилось… я старой думой болен,
Доступной всем, как радость или стыд.
Струится час журчанием певучим
Под соловьиный голосистый гром.
Я думами про смерть свою измучен,
А смерть чужую чувствую ногой.
Чужая смерть – сгнивающие пали,
В которых нет зеленого огня.
Они в черед и к сроку догорали,
Чтоб этот гриб их ржавчину поднял.
Закат и ночь. День в звуках до отказа.
Звук умирает, никнет, что ни ночь.
Но разве дням, не отдохнув ни разу,
Звучать и петь без этой смерти смочь?
И как вкусна малина на погосте,
Которую садовник не ласкал…
Умрет отец, истаскивая кости…
Дом – сыновьям, а для него – доска.
С плеч головы не отряхнуть заране.
Есть польза и от мертвого орла.
Все мертвое для новой жизни встанет,
И смерти нет, что жизни немила.
По-новому, но для живого брызнет
И после смерти солнечная ясь.
Все числится в регистратуре жизни,
И капельке бесследно не пропасть.
И так, и этак. Новое за новым.
Чтоб жить другим, кончается одно.
Лен умирает для мотков суровых,
А из мотков родится полотно.
Перед зарею в безголосьи птичьем
Стучит рыбак веслом невдалеке.
Твой поцелуй росистый и девичий
И на губах, и на щеке.
Ночь – девушка! Еще побудь над краем.
Под пальцами твоя теплеет плоть.
Никто… и тот, который умирает,
К тебе любви не может побороть.
Звезды путаются в сетях –
В паутине тугих снастей;
Волны рубятся на бортах,
И дрожат огни фонарей.
Месяц катится колесом –
И в воде стремглав потонул…
Ветер бьет ледяным кнутом.
В море – мгла и ночной разгул.
Лоцман вдруг побелел лицом:
"Парус сорван. Гони, гони!.."
Я тебе возвратил кольцо
И проклял молодые дни.
Гибнут пусть в ледяной воде,
Зашипев, как крутой огонь.
Мне – на дно! Я любой беде,
Словно другу, даю ладонь.
Взор – во взор, грудью – в грудь. Вперед!
Только бездна стучит о дно.
Закрутился круговорот;
Ночь от ветра кипит вином.
Только глаз – холодней и злей.
Перед бурей не отступись!
Я теряю своих друзей,
А теперь потеряю жизнь.
Но до смерти, быть может, час?
Что ж ты в думы глядишь мои!
Я еще не совсем погас
Без твоей неживой любви.
Да. Я понял, как ты мертва:
Оторвался от губ твоих,
Позабыл про твои слова,
А теперь вспоминаю их.
И напрасно. До смерти – миг.
У матроса – душа да нож.
Не впервые я боль постиг,
Часто видел и грусть и ложь.
Неужели же только ты
Мне осталась – сиять луной,
В море мглистое с высоты
Опрокинулась надо мной?
Позабуду. Зубами в кровь
Искусаю свой жесткий рот.
Есть другая еще любовь:
Море, ветер, водоворот.
Что потеряно? Не грусти!
Горизонт, да блестящий след,
Да зеркальная ночь в пути,
Да жемчужный сырой рассвет.
Теплый бархат морской воды,
Остролистые пальмы, зной;
И пушистый узор звезды
В черном небе, над головой.
Я, матрос, – крутогрудый черт, –
Пью в таверне прозрачный эль…
Многих девушек людный порт
Приведет на мою постель.
Под шмелиную песнь гитар
С ней иду серебром песка…
Рот коралловый. Зелень. Жар.
Золотая, как зной, рука.
И не знает, – и как ей знать:
Так юна и свежа она, –
Что сегодня я пьян опять,
Как с тобою. Не от вина.
Да – сегодня… Но – нет! Но – нет!
Я тебя не забыл совсем…
Корабля длинный, узкий след
Заливает густая темь.
В бурный день корабль отошел…
Ветер путается в снастях,
Волны рубятся на бортах,
В желтой пене зарылся мол…
Эй! Напрасно не взял я нож.
Ты была бы мертва, как лед.
Но от судьбы своей не уйдешь,
О, проклятый и лживый год!
Мгла и свист. Мачты в ночь и хлябь
Обрываются, бьют в борта,
Громыхают… И на корабль
Опрокинулась высота.
В ней свою любовь утоплю…
Ледяной изумруд волны
Разгулялся по кораблю.
Колесо рулевое – прочь!
Лоцман, брошенный ветром в ночь,
Не увидит своей жены.
Это на Волге, на матушке, было!
Солнце за степью в песках заходило.
Я перебрался в лодчонке к рыбацкой ватаге,
С ромом во фляге, —
Думал я, может, придется поднесть
Выпить в мою или в ихнюю честь!
Белая отмель верст на́ пять бежала.
Тут-то в рогожных заслонах ватага стояла.
Сети длиной чуть не с версту на древках торчали,
Резко чернея на белом песке, просыхали...
Домик с оконцем стоял переносный;
Края далекого сосны,
Из Ярославля, знать, срубом служили,
Смолы сочили...
Вижу: хозяин стоит; он сказал:
«Ваше степенство, должно быть, случайно попал?
Чай, к пароходу, поди, опоздали,
Заночевали?»
Также сказал, что улов их недурен
И что, хоть месяц был бурен,
Все же у них
Рыбин больших
Много в садке шевелится!
Может, хочу убедиться?
В ближнем яру там садок преболышущий стоял.
Был поделен он на клети; я шесть насчитал;
Где по длине их, а где поперек
Сходни лежали из тонких досо́к.
Каждая клеть была рыбой полна...
Шумно играла в них рыбья волна!
Стукался толстый лосось и юлила стерлядка;
В звучно плескавшей воде, посреди беспорядка,
Чопорно, в белых тесьмах, проходила севрюга;
«Есть, — говорил мне хозяин, — у нас и белуга!»
Сунул он жердь и по дну поводил,
Поднял белугу! Нас дождь окатил,
Чуть показалась она... Мощным плесом хлестнула,
Точно дельфин кувырнулась и ко́ дну юркнула...
Ночь налегла той порой!
Очередной
Сети закидывал; прочие кучей сидели;
Два котелка на треногах кипели;
Яркий огонь по синеющей ночи пылал,
Искры метал...
Разные, пестрые люди в той куче столпились...
Были такие, что ближе к огню протеснились;
Были такие, что в мрак уходили, —
Точно они свои лица таили!
«Что́ его, — думали, — к нам сюда носит?
Ежели вдруг да про пашпорты спросит?
Правда, далеки пески! Не вперво́й уходить!
Дернула, видно, нелегкая нас посетить!..»
Фляга с ямайским осталася полной при мне:
И повернуть-то ее не пришлось на ремне!
Даже и к слову придти не пришлось никому;
Был я не по́ сердцу волжской ватаге, — видать по всему! —
Выходцем мира иного,
Мало сказать, что чужого...
Только отехавши с версту от стана,
Лодкой спугнув по пути пеликана, —
Он на волнах уносившейся Волги дремал, —
Что пеликаны на Волге бывают, того я не знал, —
Издали песню я вдруг услыхал хоровую...
В звездную ночь, в голубую,
Цельною шла, не куплет за куплетом,—
Тьму рассекала ночную высоким фальцетом
И, широко размахнув для полета великого крылья,
Вдруг ни на чем обрывалась с бессилья...
Чудная ночь эту песнь подхватила
И в отголосках без счета в безбрежную даль проводила...
Улица словно летит
В топоте толп… этих тел
Струю за струею струит —
Где им конец?.. Где предел
Для этих ветвящихся рук,
Обезумевших вдруг?
Буйство и вызов на бой
В этих руках, — их прибой
Злобой горит…
Улица золотом алым блестит
В глубине вечеров,
И струит
Топот и грохот буйных шагов.
Здесь Смерть, во весь рост,
В гремящем набате встает.
Смерть возникает из грез,
Таясь, за огнями, мечами,
И головами
На стебле мечей,
Что горячей
Самых алых цветов
Расцветают над топотом,
Грохотом буйных шагов.
Гул артиллерии — кашель тяжелый и жесткий,
Гул артиллерии — мерно-глухая икота
На перекрестке
Там, с поворота...
Этот кашель громоздкий
И жесткий
Разбитому времени меру и счет
Ведет
Удар за ударом — гремящие молоты, —
Оттого что камнями расколоты
Глаза обезумевших снов
Диски часов.
Прежнему времени нынче конец.
Времени нет
Для безумных и смелых сердец
Этих бесчисленных толп,
Пролетающих и зажигающих
Ярости свет.
Под гул артиллерии
Буйство встает из земли,
И клубится в пыли
Над серой глухой мостовой, —
Словно прибой
Алой крови в артерии,
Безмерное буйство сквозь грохот и вой.
Бледное буйство, оно задыхается:
В короткий блистающий миг —
Под топот и грохот и крик —
Завершается
Все, что искали и ждали
Века сквозь вуали печали.
Все, что казалось далеко,
Таилось в грядущих веках,
Под пушечных рокот и клекот
Лучится в огнистых глазах,
Встает — на яву, не во снах —
Сквозь бурю и страх
В опьяненных сердцах.
Здесь тысячи рук, потрясая оружьем, воздеты
Приветствовать новые миру планеты.
Это праздник кровавый цветет.
И алое знамя в восторге
Ветер ужаса рвет…
Люди проносятся в оргии
Опьяненно, багрово...
Солдатские каски блестят…
А руки устали, — но снова
И снова залпы трещат:
Народ захотел, наконец,
Чтобы буйной победы венец
Засверкал и кроваво и ало
Над его головою усталой.
Убивая — творить! Созидая — убить!
Так природа творит исступленно,
Опьяненно.
Да, убей! Или жертвуй собой
Ради жизни иной!
Пылают дома и мосты.
А сумерки черным челом
Наклонились с иной высоты
Над кровавым огнем.
Город вокруг громоздит
Баррикады вечерних теней.
Руки огней протянулись длинней:
В небо летит
Ослепительный ряд
Искр — опьяненный каскад.
Ба! Стрельба!..
Смерть деловито и жестко
Размерной и четкой стрельбой
На перекрестках
Срубает тела пред собой.
Падают трупы на трупы, —
Словно перила и немы и тупы,
В свинцовом молчаньи,
Лохмотья растерзанных тел
В пожарном сияньи, —
И жуткой гримасой ложится
Отблеск пожара — мучительно-бел —
На мертвые лица.
Колокол бьется на башне,
Словно сердце безмерной борьбы.
Покоряясь веленьям судьбы, —
И звон, невсегдашний,
Стоном кричит.
А башню испуганно лижет
Огонь… вот он ближе… и ближе…
И колокол сразу молчит.
И дворец, что когда-то царил
Над покорной толпой, он теперь
Золоченую дверь
Перед ней отворил.
В клочья порваны своды законов, —
Страницы летят
Из окон, с балконов
И в пыли под ногами шуршат…
И груду бумаги своим языком
Жадно лижет пылающий факел,
Чтобы самую мысль о былом
Скрыть под пеплом во мраке…
С балконов бросают людей, и от муки
Скрючено тело в злую черту,
И косят одну пустоту
Их разверстые руки.
В церквах
Разбиты иконы, и лежат некрасиво
Осколки икон в алтарях
На полу, словно спелое жниво…
И — решенный вопрос —
Там бескровный и длинный Христос
На последнем гвозде опечаленно вниз
Безнадежно повис...
Богохульство растет,
Все ломает и рвет,
Разливает причастье, елей —
И в углу
На полу
Там от них только грязь под ногами людей.
Радость убийства, отчаянья, страха
Искрится в душах… И звезды из мрака
Смотрят, как в вихре кровавых огней
— Словно безумием тронут —
Город, весь город, блестит все сильней,
Ввысь вознося золотую корону.
Буйство и ужас сплетают звено:
Спаяны люди, все люди, в одно.
Мнится, что даже и воздух горит,
Мнится: земля под ногами дрожит.
А черные дымы, сплетаясь, свиваются,
И в небе холодном извивно качаются…
Убивать, созидать здесь — одно…
И упасть, умереть — все равно!
Открывай, или руки сломай,
Чтобы вспыхнул зеленый и радостный Май!
Этим Маем и красною этой весной
Задыхаясь, встает пред тобой
Роковая всевластная сила,
Та, что душу твою опьянила.
Повеяло покоем,
Безмолвием и сном,
Кружатся белым роем
Снежинки за окном.
И их полет не слышен,
И падают они,
Как цвет молочный вишен
От ветра по весне.
Земле куют морозы
Тяжелый гнет оков,
Но в сердце реют грезы,
Как стая мотыльков,
И в этой равнодушной,
Холодной тишине —
Они толпой воздушной
Слетаются ко мне.
В тишине темно-синей —
Бледный месяца рог,
И серебряный иней —
У окраин дорог.
Снеговая поляна,
Глубь ветвистых аллей —
В легкой ризе тумана
С каждым мигом — светлей.
С каждым мигом — властнее
В сердце жажда чудес,
И манит все сильнее
Очарованный лес.
Блещет искрами льдинок
Стройных елей наряд;
Много дивных тропинок
В путь — дорогу манят.
Но сомненье обемлет
Душу мраком своим,
Сердце вещее внемлет
Голосам неземным.
Ты, неведомый странник,
Ты пришелец, вернись!
Мира жалкого данник,
Что тебе эта высь?
Этот край заповедный?
Эта дивная тишь?
Тщетно, робкий и бледный,
На распутье стоишь!
Тщетно жаждешь ты чуда,
Откровения ждешь!
Ты дороги отсюда
Никогда не найдешь!
Залита лунным блеском,
За темным перелеском
Вздымалась к небу ель,
И ей шептала сказки,
Кружилась в вихре пляски
Лишь снежная метель.
Над ней в иные страны
Неслися караваны
Нависших низко туч,
И солнце ей светило,
И звездные светила,
И робкий лунный луч.
Но в темном перелеске
Ей грезилось о блеске
Сверкающих огней,
О пышном гордом зале,
О музыке на бале
В ночи мечталось ей.
За яркий миг веселья,
За краткое похмелье,
За ложь и мишуру —
Она отдать готова
Свет солнца золотого
И месяца игру.
Белый лес под ризой белой
И среди морозной мглы
В их красе оледенелой
Дремлют белые стволы.
Все безмолвно и безлюдно,
Позабыт весенний гул,
Так и мнится: непробудно
Старый бор навек заснул.
Саван снега — на поляне,
Лунный блеск и тишина,
И в серебряном тумане
Над землею — чары сна.
Лишь вдали порою что-то
Смутной тенью промелькнет,
Хрустнет ветка — и дремота
Снова чащу обоймет.
Нет простора упованьям,
В сердце нет заветных слов:
Веет смертью и молчаньем
В этом царстве зимних снов.
Я слышу зимний плач метели,
Неумолкающий и злой,
Дрова в камине догорели,
Огонь подернулся золой.
Лишь искры, вспыхнувши порою
В полуостынувшей золе,
Своей причудливой игрою
На миг засветятся во мгле.
И воскресают безотчетно
В душе виденья прежних дней,
Подобно искрам мимолетно
Перебегающих огней.
И вот — неслышными крылами
Навеяв сладостные сны,
Они слетаются — послами
Иной, нездешней стороны.
И за собою увлекают
В недосягаемую даль,
Иль в сердце смутно пробуждают
Благоговейную печаль.
И в плаче вьюги заунывном,
Неумолкающем и злом,
Звучит мне — голосом призывным
Все та же песня — о былом.
В лесу стоят седые сосны;
Их меднокрасная кора
Покрыта слоем серебра;
Им грезятся былые весны
И гомон радостный в лесах,
Броженье соков животворных
И звонкий бег ключей проворных,
С улыбкой солнца в небесах!
Но снеговые облака
И снег, лежащий пеленою,
И стужа с мертвой тишиною —
Все говорит, что смерть близка.
И, потрясен до основанья,
Застонет глухо темный бор
Когда средь мертвого молчанья
Вдруг застучит в лесу топор.
И пробежит тревожный шорох
В вершинах сосен вековых,
Как весть о смертных приговорах
Неотвратимо роковых.
(Баллада)
Был удалец и отважный наездник Роллон;
С шайкой своей по дорогам разбойничал он.
Раз, запоздав, он в лесу на усталом коне
Ехал, и видит, часовня стоит в стороне.
Лес был дремучий, и был уж полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз;
Только в часовне лампада горела одна,
Бледно сквозь узкие окна светила она.
"Рано еще на добычу, — подумал Роллон, -
Здесь отдохну", — и в часовню пустынную он
Входит; в часовне, он видит, гробница стоит;
Трепетно, тускло над нею лампада горит.
Сел он на камень, вздремнул с полчаса и потом
Снова поехал лесным одиноким путем.
Вдруг своему щитоносцу сказал он: "Скорей
Съезди в часовню; перчатку оставил я в ней".
Посланный, бледен как мертвый, назад прискакал.
"Этой перчаткой другой завладел, — он сказал.-
Кто-то нездешний в часовне на камне сидит;
Руку он всунул в перчатку и страшно глядит;
Треплет и гладит перчатку другой он рукой;
Чуть я со страха не умер от встречи такой".
"Трус!" — на него запальчиво Роллон закричал,
Шпорами стиснул коня и назад поскакал.
Смело на страшного гостя ударил Роллон:
Отнял перчатку свою у нечистого он.
"Если не хочешь одной мне совсем уступить,
Обе ссуди мне перчатки хоть год поносить", -
Молвил нечистый; а рыцарь сказал ему: "На!
Рад испытать я, заплатит ли долг сатана;
Вот тебе обе перчатки; отдай через год".
"Слышу; прости, до свиданья", — ответствовал тот.
Выехал в поле Роллон; вдруг далекий петух
Крикнул, и топот коней поражает им слух.
Робость Роллона взяла; он глядит в темноту:
Что-то ночную наполнило вдруг пустоту;
Что-то в ней движется; ближе и ближе; и вот
Черные рыцари едут попарно; ведет
Сзади слуга в поводах вороного коня;
Черной попоной покрыт он; глаза из огня.
С дрожью невольной спросил у слуги паладин:
"Кто вороного коня твоего господин?"
"Верный слуга моего господина, Роллон.
Ныне лишь парой перчаток расчелся с ним он;
Скоро отдаст он иной, и последний, отчет;
Сам он поедет на этом коне через год".
Так отвечав, за другими последовал он.
"Горе мне! — в страхе сказал щитоносцу Роллон.-
Слушай, тебе я коня моего отдаю;
С ним и всю сбрую возьми боевую мою:
Ими отныне, мой верный товарищ, владей;
Только молись о душе осужденной моей".
В ближний пришед монастырь, он приору сказал:
"Страшный я грешник, но бог мне покаяться дал.
Ангельский чин я еще недостоин носить;
Служкой простым я желаю в обители быть".
"Вижу, ты в шпорах, конечно, бывал ездоком;
Будь же у нас на конюшне, ходи за конем".
Служит Роллон на конюшне, а время идет;
Вот наконец совершился ровнехонько год.
Вот наступил уж и вечер последнего дня;
Вдруг привели в монастырь молодого коня:
Статен, красив, но еще не объезжен был он.
Взять дикаря за узду подступает Роллон.
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь;
Грива горой, из ноздрей, как из печи, огонь;
В сердце Роллона ударил копытами он;
Умер, и разу вздохнуть не успевши, Роллон.
Вырвавшись, конь убежал, и его не нашли.
К ночи, как должно, Роллона отцы погребли.
В полночь к могиле ужасный ездок прискакал;
Черного, злого коня за узду он держал;
Пара перчаток висела на черном седле.
Жалобно охнув, Роллон повернулся в земле;
Вышел из гроба, со вздохом перчатки надел,
Сел на коня, и как вихорь с ним конь улетел.
В холодны некогда при вечере часы,
Предь шалашемь огонь грел девушки красы.
К пастушке Марциян пошел ея любезный,
И мыслит тако он: иль векь я кончу слезный,
Иль сих лишусь лугов, сих рощей, сих я рек,
И маргариты ахъ! Лишуся я на век.
Сии струи тех мест не будут орошати,
Ни здешни васильки там нивы украшати.
Сей пелепел моей тоски воспоминать,
Ни ехо здешнихь месть любови состонать:
Малиновка пускай здесь пенье умножает,
И пенка нежности других изображает.
Вещает он пришед драгой сии слова:
Прости зеленых сих луговь на век трава.
Прости пастушка: я тобою огорчаюсь,
И красных сих долин на веки отлучаюсь
И в дальны отхожу отсель луга стеня.
Ты хочешь на всегда покинути меня?
Мне сей потребен век хотя и не отраден.
Колико вечер ссй, толико ты мне хладенъ;
Однако холод весь могла прогнати я;
Дровами хижина согрелася моя:
А сердца твоево я знать не согреваю;
Хотя и никогда тебя не забываю.
Не отвожу тебя от смутной мысли прочь:
В весь день воображен мечтаеться и в ночь:
Мя теплы без тебя часы не услаждають,
Ни хладны при тебе меня не охлаждають,
Не вкусны ягоды, не пахнет и ясмин:
Поющих голос птиц, но внятен ни один,
Темнеет солнца лучь, луна почти не блещеть,
Струя в источнике почти уже не плещет:
А уж в последний раз ты с сею стороной.
И разлучаешься на веки ты со мной!
Когда бы ты меня дражайшая любила;
Так ты б меня любя конечно не губила.
Согласно ль твой язык со сердцем говоритъ!
Начто перед тобой огонь теперь горитъ?
Не ради ли того чтоб было льзя им жечься:
Луга без дождика не должны ли испечься?
Но должно ли и мне всей страстию любя,
В горячности моей истаять от тебя?
Я мучусь, Марциян, еще тебя и зляе;
Ты милъ; но девство мне еще тебя миляе.
Хотя б хотела я, к тебе не пременюсь:
По гроб тебя люблю: до гроба не склонюсь.
Ты знаешь мой отец на брак соизволяеть;
Но мачиха мои забавы удаляет.
Ну что ж бы для тебя я зделати могла?
С одной страны лучи: с другой густая мгла,
С одной страны ужо заря на оризонте,
С другия рев в лесу и грозна буря в понте.
Преодолеем то; вить мачиха не зверь,
Почто же мучимся с тобою мы теперь?
Прекрасна лилия к сорвенью процветан,
И снег лугом весной ко очищенью тает.
На все животныя ты очи возведи:
И так как и они ты дни распоряди:
И звери и скоты и птицы жар сугубятъ;
Не все ни дышущи горя друг друга любятъ?
Горячностию сей вся тварь распложена,
Твоя ль едина кровь беспрочно зазжена?
Беспрочно ль сей костер курится пред тобою?
Едина ль будеть ты беспрочности рабою?
Не для тово ли мнить беспрочно ты гореть,
Дабы я мог тобой скоряе умереть?
Когда мне пламень мой толико бесполезенъ;
Живи не для меня и будь другой любезенъ;
Я щастливой даю тебя пастушке в дар:
Пускай меня созжет одну бесплодный жар:
Пусть пламень во крови нещастье простирает,
И сердце пусть мое как сей костер сгарает.
Так ведай ты что я пастушка не солгу:
Я с сим костром себя перед тобой сожгу.
Отчаянный, внемли мои ты речи прежде! — — —
Вручаюся тебе, во сладкой сей надежде,
Что будешь верен ты, доколе я жива:
И утверждалися те действиемь слова.
Вручившаясь ему пастушка хоть багрела.
Но в ночь и хладную себя довольно грела.
Был удалец и отважный наездник Роллон;
С шайкой своей по дорогам разбойничал он.
Раз, запоздав, он в лесу на усталом коне
Ехал, и видит, часовня стоит в стороне.
Лес был дремучий, и был уж полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз;
Только в часовне лампада горела одна,
Бледно сквозь узкие окна светила она.
«Рано еще на добычу, — подумал Роллон, —
Здесь отдохну», — и в часовню пустынную он
Входит; в часовне, он видит, гробница стоит;
Трепетно, тускло над нею лампада горит.
Сел он на камень, вздремнул с полчаса и потом
Снова поехал лесным одиноким путем.
Вдруг своему щитоносцу сказал он: «Скорей
Съезди в часовню; перчатку оставил я в ней».
Посланный, бледен как мертвый, назад прискакал.
«Этой перчаткой другой завладел, — он сказал. —
Кто-то нездешний в часовне на камне сидит;
Руку он всунул в перчатку и страшно глядит;
Треплет и гладит перчатку другой он рукой;
Чуть я со страха не умер от встречи такой». —
«Трус!» — на него запальчи́во Роллон закричал,
Шпорами стиснул коня и назад поскакал.
Смело на страшного гостя ударил Роллон:
Отнял перчатку свою у нечистого он.
«Если не хочешь одной мне совсем уступить,
Обе ссуди мне перчатки хоть год поносить», —
Молвил нечистый; а рыцарь сказал ему: «На!
Рад испытать я, заплатит ли долг сатана;
Вот тебе обе перчатки; отдай через год». —
«Слышу; прости, до свиданья», — ответствовал тот.
Выехал в поле Роллон; вдруг далекий петух
Крикнул, и топот коней поражает им слух.
Робость Роллона взяла; он глядит в темноту:
Что-то ночную наполнило вдруг пустоту;
Что-то в ней движется; ближе и ближе; и вот
Черные рыцари едут попарно; ведет
Сзади слуга в поводах вороного коня;
Черной попоной покрыт он; глаза из огня.
С дрожью невольной спросил у слуги паладин:
«Кто вороного коня твоего господин?» —
«Верный слуга моего господина, Роллон.
Ныне лишь парой перчаток расчелся с ним он;
Скоро отдаст он иной, и последний, отчет;
Сам он поедет на этом коне через год».
Так отвечав, за другими последовал он.
«Горе мне! — в страхе сказал щитоносцу Роллон. —
Слушай, тебе я коня моего отдаю;
С ним и всю сбрую возьми боевую мою:
Ими отныне, мой верный товарищ, владей;
Только молись о душе осужденной моей».
В ближний пришед монастырь, он прио́ру сказал:
Страшный я грешник, но бог мне покаяться дал.
Ангельский чин я еще недостоин носить;
Служкой простым я желаю в обители быть».
«Вижу, ты в шпорах, конечно бывал ездоком;
Будь же у нас на конюшне, ходи за конем».
Служит Роллон на конюшне, а время идет;
Вот наконец совершился ровнехонько год.
Вот наступил уж и вечер последнего дня;
Вдруг привели в монастырь молодого коня:
Статен, красив, но еще не объезжен был он.
Взять дикаря за узду подступает Роллон.
Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь;
Грива горой, из ноздрей, как из печи, огонь;
В сердце Роллона ударил копытами он;
Умер, и разу вздохнуть не успевши, Роллон.
Вырвавшись, конь убежал, и его не нашли.
К ночи, как должно, Роллона отцы погребли.
В полночь к могиле ужасный ездок прискакал;
Черного, злого коня за узду он держал;
Пара перчаток висела на черном седле.
Жалобно охнув, Роллон повернулся в земле;
Вышел из гроба, со вздохом перчатки надел,
Сел на коня, и как вихорь с ним конь улетел.