Вид на Большой каскад с верхней террасы Большого Петергофского дворца (1890—1900)
Как свеж, как изумрудно мрачен
В тени густых своих садов,
И как блестящ, и как прозрачен
Водоточивый Петергоф.
Как дружно эти водометы
Шумят среди столетних древ,
Днем и в часы ночной дремоты
Не умолкает их напев.
Изгибистым, разнообразным
В причудливой игре своей,
Они кипят дождем алмазным
Под блеском солнечных лучей.
Лучи скользят по влаге зыбкой,
Луч преломляется с лучом,
И водомет под этой сшибкой
Вдруг вспыхнет радужным огнем.
Как из хрустальных ульев пчелы,
От сна подятые весной,
И здесь, блестящий и веселый,
Жужжа, кружится брызгов рой.
Они отважно и красиво
То, прянув, рвутся в небеса,
То опускаются игриво,
И прыщет с них кругом роса.
Когда ж сиянья лунной ночи
Сады и воздух осребрят
И неба золотые очи
На землю ласково глядят,
Когда и воздух не струится,
И море тихо улеглось,
И все загадочно таится,
И в мраке видно все насквозь, —
Какой поэзией восточной
Проникнут, дышит и поет
Сей край Альгамбры полуночной,
Сей край волшебства и красот.
Ночь разливает сны и чары,
И полон этих чудных снов
Преданьями своими старый
И вечно юный Петергоф.
Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду — и запою».Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней — всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен — нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.Так думал я, блуждая по границе
Финляндии, вникая в темный говор
Небритых и зеленоглазых финнов.
Стояла тишина. И у платформы
Готовый поезд разводил пары.
И русская таможенная стража
Лениво отдыхала на песчаном
Обрыве, где кончалось полотно.
Так открывалась новая страна —
И русский бесприютный храм глядел
В чужую, незнакомую страну.Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом — вскочила
И, прыгая, помчалась под откос… Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
И страстный голос был — как звуки рога.
Она же оставляла легкий след
В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,
Когда их заплела ночная синь.И я лежу, от бега задыхаясь,
Один, в песке. В пылающих глазах
Еще бежит она — и вся хохочет:
Хохочут волосы, хохочут ноги,
Хохочет платье, вздутое от бега…
Лежу и думаю: «Сегодня ночь
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
«Моя! Моя!» — И пусть она мне крикнет:
«Твоя! Твоя!»
Она пришла из дикой дали —
Ночная дочь иных времен.
Ее родные не встречали,
Не просиял ей небосклон.
Но сфинкса с выщербленным ликом
Над исполинскою Невой
Она встречала с легким вскриком
Под бурей ночи снеговой.
Бывало, вьюга ей осыпет
Звезда́ми плечи, грудь и стан, —
Все снится ей родной Египет
Сквозь тусклый северный туман.
И город мой железно-серый,
Где ветер, дождь, и зыбь, и мгла,
С какой-то непонятной верой
Она, как царство, приняла.
Ей стали нравиться громады,
Уснувшие в ночной глуши,
И в окнах тихие лампады
Слились с мечтой ее души.
Она узнала зыбь и ды́мы,
Огни, и мраки, и дома —
Весь город мой непостижимый —
Непостижимая сама.
Она дари́т мне перстень вьюги
За то, что плащ мой полон звезд,
За то, что я в стальной кольчуге,
И на кольчуге — строгий крест.
Она глядит мне прямо в очи,
Хваля неробкого врага.
С полей ее холодной ночи
В мой дух врываются снега.
Но сердце Снежной Девы немо
И никогда не примет меч,
Чтобы ремень стального шлема
Рукою страстною рассечь.
И я, как вождь враждебной рати,
Всегда закованный в броню,
Мечту торжественных обятий
В священном трепете храню.
«Я не скромная мещанка,
Поднимай гораздо выше:
Как свободной кошке, нужен
Чистый воздух мне на крыше.
«Там, в прохладе летней ночи,
Мне отраднее живется;
Песни звуки льются сами,
И пою я, что споется».
И Мими на крыше дико
Песни свадебные пела
И к себе талантом этим
Привлекать котов умела.
В ночь коты все холостые
К ней, мурлыкая, сбирались
И, к Мими пылая страстью,
Общим пеньем наслаждались.
Все они не виртуозы,
Что продать готовы чувство;
Нет, они жрецами были
Бескорыстного искусства.
Им не ну́жны инструменты,
Чтоб играть, слух кошек нежа.
В животах у них литавры,
А носы их — трубы те же.
И когда они завоют,
Чтоб исполнить интермеццо —
Это те же фуги Баха
Или Гвидо из Арецо,
Иль Бетховенских симфоний
В сумасшедших звуках греза,
Иль мяуканье, в котором
Все узнают Берлиоза.
Мощь какая в этих звуках!
Небеса как будто млеют,
С содроганьем им внимая;
Звезды, слыша их, бледнеют.
От волшебных этих звуков,
Выплывая из тумана,
Тотчас прячется за тучку
Изумленная Диана.
Лишь завистница-старуха,
Примадонна Филомела,
Морщит лоб, сморкаясь громко
И Мими ругая смело.
Но концерт не умолкает —
(Пусть завидует сеньора)
И гремит, пока не вспыхнет
Розолицая Аврора.
Мне небо дальнего востока
Давно постыло, как тюрьма,
И из прекрасного далека
Я вспоминал тебя, зима!
Я вспоминал тебя напрасно,
В далеком, чуждом мне краю,
Где все заманчиво прекрасно
И безмятежно, как в раю;
Где легкий пар благоуханья
Струят уснувшие цветы,
И жизни вечно трепетанья
Полны и травы, и кусты;
Где звезды ясные красиво
Качают светлые лучи
На водах сонного залива,
А ночи влажно горячи...
В тех странах роскоши и неги
О дальнем севере и снеге
Мне часто думалось в ночи.
Скучая скукой ожиданья,
Далеко брошенный судьбой,
Я долго, долго ждал свиданья
Опять с красавицей-зимой.
И ты пришла на зов молящий:
Холодный воздух недвижим
Исполнен силы леденящей.
Как будто белый херувим
Стряхнул сверкающие крылья
На осень, полную бессилья,
И осень смолкнула пред ним.
Как в годы прежние, я молод...
Зима! Мне дорог твой приход.
Твоих очей морозный холод
Мне бодрость новую дает!
Замерзли северные слезы
В кристаллы инея и льда,
И наступившие морозы
Родят желание труда.
Но почему мечты капризной
Я не могу сдержать полет?
Звуча неконченною тризной,
Мне песню старую поет
Знакомый голос издалека,
Приветом нежности дыша...
И снова просится душа
К пределам дальнего востока.
Джэн!
Дорогая!
Ты хмуришь свой крохотный лоб,
Ты задумалась, Джэн,
Не о нашем ли грустном побеге?
Говорят, приближается
Новый потоп,
Нам пора позаботиться
О ковчеге.
Видишь —
Мир заливает водой и огнем,
Приближается ночь,
Неизвестностью черной пугая…
Вот он — Ноев ковчег.
Войдем,
Отдохнем,
Поплывем,
Дорогая!
Нет ни рек, ни озер.
Вся земля —
Как сплошной океан,
И над ней небеса —
Как проклятие…
И как расплата…
Все безмолвно вокруг.
Только глухо стучит барабан,
И орудия бьют
С укрепленного Арарата.
Нас не пустят туда —
Там для избранных
Крепость и дом,
Но и эту твердыню
Десница времен поразила.
Кто-то бросился вниз…
Видишь, Джэн, —
Это новый Содом
Покидают пророки
Финансовой буржуазии.
Детский трупик,
Качаясь,
Синеет на черной волне, —
Это маленький Линдберг,
Плывущий путями потопа.
Он с Гудзона плывет,
Он синеет на черной волне
По затопленным картам
Америки и Европы.
Мир встает перед нами
Пустыней,
Огромной и голой.
Никто не спасется,
И никто не спасет!
Побежденный пространством,
Измученный голубь
Пулеметную ленту,
Зажатую в клюве,
Несет.
Сорок раз…
Сорок дней и ночей…
Сорок лет
Мне исполнилось, Джэн.
Сорок лет…
Я старею.
Ни хлеба…
Ни славы…
Чем помог мне,
Скажи,
Юридический факультет?
Чем поможет закон
Безработному доктору права?
Хоть бы новый потоп
Затопил этот мир в самом деле!
Но холодный Нью-Йорк
Поднимает свои этажи…
Где мы денег достанем
На следующей неделе?
Чем это кончится,
Джэн,
Дорогая,
Скажи!
1Что порхало, что лучилось —
Отзвенело, отлучилось,
Отсверкавшей упало рекой…
Мотыльком живое отлетело.
И — как саван — укутал покой
Опустелое тело.Но бессонные очи
Испытуют лик Ночи:
«Зачем лик Мира — слеп?
Ослеп мой дух, —
И слеп, и глух
Мой склеп»…Белая, зажгись во тьме, звезда!
Стань над ложем, близкая: «Ты волен»…
А с отдаленных колоколен,
Чу, медь поет: «Всему чреда»…
Чу, ближе: «Рок»…
— «Сон и страда»…
— «Свой знают срок»…
— «Встает звезда»…
Ко мне гряди, сюда, сюда! 2В комнате сонной мгла.
Дверь, как бельмо, бела.Мысли пугливо-неверные,
Как длинные, зыбкие тени,
Неимоверные,
Несоразмерные, —
Крадутся, тянутся в пьяном от ночи мозгу,
Упившемся маками лени.Скользят и маячат
Царевны-рыбы
И в могилы прячут
Белые трупы.
Их заступы тупы,
И рыхлы глыбы
На засыпчатом дне.«Я лгу —
Не верь,
Гробничной, мне! —
Так шепчет дверь.
— Я — гробничная маска, оттого я бела;
Но за белой гробницей — темничная мгла».
«И мне не верь, —
Так шепчет тень.
— Я редею, и таю,
И тебе рождаю
Загадку — день»…Ты помедли, белый день!
Мне оставь ночную тень, —
Мы играем в прятки.
Ловит Жизнь иль Смерть меня?
Чья-то ткется западня
Паутиной шаткой…3Казни ль вестник предрассветный
Иль бесплотный мой двойник —
Кто ты, белый, что возник
Предо мной, во мгле просветной, Весь обвитый
Благолепным,
Склепным
Льном, —
Тускл во мреяньи ночном? Мой судья? палач? игемон?
Ангел жизни? смерти демон?
Брат ли, мной из ночи гроба
Изведенный?
Мной убитый, —
Присужденный
На томительный возврат? Супостат —
Или союзник?
Мрачный стражник? бледный узник?
Кто здесь жертва? — кто здесь жрец?
Воскреситель и мертвец? Друг на друга смотрим оба…
Ты ль, пришлец, восстал из гроба?
Иль уводишь в гроб меня —
В платах склепных,
Благолепных
Бело-мреющего дня?
1
Ветры спать ушли — с золотой зарёй,
Ночь подходит — каменною горой,
И с своей княжною из жарких стран
Отдыхает бешеный атаман.
Молодые плечи в охапку сгрёб,
Да заслушался, запрокинув лоб,
Как гремит над жарким его шатром —
Соловьиный гром.
2
А над Волгой — ночь,
А над Волгой — сон.
Расстелили ковры узорные,
И возлёг на них атаман с княжной
Персиянкою — Брови Чёрные.
И не видно звёзд, и не слышно волн,
Только вёсла да темь кромешная!
И уносит в ночь атаманов чёлн
Персиянскую душу грешную.
И услышала
Ночь — такую речь:
— Аль не хочешь, что ль,
Потеснее лечь?
Ты меж наших баб —
Что жемчужинка!
Аль уж страшен так?
Я твой вечный раб,
Персияночка!
Полоняночка!
* * *
А она — брови насупила,
Брови длинные.
А она — очи потупила
Персиянские.
И из уст её —
Только вздох один:
— Джаль-Эддин!
* * *
А над Волгой — заря румяная,
А над Волгой — рай.
И грохочет ватага пьяная:
— Атаман, вставай!
Належался с басурманскою собакою!
Вишь, глаза-то у красавицы наплаканы!
А она — что смерть,
Рот закушен в кровь. —
Так и ходит атаманова крутая бровь.
— Не поладила ты с нашею постелью,
Так поладь, собака, с нашею купелью!
В небе-то — ясно,
Тёмно — на дне.
Красный один
Башмачок на корме.
И стоит Степан — ровно грозный дуб,
Побелел Степан — аж до самых губ.
Закачался, зашатался. — Ох, томно!
Поддержите, нехристи, — в очах тёмно!
Вот и вся тебе персияночка,
Полоняночка.
3
(Сон Разина)
И снится Разину — сон:
Словно плачется болотная цапля.
И снится Разину — звон:
Ровно капельки серебряные каплют.
И снится Разину дно:
Цветами — что плат ковровый.
И снится лицо одно —
Забытое, чернобровое.
Сидит, ровно Божья мать,
Да жемчуг на нитку нижет.
И хочет он ей сказать,
Да только губами движет…
Сдавило дыханье — аж
Стеклянный, в груди, осколок.
И ходит, как сонный страж,
Стеклянный — меж ними — полог.
* * *
Рулевой зарёю правил
Вниз по Волге-реке.
Ты зачем меня оставил
Об одном башмачке?
Кто красавицу захочет
В башмачке одном?
Я приду к тебе, дружочек,
За другим башмачком!
И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:
— Затонуло ты, Степаново счастье!
Мой друг, любовь нас сединяет,
А невозможность разлучает;
Иль на роду уж дано мне
Любить любезную во сне?
А наяву — в тоске, в мученьи
С тобою быть, подле сидеть
И лобызать тебя не сметь;
И в ожиданьи и в сомненьи
И дни и ночи проводить!..
Мы хочем время улучить,
Где можно б было мне прижаться
К трепещущей груди твоей,
На снег ланит, на огнь очей
Где б мог глядеть и любоваться.
Но, нет! Подглядливые очи
И тут и там, везде следят;
И днем, и в час глухой полночи
Они нас, друг мой, сторожат.
И как укрыться нам от взора
Недоброхотливых людей?
Как неизбежного дозора
Нам избежать во тьме ночей?
И как завистников тиранов
Иль отклонить, иль обмануть?
Какою силой талисманов
Их очи зоркие сомкнуть?
Но друг, пускай они глядят
На нас; за нами замечают,
Любить друг друга запрещают;
Пусть делают что, как хотят
Но мы друг другу верны оба
Любовь моя, твоя — до гроба!
То что они, что их дозор,
Что нам упрек, что нам позор?
Мы стерпим все: и хоть украдкой,
Хот мыслью, хоть надеждой сладкой
А все не запретят любить,
Земные радости делить.
Десять прошло.
Понимаете?
Десять!
Как же ж
поэтам не стараться?
Как
на театре
актерам не чудесить?
Как
не литься
лавой демонстраций?
Десять лет —
сразу не минуют.
Десять лет —
ужасно много!
А мы
вспоминаем
любую из минут.
С каждой
минутой
шагали в ногу.
Кто не помнит только
переулок
Орликов?!
В семнадцатом
из Орликова
выпускали голенькова.
А теперь
задираю голову мою
на Запад
и на Восток,
на Север
и на Юг.
Солнцами
окон
сияет Госторг,
Ваня
и Вася —
иди,
одевайся!
Полдома
на Тверской
(Газетного угол).
Всю ночь
и день-деньской —
сквозь окошки
вьюга.
Этот дом
пустой
орал
на всех:
— Гражданин,
стой!
Руки вверх! —
Не послушал окрика, —
от тебя —
мокренько.
Дом —
теперь:
огня игра.
Подходи хоть ночью ты!
Тут
тебе
телеграф —
сбоку почты.
Влю-
блен
весь-
ма —
вмес-
то
пись-
ма
к милке
прямо
шли телеграммы.
На Кузнецком
на мосту,
где дома
сейчас
растут, —
помню,
было:
пала
кобыла,
а толпа
над дохлой
голодная
охала.
А теперь
магазин
горит
для разинь.
Ваня
наряден.
Идет,
и губа его
вся
в шоколаде
с фабрики Бабаева.
Вечером
и поутру,
с трубами
и без труб —
подымал
невозможный труд
улиц
разрушенных
труп.
Под скромностью
ложной
радость не тая,
ору
с победителями
голода и тьмы:
— Это —
я!
Это —
мы!
Неведомо о чем кричали ночью
Ушастые нахохленные совы;
Заржавленной листвы сухие клочья
В пустую темень ветер мчал суровый,
И волчья осень по сырым задворкам
Скулила жалобно, дрожмя дрожала;
Где круто вымешанным хлебом, горько
Гудя, труба печная полыхала,
И дни червивые, и ночи злые
Листвой кружились над землей убогой;
Там, где могилы стыли полевые,
Где нищий крест схилился над дорогой.
Шатался ливень, реял над избою,
Плевал на стекла, голосил устало,
И жизнь, картофельного шелухою
Гниющая, под лавкою лежала.
Вставай, вставай! Сидел ты сиднем много,
Иль кровь по жилам потекла водою,
Иль вековая тяготит берлога,
Или топор тебе не удержать рукою?
Уж предрассветные запели невни
На тынах, по сараям и оврагам.
Вставай! Родные обойди деревни
Тяжеловесным и широким шагом.
И встал Октябрь. Нагольную овчину
Накинул он и за кушак широкий
На камне выправленный нож задвинул,
И в путь пошел, дождливый и жестокий.
В дожди и ветры, в орудийном гуле,
Ты шел вперед веселый и корявый,
Вокруг тебя пчелой звенели пули,
Горели нивы, пажити, дубравы!
Ты шел вперед, колокола встречали
По городам тебя распевным хором,
Твой шаг заслышав, бешеные, ржали
Степные кони по пустым просторам.
Твой шаг заслышав, туже и упрямей
Ладонь винтовку верную сжимала,
Тебе навстречу дикими путями
Орда голодная, крича, вставала!
Вперед, вперед. Свершился час урочный,
Все задрожало перед новым клиром,
Когда, поднявшись над страной полночной,
Октябрьский пламень загудел над миром.
Не могу не воспеть этой ночи красы;
В эту дивную ночь предо мною
Чередой безмятежной проходят часы;
И бессмертные тайны — с луною —
Незабвенные тайны проснулись в тиши,
Те, что каждый лелеет с любовью
И от мира хранит в самых недрах души,
Не предав их его суесловью.
И одна лишь — блаженным покоем полна —
Безответная знает о них тишина.
В ночь такую нам сладостен лепет,
Прославляющий счастие первой любви…
Как скрываем мы вздохи и трепет,
Эти чистые, чистые слезы свои!
Вот опять та же ива и те же кусты
Предо мною, волненьем обятым.
Посмотри, там внизу распустились цветы,
Окружая тебя ароматом;
Подойди к ним, тебя не уколют они.
Улыбаются розы! Весною
Здесь гулял я в цветущие майские дни,
И была дорогая со мною.
На цветы поглядела она, и поднес
Я венок ей, сплетенный из роз.
Без любви светлой юности годы
Не покажутся ль дряхлой, седою зимой?
А минует любовь — и невзгоды,
Все готов я снести, вплоть до смерти самой!
Вот долина, и зелени яркой ковер
Здесь раскинут от края до края,
И цветы разбросали по нем свой узор.
Не завидую прелестям рая!
Здесь ласкает мне взоры небесный простор
Синевою глубокой и ясной,
Отразившей собой милой девушки взор,
Белокурой и нежно-прекрасной.
Если б, люди, предавшись земной суете,
Не любили вы все в ослепленье
Блеск наложниц, в кричащей его красоте, —
Вы познали бы здесь упоенье!
Сад волшебный покоя и мира!
Звучной песнью достойно ль тебя воспоет
И прославит тебя эта лира?
Дух — природе, а мне — жизнь и силы дает
Этих дивных картин совершенство.
И поэт, очарованный им без конца,
Ощущая святое блаженство:
Познавать в те часы и величье Творца,
И могущество тайн мирозданья, —
Воспоет, вдохновенья крылом осенен,
Лишь Того, Кто стоит вне миров и времен —
В недоступном для мира сиянье.
Не спеши так, солнце красно,
Скрыть за горы светлый взор!
Не тускней ты, небо ясно!
Не темней, высокий бор!
Дайте мне налюбоваться
На весенние цветы.
Ах! не-больно ль с тем расстаться,
В чем Анюты красоты,
В чем ее душа блистает!
Здесь ее со мною нет;
И мое так сердце тает,
Как в волнах весенний лед.
Нет ее, и здесь туманом
Расстилается тоска.
Блекнут кудри василька,
И на розане румяном
Виден туск издалека.
Тень одна ее зараз
В сих цветах мне здесь отрадна.
Ночь! не будь ты так досадна,
Не скрывай ее от глаз.
Здесь со мною милой нет,
Но взгляни, как расцветает
В розах сих ее портрет!
Тот же в них огонь алеет,
Та ж румяность в них видна:
Так, в полнехотя она
Давши поцелуй, краснеет.
Ах! но розы ли одни
С нею сходством поражают?
Все цветы — здесь все они
Мне ее изображают.
На который ни взгляну —
Погляжу ли на лилеи:
Нежной Аннушкиной шеи
Вижу в них я белизну.
Погляжу ли, как гордится
Ровным стебельком тюльпан:
И тотчас вообразится
Мне Анютин стройный стан.
Погляжу ль… Но солнце скрылось,
И свернулись все цветы;
Их сияние затмилось.
Ночь их скрыла красоты.
Аннушка, мой друг любезный!
Тускнет, тускнет свод небесный,
Тускнет, — но в груди моей,
Ангел мой! твой вид прелестный
Разгорается сильней.
Сердце вдвое крепче бьется,
И по жилам холод льется, —
Грудь стесненную мою
В ней замерший вздох подъемлет, —
Хладный пот с чела я лью.—
Пламень вдруг меня объемлет, —
Аннушка! — душа моя!
Умираю — гасну я!
Мною злых и глупых шуток,
Жизнь, играла ты со мной,
И стою на перепутье
Я с поникшей головой.Сердца лучшие порывы
И любимые мечты
Осмеяла беспощадно,
В пух и прах разбила ты.Подстрекнула ты лукаво
На неравный бой меня,
И в бою том я потратил
Много страсти и огня.Только людям на потеху
Скоро выбился из сил;
И осталось мне сознанье,
Что я немощен и хил.Что ж! Пойду дорогой торной,
Думал я, толпе вослед,
Скромен, тих, благонамерен,
Бросив юношеский бред.Что за гладкая дорога!
Камни здесь не режут ног.
Если б шел по ней я прежде,
Я бы так не изнемог.Да и цель гораздо ближе;
Пристань мирная в виду…
Сколько там я наслаждений
Неизведанных найду! Но увы! Пришлось недолго
К этой цели мне идти,
И опять я очутился
На проселочном пути.А виной всё эти грезы,
Эти сны поры былой…
Безотвязные, со мною
Шли они рука с рукой.И манили всё куда-то,
И шептали что-то мне,
Милых образов так много
Показали в стороне.Им навстречу устремился
Я, исполнен новых сил:
Шел по терниям колючим,
В бездны мрачные сходил.И уж думал — подхожу я
К милым призракам моим,
Но напрасно, утомленный,
Простирал я руки к ним.Отдалялись, улетали
Дорогие от меня…
И внезапно на распутье
Ночью был застигнут я.Долго ль ночь моя продлится
И что ждет меня за ней,
Я не знаю; знаю только,
Что тоска в душе моей.Но не торная дорога,
Рано брошенная мной,
Пробуждает сожаленье
В этот миг в душе больной.Жаль мне призраков любимых,
Жаль роскошных ярких грез,
Что так рано день, сокрывшись,
На лучах своих унес!
Городок уездный, сытый, сонный,
С тихою рекой, с монастырем, —
Почему же с горечью бездонной
Я сегодня думаю о нем.
Домики с крылечками, калитки.
Девушки с парнями в картузах.
Золотые облачные свитки,
Голубые тени на снегах.
Иль разбойный посвист ночи вьюжной,
Голос ветра шалый и лихой,
И чуть слышно загудит поддужный
Бубенец на улице глухой.
Домики подслеповато щурят
Узких окон желтые глаза,
И рыдает снеговая буря,
И пылает белая гроза.
Чье лицо к стеклу сейчас прижато,
Кто глядит в отчаянный глазок?
А сугробы, точно медвежата,
Все подкатываются под возок.
Или летом чары белой ночи.
Сонный садик, старое крыльцо,
Милой покоряющие очи
И уже покорное лицо.
Две зари сошлись на небе бледном,
Тает, тает призрачная тень,
И уж снова колоколом медным
Пробужден новорожденный день.
В зеркале реки завороженной
Монастырь старинный отражен…
Почему же, городок мой сонный,
Я воспоминаньем уязвлен?
Потому что чудища из стали
Поползли по улицам не зря,
Потому что ветхие упали
Стены старого монастыря.
И осталось только пепелище,
И река из древнего русла
Зверем, поднятым из логовища,
В Ладожское озеро ушла.
Тихвинская Божья Матерь горько
Плачет на развалинах одна.
Холодно. Безлюдно. Гаснет зорька,
И вокруг могильна тишина.
На озере Конзо, большом и красивом,
Я в лодке вплываю в расплавленный зной.
За полем вдали монастырь над обрывом,
И с берега солнечной пахнет сосной.
Безлюдье вокруг. Все обято покоем.
Болото и поле. Леса и вода.
Стрекозы лазурным проносятся роем.
И ночи — как миги, и дни — как года.
К столбам подплываю, что вбиты издревле
В песчаное, гравием крытое дно.
Привязываюсь и мечтательно внемлю
Тому, что удильщику только дано:
Громадные окуни в столбики лбами
Стучат, любопытные, лодку тряся,
И шейку от рака хватают губами:
Вот всосан кусочек, а вот уж и вся.
Прозрачна вода. Я отчетливо вижу,
Как шейку всосав, окунь хочет уйти.
Но быстрой подсечкой, склоняясь все ниже,
Его останавливаю на пути.
И взвертится окунь большими кругами,
Под лодку бросаясь, весь — пыл и борьба,
Победу почувствовавшими руками
Я к борту его, и он штиль всколебал…
Он — в лодке. Он бьется. Глаза в изумленьи.
Рот судорожно раскрывается: он
Все ищет воды. В золотом отдаленьи
Укором церковный тревожится звон…
И солнце садится. И веет прохлада.
И плещется рыбой вечерней вода.
И липы зовут монастырского сада,
Где ночи — как миги, и дни — как года…
Не кривить душою, не сгибаться,
Что ни день — в дороге да в пути…
Как ни кинь, а надобно признаться:
Жизнь прожить — не поле перейти.
Наши окна снегом залепило,
Еле светит лампы полукруг.
Ты о чем сегодня загрустила,
Ты о чем задумалась, мой друг?
Вспомни, как, бывало, в Ленинграде
С маленьким ребенком на груди
Ты спешила, бедствуя в блокаде,
Сквозь огонь, что рвался впереди.
Смертную испытывая муку,
Сын стремглав бежал перед тобой.
Но взяла ты мальчика за руку,
И пошли вы рядом за толпой.
О великой памятуя чести,
Ты сказала, любящая мать:
— Умирать, мой милый, надо вместе,
Если неизбежно умирать.
Или помнишь — в страшный день бомбежки,
Проводив в убежище детей,
Ты несла еды последней крошки
Для соседки немощной своей.
Гордая огромная старуха,
Страшная, как высохший скелет,
Воплощеньем огненного духа
Для тебя была на склоне лет.
И с тех пор во всех тревогах жизни,
Весела, спокойна и ровна,
Чем могла служила ты отчизне,
Чтоб в беде не сгинула она.
Сколько вас, прекрасных русских женщин,
Отдавало жизнь за Ленинград!
Облик ваш веками нам завещан,
Но теперь украшен он стократ.
Если б солнца не было на небе,
Вы бы солнцем стали для людей,
Чтобы, век не думая о хлебе,
Зажигать нас верою своей!
Как давно все это пережито…
Новый год стучится у крыльца.
Пусть войдет он, дверь у нас открыта,
Пусть войдет и длится без конца.
Только б нам не потерять друг друга,
Только б нам не ослабеть в пути…
С Новым годом, милая подруга!
Жизнь прожить — не поле перейти.
1
Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне.
Что тебе приснилось, кошка?
Расскажи скорее мне!
И сказала кошка: — Тише,
Тише, тише говори.
Мне во сне приснились мыши — не одна, а целых три.
2
Тяжела, сыта, здорова,
Спит корова на лугу.
Вот увижу я корову,
К ней с вопросом подбегу:
Что тебе во сне приснилось?
— Эй, корова, отвечай!
А она мне: — Сделай милость,
Отойди и не мешай.
Не тревожь ты нас, коров:
Мы, коровы, спим без снов.
3
Звѐзды в небе заблестели,
Тишина стоит везде.
И на мху, как на постели,
Спит малиновка в гнезде.
Я к малиновке склонился,
Тихо с ней заговорил:
— Сон какой тебе приснился? –
Я малиновку спросил.
— Мне леса большие снились,
Снились реки и поля,
Тучи синие носились
И шумели тополя.
О лесах, полях и звѐздах
Распевала песни я.
И проснулись птицы в гнѐздах
И заслушались меня.
4
Ночь настала. Свет потух.
На дворе уснул петух.
На насест уселся он,
Спит петух и видит сон.
Ночь глубокая тиха.
Разбужу я петуха.
— Что увидел ты во сне?
Отвечай скорее мне!
И сказал петух: — Мне снятся
Сорок тысяч петухов.
И готов я с ними драться
И побить я их готов!
5
Спят корова, кошка, птица,
Спит петух. И на кровать
Стала Люща спать ложиться,
Стала глазки закрывать.
Сон какой приснится Люше?
Может быть — зелѐный сад,
Где на каждой ветке груши
Или яблоки висят?
Ветер травы не колышет,
Тишина кругом стоит.
Тише, люди. Тише. Тише.
Не шумите — Люша спит.
От славословий ангельского сброда,
Толпящегося за твоей спиной,
О Петербург семнадцатого года,
Ты косолапой двинулся стопой.
И что тебе прохладный шелест крыл ни,
Коль выстрелы мигают на углах,
Коль дождь сечет, коль в ночь автомобили
На нетопырьих мечутся крылах.
Нам нужен мир! Простора мало, мало!
И прямо к звездам, в посвист ветровой,
Из копоти, из сумерек каналов
Ты рыжею восходишь головой.
Былые годы тяжко проскрипели,
Как скарбом нагруженные возы,
Засыпал снег цевницы и свирели,
Но нет по ним в твоих глазах слезы.
Была цыганская любовь, и сипни,
В сусальных звездах, детский небосклон.
Всё за спиной.
Теперь слепящий иней,
Мигающие выстрелы и стон,
Кронштадтских пушек дальние раскаты.
И ты проходишь в сумраке сыром,
Покачивая головой кудлатой
Над черным адвокатским сюртуком.
И над водой у мертвого канала,
Где кошки мрут и пляшут огоньки,
Тебе цыганка пела и гадала
По тонким линиям твоей руки.
И нагадала: будет город снежный,
Любовь сжигающая, как огонь,
Путь и печаль…
Но линией мятежной
Рассечена широкая ладонь.
Она сулит убийства и тревогу,
Пожар и кровь и гибельный конец.
Не потому ль на страшную дорогу
Октябрьской ночью ты идешь, певец?
Какие тени в подворотне темной
Вослед тебе глядят в ночную тьму?
С какою ненавистью неуемной
Они мешают шагу твоему.
О широта матросского простора!
Там чайки и рыбачьи паруса,
Там корифеем пушечным «Аврора»
Выводит трехлинеек голоса.
Еще дыханье! Выдох! Вспыхнет! Брызнет!
Ночной огонь над мороком морей…
И если смерть — она прекрасней жизни,
Прославленней, чем тысяча смертей.
Какой тут дом! Мы в логовище ночи.
Наверно, здесь, в клубящихся кустах,
Среди осок, багульника и кочек,
В свивальниках из черного холста
Она, едва родившись, не ходила, –
Чуть почернели дикие яры,
Чуть вечер, чуть июль развел пары
Над этим вот померкнувшим бучилом.
Взяв лягушонка, пойманного в травах,
Пробей крючком лишь кожицу спины!
Он должен быть живым. Он должен плавать
Среди восьмисаженной глубины.
Спусти его! Не терпится! Скорее!
Вот легкий всплеск. Насадка за бортом.
Вот в глубине, в подводной галерее,
Среди коряг он кружится волчком.
Едва фотографирует сетчатка
Чуть видные, обвернутые в мрак,
Одетые в мохнатые перчатки
Кривые руки илистых коряг.
И тут-то вырывается из мрака
Страшилище, что не вместишь в ушат,
Пудовый сом, которому так лаком
Любой из побережных лягушат.
Челнок дрожит. Дубовая катушка,
Вращаясь, с треском отдает шнурок.
Трясет рывок. Летит весло из клюшки.
Трещит катушка. Вертится челнок.
Трещит катушка. Сердце вперебой
Работает. И, право, не на шутку
Встревожишься, когда в воде густой,
Как выходец из преисподней жуткой,
Сом вымахнет усатой головой.
И вот лежит в челне пятнистой глыбой,
Как порожденье ночи, как намек
На времена, когда мы не могли бы
Существовать, а он бы княжить мог.
Перевод Якова Козловского
День ушел, как будто скорый поезд,
Сядь к огню, заботы отложи.
Я тебе не сказочную повесть
Рассказать хочу, Омар-Гаджи.
В том краю, где ты, кавказский горец,
Пил вино когда-то из пиал,
Знаменитый старый стихотворец
На больничной койке умирал.
И, превозмогающий страданья,
Вспоминал, как, на закате дня
К женщине скакавший на свиданье,
Он загнал арабского коня.
Но зато в шатре полночной сини
Звезды увидал в ее зрачках,
А теперь лежал, привстать не в силе,
С четками янтарными в руках.
Почитаем собственным народом,
Не корил он, не молил врачей.
Приходили люди с горным медом
И с водой целительных ключей.
Зная тайну лекарей Тибета,
Земляки, пустившись в дальний путь,
Привезли лекарство для поэта,
Молодость способное вернуть.
Но не стал он пить лекарство это
И прощально заявил врачу:
— Умирать пора мне! Песня спета,
Ничего от жизни не хочу.
И когда день канул, как в гробницу,
Молода, зазывна и смела,
Прикатила женщина в больницу
И к врачу дежурному прошла.
И услышал он: Теперь поэту
Только я одна могу помочь,
Как бы ни прибегли вы к запрету,
Я войду к поэту в эту ночь!
И, под стать загадочному свету,
Молода, как тонкая луна,
В легком одеянии к поэту,
Грешная, явилася она.
И под утро с нею из больницы
Он бежал, поджарый азиат.
И тому имелись очевидцы
Не из легковерных, говорят.
Но дивиться этому не стали
Местные бывалые мужи,
Мол, такие случаи бывали
В старину не раз, Омар-Гаджи.
И когда увидят все воочью,
Что конца мой близится черед,
Может быть, меня однажды ночью
Молодая женщина спасет.
Как странно — ровно десять лет прошло
С тех пор, как я увидел Эзбекие,
Большой каирский сад, луною полной
Торжественно в тот вечер освещенный.Я женщиною был тогда измучен,
И ни соленый, свежий ветер моря,
Ни грохот экзотических базаров,
Ничто меня утешить не могло.
О смерти я тогда молился Богу
И сам ее приблизить был готов.Но этот сад, он был во всем подобен
Священным рощам молодого мира:
Там пальмы тонкие взносили ветви,
Как девушки, к которым Бог нисходит.
На холмах, словно вещие друиды,
Толпились величавые платаны, И водопад белел во мраке, точно
Встающий на дыбы единорог;
Ночные бабочки перелетали
Среди цветов, поднявшихся высоко,
Иль между звезд, — так низко были звезды,
Похожие на спелый барбарис.И, помню, я воскликнул: «Выше горя
И глубже смерти — жизнь! Прими, Господь,
Обет мой вольный: что бы ни случилось,
Какие бы печали, униженья
Ни выпали на долю мне, не раньше
Задумаюсь о легкой смерти я,
Чем вновь войду такой же лунной ночью
Под пальмы и платаны Эзбекие».Как странно — ровно десять лет прошло,
И не могу не думать я о пальмах,
И о платанах, и о водопаде,
Во мгле белевшем, как единорог.
И вдруг оглядываюсь я, заслыша
В гуденьи ветра, в шуме дальней речи
И в ужасающем молчаньи ночи
Таинственное слово — Эзбекие.Да, только десять лет, но, хмурый странник,
Я снова должен ехать, должен видеть
Моря, и тучи, и чужие лица,
Все, что меня уже не обольщает,
Войти в тот сад и повторить обет
Или сказать, что я его исполнил
И что теперь свободен…
(Посв. М. Л. Златковскому)Моя барышня по садику гуляла,
По дорожке поздно вечером ходила —
С бриллиантиком колечко потеряла,
С белой ручки его, видно, обронила.
Как ложилась на кроватку, спохватилась;
Спохватившись, по коврам его искала…
Не нашла она колечка — обозлилась, —
Меня, бедную, воровкой обозвала.
И не знала я с тоски, куда деваться;
Хоть бы матушка воскресла — заступилась!..
Вышла в садик я тихонько прогуляться,
Увидала ясный месяц — застыдилась.
Слышу, месяц говорит мне — сам сияет:
«Не пугайся меня, красная девица!
Бедный месяц, как и ты, всю ночь блуждает,
И ему под темным пологом не спится.
И недаром в эту ночь я вышел — светел:
Много горя, много девушек видал я,
А как барышню твою вечор заметил,
О каком-то тихом счастье возмечтал я.
Как вечор она по садику гуляла —
Плечи белые, грудь белую раскрыла… —
Ты скажи мне, не по мне ль она скучала,
На сырой песок слезинку уронила?..»
Встрепенулось во мне сердце ретивое…
Наклонилась я к дорожке — увидала
Не слезинку, а колечко дорогое,
И обмолвилась я — месяцу сказала:
«Мою барышню любовь не беспокоит,
Ни по ком она, красавица, не плачет,
Много денег ей колечко это стоит,
Имя ж честное мое не много значит…
И свети ты хоть над целою землею —
Не дождешься ты любви от белоручки!..» —
И закапали серебряной росою
Слезы месяца, и спрятался он в тучки.
С той поры, когда я, бедная, горюя,
Выхожу одна поплакать на крылечко, —
Бедный месяц! бедный месяц! — говорю я, —
Хоть с тобой мне перекинуть дай словечко…
Над моею кроватью
все годы висит неизменно
Побуревший на солнце,
потертый походный рюкзак.
В нем хранятся консервы,
одежды запасная смена,
В боковом отделеньи —
завернутый в кальку табак.
Может, завтрашней ночью
прибудет приказ управленья
И, с тобой не простившись,
рюкзак я поспешно сниму…
От ночлега к ночлегу
лишь только дорога оленья
Да в мерцании сполохов
берег, бегущий во тьму.
Мы изведали в жизни
так много бессрочных прощаний,
Что умеем разлуку
с улыбкой спокойной встречать,
Но ни разу тебе
не писал я своих завещаний,
Да, по совести,
что я сумел бы тебе завещать?
Разве только, чтоб рукопись
бережно спрятала в ящик
И прикрыла газетой
неоконченный лист чертежа,
Да, меня вспоминая,
склонялась над мальчиком спящим,
И отцом бы, и матерью
сразу для сына служа.
Но я знаю тебя, —
ты и рукопись бережно спрячешь,
От людей посторонних
прикроешь ревниво чертеж,
И, письма дожидаясь,
украдкой над сыном поплачешь,
Раз по десять, босая,
ты за ночь к нему подойдешь.
В беспрерывных походах
нам легче шагать под метелью,
Коль на горных вершинах
огни путевые видны,
А рюкзак для того
и висит у меня над постелью,
Чтобы сын в свое время
убрал бы его со стены.
— Лейтенант Плессис де Гренадан,
Из Парижа приказ по радио дан:
Все меры принять немедленно надо,
Чтобы «Диксмюде» в новый рейс
К берегам Алжира отбыл скорей.
— Мой адмирал, мы рискнули уже.
Поверьте, нам было нелегко.
Кровь лилась из ноздрей и ушей,
Газом высот отравлялись легкие.
Над облаками вися в купоросной мгле,
Убаюканы качкою смерти,
Больные, ни пить, ни есть не могли.
Пятеро суток курс держа,
Восемь тысяч километров
Без спуска покрыл дирижабль.
Мой адмирал, я уже доносил:
Нельзя требовать свыше сил.
— Лейтенант, вами дан урок не один
Бошам, как используют их цеппелин.
Я уверен — стихиям наперекор
Вы опять поставите новый рекорд.
— Адмирал, о буре в ближайшие дни
Из Алжира сведенья даны.
Над морем ночью вдали от баз
В такой ураган мы попали раз.
Порвалась связь, не работало радио,
Электрический свет погасили динамо.
Барабанили тучи шрапнелью града,
И снаряды молний рвались под нами.
Кашалотом в облачный бурун
Мчался «Диксмюде» ночь целую,
Боясь, что молнийный гарпун
Врежется взрывом в целлулоид.
Адмирал, в середине декабря
Дирижабль погубит такая буря.
— Лейтенант, на новый год уже
В палату депутатов внесен бюджет.
Для шести дирижаблей «Societe Anonyme
De Navigation Aerienne» испрошен кредит.
Рекорд ваш лишний не повредит,
Для шести ведь можно рискнуть одним…
И, слегка побледнев, лейтенант умолк:
— Адмирал, команда выполнит долг.
Улетели, а в ночь налетел ураган,
И вернуться приказ по радио дан.
Слишком поздно! Пропал дирижабль без следа,
Умоляя по молнийному излому
Безмолвно: «Диксмюде» всем судам…
На помощь… на помощь… на помощь…
После бури декабрьская теплынь.
Из пятидесяти двух командир один
В сеть рыбаков мертвецом доплыл
С донесением, что погиб цеппелин:
Стрелками вставших часов два слова
Рапортовал: половина второго!
С берегов Сицилии в этот час
Ночью был виден на небе взрыв,
Метеор огромный, тучи разрыв,
Разорван надвое, в море исчез.
Но на крейсере, как на лафете, в Тулон
Увозимый, в лентах, в цветах утопая,
Лейтенант Гренадан, видел ли он,
В гробу металлическом запаян:
Как вдали, на полночь курс держа,
Целлулоидной оболочкой на солнце горя,
На закате облачный дирижабль
Выплыл из огненного ангара.
От грусти-злодейки, от черного горя
В волненье бежал я до Черного моря
И воздух в пути рассекал как стрела,
Злодейка догнать беглеца не могла.
Домчался я, стали у берега кони,
Зачуяло сердце опасность погони…
Вот, кажется, близко, настигнет, найдет
И грудь мою снова змеей перевьет. Где скроюсь я? Нет здесь дубов-великанов,
И тени негусты олив и каштанов.
Где скроюсь, когда после яркого дня
Так ярко луна озаряет меня;
Когда, очарованный ночи картиной,
Бессонный, в тиши, над прибрежной стремниной
Влачу я мечтой упоенную лень
И, малый, бросаю огромную тень?
Где скроюсь? Томленьем полуденным полный,
Уйду ль погрузиться в соленые волны?
Тоска меня сыщет, и в море она
Поднимется мутью с песчаного дна.
Пущусь ли чрез море? — На бреге Тавриды
Она меня встретит, узнает, займет
И больно в глубоких объятьях сожмет. Страшусь… Но доселе ехидны сердечной
Не чувствуя жала, свободный, беспечный,
Смотрю я на южный лазоревый свод,
На лоно широко раскинутых вод
И, в очи небес устремив свои очи,
Пью сладостный воздух серебряной ночи . Зачем тебе гнаться, злодейка, за мной?
Помедли, беглец возвратится домой.
Постой, пред тобою минутный изменник,
Приду к тебе сам я -и снова твой пленник,
В груди моей светлого юга красу
Как новую пищу тебе принесу
И с новою в сердце скопившейся силой
Проснусь для страданья, для песни унылой. А ныне, забывший и песни и грусть,
Стою, беззаботный, на бреге Эвксина,
Смотрю на волнистую грудь исполина
И волн его говор твержу наизусть.
Темный ельник снегами, как мехом,
Опушили седые морозы,
В искрах инея, в мелких алмазах,
Задремали, склонившись, березы.
Неподвижно застыли их ветки,
А меж ними на снежное лоно,
Точно сквозь серебро кружевное,
Полный месяц глядит с небосклона.
Высоко он поднялся над лесом,
В ярком свете своем цепенея,
И причудливо стелются тени,
На снегу под ветвями чернея.
Замело чащи леса метелью, —
Только вьются следы и дорожки,
Убегая меж сосен и елок,
Меж березок до ветхой сторожки.
Убаюкала вьюга седая
Дикой песнею лес опустелый,
И заснул он, засыпанный снегом,
Весь сквозной, неподвижный и белый.
Тишина, — даже ветка не хрустнет.
А быть может, за этим оврагом
Пробирается волк по сугробам
Осторожным и медленным шагом…
Огонек из забытой сторожки
Чуть заметно и робко мерцает,
Точно он притаился под лесом
И чего-то в тиши поджидает.
В дальних чащах, где ветви и тени
В лунном свете узоры сплетают,
Все мне чудится что-то живое,
Все как будто зверьки пробегают.
Бриллиантом лучистым и ярким,
То зеленым, то синим играя,
На востоке, у трона Господня,
Остро блещет звезда, как живая.
А над лесом все выше и выше
Всходит месяц — и в дивном покое
Замирает морозная полночь
И хрустальное царство лесное.
Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.
Где вы, товарищи-друзья?
Кто разлучил соединенных
Душой, руками соплетенных?
Один, без сердцу драгоценных,
Один теперь тоскую я!
И, может быть, сей сердца стон
Вотще по воздуху несется,
Вотще средь ночи раздается;
До вас он, может, не коснется,
Не будет вами слышен он!
И, может быть, в сей самый час,
Как ночи сон тревожит вьюга,
Один из вас в борьбах недуга
Угасшим гласом имя друга
В последний произносит раз!
Почий, счастливец, кротким сном!
Стремлюсь надежой за тобою…
От бури ты идешь к покою.
Пловец, томившийся грозою,
Усни на берегу родном!
Но долго ль вас, друзья, мне ждать?
Когда просветит день свиданья?
Иль — жертвы вечного изгнанья —
Не будем чаши ликованья
Друг другу мы передавать?
Иль суждено, чтоб сердца хлад
Уже во мне не согревался,
Как ветр в пустыне, стон терялся,
И с взглядом друга не встречался
Бродящий мой во мраке взгляд?
Давно ль, с любовью пополам,
Плели нам резвые хариты
Венки, из свежих роз увиты,
И пели юные пииты
Гимн благодарности богам?
Давно ль? — и сладкий сон исчез!
И гимны наши — голос муки,
И дни восторгов — дни разлуки!
Вотще возносим к небу руки:
Пощады нет нам от небес!
А вы, товарищи-друзья,
Явитесь мне хоть в сновиденье,
И, оживя в воображенье
Часов протекших наслажденье,
Обманом счастлив буду я!
Но вот уж мрак сошел с полей
И вьюга с ночью удалилась,
А вас душа не допросилась;
Зарей окрестность озлатилась…
Прийти ль когда заре моей?
На Надеждинской улице
Жил один
Издатель стихов
По прозванию
Господин
Блох.
Всем хорош —
Лишь одним
Он был плох:
Фронтисписы очень любил
Блох.
Фронтиспис его и сгубил,
Ох!
Труден издателя путь и тернист,
А тут еще титул, шмуцтитул и титульный лист.
Лист за листом и книгу за книгою Блох посылает
в печать,
Выпустил сотню и стал он безумно скучать.
Добужинский и Радлов не радуют взора его,
На Митрохина смотрит, и сердце как камень мертво.
И сказал ему Дьявол, когда он ложился в постель:
— Яков Ноевич! Ведь есть еще Врубель, Веласкез,
Серов, Рафаэль…
Всю Ночь
Блох
Плохо спал,
Всю ночь
Блох
Фронтисписы рвал.
Утром рано
Звонит в телефон —
На обед сзывает поэтов он.
И когда пришел
За поэтом поэт,
И когда собрались они на обед,
Поднял Блох руку одну —
Нож вонзил в грудь Кузмину,
Дал Мандельштаму яда стакан —
Выпил поэт и упал на диван.
Дорого продал жизнь Гумилев.
Умер, не пикнув, Жорж Иванов.
И когда всех поэтов прикончил Блох,
Из груди его вырвался радостный вздох:
Теперь я исполнил мечту мою —
Книгоиздательство открою в раю:
Там Врубель, Серов, Рембрандт и Бердслей, —
Никто не посмеет соперничать с фирмой моей!
Нет, Ночь! Когда душа, мечтая,
Еще невинно-молодая,
Блуждала — явное любя,
Казалось мне, что ты — святая,
Но блекнут чары, отпадая, —
Старуха, страшная, седая,
Я отрекаюсь от тебя!
Ты вся — в кошмарностях, в разорванных мечтаньях,
В стихийных шорохах, в лохмотьях, в бормотаньях,
Шпионов любишь ты, и шепчет с Ночью раб,
Твои доносчики — шуршанья змей и жаб.
Ты речь окольную с больной душой заводишь,
И по трясинам с ней, и по тоске с ней бродишь.
Распространяешь чад, зловещий сон и тишь,
Луну ущербную и ту гасить спешишь.
Проклятие душе, коли тебе поверит,
Все расстоянья Ночь рукою черной мерит.
Рукою мертвою мешает все, мути́т,
Пугает, мучает, удавно шелестит.
Всю грязь душевную взмеси́в, как слизь в болоте,
В Раскаянье ведет, велит хлестать Заботе.
Прикинется, что друг, заманит в разговор,
И скажешь те слова, в которых — смерть, позор.
Незабываемо-ужасные признанья,
Что ждали искры лишь, толчка, упоминанья,
Чтобы проснуться вдруг, и, раны теребя,
Когтистой кошкою нависнуть на тебя.
Ты хочешь сбросить гнет, не чувствовать, не видеть,
Но для существ иных, все в том, чтоб ненавидеть,
Качаться страхами, силками изловить,
Детоубийствовать, не отпускать, давить.
Что было точкою — гора, не опрокинешь,
И лапы чудища лежат, и их не сдвинешь.
Глаза глядят в глаза, рот близок, жаден… Прочь!
О, ненавистная, мучительная Ночь!
Последней волею, упорной,
На миг отброшен Призрак Черный,
Не знаем — как, не знаем — чей.
В зловещем Замке Заключенья —
Тяжелый вздох, и облегченье,
И блеск испуганных очей.
Страх тут, он здесь, но стал он дальним,
В молчаньи темном и печальном,
Невольно должен ум молчать.
В угрозе, в мраке погребальном,
Весь мир стал снова изначальным,
Весь мир — замкну́тый дом, и на замке печать.
Вновь Хаос к нам пришел и воцарился в мире,
Сорвался разум мировой,
И миллионы лет в Эфире,
Окутанном угрюмой мглой,
Должны мы подчиняться гнету
Какой-то Власти неземной,
Непобедимую дремоту
Вбирать, как чару Силы злой,
И видеть всюду мрак могильный,
И видеть, как за слоем слой,
Покров чуть видимый, но пыльный
На разум падает бессильный,
И сетью липнет над душой.
Ночь холодна и беззвездна;
Море кипит, и над морем,
На брюхе лежа,
Неуклюжий северный ветер
Таинственным,
Прерывисто-хриплым
Голосом с морем болтает,
Словно брюзгливый старик,
Вдруг разгулявшийся в тесной беседе...
Много у ветра рассказов —
Много безумных историй,
Сказок богатырских, смешных до уморы,
Норвежских саг стародавних...
Порой средь рассказа,
Далеко мрак оглашая,
Он вдруг захохочет
Или начнет завывать
Заклятья из Эдды и руны,
Темно-упорные, чаро-могучие...
И моря белые чада тогда
Высоко скачут из волн и ликуют,
Хмельны разгулом.
Меж тем по волной-омоченным пескам
Плоского берега
Проходит путник,
И сердце кипит в нем мятежней
И волн и ветра.
Куда он ни ступит,
Сыплются искры, трещат
Пестрых раковин кучки...
И, серым плащом своим кутаясь,
Идет он быстро
Средь грозной ночи.
Издали манит его огонек,
Кротко, приветно мерцая
В одинокой хате рыбачьей.
На море брат и отец,
И одна-одинешенька в хате
Осталась дочь рыбака —
Чудно-прекрасная дочь рыбака.
Сидит перед печью она и внимает
Сладостно-вещему,
Заветному пенью
В котле кипящей воды,
И в пламя бросает
Трескучий хворост,
И дует на пламя...
И в трепетно-красном сиянье
Волшебно-прекрасны
Цветущее личико
И нежное белое плечико,
Так робко глядящее
Из-под грубой серой сорочки,
И хлопотливая ручка-малютка...
Ручкой она поправляет
Пеструю юбочку
На стройных бедрах.
Но вдруг распахнулась дверь,
И в хижину входит
Ночной скиталец.
С любовью он смотрит
На белую, стройную девушку,
И девушка трепетно-робко
Стоит перед ним — как лилея,
От ветра дрожащая.
Он наземь бросает свой плащ,
А сам смеется
И говорит:
«Видишь, дитя, как я слово держу!
Вот и пришел, и со мною пришло
Старое время, как боги небесные
Сходили к дщерям людским,
И дщерей людских обнимали,
И с ними рождали
Скипетроносных царей и героев,
Землю дививших.
Впрочем, дитя, моему божеству
Не изумляйся ты много!
Сделай-ка лучше мне чаю — да с ромом!
Ночь холодна; а в такую погоду
Зябнем и мы,
Вечные боги, — и ходим потом
С наибожественным насморком
И с кашлем бессмертным!»
Люблю я цепи синих гор,
Когда, как южный метеор,
Ярка без света и красна
Всплывает из-за них луна,
Царица лучших дум певца
И лучший перл того венца,
Которым свод небес порой
Гордится, будто царь земной.
На западе вечерний луч
Еще горит на ребрах туч
И уступить все медлит он
Луне — угрюмый небосклон;
Но скоро гаснет луч зари...
Высоко месяц. Две иль три
Младые тучки окружат
Его сейчас... вот весь наряд,
Которым белое чело
Ему убрать позволено́.
Кто не знавал таких ночей
В ущельях гор иль средь степей?
Однажды при такой луне
Я мчался на лихом коне
В пространстве голубых долин,
Как ветер волен и один.
Туманный месяц и меня,
И гриву, и хребет коня
Сребристым блеском осыпал;
Я чувствовал, как конь дышал,
Как он, ударивши ногой,
Отбрасываем был землей,
И я в чудесном забытьи
Движенья сковывал свои,
И с ним себя желал я слить,
Чтоб этим бег наш ускори́ть.
И долго так мой конь летел...
И вкруг себя я поглядел:
Все та же степь, все та ж луна...
Свой взор ко мне склонив, она,
Казалось, упрекала в том,
Что человек с своим конем
Хотел владычество степей
В ту ночь оспоривать у ней!
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Прости меня за ошибки —
судьба их назад берет.
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед,
Я плоть от твоей плоти
и кость от твоей кости.
И если я много напутал —
ты тоже меня прости.
Наполни приказом мозг мой
и ветром набей мне рот,
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я спал на твоей постели,
укрыт снеговой корой,
И есть на твоих равнинах
моя молодая кровь.
Я к бою не опоздаю
и стану в шеренгу рот, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, срывались
и гибли наперебой.
Я школы твои, и газеты,
и клубы питал собой.
Такие, как я, поднимали
депо, и забой, и завод, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, сидели
над цифрами день и ночь.
Такие, как я, опускались,
а ты им могла помочь.
Кто силен тобой —
в работе он,
Кто брошен тобой —
умрет.
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я вел твои экспедиции,
стоял у твоих реторт,
Я делал свою работу, -
хоть это не первый сорт.
Ты строишь за месяцем месяц,
ты крепнешь за годом год, -
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я сонным огнем тлею
и еле качаю стих.
За то, что я стал холодным,
ты тоже меня прости.
Но время идет, и стройка идет,
и выпадет мой черед, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Три поколенья культуры,
и три поколенья тоски,
И жизнь, и люди, и книги,
прочитанные до доски.
Республика это знает,
республика позовет, -
Возьмет меня,
переделает,
Двинет время вперед.
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Так верь и этому слову —
от сердца оно идет, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед!
В лесу прибит на дубе вековом
Булатный щит, свидетель грозных сеч;
На том щите видна звезда с крестом,
А близ щита сверкает острый меч.И свежую могилу осеняет
Тенистый дуб, и тайны роковой
Ужасен мрак: никто, никто не знает,
Кто погребен в лесу при тме ночной.Промчался день, опять порой урочной
Ночь темная дубраву облегла;
Безмолвно всё, и медь уж час полночный
На башне бьет соседнего села.И никогда страшнее не темнела
Осення ночь: она сырою мглой
Дремучий лес, реку и холм одела —
Везде покров чернеет гробовой.Но меж дерев багровый блеск мелькает,
И хрупкий лист шумит невдалеке,
И факел уж вблизи дуб озаряет:
Его чернец в дрожащей нес руке.К могиле шел отшельник престарелый,
И вместе с ним безвестно кто, в слезах,
Идет, бледней своей одежды белой;
Печаль любви горит в ее очах.И пел чернец по мертвом панихиду,
Но кто он был — чернец не поминал;
Отпел, вдали сокрылся он из виду,
Но факел всё в тени густой мерцал.На свежий дерн прекрасная упала
И, белую откинув пелену,
Потоки слез по мертвом проливала,
Могильную тревожа тишину; И, вне себя, вдруг очи голубые
На щит она внезапно подняла
И, локоны отрезав золотые,
Кровавый меч их шелком обвила; Безумья яд зажегся в мутном взоре,
Сердечный вопль немеет на устах.
Она ушла, и лишь в дремучем боре
Таинственный один остался страх; И меж дерев уж факел не мерцает,
Не шепчет лист, и тайны роковой
Ужасен мрак: никто, никто не знает,
Кто погребен в лесу при тме ночной.