Еще не смолкли рокоты громов,
И пушечные не остыли дула,
Но диким зноем с чуждых берегов
Нам в лица пламенем дохнуло.
Там, среди волн, тая зловещий гнев,
Рыча в томлении недобром,
Британии ощерившийся лев
Стучит хвостом по жестким ребрам.
Косматою он движет головой,
Он точит когти, скалит зубы,
Он слушает: с востока, пред зарей,
Свободу возвещают трубы.
Там, на востоке, с молотом в руках
Рабочий встал в сиянье алом,
Там кровь поет в ликующих сердцах,
Наполненных Интернационалом.
А лев рычит. И, грозный слыша зов,
Что над волнами пролетает,
Ему воинственно из черных городов
Французский петел отвечает.
А на востоке пламенем летит
Огонь, великий и свободный,
И, глядя на него, скрежещет и храпит
Европа — сворою голодной.
Гляди и знай! Еще в твоих дворцах
Вино клокочет роковое,
Еще томится в тяжких кандалах
Народа право трудовое;
И кровь, пролитая твоей рукой,
Не высохла и вопиет о мщенье,
И жжет пожар, и грозен мрак ночной,
И неоткуда ждать спасенья.
И ветер с востока прилетит в ночи,
И над твоей стезей бездольной
Опять, опять залязгают мечи
И грянет голос колокольный.
И вечер твой таинственен и хмур,
И низких звезд погасло пламя,
И каменный ты сотрясаешь Рур
Своими хищными руками.
Кровавый ты благословляешь Труд,
Ты будишь злобные стихии, —
И вот в ночи убийцы стерегут
Послов из пламенной России.
Европа! Мы стоим на рубеже,
Мы держим молот заповедный,
Мы в яростном кипели мятеже,
Мы шли дорогою победной.
Нас к творчеству дорога привела
Через овраги и пустыни,
Над нами веяла и выла мгла, —
Над нами солнце светит ныне.
Мы шли втроем с рогатиной на слово
и вместе слезли с тройки удалой —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярдной и пивной.Был первый точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий — угрюмый, бледнолицый и худой.Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре
пока еще — везло,
уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.А был вторым поэт Борис Корнилов, -
я и в стихах и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.А первым был поэт Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой —
не маргариткой
вышита рубашка,
а крестиком — почти за упокой.Мы вместе жили, словно бы артельно.
но вроде бы, пожалуй что,
не так —
стихи писали разно и отдельно,
а гонорар несли в один кабак.По младости или с похмелья —
сдуру,
блюдя все время заповедный срок,
в российскую свою литературу
мы принесли достаточный оброк.У входа в зал,
на выходе из зала,
метельной ночью, утренней весной,
над нами тень Багрицкого витала
и шелестел Есенин за спиной.…Второй наш друг,
еще не ставши старым,
морозной ночью арестован был
и на дощатых занарымских нарах
смежил глаза и в бозе опочил.На ранней зорьке пулею туземной
расстрелян был казачества певец,
и покатился вдоль стены тюремной
его златой надтреснутый венец.А я вернулся в зимнюю столицу
и стал теперь в президиумы вхож.
Такой же злой, такой же остролицый,
но спрятавший
для обороны — нож.Вот так втроем мы отслужили слову
и искупили хоть бы часть греха —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя российского стиха.
Я свечи загасил, и сразу тени ночи,
Нахлынув, темною толпой ко мне влетели;
Я стал ловить сквозь сон их призрачные очи
И увидал их тьму вокруг моей постели.
Таинственно они мигали и шептались:
«Вот он сейчас заснет, сейчас угомонится…
Давно ль мы страшным сном счастливца любовались,
Авось, веселый сон несчастному приснится.
Глядите, как при нас, во сне, он свеж и молод!
Как может он, любя, и трепетать, и верить!..
А завтра вновь сожмет его житейский холод,
И снова будет он хандрить и лицемерить…
И снова белый день, с утра, своим возвратом
Раскроет бездну зол, вражды, потерь и горя,
Разбудит богача, измятого развратом,
И нищего, что пьет, из-за копейки споря…
А мы умчимся в ночь, обвеянные снами
И грезами живых и мертвых поколений;
И счастья призраки умчатся вместе с нами, —
Поблеклые цветы весенних вожделений»…
Полуночных теней уловленные речи
Встревожили мой сон и подняли с постели;
Я руку протянул и вновь зажег я свечи;
И тени от меня ушли в углы и щели,
И к окнам хлынули, и на пороге стали… —
Я видел, при огне, их чуть заметный трепет,
Но то, что я писал, они уж не видали,
А я записывал таинственный их лепет.
Изумрудно-перистый Змей,
Изумрудно-перистый,
Рождающий дождь голосистый,
Сверкания ценных камней,
Пролетающий в роще сквозистой,
Среди засиявших ветвей,
Веселый, росистый,
Змей!
Обвивающий звеньями рвущейся тучи,
Необятный, весь небосклон,
Властелин четырех сторон,
Затемняющий горные кручи,
Озаряющий молнией их,
Крестообразным огнем,
Смехом секунд огневых,
Смехом, звучащим как гром,
Рождающий между ветвей
Шелесты, шорох, и звон,
Властелин четырех сторон,
Изумрудно-перистый Змей!
Мировой Чародей,
Возжеланьем своим
Ты на Север, на Юг,
На Восток, и Закат,
Заковавши их в круг,
Чарованье пошлешь, в темных тучах агат
Загорится — и чу,
Полновесные капли, в их пляске гремят,
Точно выслал ты в мир саранчу,
Веселятся все страны,
Обсидианы,
Заостренных в разрывах, густых облаков
Разялись в сверкании лазурно-зеленом
Под звеньями Змея, который летит небосклоном.
Мировой Чародей,
Дуновеньем своим
Ты дорогу метешь для Богов Воды,
И скопив облака, их сгустивши как дым,
Одеваешься в яркость Вечерней Звезды,
Возвещаешь слиянье двух светов земных,
Изумрудно-перистый, зеленый,
Ты поешь лучезарным дрожанием стих,
И на вешние склоны
Вечер спускается, нежен и тих,
Ночи рождаются дальние звоны,
Дня завершаются ропоты, шепоты, сказки огней и теней,
Светится жемчуг, зеркальность, затоны,
Зыби отшедшего Дня все темней,
Ночь все ясней от небесных огней,
Бог лучезарный двойного начала,
Бог проплывает в озерах опала,
Змей!
Ты с детства мне в сердце вошла, Украина,
пленительной ночью под рождество,
душевною думой певца Катерины,
певучестью говора своего. Ты с детством слилась, Украина, как сказка.
Я знала, невиданная земля,
что вечер в Диканьке волшебен и ласков,
что чуден твой Днепр, в серебре тополя. Ты в юность вошла, Украина, как песня,
за сердце берущая, с первой любовью…
…Он мне напевал их в дороге безвестной,
немножко сдвигая высокие брови. Ты в юность входила трудом, Украина,
прямым, опаляющим, как вдохновенье:
была Днепростроевская плотина
эмблемою нашего поколенья. Я рада, что в молодости вложила
хоть малую каплю в неистовый труд,
когда ленинградская «Электросила»
сдавала машину Большому Днепру. Гудят штурмовые горящие ночи, —
проходит днепровский заказ по заводу,
и утро встречает прохладой рабочих…
Тридцатые годы, тридцатые годы! Ты в зрелость входила с военным мужаньем,
жестокие ты испытала удары.
О, взрыв Днепрогэса — рубеж для сознанья,
о, страшные сумерки Бабьего Яра. Фронты твои грозной овеяны славой,
все победившие, все четыре.
Ночные днепровские переправы
седою легендой останутся в мире. …И снова зажгли мы огни Днепрогэса.
Он «старым»
любовно
наименован.
Да, старый товарищ, ты вправду — как детство
пред тем, что возводится рядом, пред новым. Нам вместе опять для Каховки трудиться, —
по-новому стала она знаменитой, —
и вместе расти,
и дружить,
и гордиться
твоею пшеницей, твоим антрацитом. Не праздника ради, но жизнь вспоминая,
так радостно думать, что судьбы едины,
что в сердце живешь ты, навеки родная,
моя Украина, моя Украина.
Я пепел посетил. Ну да, чужой.
Но родственное что-то в нем маячит,
хоть мы разделены такой межой…
Нет, никаких алмазов он не прячет.
Лишь сумерки ползли со всех сторон.
Гремел трамвай. А снег блестел в полете.
Но, падая на пепел, таял он,
как таял бы, моей коснувшись плоти.
Неужто что-то тлело там, внизу,
хотя дожди и ветер все сметали.
Но пепел замирает на весу,
но слишком далеко не улетает.
Ну да, в нем есть не то что связь, но нить,
какое-то неясное старанье
уже не суть, но признак сохранить.
И слышно то же самое желанье
в том крике инвалида «Эй, сынок». —
Среди развалин требуется помощь
увлекшемуся поисками ног,
не видящему снега. Полночь, полночь.
Вся эта масса, ночь — теперь вдвойне
почувствовать, поверить заставляют:
иные не горят на том огне,
который от других не оставляет
не только половины существа,
другую подвергая страшным мукам,
но иногда со смертью естества
разделаться надеется и с духом.
Иные же сгорают. И в аду,
оставшемся с оставленною властью,
весь век сопротивляются дождю,
который все их смешивает с грязью.
Но пепел с пеплом многое роднит.
Роднит бугры блестящий снег над ними.
Увековечат мрамор и гранит
заметившего разницу меж ними.
Но правда в том, что если дождь идет,
нисходит ночь, потом заря бледнеет,
и свет дневной в развалинах встает,
а на бугре ничто не зеленеет,
— то как же не подумать вдруг о том,
подумать вдруг, что если умирает,
подумать вдруг, что если гибнет дом,
вернее — если человек сгорает,
и все уже пропало: грезы, сны,
и только на трамвайном повороте
стоит бугор — и нет на нем весны —
то пепел возвышается до плоти.
Я пепел посетил. Бугор тепла
безжизненный. Иначе бы — возникла…
Трамвай прогрохотал из-за угла.
Мелькнул огонь. И снова все затихло.
Да, здесь сгорело тело, существо.
Но только ночь угрюмо шепчет в ухо,
что этот пепел спрятал дух его,
а этот ужас — форма жизни духа.
Поляки ночью темною
Пред самым Покровом,
С дружиною наемною
Сидят перед огнем.
Исполнены отвагою,
Поляки крутят ус,
Пришли они ватагою
Громить святую Русь.
И с польскою державою
Пришли из разных стран,
Пришли войной неправою
Враги на россиян.
Тут вoлохи усатые,
И угры в чекменях,
Цыгане бородатые
В косматых кожухах…
Валя толпою пегою,
Пришла за ратью рать,
С Лисовским и с Сапегою
Престол наш воевать.
И вот, махая бурками
И шпорами звеня,
Веселыми мазурками
Вкруг яркого огня
С ухватками удалыми
Несутся их ряды,
Гремя, звеня цимбалами,
Кричат, поют жиды.
Брянчат цыганки бубнами,
Наездники шумят,
Делами душегубными
Грозит их ярый взгляд.
И все стучат стаканами:
«Да здравствует Литва!»
Так возгласами пьяными
Встречают Покрова.
А там, едва заметная,
Меж сосен и дубов,
Во мгле стоит заветная
Обитель чернецов.
Монахи с верой пламенной
Во тьму вперили взор,
Вокруг твердыни каменной
Ведут ночной дозор.
Среди мечей зазубренных,
В священных стихарях,
И в панцирях изрубленных,
И в шлемах, и в тафьях,
Всю ночь они морозную
До утренней поры
Рукою держат грозною
Кресты иль топоры.
Священное их пение
Вторит высокий храм,
Железное терпение
На диво их врагам.
Не раз они пред битвою,
Презрев ночной покой,
Смиренною молитвою
Встречали день златой;
Не раз, сверкая взорами,
Они в глубокий ров
Сбивали шестоперами
Литовских удальцов.
Ни на день в их обители
Глас божий не затих,
Блаженные святители,
В окладах золотых,
Глядят на них с любовию,
Святых ликует хор:
Они своею кровию
Литве дадут отпор!
Но чу! Там пушка грянула,
Во тьме огонь блеснул,
Рать вражая воспрянула,
Раздался трубный гул!..
Молитесь Богу, братия!
Начнется скоро бой!
Я слышу их проклятия,
И гиканье, и вой;
Несчетными станицами
Идут они вдали,
Приляжем за бойницами,
Раздуем фитили!..
<1840-е годы>
Но где же сердце? — В шахте Смерти.
… И с края жизни, там, у срыва,
Я заглянул на дно обрыва, —
Слежу за сердцем в шахте Смерти.
Там тишина, — недвижный ужас…
Как глыба льда — о, эта стужа! —
Луна над шахтой выплывает,
И бледный свет на дно роняет.
Кроваво-алой кучей мяса
Биенья сердца стеснены —
Оно в борьбе, на дне глубоком,
С куском пылающей луны.
Молчанье, пустота и стужа…
Сквозь ночь струится темный ужас
От звезд, блуждающих в выси.
Луна над шахтою висит…
Вода застыло-тускло блещет.
И озлобленное трепещет,
Как в лихорадке, сердце там.
На сердце лунный диск упал…
Луна — искристый лик на небе,
Зима зияющих зеркал,
Полярных вод угрозный жребий.
Луна — безумий властный вал.
Луна — пасть льда… И в тишине
Она кусает сердце мне.
Клещи полуночи зажали
И сердце злым обхватом стали…
И молит сердце жизни, яви!
А иней иглами дырявит
Его, — и воды, цвета трупа,
Влекут к своим водоворотам.
Звучат размеренно и глухо
Их всплески — жуткая икота.
Да, в этот вечер сердца пламень
Погаснет, — стихнут все биенья.
Луна морозом отраженья
В футляр его замкнет, как камень.
Растет слепая злая стужа.
Сквозь ночь струится темный ужас.
Скиталиц-звезд бредут когорты, —
Они увидят сердце мертвым.
На горе в избушке бедной,
Рудокоп живет седой;
Там сосна шумит уныло,
Светит месяц золотой.
В чистой комнатке поставлен
Мягкий стул, с резьбой края.
Кто сидит на нем, тот счастлив,
И счастливец этот — я!
Вот малютка на скамейке
У моих садится ног;
Глазки — звезды голубые,
Ротик — пу́рпурный цветок.
Эти звезды будто с неба
Смотрят мне в лицо, блестя;
Робко пальчик приложила
К губкам розовым дитя.
«Будь спокойна! задремала
Мать над прялкой в тишине,
А отец сидит с гитарой,
Да поет о старине».
Нас не слышут! И малютка
Начинает свой рассказ.
Много тайн она заветных
Мне открыла в этот час.
«Ах, не стало старой тетки!
Не ходить нам больше к ней,
В этот город, где так много
Протекло счастливых дней.
Здесь же дни идут уныло,
Как в могиле — тишина;
А зимой избушка наша
Снегом вся занесена.
И порой, как на ребенка,
На меня находит страх;
Я слыхала, бродят духи
Ночью позднею в горах!»
Вдруг малютка замолчала,
Испугавшись слов своих…
Быстро глазки опустила
И рукой закрыла их.
А сосна шумит уныло,
И глядит луна в окно;
Рудокоп все тянет песню,
И жужжит веретено.
Не страшися духов горных,
Песня старая звучит,
День и ночь тебя, малютка,
Божий Ангел сторожит!
Больной лежал в постели,
В окно смотрела мать.
— Процессия уж близко —
Сынок, тебе бы встать!
«Я рад бы встать, родная,
Но силы нет дохнуть;
По Гретхен я тоскую
И тяжко ноет грудь».
— Пойдем-за помолиться
Мы Деве Пресвятой;
Одна Она скорбящих
И радость, и покой.
Вот двинулись хоругви
И, пеньем оглашен,
Покрылся берег Рейна
Толпой со всех сторон.
Ведет старушка сына
(Он сам не мог идти),
Поют они за хором:
«Благословенна Ты!»
Иконе чудотворной
Почет везде большой:
Увечные, больные
Идут за ней волной,
Кто ногу восковую,
Кто руку Ей несет;
Чудесных исцелений
Никто не перечтет.
Сердечко восковое
Мать сыну подала:
— Снеси его Пречистой,
Чтоб скорбь твоя прошла.
Он взял, и со слезами
Перед иконой пал,
И исповедь простую
С молитвой прошептал:
«Заступница Благая,
Владычица небес,
Покров и упованье
Печальных, Ты, сердец!
«Жил с матерью родною
Я в городе большом,
Где много пышных храмов
С Господним алтарем.
«Была неподалеку
Невеста у меня…
Но смерть нас разлучила —
С тех пор томлюся я!
«Прими Ты дар мой скудный
И сжалься надо мной!
Мария Богоматерь,
Утешь и упокой!
«Тебе я обещаюсь
От сердца полноты
Петь день и ночь усердно:
Благословенна Ты!»
В ту ночь к одру больного,
Пред утренней зарей,
Явилась Матерь Божья
Неслышною стопой;
С заботливой любовью
Взглянула на него,
И тихо осенила
Рукою грудь его.
Послышав вдруг спросонья
Как будто вой иль стон,
Старушка кличет сына —
Не отвечает он!
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.
Ночной костер зимой у перелеска,
Бог весть кем запален, пылает на бугре,
Вокруг него, полны таинственного блеска,
Деревья в хрусталях и белом серебре;
К нему в глухую ночь и запоздалый пеший
Подсядет, и с сумой приляжет нищий брат,
И богомолец, и, быть может, даже леший;
Но мимо пролетит кто счастием богат.
К его щеке горячими губами
Прильнула милая, — на что им твой костер!
Их поцелуй обвеян полуснами,
Их кони мчат, минуя косогор,
Кибитка их в сугробе не увязнет,
Дорога лоснится, полозьев след визжит,
За ними эхо по лесу летит,
То издали им жалобно звенит,
То звонким лепетом их колокольчик дразнит.
Так и к тебе, задумчивый поэт,
К огню, что ты сберег на склоне бурных лет,
Счастливец не придет. Огонь под сединами
Не греет юности, летящей с бубенцами
На тройке ухарской, в тот теплый уголок,
Где ждет ее к столу кутил живой кружок
Иль полог, затканный цветами.
Но я — я бедный пешеход,
Один шагаю я, никто меня не ждет…
Глухая ночь меня застигла,
Морозной мглы сверкающие игла
Открытое лицо мое язвят;
Где б ни горел огонь, иду к нему, и рад —
Рад верить, что моя пустыня не безлюдна,
Когда по ней кой-где огни еще горят…
Доносится ль до вас, о братья, плач детей,
Малюток, обреченных на страданья?
Вы можете ль смотреть без содраганья
На слезы их? И ласки матерей
Не усмиряют детского рыданья.
Смотри, страна свободная! Кругом
Ягнята резвятся иль дремлют в сладкой лени,
По рощам птицы весело поют,
В лесах играют стройные олени,
Цветы благоуханные растут
При солнечном, благословенном свете,
А дети… что ж они? — Лишь только плачут дети;
Не зная детских игр, ребяческих затей,
Они живут, и слышен стон детей:
„О, Боже, Боже! дети говорят,
Измучены мы так, что нам не до веселья;
У нас нет отдыха и нет часов безделья;
И если нас поля к себе манят,
То лишь затем, чтоб на лугу зеленом
Лечь и уснуть больным и истомленным.
Что нам поля, душистая трава,
Когда мы ноги двигаем едва!
Что нам цветок, который всех пленяет,
Когда глаза усталость нам смыкает!
Мы ночь и день глотаем смрад и дым,
В угольных копях тачки мы волочим,
Иль колесо, измучены всю ночь им,
На фабриках безжалостных вертим.
„Проглянет день — колеса не стоят,
Настанет ночь — колеса все вертятся,
При каждом взмахе стонут и скрипят,
И кровью начинают заливаться
Сердца и наши головы. Кружатся
Пол, стены вокруг нас и потолок,
И окна все, и солнце с небесами,
И, наконец, мы кружимся и сами,
И хочется молить по временам:
Остановитесь! отдых дайте нам.“
О, да, остановитесь! Дайте детям
Очнуться от ужасного труда!
Пусть мы на детских личиках заметим
Улыбку молодую иногда,
Пусть их надежда изредка обманет,
На лицах осушив потоки слез,
Что не всегда их жизнь томиться станет
Под вечный гул вертящихся колес!..
Но день и ночь колеса, не смолкая,
Вертятся и вертятся без конца,
И чахнут, солнца божьего не зная,
Во мраке фабрик детские сердца.
Восемь дней от Харрара я вел караван
Сквозь Черчерские дикие горы
И седых на деревьях стрелял обезьян,
Засыпал средь корней сикоморы.
На девятую ночь я увидел с горы
— Этот миг никогда не забуду —
Там внизу, в отдаленной равнине, костры,
Точно красные звезды, повсюду.
И помчались один за другими они,
Точно тучи в сияющей сини,
Ночи трижды-святые и странные дни
На широкой галлаской равнине.
Все, к чему приближался навстречу я тут,
Было больше, чем видел я раньше:
Я смотрел, как огромных верблюдов пасут
У широких прудов великанши.
Как саженного роста галласы, скача
В леопардовых шкурах и львиных,
Убегающих страусов рубят сплеча
На горячих конях-исполинах.
И как поят парным молоком старики
Умирающих змей престарелых…
И, мыча, от меня убегали быки,
Никогда не видавшие белых.
Временами я слышал у входа пещер
Звуки песен и бой барабанов,
И тогда мне казалось, что я Гулливер,
Позабытый в стране великанов.
И таинственный город, тропический Рим,
Шейх-Гуссейн я увидел высокий,
Поклонился мечети и пальмам святым,
Был допущен пред очи пророка.
Жирный негр восседал на персидских коврах
В полутемной неубранной зале,
Точно идол, в браслетах, серьгах и перстнях,
Лишь глаза его дивно сверкали.
Я склонился, он мне улыбнулся в ответ,
По плечу меня с лаской ударя,
Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.
Всё расспрашивал он, много ль знают о нем
В отдаленной и дикой России…
Вплоть до моря он славен своим колдовством,
И дела его точно благие.
Если мула в лесу ты не можешь найти,
Или раб убежал беспокойный,
Всё получишь ты вдруг, обещав принести
Шейх-Гуссейну подарок пристойный.
Нахмурилось небо, туманом одеты
Леса — и от теплых сторон
Повеял, не северным солнцем согретый,
Предвестник весны — Аквилон.
Летит; под могучим его дуновеньем
Бледнеют и тают снега,
И шуманых потоков повсюдным стремленьем,
Исполнились рек берега.
И вижу я: кучи говна под сараем
Оделися льдистой корой,
Так сахаром фрукты мы впрок обливаем,
Чтоб нежить вкус зимней порой.
Под крышами кошки концерт свой проклятый
Дают уж всю ночь напролет;
И страстью ебливой природа обята,
И щепка на щепку ползет.
Но ветер свои умеряет порывы
И ясно с лазурных небес
Весеннее солнце глядит на разливы,
На горы, на долы, на лес.
Сокрытая долго под снежным покровом,
Умывшись, явилась земля;
В убранстве опять зеленеются новом,
Как в бархате пышном, поля.
Тепло — и в лесу расцветает фиалка
И сладостный льет аромат;
И вывела в трубах проказница-галка
Крикливых своих галченят.
Уже монотонно кукует кукушка,
А роза раскрыла шипок;
Нестройно в болоте гогочет лягушка,
И в листья оделся лесок.
Любовники роз соловьи прилетели,
И звучно по ясным ночам
В садах раздаются их чудные трели;
Деревья цветут по лесам.
И тут-то раздолье — сери, где попало,
Уж вони совсем не слыхать...
Ах! скоро ли я засеру, как бывало,
Там в лесе зеленом опять?
Со мною улица — подруга дня и ночи
Бездомных лет моих. Светла. Темна. Пуста.
Бурлива, как поток. Всегда чужие очи,
Улыбки чуждые и чуждые уста.
Подруга верная! Безмолвием повиты
Кварталы города — и ночь еще темна,
А ты — уже со мной... Со мной асфальт и плиты,
И за окном — окно, и за стеной — стена.
Сверкают и манят зеркальные квадраты
Веселой пестротой: вино, сыры, грибы,
Хрусталь, цветы, ножи, бумажные солдаты,
Гравюры, серебро, пинцеты и... гробы,
Антенны радио, рубины и алмазы,
Колбасы, ордена, спортивные значки,
Надменно пыжатся фарфоровые вазы,
Пестреют галстуки, пижамы и носки.
Там — кто-то ссорится. Смеется чистым смехом
Малютка девочка. Но смех уже умолк.
Провозят чей-то гроб. Покрыта модным мехом
Чахоточная грудь. Отрепья. Снова шелк.
Кафе и столики. Лакей, джаз-банд, конфекты,
Смешенье запахов. Табак, бифштекс, ваниль,
Эстрада, виолончель. Вечерние газеты.
Кармин распутных губ. Гудок. Автомобиль.
Ступени паперти. Счастливая невеста.
Фата и флер-д'оранж, спустившийся на лоб —
Венчанье кончилось — и занял это место
Высокий катафалк и снова чей-то гроб!
И так всегда, всегда!.. Несутся друг за другом
Грех, смерть, слова, обман, любовь и фонари —
Со мною улица, бессменная подруга
Бездомных лет моих, со мною до зари!
Как вспомню к ночи край родной,
Покоя нет душе больной:
И сном забыться нету мочи,
И горько, горько плачут очи.
Проходят годы чередой…
С тех пор, как матери родной
Я не видал, прошло их много!
И все растет во мне тревога…
И грусть растет день ото дня.
Околдовала мать меня:
Все б думал о старушке милой —
Господь храни ее и милуй!
Как любо ей ее дитя!
Пришлет письмо — и вижу я:
Рука дрожала, как писала,
А сердце ныло и страдало.
Забыть родную силы нет!
Прошло двенадцать долгих лет —
Двенадцать лет уж миновало,
Как мать меня не обнимала.
Крепка родная сторона:
Вовек не сломится она;
И будут в ней, как в оны годы,
Шуметь леса, катиться воды.
По ней не стал бы тосковать;
Но там живет старушка мать:
Меня не родина тревожит,
А то, что мать скончаться может.
Как из родной ушел земли,
В могилу многие легли,
Кого любил… Считать их стану —
И бережу за раной рану.
Когда начну усопшим счет,
Ко мне на грудь, как тяжкий гнет,
За трупом мертвый труп ложиться…
Болит душа, и ум мутится.
Но — слава богу! — сквозь окна
Зарделся свет. Моя жена
Ясна, как день, глядит мне в очи —
И гонит прочь тревоги ночи.
Нет, не даром я по взморью возле пенных волн бродил,
В час, когда встают туманы, как застывший дым кадил.
Нет, не даром я в легенды мыслью жадною вникал,
Постигая духов моря, леса, воздуха и скал.
Вот и полночь Над прибоем светит полная Луна.
И упорно возникает, на мгновенье, тишина.
Между шорохом, и шумом, и шипением волны,
Недовольной этим быстрым наступленьем тишины.
Между шелестом свистящим все растущих быстрых вод
Возникают нереиды, отдаленный хоровод.
Все похожи и различны, все влекут от света в тьму,
Все подвластны без различья назначенью одному.
Чуть одну из них отметишь, между ею и тобой
Дрогнет мягко и призывно сумрак ночи голубой.
И от глаз твоих исчезнет отдаленный хоровод, —
Лишь она одна предстанет на дрожащей зыби вод.
Полудева, полурыба, из волос сплетет звено,
И, приблизив лик свой лживый, увлечет тебя на дно.
Я вас знаю, нереиды Вот и полночь Тишина
Над прерывистым прибоем светит полная Луна.
Я взглянул, и мягко дрогнул сумрак ночи голубой.
«Мой желанный! Мой любимый! Как отрадно мне с тобой!
Мой желанный! Мой любимый!» — Нет, постой меня ласкать.
И за сеть волос лучистых я рукою быстрой хвать.
Полудева! Полурыба! Не из водных духов я!
Не огнем желаний тщетных зажжена душа моя.
Если любишь, будь со мною, ласку дерзкую возьми
И, узнавши власть поэта, издевайся над людьми.
И красавицу морскую я целую в лунной мгле,
Бросив чуждую стихию, тороплюсь к родной земле.
И упрямую добычу прочь от пенных брызг влеку,
Внемля шорох, свист и шелест вод, бегущих по песку.
Пусть в вальсе игривом кружится
Гостей беззаботных толпа —
Хочу я в саду освежиться,
Там есть невидимка-тропа.
По ней в час последней разлуки
Я тихо и робко иду…
Гремят соловьиные звуки
В глухом саду.
Гремят соловьиные звуки…
В саду мы блуждаем одни.
Пожми горячее мне руки,
Головку стыдливо склони!
Под пологом северной ночи,
Не видя грядущей беды,
Пусть светят мне милые очи,
Как две звезды.
Пусть светят мне милые очи,
Пусть громче свистит соловей!
Лицо мне, под сумраком ночи,
Косой шелковистой обвей!
Не видят нас звезды, мигая
Мильонами радужных глаз…
Еще поцелуй, дорогая,
В последний раз!
Еще поцелуй, дорогая,
Под вальс и под трель соловья!
И я, от тебя убегая,
Сокроюсь в чужие края.
Там вспомню приют наш убогий
И светлые наши мечты.
Пойдем мы неровной дорогой —
И я, и ты.
Пойдем мы неровной дорогой
На жизненном нашем пути…
Ты издали с нежной тревогой
Тернистый мой путь освети.
Забудешь ты старое горе,
Но вальс и певца-соловья
Мы оба забудем не вскоре,
Ни ты, ни я.
Мы оба забудем не вскоре,
Как шли невидимкой-тропой,
Как в темном саду на просторе
Смеялись над жалкой толпой.
Пора! Наступил час разлуки…
Мне слышится в чудном бреду:
Гремят соловьиные звуки
В глухом саду.
Дом бревенчатый — настежь ставни
— Синей полночью обнесен.
Там к окну подступает давний,
Дальний-дальний невнятный сон.
Там над сизым ползет болотом
Вся в багровом дыму луна,
И старуха бормочет что-то
У крутого крыльца одна.
Ночь махнула звездой падучей.
Спишь ли, старая? Где твой сын?
Вдоль воды гремучей,
под луной летучей
Он проходит в ночи один.
Меркнут окна в дому старинном.
Черный штык у его плеча.
Белым воском, то ль стеарином,
Оплывает, слезясь, свеча.
Смертной мукою несказанной
Перекошен молчащий рот.
Несравненного партизана
Два бандита ведут вперед.
Свет и тени. И смутный шорох.
Мгла видений и снов полна.
Круглый месяц висит на шторах
Не завешенного окна.
Ночь махнула звездой падучей.
Спишь ли, старая? Где твой сын?
Над водой гремучей, у сосны шатучей
Он под ветром лежит косым.
Он по пояс в крови багровой,
Оловянной росой одет.
Тихо всходит над ним лиловый
И нездешний сырой рассвет.
Месяц прячется. Тени, тени…
Сумрак смотрит из всех углов,
Мгла невнятных полна видений,
Дальних шорохов, смутных снов.
Пролетела звезда сквозная
Над водой, над сосновым пнем.
Спишь ли? — «Сплю. Ничего не знаю.
Ничего не скажу о нем».
Но ползет он по мокрым травам,
Осторожен и нелюдим.
Перекошенный и кровавый,
След идет, как тропа, за ним.
Предрассветной росой омытый,
Возвращается он домой,
Недостреленный, недобитый,
Окровавленный, но прямой.
Он негаданным и нежданным,
Верен правой, большой войне,
С красным знаменем и наганом
Подымается на коне.
И кончаются злые беды.
Мгла уходит, как птица в лет…
Над селеньем его «Победа»
Золотая заря встает.
<1943?>
Я отыщу тот крест смиренный,
Под коим, меж чужих гробов,
Твой прах улегся, изнуренный
Трудом и бременем годов.
Ты не умрешь в воспоминаньях
О светлой юности моей,
И в поучительных преданьях
Про жизнь поэтов наших дней.Там, где на дол с горы отлогой
Разнообразно сходит бор
В виду реки и двух озер
И нив с извилистой дорогой,
Где, древним садом окружен,
Господский дом уединенный
Дряхлеет, памятник почтенный
Елисаветиных времен, -Нас, полных юности и вольных,
Там было трое: два певца,
И он, краса ночей застольных,
Кипевший силами бойца;
Он, после кинувший забавы,
Себе избравший ратный путь,
И освятивший в поле славы
Свою студенческую грудь.Вон там — обоями худыми
Где-где прикрытая стена,
Пол нечиненный, два окна
И дверь стеклянная меж ними;
Диван под образом в углу,
Да пара стульев; стол украшен
Богатством вин и сельских брашен,
И ты, пришедшая к столу! Мы пировали. Не дичилась
Ты нашей доли — и порой
К своей весне переносилась
Разгоряченною мечтой;
Любила слушать наши хоры,
Живые звуки чуждых стран,
Речей напоры и отпоры,
И звон стакана об стакан! Уж гасит ночь свои светила,
Зарей алеет небосклон;
Я помню, что-то нам про сон
Давным-давно ты говорила.
Напрасно! Взял свое Токай,
Шумней удалая пирушка.
Садись-ка, добрая старушка,
И с нами бражничать давай! Ты расскажи нам: в дни былые,
Не правда ль, не на эту стать
Твои бояре молодые
Любили ночи коротать?
Не так бывало! Славу богу,
Земля вертится. У людей
Все коловратно; понемногу
Все мудреней и мудреней.И мы… Как детство шаловлива,
Как наша молодость вольна,
Как полнолетие умна,
И как вино красноречива,
Со мной беседовала ты,
Влекла мое воображенье…
И вот тебе поминовенье,
На гроб твой свежие цветы! Я отыщу тот крест смиренный,
Под коим, меж чужих гробов,
Твой прах улегся, изнуренный
Трудом и бременем годов.
Пред ним печальной головою
Склонюся; много вспомню я —
И умиленною мечтою
Душа разнежится моя!
Татьяна вернулась
С дежурства под вечер.
Усталая…
(Лишь бы не встретиться с кем.)
Сережка ей кинулся звонко навстречу:
«Ой, мамочка, ты насовсем?»
«Насовсем…»
Пока она ела,
Он ждал терпеливо
С игрушками вместе,
В углу присмирев,
Где всадник скакал,
Подбоченясь красиво.
И крался к дверям
Гуттаперчивый лев.
А после, усевшись вдвоем у окошка,
Сережка и мама затеяли бой:
Был всадником смелым
Довольный Сережка,
И маму спасал он,
Рискуя собой…
«Держись!» — кричал — «Мама,
Спешу на подмогу…» —
И Таня задорно смеялась в ответ.
Вдруг холодом сильно
Пахнуло с порога
И в комнату шумно протиснулся дед.
Знакомый старик из соседней деревни.
Метелью запылена борода.
«За вами послали Татьяна Андревна.
У нас на Заречье в больнице беда.
Хотел поначалу отправиться в город,
Да больно дорога туда тяжела…»
«Сережа, ложись…
Не балуйся.
Я скоро…»
Метель за окном все мела и мела.
Вокруг ни души.
Только полночь слепая.
Да разве кто выйдет в такую пургу?
Березы, дорогу саням уступая,
С проселка сошли и увязли в снегу.
Среди этой ночи —
Холодной и снежной
Ей жутко остаться с тревогой своей.
Сомнения, думы ее и надежда
Давно обогнали усталых коней.
… Ночь кончилась.
И неожиданным светом
Заря разгорелась над краем земли.
И видела доктор,
Как краски рассвета
На бледном, на тонком лице расцвели.
И женщина вдруг очень тихо
И просто
Спросила у доктора:
«Можно взглянуть?»
И спал ее первенец —
Мальчик курносый,
На маму, пожалуй, похожий чуть-чуть.
Татьяна ему улыбнулась устало…
Нахлынувший сон побеждая едва,
На вешалке молча пальто отыскала
И долго попасть не могла в рукава.
…А дома…
А дома все было в порядке.
Вошла,
И как будто бы прибыло сил.
Сережка сидел на короткой кроватке
И молча глаза кулачками будил.
Сын обнял ее озорными руками,
Прижался к груди, как горячий комок…
«Скажи, ты соскучился очень по маме?» —
А он вдруг слезами ей руки обжег.
И обнял ее из всей своей силы…
И сердцем она в этот миг поняла,
Что ночью не просто беду победила,
А материнское счастье спасла.
Точно медь в самородном железе,
Иглы пламени врезаны в ночь,
Напухают валы на Замбези
И уносятся с гиканьем прочь.Сквозь неистовство молнии белой
Что-то видно над влажной скалой,
Там могучее черное тело
Налегло на топор боевой.Раздается гортанное пенье.
Шар земной обтекающих муз
Непреложны повсюду веленья!..
Он поет, этот воин зулус.«Я дремал в заповедном краале
И услышал рычание льва,
Сердце сжалось от сладкой печали,
Закружилась моя голова.«Меч метнулся мне в руку, сверкая,
Распахнулась таинственно дверь,
И лежал предо мной, издыхая,
Золотой и рыкающий зверь.«И запели мне духи тумана:
— Твой навек да прославится гнев!
Ты достойный потомок Дингана,
Разрушитель, убийца и лев! —«С той поры я всегда наготове,
По ночам мне не хочется спать,
Много, много мне надобно крови,
Чтобы жажду мою утолять.«За большими, как тучи, горами,
По болотам близ устья реки
Я арабам, торговцам рабами,
Выпускал ассагаем кишки.«И спускался я к бурам в равнины
Принести на просторы лесов
Восемь ран, украшений мужчины,
И одиннадцать вражьих голов.«Тридцать лет я по лесу блуждаю,
Не боюсь ни людей, ни огня,
Ни богов… но что знаю, то знаю:
Есть один, кто сильнее меня.«Это слон в неизведанных чащах,
Он, как я, одинок и велик
И вонзает во всех проходящих
Пожелтевший изломанный клык.«Я мечтаю о нем беспрестанно,
Я всегда его вижу во сне,
Потому что мне духи тумана
Рассказали об этом слоне.«С ним борьба для меня бесполезна,
Сердце знает, что буду убит,
Распахнется небесная бездна
И Динган, мой отец, закричит: «— Да, ты не был трусливой собакой,
Львом ты был между яростных львов,
Так садись между мною и Чакой
На скамье из людских черепов!» —
Грянула буря. На празднестве боли
хаосом крови пролился уют.
Я, ослепленный, метался по бойне,
где убивают, пока не убьют.В белой рубашке опрятного детства
шел я, теснимый золой и огнем,
не понимавший значенья злодейства
и навсегда провинившийся в нем.Я не узнал огнедышащей влаги.
Верил: гроза, закусив удила,
с алым закатом схватилась в овраге.
Я — ни при чем, и одежда бела.Кто убиенного слышал ребенка
крик поднебесный, — тот проклят иль мертв.
Больно ль, когда опьяневшая бойня
пьет свой багровый и приторный мед? Я не поддался двуликому ветру.
Вот я — в рубахе, невинной, как снег.
Ну, а душа? Ее новому цвету
нет ни прощенья, ни имени нет.Было, убило, прошло, миновало.
Сломаны — но расцвели дерева…
Что расплывается грязно и ало
в черной ночи моего существа? Глядит из бездны прежней жизни остов —
Потоки крови пестуют ладью.
Но ждет меня обетованный остров,
чьи суть и имя: я тебя люблю.Лишь я — его властитель и географ,
знаток его лазури и тепла.
Там — я спасен. Там — я святой Георгий,
поправший змия. Я люблю тебя.Среди растленья, гибели и блуда
смешна лишь мысль, что губы знали смех.
Но свет души, каким тебя люблю я,
в былую прелесть красит белый свет.Ночь непроглядна, непомерна стужа.
Куда мне плыть — не ведомо рулю.
Но в темноте победно и насущно
встает сиянье: я тебя люблю.Лишь этот луч хранит меня от бедствий,
и жизнь темна, да не вполне темна.
Меж обреченной плотью и меж бездной
есть дух живучий: я люблю тебя.Так я плыву с ослепшими очами.
И я еще вдохну и пригублю
заветный остров, где уже в начале
грядущий день и я тебя люблю.
(Дорогою)
Морского берега стена сторожевая,
Дающая отбой бушующим волнам,
В лазурной глубине подошву омывая,
Ты гордую главу возносишь к облакам.
Рукой неведомой иссеченные горы,
С их своенравною и выпуклой резьбой!
Нельзя от них отвлечь вперившиеся взоры,
И мысль запугана их дикой красотой.
Здесь в грозной прелести могуществом и славой
Природа царствует с первоначальных дней;
Здесь стелется она твердыней величавой,
И кто помериться осмелился бы с ней?
Уж внятно, кажется, природа человеку
Сказала: здесь твоим наездам места нет,
Здесь бурям и орлам одним испокон веку
Раздолье и простор! А ты будь домосед.
Но смертный на земле есть гость неугомонный,
Природы-матери он непослушный сын;
Он с нею борется, и волей непреклонной
Он хочет матери быть полный властелин.
Крамольный сын, ее он вызывает к бою;
Смельчак, пробил ее он каменную грудь,
Утесам он сказал: раздвиньтесь предо мною
И прихотям моим свободный дайте путь!
И с русской удалью, татарски-беззаботно,
По страшным крутизнам во всю несемся прыть,
И смелый лозунг наш в сей скачке поворотной:
То bе or not to bе — иль быть, или не быть…
Здесь пропасть, там обрыв: все трынь-трава,
все сказки!
Валяй, ямщик, пока не разрешен вопрос:
Иль в море выскочим из скачущей коляски,
Иль лбом на всем скаку ударимся в утес!
Все было таким особым
Той сказочной дикой весной —
И бег ручьев по сугробам,
И солнечный свет сквозной.
В предчувствии близкого лета
Черемухи пышно цвели,
Их ветви под тяжестью цвета
Сгибались до самой земли.
Одна лишь под солнцем весенним
Стояла суха и грустна,
И белым безумным цветеньем
Совсем не блистала она.
Она в полуночную темень
Ветвями стучала в окно,
В ответ под ударами теми
Слегка дребезжало оно.
И я выходил, босоногий,
Из комнатной духоты
И видел: бежали дороги
Под светом неверной звезды.
Пустынная полночь! А где-то
В песках Каракумов, в пыли,
Пылало в сто градусов лето,
Но люди Турксиб вели.
Земля на заре дымилась,
Гудели в ночи трактора,
Сезонникам ражим на милость
Сдавалась Магнит-гора.
Трубила на севере битва,
Входили во льды суда,
И было до слез обидно,
Что им не зайти сюда.
Любя, ненавидя и мучась,
И бредя во сне высотой,
Я понял печальную участь
Завядшей черемухи той.
Ее не касалось веток
Паденье вечерних рос,
И рядом с черемухой этой
И я, задыхаясь, рос.
А там, за окном, коростели
Сходили с ума в ночи,
Просторы земли синели,
К озерам неслись ручьи.
Весь мир я увидел воочью —
Он звал на сотни ладов,
Такой незабвенной ночью
Покинул я отчий кров.
Рубашка, тужурка, ботинки —
Немудрое барахло!
И вдаль уводили тропинки,
Чтоб сердце назад не влекло,
Чтоб Родину видеть и всюду
Встречать мне родные края…
Тебя никогда не забуду,
Подруга лесная моя.
Но как-то я сверстника встретил,
Сказал он, слезая с седла:
«На том незабвенном рассвете
Черемуха вдруг зацвела».
Уж не ты ли знаком
С чернобровой вдовой,
Что живет, без родни,
За Москвою-рекой?..
Что на утренний звон,
В темь и холод весь пост
Ходит слезы ронять
На церковный помост.
Страшно ей, говорят,
В образнице своей;
Где же ей замолить
Чары грешных ночей?..
Погляди, за толпой
Не она ли видна
Вся в кадильном дыму
У сырого окна?..
Бродит утренний свет, —
Тускло светит свеча;
Но в кромешной ночи
Ее глаз — ни луча…
Много дум, гордых дум
В их застынувшей мгле;
Но смиренья печать
На лилейном челе…
Говорят, ее муж,
Хоть и скряга он был,
В шелк ее наряжал,
Бриллианты дарил,
Да на днях, говорят,
На своем сундуке
Умер, стиснув ключи
В посинелой руке.
От чего умер? — глух
Был обычный вопрос:
И в могилу его
Проводили без слез.
Но покойника дух,
Видно, сам над собой
В эту ночь простонал
За Москвою-рекой.
Его буря несла,
Он метелицу нес, —
И недаром завыл
На цепи его пес.
Тень хозяина шла,
К дому шла, яко дым, —
А хозяйка его
Обнималась с другим…
С жемчугом на груди
И с кольцом на руке,
Целовалась она
На пустом сундуке.
Не спасли его вклад
Ни печать, ни зарок…
Для кого ж потайной
Отомкнулся замок?
Отчего вещий страх,
Словно жало змеи,
Присосался к ее
Беззащитной любви?..
Вдруг тревожнее стал
Молодой голосок,
Засверкал на руке
Бриллиант-огонек…
Она пряди волос
Оправлять начала… —
В двери мертвая тень
Незаметно вошла.
И с тоской на душе,
С страшно бледным лицом,
Молодая вдова
Оглянулась кругом…
Мутно стало в очах,
Сжал ей сердце недуг,
И шепнула она:
«Уходи» милый друг!
Уж к заутрени звон
Прозвонил… Уж потух
Лунный свет… на дворе
Загорланил петух…
Уходи, милый мой!
Эти звуки кричат,
Что покойный мой муж
Принял медленный яд.
Отчего я дрожу,
Точно совесть моя
Нечиста?.. Уходи…
Я не выдам тебя…
Иногда слышу я
Над собой адский смех…
Кто мне душу спасет —
Кто отмолит мой грех?!»
С этой скорбной душой,
С этой милой вдовой
Уж не ты ли знаком?
Не бледней, милый мой!
Петух возвышается стуком,
И падают воздухи вниз.
Но легким домашним наукам
Мы в этой глуши предались.
Матильда, чьей памяти краше
И выше мое житье,
Чья ручка играет, и машет,
И мысли пугливо метет,
Не надо! И ты, моя корка,
И ты, голенастый стакан,
Рассыпчатой скороговоркой
Припомни, как жил капитан,
Как музыкою батальонов
Вспоенный, сожженный дотла,
Он шел на коне вороненом,
В подзорный моргая кулак.
Я знаю — таков иноземный.
Заморский поставлен закон:
Он был обнаружен под Чесмой,
Потом в Петербург приведен.
На рауты у Виссарьона
Белинского или еще
С флакончиком одеколона
К Матильде он шел на расчет.
Мгновенное поле взмахнуло
Разостланной простыней,
И два гладкоствольные дула
На встречу сошлись предо мной.
Но чесменские карусели
Еще не забыл капитан,
И как канонады кудели
Летели за картой в стакан.
Другой — гейдельбергский малютка
С размахом волос по ушам —
Лазоревую незабудку
Новалиса чтил по ночам.
В те ночи, когда Страдивариус
Вздымал по грифу ладонь,
Лицо его вдруг раздевалось,
Бросало одежды в огонь,
И лезли века из-под шкафа,
И, голову в пальцы зажав,
Он звал рукописного графа
И рвал коленкоровый шарф,
Рыдал, о Матильде скучая,
И рюмки под крышей считая,
И перед собой представляя
Скрипучую Вертера ночь.
Был дождь.
Поднимались рассветы,
По крышам рвались облака,
С крыльца обходили кареты
И вязли в пустые снега, —
А два гладкоствольные дула,
Мгновенно срывая прицел,
Жемчужным огнем полыхнули,
И разом обои вздохнули,
С кровавою брызгой в лице.
Был чесменский выстрел навылет,
Другой — гейдельбергский — насквозь,
И что-то в оранжевом мыле
Дымилось и струйкой вилось.
Пока за Матильдой бежали,
Покуда искали попа,
Два друга друг другу пожали
Ладони под кровью рубах.
Наутро, позавтракав уткой,
Рассказывал в клубе корнет,
Что легкой пророс незабудкой
Остывший в дыму пистолет.
И, слушая вздор за окошком
И утку ладонью ловя,
Лакей виссарьоновский Прошка
Готовил обед для себя,
И, глядя на грохот пехоты
И звон отлетевших годин,
Склоняясь в кулак с позевотой,
Роняя страницы, Смирдин.
ВСЕ
Чтоб не ругалась больная мать,
Я приду, как ... сука,
У порога околевать.
Ты ведь видишь, что ночь хорошая,
Нет ни холода, ни тепла.
Так зачем же под лунной порошею
В эту ночь ты совсем не спала?
Не спала почему? Скажи мне,
Я все [вынесу], все перенесу [переживу].
И хоть месяцем желтым выжну
Непосеянную полосу.
Весне зима есть,
Да, зима!
Ты ее ведь видела, любимая, сама.
Береза, как в метель с зеленым рукавом,
Хотя печалится, но не по мне живом.
Скажи же, милая, когда она печалится?
Кругом весна, и жизнь моя кончается.
Но к гробу уходя и смерть приняв постель
древесную метель.
Вот потому всегда, когда мой глаз остер,
Мне душу греет так рябиновый костер,
Но все пройдет навек, как этот жар в груди,
Береза милая, постой, не уходи.
ИИа
Сани. Сани. Конский бег.
Поле. Петухи да ветер.
Полюбил я русский снег
Тем, что чист и светел.
Сам я русский и далек,
Никогда не скрою:
Та звезда, что дал мне рок,
Пропадет со мною.
ИИб
Ночь проходит. Свет потух.
За окном поет петух.
И зачем в такую рань
Он поет — дурак и дрянь?
Но коль есть в том смысл и знак,
Я такой, как он, дурак.
ИИв
Небо хмурое. Небо сурится.
К голосам я привычен и глух.
Лишь тебя только, доброй курицы,
Я желаю, далекий петух.
Нам ведь нечего делать и надо ли?
Сдохну я, только ты не ложись.
У моей, я хотел бы, падали
Процветала куриная жизнь.
Ты ведь видишь, что небо серое
Так и виснет и липнет к очам.
Ты прости, что я в Бога не верую —
Я молюсь ему по ночам.
Так мне нужно. И нужно молиться.
И, желая чужого тепла,
Чтоб душа, как бескрылая птица,
От земли улететь не могла.
Другим печальный стих рождает стихотворство,
Когда преходит мысль восторгнута в претворство,
А я действительной терзаюся тоской:
Отъята от меня свобода и покой.
В сей злой, в сей злейший час любовь, мой друг, тревожит,
И некий лютый гнев сие смятенье множит.
Лечу из мысли в мысль, бегу из страсти в страсть,
Природа над умом приемлет полну власть;
Но тщетен весь мой гнев: ее ли ненавижу?!
Она не винна в том, что я ее не вижу,
Сержуся, что не зрю! Но кто виновен тем?!
Причина мне случай в несчастии моем.
Напрасно на нее рождается досада;
Она бы всякий час со мной быть купно рада.
Я верен ей, но что имею из того?!
Я днесь от беспокойств терпенья моего,
Лишенный всех забав, ничем не услаждаюсь,
Стараюсь волен быть и больше побеждаюсь,
В отчаяньи, в тоске терпя мою беду,
С утра до вечера покойной ночи жду,
Хожу, таская грусть чрез горы, долы, рощи,
И с нетерпением желаю темной нощи,
Брожу по берегам и прехожу леса,
Нечувственна земля, не видны небеса.
Повсюду предо мной моей любезной очи,
Одна она в уме. Дождався тихой ночи,
Глаза хочу сомкнуть во тихие часы,
Сомкну, забудуся. Но, ах! ея красы
И очи сомкнуты сквозь веки проницают
И с нежностью мое там имя восклицают.
Проснувся, я ловлю ея пустую тень
И, осязая мрак, желаю, чтоб был день.
Лишася сладка сна и мояся слезами,
Я суетно ищу любезную глазами.
Бегу во все страны, во всех странах грущу,
Озлюсь и стану полн лютейшия досады,
Но только вспомяну ея приятны взгляды,
В минуту, я когда сержусь, как лютый лев,
В нежнейшую любовь преходит пущий гнев.
СКУПОЙ И ОКУЛИСТ.
Сказка.
Hе длй Богь сделаться слепым!
Глаза беречь да и беречь нем должно.
Случилося несчастье со Скупым:
Ослеп—и денежки ему лишь щупать можно;
A денегь y него два полных сундука;
Бумажки трех цветов, и все как с молотка,
По сотням, тысячам раздожены им в кипки;
(Нельзя взглянуть на них без радостной улыбки!)
Мешочки с золотом и с серебром мешки.
Как метроман свои стишки,
Так точно скряга мой любил свои монеты.
Простительно в преклонны леты!
Бывало по ночам не спал;
В том только находил одно лишь утешенье,
Что денежки считал
В уединенье,
Перетирал,
A иногда и целовал
В сердечном возхищенье.
Как больно для скупца утратить вовсе зренье!
День для него тожь, что и ночь.
Взялся ему помочь
Искусный Окулист, однако же не даром:
Он тысячу рубдем, не больше запросил.
Весть эта громовым скупцу была ударом:
Ужь он молил его, молил,
Уж торговался, торговался;
Но меньше пяти сот тот взять не соглашался,
И наконец
Решился мой слепец-скупець.
Вот Окулист к слепому приезжает,
Перед собой его сажает
И дело начинает;
Ему не в первый было раз:
Пол-операции окончил он счастливо.
У скряги правый глаз
Уже глядит, о диво!
Вскочил со стула он
И оператору поклон:
«Благодарю!»—садитесь;
«Отец мой! не трудитесь.»
— A как же? a другой-то глаз? —
«Да право, совестно мне безпокоить вас.
При том, признаться, больно;
A глаза одного с мевя весьма довольно:
Ужь мне давно за шестьдесят!
Вот, баюшка, вам двести пятьдесят!»
А. Измаилов.
Вот вечер сладостный, всех преступлений друг.
Таясь, он близится, как сообщник; вокруг
Смыкает тихо ночь и завесы, и двери,
И люди, торопясь, становятся — как звери!
О вечер, милый брат, твоя желанна тень
Тому, кто мог сказать, не обманув: «Весь день
Работал нынче я». — Даешь ты утешенья
Тому, чей жадный ум томится от мученья;
Ты, как рабочему, бредущему уснуть,
Даешь мыслителю возможность отдохнуть…
Но злые демоны, раскрыв слепые очи,
Проснувшись, как дельцы, летают в сфере ночи,
Толкаясь крыльями у ставен и дверей.
И проституция вздымает меж огней,
Дрожащих на ветру, свой светоч ядовитый…
Как в муравейнике, все выходы открыты;
И, как коварный враг, который мраку рад,
Повсюду тайный путь творит себе Разврат.
Он, к груди города припав, неутомимо
Ее сосет. — Меж тем восходят клубы дыма
Из труб над кухнями; доносится порой
Театра тявканье, оркестра рев глухой.
В притонах для игры уже давно засели
Во фраках шулера, среди ночных камелий…
И скоро в темноте обыкновенный вор
Пойдет на промысл свой — ломать замки контор.
И кассы раскрывать, — чтоб можно было снова
Своей любовнице дать щегольнуть обновой.
Замри, моя душа, в тяжелый этот час!
Весь этот дикий бред пусть не дойдет до нас!
То — час, когда больных томительнее муки;
Берет за горло их глухая ночь; разлуки
Со всем, что в мире есть, приходит череда.
Больницы полнятся их стонами. — О да!
Не всем им суждено и завтра встретить взглядом
Благоуханный суп, с своей подругой рядом!
А впрочем, многие вовеки, может быть,
Не знали очага, не начинали жить!
Луну сегодня выси
Упрятали в туман…
Поди-ка, подивися,
Как щит ее медян.
И поневоле сердцу
Так жутко моему…
Эх, распахнуть бы дверцу
Да в лунную тюрьму!
К тюрьме той посплывались
Не тучи — острова,
И все оторочались
В златые кружева.
Лишь дымы без отрады
И устали бегут:
Они проезжим рады,
Отсталых стерегут,
Где тени стали ложны
По вымершим лесам…
Была ль то ночь тревожна
Иль я — не знаю сам…
Раздышки все короче,
Ухабы тяжелы…
А в дыме зимней ночи
Слилися все углы…
По ведьминой рубахе
Тоскливо бродит тень,
И нарастают страхи,
Как тучи в жаркий день.
Кибитка все кривее…
Что ж это там растет?
«Эй, дядя, поживее!» —
«Да человек идет…
Без шапки, без лаптишек,
Лицо-то в кулачок,
А будто из парнишек…» —
«Что это — дурачок?» —
«Так точно, он — дурашный.
Куда ведь забрался,
Такой у нас бесстрашный
Он, барин, задался.
Здоров ходить. Морозы,
А нипочем ему…»
И стыдно стало грезы
Тут сердцу моему.
Так стыдно стало страху
От скраденной луны,
Что ведьмину рубаху
Убрали с пелены…
Куда ушла усталость,
И робость, и тоска…
Была ли это жалость
К судьбишке дурака, —
Как знать?.. Луна высоко
Взошла — так хороша,
Была не одинока
Теперь моя душа…
30 марта 1906
Вологодский поезд
Н. А. Григоровой1Мне грустно… Подожди… Рояль,
Как будто торопясь и споря,
Приоткрывает окна в даль
Грозой волнуемого моря.И мне, мелькая мимо, дни
Напоминают пенной сменой,
Что мы — мгновенные огни —
Летим развеянною пеной.Воздушно брызжут дишканты
В далекий берег прежней песней…
И над роялем смотришь ты
Неотразимей и чудесней.Твои огромные глаза!
Твои холодные объятья!
Но — незабытая гроза —
Твое чернеющее платье.2Мы — роковые глубины,
Глухонемые ураганы, —
Упали в хлынувшие сны,
В тысячелетние туманы.И было бешенство огней
В водоворотах белой пены.
И — возникали беги дней,
Существований перемены.Мы были — сумеречной мглой,
Мы будем — пламенные духи.
Миров испепеленный слой
Живет в моем проросшем слухе.3И знаю я; во мгле миров:
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.Ты — изливала надо мной
Свои бормочущие были
Под фосфорической луной,
Серея вретищем из пыли.Ты, возникая из углов,
Тянулась тенью чернорогой,
Подняв мышиный шорох слов
Над буквой рукописи строгой.И я безумствовал в ночи
С тысячелетнею старухой;
И пели лунные лучи
В мое расширенное ухо.4Летучим фосфором валы
Нам освещают окна дома.
Я вижу молнии из мглы.
И — морок мраморного грома.Твое лучистое кольцо
Блеснет над матовою гаммой;
И — ночи веют мне в лицо
Своею черной орифламмой.И — возникают беги дней,
Существований перемены,
Как брызги бешеных огней
В водоворотах белой пены.И знаю я: во мгле миров
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.5Приемлю молча жребий свой,
Поняв душою безглагольной
И моря рокот роковой,
И жизни подвиг подневольный.
Три ночи я провел без сна — в тоске,
В молитве, на коленах — степь и небо
Мне были храмом, алтарем курган;
И если б кости, скрытые под ним,
Пробуждены могли быть человеком,
То обожженные моей слезой,
Проникнувшей сквозь землю, мертвецы
Вскочили б, загремев одеждой бранной! —
О боже! как? — одна, одна слеза
Была плодом ужасных трех ночей? —
Нет, эта адская слеза, конечно,
Последняя, не то три ночи б я
Ее не дожидался. — Кровь собратий,
Кровь стариков, растоптанных детей —
Отяготела на душе моей,
И приступила к сердцу, и насильно
Заставила его расторгнуть узы
Свои, и в мщенье обратила все,
Что в нем похоже было на любовь;
Свой замысел пускай я не свершу,
Но он велик — и этого довольно;
Мой час настал; — час славы, иль стыда;
Бессмертен, иль забыт я навсегда;
Я вопрошал природу, и она
Меня в свои обятья приняла,
В лесу холодном в грозный час метели
Я сладость пил с ее волшебных уст,
Но для моих желаний мир был пуст,
Они себе предмета в нем не зрели;
На звезды устремлял я часто взор
И на луну, небес ночных убор,
Но чувствовал, что не для них родился;
Я небо не любил, хотя дивился
Пространству без начала и конца,
Завидуя судьбе его творца;
Но, потеряв отчизну и свободу,
Я вдруг нашел себя, в себе одном
Нашел спасенье целому народу;
И утонул деятельным умом
В единой мысли, может быть напрасной
И бесполезной для страны родной;
Но, как надежда, чистой и прекрасной,
Как вольность, сильной и святой. —