Уходите, мысли, во-свояси.
Обнимись,
души и моря глубь.
Тот,
кто постоянно ясен —
тот,
по-моему,
просто глуп.
Я в худшей каюте
из всех кают —
всю ночь надо мною
ногами куют.
Всю ночь,
покой потолка возмутив,
несется танец,
стонет мотив:
«Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…»
А зачем
любить меня Марките?!
У меня
и франков даже нет.
А Маркиту
(толечко моргните!)
за̀ сто франков
препроводят в кабинет.
Небольшие деньги —
поживи для шику —
нет,
интеллигент,
взбивая грязь вихров,
будешь всучивать ей
швейную машинку,
по стежкам
строчащую
шелка́ стихов.
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом —
низом шахт,
серпов
и вил, —
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
Все равно —
сослался сам я
или послан к маме —
слов ржавеет сталь,
чернеет баса медь.
Почему
под иностранными дождями
вымокать мне,
гнить мне
и ржаветь?
Вот лежу,
уехавший за во́ды,
ленью
еле двигаю
моей машины части.
Я себя
советским чувствую
заводом,
вырабатывающим счастье.
Не хочу,
чтоб меня, как цветочек с полян,
рвали
после служебных тя́гот.
Я хочу,
чтоб в дебатах
потел Госплан,
мне давая
задания на́ год.
Я хочу,
чтоб над мыслью
времен комиссар
с приказанием нависал.
Я хочу,
чтоб сверхставками спе́ца
получало
любовищу сердце.
Я хочу
чтоб в конце работы
завком
запирал мои губы
замком.
Я хочу,
чтоб к штыку
приравняли перо.
С чугуном чтоб
и с выделкой стали
о работе стихов,
от Политбюро,
чтобы делал
доклады Сталин.
«Так, мол,
и так…
И до самых верхов
прошли
из рабочих нор мы:
в Союзе
Республик
пониманье стихов
выше
довоенной нормы…»
Еду ли ночью по улице темной,
Бури заслушаюсь в пасмурный день, —
Друг беззащитный, больной и бездомный,
Вдруг предо мной промелькнет твоя тень!
Сердце сожмется мучительной думой.
Рано судьба не взлюбила тебя:
Беден и зол был отец твой угрюмый,
За-муж пошла ты — другого любя.
Муж тебе выпал недобрый на долю:
С бешеным нравом, с тяжелой рукой —
Не покорилась — ушла ты на волю,
Да не на радость сошлась и со мной…
Помнишь ли день, как, больной и голодной
Я унывал, выбивался из сил?
В комнате нашей, пустой и холодной,
Пар от дыханья волнами ходил…
Помнишь ли труб заунывные звуки,
Брызги дождя, полусвет, полутьму?
Плакал твой сын и холодныя руки
Ты согревала дыханьем ему.
Он не смолкал — и пронзительно звонок
Был его крик… Становилось темней,
Вдоволь поплакал и умер ребенок…
Бедная! слез безрассудных не лей!
С горя да с голоду завтра мы оба
Также глубоко и сладко заснем;
Купит хозяин, с проклятьем, три гроба,
Вместе свезут и положат рядком…
В разных углах мы сидели угрюмо…
Помню: была ты бледна и слаба.
Зрела в тебе сокровенная дума,
В сердце твоем совершалась борьба…
Я задремал… Ты ушла молчаливо,
Принарядившись, как будто к венцу,
И через час принесла торопливо
Гробик ребенку и ужин отцу.
Голод мучительный мы утолили,
В комнате темной зажгли огонек,
Сына одели и в гроб положили…
Случай нас выручил? Бог ли помог?
Ты не спешила печальным признаньем,
Я ничего не спросил,
Только мы оба глядели с рыданьем,
Только угрюм и озлоблен я был…
Где ты теперь?.. С нищетой горемычной
Злая тебя сокрушила борьба?
Или пошла ты дорогой обычной
И роковая свершится судьба?..
Ктожь защитит тебя? Все без изятья
Жертвой разврата тебя назовут,
Только во мне шевельнутся проклятья —
И безполезно замрут!..
1Чуть ночь, мой демон тут как тут,
За прошлое моя расплата.
Придут и сердце мне сосут
Воспоминания разврата,
Когда, раба мужских причуд,
Была я дурой бесноватой
И улицей был мой приют.Осталось несколько минут,
И тишь наступит гробовая.
Но, раньше чем они пройдут,
Я жизнь свою, дойдя до края,
Как алавастровый сосуд,
Перед тобою разбиваю.О, где бы я теперь была,
Учитель мой и мой Спаситель,
Когда б ночами у стола
Меня бы вечность не ждала,
Как новый, в сети ремесла
Мной завлеченный посетитель.Но объясни, что значит грех,
И смерть, и ад, и пламень серный,
Когда я на глазах у всех
С тобой, как с деревом побег,
Срослась в своей тоске безмерной.Когда твои стопы, Исус,
Оперши о свои колени,
Я, может, обнимать учусь
Креста четырехгранный брус
И, чувств лишаясь, к телу рвусь,
Тебя готовя к погребенью.2У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведерка
Я стопы пречистые твои.Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из-за слез.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.Ноги я твои в подол уперла,
Их слезами облила, Исус,
Ниткой бус их обмотала с горла,
В волосы зарыла, как в бурнус.Будущее вижу так подробно,
Словно ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновиденьем сивилл.Завтра упадет завеса в храме,
Мы в кружок собьемся в стороне,
И земля качнется под ногами,
Может быть, из жалости ко мне.Перестроятся ряды конвоя,
И начнется всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест.Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.Для кого на свете столько шири,
Столько муки и такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ? Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до воскресенья дорасту.
На стременах он тверже, пожалуй.
Ишь, как криво под валенком пол!
До Саянов,
Как раз от Урала,
На кобыле
Хромой пришел.
Вот сейчас — шестьдесят отчекал.
Если нужно —
Не слезет сто.
Весь продрог,
Отморозил щеки,
Отморозил —
И хоть бы што!
А от пашни не больше году,
И тогда никто не ждал,
Он сказал отцу:
«За слободу
Хочь умру…» —
И коня оседлал.
И теперь, не моргнувши глазом,
Полетит даже против скал.
Он за год
Уж четыре раза
Перевязку в крови таскал…
Вот сейчас — шестьдесят отчекал.
Если нужно —
Не слезет сто.
Весь продрог,
Отморозил щеки,
Отморозил —
И хоть бы што!
Хорошо б
Дремануть немножко!
Хорошо б
Курнуть с пути!
И двойную собачью ножку
Закосневшей рукой скрутил.
_____
На пороге помощник гаркнул:
«В штаб. Живее! Помер! Н-ну?!»
Торопливо замял цигарку,
Неуклюже повернул.
На стременах он тверже, пожалуй.
Ишь, как криво под валенком пол!
Вкось до штаба —
Не больше квартала,
Он же черт ее сколько брел…
_____
Командир проскрипел:
«В „Кольках“
В потребилке — пороховик.
Понимаешь?»
Смолчал. Только
Вскинул пару бровей на миг.
«Чтобы завтра же,
Нужно скоро…
А теперь, брат, давай — пожму…»
И, бледнея, левой — на ворот
Нацепил Ильича ему…
_____
Петухи до зари кричали,
А потом замолчали вдруг.
В эту ночь мужики слыхали
Взрыв на семьдесят верст вокруг…
Он остался.
Попал с размаху
(Ночь запутала) —
На патруль.
Говорят, что его папаху
Искромсало шестнадцать пуль.
О, было время, труд полезный
Имеретин позабывал,
Меняя плуг и серп железный
На ружья, шашку и кинжал.
Вражда стучалась в наши двери,
Мы прятались, куда кто мог,
Иль кровожадные, как звери
Шли на врага, взведя курок.
Костры сигнал нам подавали:
По высотам сторожевым
Мы ночью зарева искали,
А днем разглядывали дым.
Нас ночью глушь лесов пугала:
На страже сидя у дверей,
Мы принимали плач шакала
За плач украденных детей.
Как часто ветра шум привольный,
Треск сучьев, лошадиный топ —
Меня бросал то в жар невольный,
То в лихорадочный озноб.
В ножи играли дети наши
И бегали обнажены,
И, дна не видя горькой чаши,
Не ждали мы конца войны.
И равнодушно мы сносили
Наш плен и наш позор, когда
Красавиц наших уводили
На трапезонтские суда.
Мы знали, дома ждал их голод;
Мы знали, брачную постель
Их замела бы в зимний холод
Неугомонная метель.
Жилища наши стали бедны,
И обеднели алтари,
Где перед битвами молебны
Служили некогда цари.
Но, закаленные бедами,
Не закалили мы сердец…
Как над младенцами, над нами
Небесный сжалился Отец.
Потухло зарево пожаров,
Угомонилася вражда,—
Пленно-продавцев янычаров
Исчезли грозные суда:
Единоверному народу
Вручили мы свою судьбу!
Он дал нам полную свободу
Начать бескровную борьбу,—
Борьбу с сохой, борьбу с лопатой,
С шелкомотальным колесом…
И стал богат наш дом дощатый
Мотками шелку и вином.
Рубли в карманах завелися,
Висят замки на сундуках,
И с песнями до Кутаиса
Мы русских возим в каюках…
1То не белая купавица
Расцвела над синью вод —
С Красной Горки раскрасавица
Ярью-зеленью идет.Пава павой, поступь ходкая,
На ланитах — маков цвет,
На устах — улыбка кроткая,
Светел-радошен привет.Красота голубоокая, —
Глубже моря ясный взгляд,
Шея — кипень, грудь высокая,
Руса косынька — до пят.Летник — празелень, оборчатый —
Облегает стройный стан;
Голубой под ним, узорчатый
Аксамитный сарафан… За повязку, зернью шитую,
Переброшена фата:
Ото взоров неукрытою
Расцветает красота… Ни запястий, ни мониста нет,
Ожерелий и колец;
И без них-то взглянешь — выстынет
Сердце, выгорит вконец! Следом всюду за девицею —
Ступит красная едва —
Первоцветом, медуницею
Запестреет мурава.Где прошла краса — делянками
Цвет-подснежник зажелтел;
Стелет лес пред ней полянками
Ландыш, руту, чистотел… В темном лесе, на леваде ли,
По садам ли — соловьи
Для нее одной наладили
Песни первые свои… Чу, гремят: «Иди, желанная!
Будь приветлива-ясна!
Здравствуй, гостья богоданная!
Здравствуй, Красная Весна!..»2Знай спешит, идет без роздыху
Раскрасавица вперед:
От нее — волной по воздуху —
Радость светлая плывет.Птичьи песни голосистые
Переливами звенят,
Травы-цветики душистые
Льют медвяный аромат.Сыплет солнце дань богатую —
Злато-серебро лучей —
В землю, жизнью тороватую, —
Ослепляет взор очей; Проникают в глубь подземную.
Чудодейно-горячи, —
Выгоняют подъяремную
Силу вешнюю лучи.Выбивает сила волнами,
Расплывается рекой, —
Силу пригоршнями полными
Черпай смелою рукой! Набирайся мочи на лето
По весне, родимый край!
Всюду силы столько налито, —
Сила плещет через край!.. То не заревом от пламени
Утром пышет даль, горя, —
В зеленеющие рамени
Льются золота моря.Лес дремучий, степь раздольная,
Хлебородные поля, —
Дышит силой вся привольная
Неоглядная земля… Что ни день — то ароматнее
Духовитые цветы;
Что ни пядь — всё необъятнее
Чары вешней красоты… Всё звончей, звончей крылатая
Песня в честь ее слышна:
«Расцветай, красой богатая, —
Царствуй, Красная Весна!..»3В полном цвете раскрасавица,
Заневестилась совсем, —
Всем купавицам — купавица,
Алый розан — розам всем! Закраснелся лес шиповником,
В незабудках — все луга,
Розовеет степь бобовником;
В небе — радуга-дуга.Время к Троице… Далёко ли
Праздник девичий — Семик!
По низинам ли, высоко ли —
Всюду зелен березник… Заплетать венки бы загодя
Красным девушкам себе, —
Уж гадать пора на заводи
О негаданной судьбе! Ветлы — полны черным галочьем;
Возле ветел, в тальнике,
Ночью выкликом русалочьим
Кто-то кличет на реке… Впрямь — русалки по-над водами
Пляс заводят по ночам,
Тешат сердце хороводами
На соблазн людским очам.То они порой вечернею,
Выплывая там и тут,
Над водой, повитой чернию,
Зелень кос своих плетут… Семь ночей — в Семик — положено
Вспоминать былое им, —
Так судьбою наворожено,
А не знахарем мирским! Семь ночей им — в волю вольную
Петь-играть у берегов,
Жизнь посельскую-попольную
Зазывать к себе с лугов… И по логу неоглядному
Семь ночей их песнь слышна:
«Уступай-ка лету страдному
Царство, Красная Весна!»
(Венецианская баркарола)«Посади меня с собой,
Гондольер мой молодой, —Близко до Риальто.
Дам тебе за труд я твой
Этот перстень золотой,
Перстень с бриллиантом».«Дорог перстень, госпожа!
Не ищу я барыша,
Мне не надо злата.
Беден я, но в цвете сил;
Златом труд я не ценил:
Есть другая плата!»«Что ж тебе? Скажи скорей…
Ночь становится бледней,
Близок день к рассвету.
До Риальто довези, —
Всё, что хочешь, попроси,
Хоть мантилью эту».«Что в мантилье дорогой!
Шелк с жемчужной бахромой
Пышен для наряда!
Беден я, но в цвете сил;
Плащ мой прост, но мне он мил, —
Перлов мне не надо!»«Что ж тебе? Скажи скорей…
Море от часу синей,
Утро недалёко.
Мне в Риальто надо плыть,
Мне в Риальто надо быть
До лучей востока!»Тих и робок слов был звук,
Нежен блеск прелестных рук,
Ножка — загляденье!
Очи в маске — ярче звезд…
«Поцелуй за переезд
Мне в вознагражденье!..»Ночь. Гондол в заливе нет,
Месяц льет уж тусклый свет,
Гондольер прекрасен…
Муж: — ревнивец; дорог час, —
Стерегут ее сто глаз;
Утра блеск опасен.Руку молча подает,
Гондольер ее берет,
Посадил с собою.
Быстр весла был гордый взмах,
И гондола на волнах
Понеслась стрелою.Далеко от берегов
Снят красавицей покров,
На лице нет маски.
В кудрях шепчет ветерок,
Гондольер лежит у ног,
Ждет заветной ласки.И в смущеньи и бледна,
Пала к юноше она:
Смолк стыдливый ропот;
Томен блеск ее очей,
Дышит в музыке речей
Сладострастный шепот.Как ее он целовал!
Клятвам милой он вверял
Перл слезы бесценной,
Мир блаженства впереди!..
Он, счастливец, на груди
Дремлет упоенный… Над Риальто блещет день;
Во дворец скользнула тень,
Что ж гондола стала?
Где же юный гондольер?
Иль обратный путь не скор?..
Весть о нем пропала.Говорили: пред зарей
Кто-то сонный в тьме ночной
В волнах хладных бился,
И на взморье шумный вал
Труп унес — и в нем кинжал,
Весь в крови, дымился.Декабрь 1840
(ОД. II, Когда б измена красу губила,
Моя Барина, когда бы трогать
То зубы тушью она любила,
То гладкий ноготь, Тебе б я верил, но ты божбою
Коварной, дева, неуязвима,
Лишь ярче блещешь, и за тобою
Хвостом пол-Рима.Недаром клятвой ты поносила
Родимой пепел, и хор безгласный
Светил, и вышних, над кем невластна
Аида сила… Расцвел улыбкой Киприды пламень
И нимф наивность, и уж не хмуро
Глядит на алый точильный камень
Лицо Амура.Тебе, Барина, рабов мы р_о_стим,
Но не редеет и старых стая,
Себя лишь тешат, пред новым гостем
Мораль читая.То мать за сына, то дед за траты
Клянут Барину, а девам сна нет,
Что их утеху на ароматы
Барины манит… (ОД. III, 7)Астер_и_я плачет даром:
Чуть немножко потеплеет —
Из Вифинии с товаром
Гига море прилелеет… Амалфеи жертва бурной,
В Орик Нотом уловленный,
Ночи он проводит дурно,
И озябший и влюбленный.Пламя страсти — пламя злое,
А хозяйский раб испытан:
Как горит по гостю Хлоя,
Искушая, все твердит он.Мол, коварных мало ль жен-то
Вроде той, что без запрета
Погубить Беллерофонта
Научила мужа Прета, Той ли, чьи презревши ласки,
Был Пелей на шаг от смерти.
Верьте сказкам иль не верьте, —
Все ж на грех наводят сказки… Но не Гига… Гиг крепится:
Скал Икара он тупее…
Лишь тебе бы не влюбиться
По соседству, в Энипея, —Кто коня на луговине
Так уздою покоряет?
В желтом Тибре кто картинней
И смелей его ныряет? Но от плачущей свирели
Все ж замкнись, как ночь настанет.
Только б очи не смотрели,
Побранит, да не достанет… (ОД. III, 26)Давно ль бойца страшились жены
И славил девы нежный стон?..
И вот уж он, мой заслуженный,
С любовной снастью барбитон.О левый бок Рожденной в пене
Сложите, отроки, скорей
И факел мой, разивший тени,
И лом, и лук — грозу дверей! Но ты, о радость Кипра, ты,
В бесснежном славима Мемфисе,
Хоть раз стрекалом с высоты
До Хлои дерзостной коснися.
Фруктовник. Догорающий костер среди туманной ночи под осень. Усохшая яблоня. Оборванец на деревяшке перебирает лады старой гармоники. В шалаше на соломе разложены яблоки.Под яблонькой, под вишнею
Всю ночь горят огни, —
Бывало, выпьешь лишнее,
А только ни-ни-ни. . . . . . . . . . . . . .Под яблонькой кудрявою
Прощались мы с тобой, —
С японскою державою
Предполагался бой.С тех пор семь лет я плаваю,
На шапке «Громобой», —
А вы остались павою,
И хвост у вас трубой…. . . . . . . . . . . . . .Как получу, мол, пенцию,
В Артуре стану бой,
Не то, так в резиденцию
Закатимся с тобой…. . . . . . . . . . . . . .Зачем скосили с травушкой
Цветочек голубой?
А ты с худою славушкой
Ушедши за гульбой?. . . . . . . . . . . . . .Ой, яблонька, ой, грушенька,
Ой, сахарный миндаль, —
Пропала наша душенька,
Да вышла нам медаль!. . . . . . . . . . . . . .На яблоне, на вишенке
Нет гусени числа…
Ты стала хуже нищенки
И вскоре померла.Поела вместе с листвием
Та гусень белый цвет…. . . . . . . . . . . . . .Хоть нам и всё единственно,
Конца японцу нет. . . . . . . . . . . . . .Ой, реченька желты-пески,
Куплись в тебе другой…
А мы уж, значит, к выписке…
С простреленной ногой…. . . . . . . . . . . . . .Под яблонькой, под вишнею
Сиди да волком вой…
И рад бы выпить лишнее,
Да лих карман с дырой.
Вдали ты зришь утес уединенный;
Пещеры в нем изрылась глубина:
Темнеет вход, кустами окруженный,
Вблизи шумит и пенится волна.
Вечор, когда туманилась луна,
Здесь милого Эвлега призывала;
Здесь тихий глас горам передавала
Во тьме ночной печальна и одна:
«Приди, Одульф, уж роща побледнела.
На дикой мох Одульфа ждать я села,
Пылает грудь, за вздохом вздох летит.
О! сладко жить, мой друг, душа с душою.
Приди, Одульф, забудусь я с тобою,
И поцелуй любовью возгорит.
Беги, Осгар, твои мне страшны взоры,
Твой грозен вид, и хладны разговоры.
Оставь меня, не мною торжествуй!
Уже другой в ночи со мною дремлет,
Уж на заре другой меня объемлет,
И сладостен его мне поцелуй.
Что ж медлит он свершить мои надежды?
Для милого я сбросила одежды!
Завистливый покров у ног лежит.
Но чу!.. идут — так! это друг мой нежный.
Уж начались восторги страсти нежной,
И поцелуй любовью возгорит».
Идет Одульф; во взорах — упоенье,
В груди — любовь, и прочь бежит печаль;
Но близ его во тьме сверкнула сталь,
И вздрогнул он — родилось подозренье:
«Кто ты? — спросил, — почто ты здесь? Вещай,
Ответствуй мне, о сын угрюмой ночи!»
«Бессильный враг! Осгара убегай!
В пустынной тьме что ищут робки очи?
Страшись меня, я страстью воспален:
В пещере здесь Эйлега ждет Осгара!»
Булатный меч в минуту обнажен,
Огонь летит струями от удара…
Услышала Эвлега стук мечей
И бросила со страхом хлад пещерный.
«Приди узреть предмет любви твоей!
Вскричал Одульф подруге нежной, верной.
Изменница! Ты здесь его зовешь?
Во тьме ночной вас услаждает нега,
Но дерзкого в Валгалле ты найдешь!»
Он поднял меч… и с трепетом Эвлега
Падет на дерн, как клок летучий снега,
Метелицей отторженный со скал!
Друг на друга соперники стремятся,
Кровавый ток по камням побежал:
В кустарники с отчаяньем катятся.
Последний глас Эвлегу призывал,
И смерти хлад их ярость оковал.
Жил-был учитель скромный Кокильон,
Любил наукой баловаться он.Земной поклон за то, что он был в химию влюблён
И по ночам над чем-то там химичил Кокильон.Но мученик науки гоним и обездолен,
Всегда в глазах толпы он — алхимик-шарлатан.
И из любимой школы в два счёта был уволен,
Верней в три шеи выгнан, непонятый титан… Титан лабораторию держал
И там творил, и мыслил, и дерзал.За просто так, не за мильон, в трёхсуточный бульон
Швырнуть сумел всё, что имел, великий Кокильон.Да мы бы забросали каменьями Ньютона,
Мы б за такое дело измазали в смоле,
Но случай не дозволил плевать на Кокильона:
Однажды в адской смеси заквасилось желе.Бульон изобретателя потряс —
Был он ничто: не жидкость и не газ.И был смущён, и потрясён, и даже удивлён,
«Эге! Ха-ха! О эврика!» — воскликнул Кокильон.Три дня он развлекался игрой на пианино,
На самом дне в сухом вине он истину искал.
Вдруг произнёс он внятно: «Какая чертовщина!» —
И твёрдою походкою он к дому зашагал.Он днём был склонен к мыслям и мечтам,
Но в нём кипели страсти по ночам.И вот, на поиск устремлён, мечтой испепелён,
В один момент в эксперимент включился Кокильон.Душа его просила и плоть его хотела
До истины добраться, до цели и до дна —
Проверить состояние таинственного тела,
Узнать, что он такое: оно или она? Но был и в этом опыте изъян:
Забыл фанатик намертво про кран.В погоне за открытьем он был слишком воспалён,
И вдруг ошибочно нажал на крантик Кокильон.И закричал безумный: «Да это же коллоид!
Не жидкость это, братцы, — коллоидальный газ!»
Вот так блеснул в науке — как в небе астероид:
Взорвался и в шипенье безвременно угас.И вот — так в этом газе и лежит,
Народ его открытьем дорожит.Но он не мёртв — он усыплён, разбужен будет он
Через века.
Дремли пока, великий Кокильон! А мы, склонив колени, глядим благоговейно.
Таких как он — немного: четыре на мильон!
Возьмём Ньютона, Бора и старика Эйнштейна —
Вот три великих мужа, четвёртый — Кокильон.
Здравствуй, Красное Море, акулья уха,
Негритянская ванна, песчаный котел!
На утесах твоих, вместо влажного мха,
Известняк, словно каменный кактус, расцвел.
На твоих островах в раскаленном песке,
Позабыты приливом, растущим в ночи,
Издыхают чудовища моря в тоске:
Осьминоги, тритоны и рыбы-мечи.
С африканского берега сотни пирог
Отплывают и жемчуга ищут вокруг,
И стараются их отогнать на восток
С аравийского берега сотни фелуг.
Если негр будет пойман, его уведут
На невольничий рынок Ходейды в цепях,
Но араб несчастливый находит приют
В грязно-рыжих твоих и горячих волнах.
Как учитель среди шалунов, иногда
Океанский проходит средь них пароход,
Под винтом снеговая клокочет вода,
А на палубе — красные розы и лед.
Ты бессильно над ним; пусть ревет ураган,
Пусть волна как хрустальная встанет гора,
Закурив папиросу, вздохнет капитан:
— «Слава Богу, свежо! Надоела жара!» —
Целый день над водой, словно стая стрекоз,
Золотые летучие рыбы видны,
У песчаных, серпами изогнутых кос,
Мели, точно цветы, зелены и красны.
Блещет воздух, налитый прозрачным огнем,
Солнце сказочной птицей глядит с высоты:
— Море, Красное Море, ты царственно днем,
Но ночами вдвойне ослепительно ты!
Только тучкой скользнут водяные пары,
Тени черных русалок мелькнут на волнах,
Да чужие созвездья, кресты, топоры,
Над тобой загорятся в небесных садах.
И огнями бенгальскими сразу мерцать
Начинают твои колдовские струи,
Искры в них и лучи, словно хочешь создать,
Позавидовав небу, ты звезды свои.
И когда выплывает луна на зенит,
Ветр проносится, запахи леса тая,
От Суэца до Баб-эль-Мандеба звенит,
Как Эолова арфа, поверхность твоя.
На обрывистый берег выходят слоны,
Чутко слушая волн набегающих шум,
Обожать отраженье ущербной луны,
Подступают к воде и боятся акул.
И ты помнишь, как, только одно из морей,
Ты исполнило некогда Божий закон,
Разорвало могучие сплавы зыбей,
Чтоб прошел Моисей и погиб Фараон.
1
Пошли на вечер все друзья,
один остался я, усопший.
В ковше напиток предо мной,
и чайник лезет вверх ногой,
вон паровоз бежит под Ропшей,
и ночь настала. Все ушли,
одни на вечер, а другие
ногами рушить мостовые
идут, идут… глядят, пришли —
какая чудная долина,
кусок избушки за холмом
торчит задумчивым бревном,
бежит вихрастая скотина,
и, клича дядьку на обед,
дудит мальчишка восемь лет.
2
Итак, пришли. Одной ногою
стоят в тарелке бытия,
играют в кости, пьют арак,
гадают — кто из них дурак.
»Увы, — сказала дева Там, —
гадать не подобает вам,
у вас и шансы все равны —
вы все Горфункеля сыны».
3
Все в ужасе свернулись в струнку.
Тогда приходит сам Горфункель:
»Здорово, публика! Здорово,
Испьем во здравие Петровы,
Данило, чашку подавай,
ты, Сашка, в чашку наливай,
а вы, Тамара Алексанна,
порхайте около и пойте нам «осанна!!!».
4
И вмиг начался страшный ад:
друзья испуганы донельзя,
сидят на корточках, кряхтят,
испачкали от страха рельсы,
и сам Горфункель, прыгнув метко,
сидит верхом на некой ветке
и нехотя грызет колено,
рыча и злясь попеременно.
5
Наутро там нашли три трупа.
Лука… простите, не Лука,
Данило, зря в преддверье пупа,
сидел и ждал, пока, пока
пока… всему конец приходит,
писака рифму вдруг находит,
воришка сядет на острог,
солдат приспустит свой курок,
у ночи все иссякнут жилы,
и все, о чем она тужила,
присядет около нее,
солдатское убрав белье…
6
Придет Данило, а за ним
бочком, бочком проникнет Шурка.
Глядят столы. На них окурки.
И стены шепчут им: «Усни,
усните, стрекулисты, это —
удел усопшего поэта».
А я лежу один, убог,
расставив кольца сонных ног,
передо мной горит лампада,
лежат стишки и сапоги,
и Кепка в виде циферблата
свернулась около ноги.
С любовью —
прекрасному художнику
Г. Якулову
Пой песню, поэт,
Пой.
Ситец неба такой
Голубой.
Море тоже рокочет
Песнь.
Их было
2
6.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
Кто с прострелом в груди,
Кто в боку,
Говорят:
«Нам пора в Баку —
Мы посмотрим,
Пока есть туман,
Как живет
Азербайджан».
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял их
Отряд англичан.
Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
Их было
2
6.
Все помнят, конечно,
Тот,
18-ый, несчастный
Год.
Тогда буржуа
Всех стран
Обстреливали
Азербайджан.
Тяжел был Коммуне
Удар.
Не вынес сей край
И пал,
Но жутче всем было
Весть
Услышать
Про 2
6.
В пески, что как плавленый
Воск,
Свезли их
За Красноводск.
И кто саблей,
Кто пулей в бок,
Всех сложили на желтый
Песок.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . . .
Ночь как будто сегодня
Бледней.
Над Баку
26 теней.
Теней этих
2
6.
О них наша боль
И песнь.
То не ветер шумит,
Не туман.
Слышишь, как говорит
Шаумян:
«Джапаридзе,
Иль я ослеп,
Посмотри:
У рабочих хлеб.
Нефть — как черная
Кровь земли.
Паровозы кругом…
Корабли…
И во все корабли,
В поезда
Вбита красная наша
Звезда».
Джапаридзе в ответ:
«Да, есть.
Это очень приятная
Весть.
Значит, крепко рабочий
Класс
Держит в цепких руках
Кавказ.
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял нас
Отряд англичан».
Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . .
Свет небес все синей
И синей.
Молкнет говор
Дорогих теней.
Кто в висок прострелен,
А кто в грудь.
К Ахч-Куйме
Их обратный путь…
Пой, поэт, песню,
Пой,
Ситец неба такой
Голубой…
Море тоже рокочет
Песнь.
26 их было,
2
6.
Ее движенья непроворны,
Она ступает тяжело,
Неся сосуд нерукотворный,
В который небо снизошло.
Святому таинству причастна
И той причастностью горда,
Она по-новому прекрасна,
Вне вожделений, вне стыда.
В ночь наслажденья, в миг объятья,
Когда душа была пьяна,
Свершилась истина зачатья,
О чем не ведала она!
В изнеможеньи и в истоме
Она спала без грез, без сил,
Но, как в эфирном водоеме,
В ней целый мир уже почил.
Ты знал ее меж содроганий
И думал, что она твоя…
И вот она с безвестной грани
Приносит тайну бытия!
Когда мужчина встал от роковой постели,
Он отрывает вдруг себя от чар ночных,
Дневные яркости на нем отяготели,
И он бежит в огне — лучей дневных.
Как пахарь бросил он зиждительное семя,
Он снова жаждет дня, чтоб снова изнемочь, —
Ее ж из рук своих освобождает Время,
На много месяцев владеет ею Ночь!
Ночь — Тайна — Мрак — Неведомое — Чудо,
Нам непонятное, что приняла она…
Была любовь и миг, иль только трепет блуда, —
И вновь вселенная в душе воплощена!
Ребекка! Лия! мать! с любовью или злобой
Сокрытый плод нося, ты служишь, как раба,
Но труд ответственный дала тебе судьба:
Ты охраняешь мир таинственной утробой.
В ней сберегаешь ты прошедшие века,
Которые преемственностью живы,
Лелеешь юности красивые порывы
И мудрое молчанье старика.
Пространство, время, мысль — вмещаешь дважды ты,
Вмещаешь и даешь им новое теченье:
Ты, женщина, ценой деторожденья
Удерживаешь нас у грани темноты!
Неси, о мать, свой плод! внемли глубокой дрожи,
Таи дитя, оберегай, питай
И после, в срочный час, припав на ложе,
Яви земле опять воскресший май!
Свершилось, Сон недавний явен,
Миг вожделенья воплощен:
С тобой твой сын пред богом равен,
Как ты сама — бессмертен он!
Что было свято, что преступно,
Что соблазняло мысль твою,
Ему открыто и доступно,
И он как первенец в раю.
Что пережито — не вернется,
Берем мы миги, их губя!
Ему же солнце улыбнется
Лучом, погасшим для тебя!
И снова будут чисты розы,
И первой первая любовь!
Людьми изведанные грезы
Неведомыми станут вновь.
И кто-то, сладкий яд объятья
Вдохнув с дыханьем темноты
(Быть может, также в час зачатья),
В его руках уснет, как ты!
Иди походкой непоспешной,
Неси священный свой сосуд,
В преддверьи каждой ночи грешной
Два ангела с мечами ждут.
Спадут, как легкие одежды,
Мгновенья радостей ночных.
Иные, строгие надежды
Откроются за тканью их.
Она покров заветной тайны,
Сокрытой в явности веков,
Но неземной, необычайный,
Огнем пронизанный покров.
Прими его, покрой главу им,
И в сумраке его молись,
И верь под страстным поцелуем,
Что в небе глубь и в бездне высь!
Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый…
А щедрых много на земле у нас.
Этот лес посажен был при нас, —
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
— Море будет здесь. Леса — снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег, над волной.
Те, которые не вынуть с ко’мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить), —
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник — жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне, —
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ — так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
— Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти… А ну, пошли!
Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
колючий снег,
легким пламенем душа горела, —
очень много думал человек.
Думал он:
«А лес мой был веселым…
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной…
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос…
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.
Нынче в ночь,
по-новому тверда,
мир преображала
власть труда.
…Сегодня праздник в городе.
Сегодня
мы до утра, пожалуй, не уснем.
Так пусть же будет как бы новогодней
и эта ночь, и тосты за столом. Мы в эту ночь не раз поднимем чаши
за дружбу незапятнанную нашу,
за горькое блокадное родство,
за тех,
кто не забудет ничего. И первый гост, воинственный и братский,
до капли, до последнего глотка, —
за вас, солдаты армий ленинградских,
осадою крещенные войска,
за вас, не дрогнувших перед проклятым
сплошным потоком стали и огня…
Бойцы Сорок второй,
Пятьдесят пятой,
Второй Ударной, —
слышите ль меня?
В далеких странах,
за родной границей,
за сотни верст сегодня вы от нас.
Чужая вьюга
хлещет в ваши лица,
чужие звезды
озаряют вас. Но сердце наше — с вами. Мы едины,
мы неразрывны, как и год назад.
И вместе с вами подошел к Берлину
и властно постучался Ленинград. Так выше эту праздничную чашу
за дружбу незапятнанную нашу,
за кровное военное родство,
за тех,
кто не забудет ничего… А мы теперь с намека, с полуслова
поймем друг друга и найдем всегда.
Так пусть рубец, почетный и суровый,
с души моей не сходит никогда.
Пускай душе вовеки не позволит
исполниться ничтожеством и злом,
животворящей, огненною болью
напомнит о пути ее былом. Пускай все то же гордое терпенье
владеет нами ныне, как тогда,
когда свершаем подвиг возрожденья,
не отдохнув от ратного труда. Мы знаем, умудренные войною:
жестоки раны — скоро не пройдут.
Не все сады распустятся весною,
не все людские души оживут. Мы трудимся безмерно, кропотливо…
Мы так хотим, чтоб, сердце веселя,
воистину была бы ты счастливой,
обитель наша, отчая земля! И верим: вновь
пути укажет миру
наш небывалый,
тяжкий,
дерзкий труд.
И к Сталинграду,
к Северной Пальмире
во множестве паломники придут. Придут из мертвых городов Европы
по неостывшим, еле стихшим тропам,
придут, как в сказке, за живой водой,
чтоб снова землю сделать молодой. Так выше, друг, торжественную чашу
за этот день,
за будущее наше,
за кровное народное родство,
за тех,
кто не забудет ничего…
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей.
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
И кажется мне —
начиная
пятнадцатый свой год,
Октябрьская революция
свершает ночной обход.
Она проверяет твердость
армии своей,
Она проверяет оружие,
она проверяет людей.
И прежде всего она спрашивает
каждого из нас:
— Под знаменем партии Ленина
идет ли рабочий класс? —
И мы отвечаем —
впрочем,
надо сказать точней —
Автомобили АМО
за нас отвечают ей,
Молодые кузнецкие домны
чугуном отвечают ей,
И ясли ей отвечают
ровным дыханьем детей.
Ее приветствуют школы
каракулями ребят,
Ей орденом салютуют
герои ударных бригад.
И хоть работы немало
и некогда им присесть,
— Вперед! —
говорит Революция.
И они отвечают:
— Есть…-
Она проходит дальше,
и спрашивает она:
— А что моя Красная Армия,
по-прежнему ли сильна? —
Вопрос ее затихает,
встреченный тишиной.
Нельзя говорить часовому,
а армия — часовой.
И это лучше ответа,
недаром вопят в ночи
Французские генералы,
бухарские басмачи.
Недаром сжимается злобно
в расшитых шевронах рука.
Овладевают техникой
дивизии РККА.
Умножь ее на соревнование
и силы попробуй учесть.
— Готовсь, -
говорит Революция.
И бойцы отвечают:
— Есть! —
Она проходит дальше,
и хочет она узнать:
Быть может, сошла на Европу
Гуверова благодать?
Но полицейские залпы
оттуда гремят в ответ.
Глотает газ безработный —
самый дешевый обед.
С грохотом рушатся биржи,
пылает банкиров закат.
— «Рот фронт», -
говорят ей компартии
на сорока языках.
Миллионы угрюмых рабочих
они ведут за собой,
— В бой, -
говорит Революция.
И они отвечают:
— В бой! —
И дальше идет Революция.
И рапорт ей отдает
Мой девятьсот девятый.
довольно отважный год.
Он в призывных комиссиях
стоит, к обороне готов.
Его врачи выслушивают,
и он говорит — здоров.
И нам дают назначенье
и круглую ставят печать.
Наша приходит очередь
Республику защищать.
Мы, конечно, молоды,
но поступь у нас тверда.
— Вперед, -
говорит Революция.
И мы отвечаем:
— Да! —
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей,
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
Мрачна и ненастна осенняя ночь,
Свистя, ветер тучи тяжелыя гонит.
На улице—света заблудшая дочь,
Покрытая рубищем, плачет и стонет.
Давно незнаком ей участия взор,
Лишь голод, товарищ и спутник несчастной,
Сжимая ей горло, ей шепчет укор:
Зачем ты зашла в этот город ужасный?
Осенняя ночь холодна и мрачна;
Но в замке сверкают кристаллы и злато;
Нарядных рабов там толпа собрана
И служит богатому сыну разврата.
Огнями роскошная зала горит,
Мущины играют там в карты и кости;
В бокалах шампанское, ленясь, кипит,
И славят хозяина пьяные гости.
Снаружи и внутри.
Она истощила все силы свои…
А прежде была так невинна, прекрасна,
Была утешеньем родимой семьи
В деревне, в дни юности светлой и ясной.
Теперь она борется с горькой нуждой,
И холод, и голод со изнуряет,
И слышится ей, как сквозь ветер ночной
Проклятье отца до нея долетает…
Какая же ждет ее доля теперь?
Она лишь презренье повсюду встречает.
Быть-может, больница отворит ей дверь,
Где бедную ранняя смерть ожидает.
Умрет она, всеми забытая, там,
Никто не уронит слезы сожаленья…
Чего же ей больше? Конец всем скорбям,
Конец, и в могиле покой, и забвенье!
А он, за роскошным столом веселясь,
Пирует с друзьями, счастливый, богатый…
Не он ли втоптал ту несчастную в грязь
И холодно бросил в пучину разврата?
Изменник, предатель! Ужель ничего
Не будет ему за его злодеянья?
А вот поглядите на замок его,
Прислушайтесь к шуму его ликованья!
И что же? все знают каков он душой;
Но золото зренье у всех ослепляет:
Его молодежь окружает толпой,
Улыбка красавиц его поощряет;
Там мать представляет ему дочерей,
Жмет руку ему седовласый вельможа…
О, небо! ужели нет кары твоей?
Ужели век будет все то же и то же?
Ѳ. МИЛЛЕР.
Опять стоят туманные деревья,
И дом Бомбеева вдали, как самоварчик.
Жизнь леса продолжается, как прежде,
Но всё сложней его работа.
Деревья-императоры снимают свои короны,
Вешают их на сучья,
Начинается вращенье деревянных планеток
Вокруг обнаженного темени.
Деревья-солдаты, громоздясь друг на друга,
Образуют дупла, крепости и завалы,
Щелкают руками о твердую древесину,
Играют на трубах, подбрасывают кости.
Тут и там деревянные девочки
Выглядывают из овражка,
Хохот их напоминает сухое постукивание,
Потрескивание веток, когда по ним прыгает белка,
Тогда выступают деревья-виолончели,
Тяжелые сундуки струн облекаются звуками,
Еще минута, и лес опоясан трубами чистых мелодий,
Каналами песен лесного оркестра.
Бомбы ли рвутся, смеются ли бабочки —
Песня всё шире да шире,
И вот уж деревья-топоры начинают рассекать воздух
И складывать его в ровные параллелограммы.
Трение воздуха будит различных животных,
Звери вздымают на лестницы тонкие лапы,
Вверх поднимаются к плоским верхушкам деревьев
И замирают вверху, чистые звезды увидев.
Так над землей образуется новая плоскость:
Снизу — животные, взявшие в лапы деревья,
Сверху — одни вертикальные звезды.
Но не смолкает земля. Уже деревянные девочки
Пляшут, роняя грибы в муравейник.
Прямо над ними взлетают деревья-фонтаны,
Падая в воздух гигантскими чашками струек.
Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы,
Листья их выпуклы и барельефам подобны.
Можно здесь видеть возникшего снова Орфея,
В дудку поющего. Чистою лиственной грудью
Здесь окружают певца деревянные звери.
Так возникает история в гуще зеленых
Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах,
Так образуется летопись древних событий,
Ныне закованных в листья и длинные сучья.
Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу
Кажутся то треугольником, то полукругом —
Это уже выражение чистых понятий,
Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерево Сфера — это значок беспредельного дерева,
Это итог числовых операций.
Ум, не ищи ты его посредине деревьев:
Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду.
Знаете ли вы
Знаете ли вы украинскую ночь?
Нет,
Нет, вы не знаете украинской ночи!
Здесь
Здесь небо
Здесь небо от дыма
Здесь небо от дыма становится черно́,
и герб
и герб звездой пятиконечной вточен.
Где горилкой,
Где горилкой, удалью
Где горилкой, удалью и кровью
Запорожская
Запорожская бурлила Сечь,
проводов уздой
проводов уздой смирив Днепровье,
Днепр
Днепр заставят
Днепр заставят на турбины течь.
И Днипро́
И Днипро́ по проволокам-усам
электричеством
электричеством течет по корпусам.
Небось, рафинада
и Гоголю надо!
Мы знаем,
Мы знаем, курит ли,
Мы знаем, курит ли, пьет ли Чаплин;
мы знаем
мы знаем Италии безрукие руины;
мы знаем,
мы знаем, как Ду́гласа
мы знаем, как Ду́гласа галстух краплен…
А что мы знаем
А что мы знаем о лице Украины?
Знаний груз
Знаний груз у русского
Знаний груз у русского тощ —
тем, кто рядом,
тем, кто рядом, почета мало.
Знают вот
Знают вот украинский борщ,
Знают вот
Знают вот украинское сало.
И с культуры
И с культуры поснимали пенку:
кроме
кроме двух
кроме двух прославленных Тарасов —
Бульбы
Бульбы и известного Шевченка, —
ничего не выжмешь,
ничего не выжмешь, сколько ни старайся.
А если прижмут —
А если прижмут — зардеется розой
и выдвинет
и выдвинет аргумент новый:
возьмет и расскажет
возьмет и расскажет пару курьезов —
анекдотов
анекдотов украинской мовы.
Говорю себе:
Говорю себе: товарищ москаль,
на Украину
на Украину шуток не скаль.
Разучите
Разучите эту мову
Разучите эту мову на знаменах —
Разучите эту мову на знаменах — лексиконах алых, —
эта мова
эта мова величава и проста:
«Чуешь, сурмы заграли,
час расплаты настав…»
Разве может быть
Разве может быть затрепанней
Разве может быть затрепанней да тише
слова
слова поистасканного
слова поистасканного «Слышишь»?!
Я
Я немало слов придумал вам,
взвешивая их,
взвешивая их, одно хочу лишь, —
чтобы стали
чтобы стали всех
чтобы стали всех моих
чтобы стали всех моих стихов слова
полновесными,
полновесными, как слово «чуешь».
Трудно
Трудно людей
Трудно людей в одно истолочь,
собой
собой кичись не очень.
Знаем ли мы украинскую ночь?
Нет,
Нет, мы не знаем украинской ночи.
1926
Осматривая гор вершины,
их бесконечные аршины,
вином налитые кувшины,
весь мир, как снег, прекрасный,
я видел горные потоки,
я видел бури взор жестокий,
и ветер мирный и высокий,
и смерти час напрасный.
Вот воин, плавая навагой,
наполнен важною отвагой,
с морской волнующейся влагой
вступает в бой неравный.
Вот конь в могучие ладони
кладет огонь лихой погони,
и пляшут сумрачные кони
в руке травы державной.
Где лес глядит в полей просторы,
в ночей неслышные уборы,
а мы глядим в окно без шторы
на свет звезды бездушной,
в пустом сомненье сердце прячем,
а в ночь не спим томимся плачем,
мы ничего почти не значим,
мы жизни ждем послушной.
Нам восхищенье неизвестно,
нам туго, пасмурно и тесно,
мы друга предаем бесчестно
и Бог нам не владыка.
Цветок несчастья мы взрастили,
мы нас самим себе простили,
нам, тем кто как зола остыли,
милей орла гвоздика.
Я с завистью гляжу на зверя,
ни мыслям, ни делам не веря,
умов произошла потеря,
бороться нет причины.
Мы все воспримем как паденье,
и день и тень и сновиденье,
и даже музыки гуденье
не избежит пучины.
В морском прибое беспокойном,
в песке пустынном и нестройном
и в женском теле непристойном
отрады не нашли мы.
Беспечную забыли трезвость,
воспели смерть, воспели мерзость,
воспоминанье мним как дерзость,
за то мы и палимы.
Летят божественные птицы,
их развеваются косицы,
халаты их блестят как спицы,
в полете нет пощады.
Они отсчитывают время,
Они испытывают бремя,
пускай бренчит пустое стремя —
сходить с ума не надо.
Пусть мчится в путь ручей хрустальный,
пусть рысью конь спешит зеркальный,
вдыхая воздух музыкальный —
вдыхаешь ты и тленье.
Возница хилый и сварливый,
в последний час зари сонливой,
гони, гони возок ленивый —
лети без промедленья.
Не плещут лебеди крылами
над пиршественными столами,
совместно с медными орлами
в рог не трубят победный.
Исчезнувшее вдохновенье
теперь приходит на мгновенье,
на смерть, на смерть держи равненье
певец и всадник бедный.
Там, где внизу горы, извивистый ручей
Бежит и пенится меж грудами корней;
Где горных берегов с песчаного уступа
Склоиилася к нему берез и елей купа,
И зыбким пологом, широким и густым,
Многоветвистая раскинулась над ним; -
Там, в те часы, когда притихнут лес и воды,
Когда на ясные, лазоревые своды
Серебряным шаром покатится луна,
И ночь весенняя, прохладна и нежна,
Оденет берега в свой сумрак сладострастной
И юноша пойдет к любовнице прекрасной
Но чуткому пути на тайный счастья миг,
Неся ей бурный жар объятий молодых,
Горячие уста и огненные очи —
Там, в безмятежное, святое царство ночи,
Похитивший себя у множества сует,
У братий и вина, у праздничных бесед,
У шума вольницы и лени просвещенной, -
Я, полон сладких дум, бродил, уединенный;
Там часто я вверял безмолвию лесов
Гармонию тобой настроенных стихов,
Тобой, красавица, хранительный мой гений,
Светило ясных дней, приволье вдохновений!
Ты первая меня поэтом назвала:
Как сильно грудь моя сей голос поняла,
Твой голос творческий: младые силы встали.
Преобразился я, и очи засверкали!..
Но юные лета — прелестный, дивный сон,
Мой быстрый сон — прошли. Пред новый небосклон
Я перенес права студентского досуга;
Могу, сжимая длань товарища и друга,
Восторгом оживить беспечное чело —
И разом светлую надежду наголо!
Могу возобновлять пиры мои ночные…
Придут, усядутся гуляки удалые,
Вино заискрится в стакане круговом,
Беседа запоет, веселая вином…
Но та минувших лет божественная доля,
Та радость и печаль, та вольность и неволя,
Чем сердце и кипит и стынет вновь и вновь,
Ликует, нежится, беснуется — любовь
Не даст мне прежних дум и чистых наслаждении.
Благословляю ж вас, развесистые тени,
Вас, мирны берега подгорного ручья,
Где, под звездой любви, поэзия моя
В уединении счастливом развивалась,
Дышала свежестью, цвела и красовалась;
Тебя, кем полон сей признательный мой глас:
Вы, добрые, мои, — благословляю вас!
Ночь гремела в бочки, в банки,
В дупла сосен, в дудки бури,
Ночь под маской истуканки
Выжгла ляписом лазури.
Ночь гремела самодуркой,
Всё к чертям летело, к черту.
Волк, ударен штукатуркой,
Несся, плача, пряча морду.
Вепрь, муха, всё собранье
Птиц, повыдернуто с сосен,
»Ах, — кричало, — наказанье!
Этот ветер нам несносен!»
В это время, грустно воя,
Шел медведь, слезой накапав.
Он лицо свое больное
Нес на вытянутых лапах.
»Ночь! — кричал.— Иди ты к шуту,
Отвяжись ты, Вельзевулша!»
Ночь кричала: «Буду! Буду!»
Ну и ветер тоже дул же!
Так, скажу, проклятый ветер
Дул, как будто рвался порох!
Вот каков был русский север,
Где деревья без подпорок.СолдатСлышу бури страшный шум,
Слышу ветра дикий вой,
Но привычный знает ум:
Тут не черт, не домовой,
Тут ре демон, не русалка,
Не бирюк, не лешачиха,
Но простых деревьев свалка.
После бури будет тихо.ПредкиЭто вовсе не известно,
Хотя мысль твоя понятна.
Посмотри: под нами бездна,
Облаков несутся пятна.
Только ты, дитя рассудка,
От рожденья нездоров,
Полагаешь — это шутка,
Столкновения ветров.СолдатПредки, полно вам, отстаньте!
Вы, проклятые кроты,
Землю трогать перестаньте,
Открывая ваши рты.
Непонятным наказаньем
Вы готовы мне грозить.
Объяснитесь на прощанье,
Что желаете просить? ПредкиПредки мы, и предки вам,
Тем, которым столько дел.
Мы столетье пополам
Рассекаем и предел
Представляем вашим бредням,
Предпочтенье даем средним —
Тем, которые рожают,
Тем, которые поют,
Никому не угрожают,
Ничего не создают.СолдатПредки, как же? Ваша глупость
Невозможна, хуже смерти!
Ваша правда обернулась
В косных неучей усердье!
Ночью, лежа на кровати,
Вижу голую жену, —
Вот она сидит без платья,
Поднимаясь в вышину.
Вся пропахла молоком…
Предки, разве правда в этом?
Нет, клянуся молотком,
Я желаю быть одетым! ПредкиТы дурак, жена не дура,
Но природы лишь сосуд.
Велика ее фигура,
Два младенца грудь сосут.
Одного под зад ладонью
Держит крепко, а другой,
Наполняя воздух вонью,
На груди лежит дугой.СолдатХорошо, но как понять,
Чем приятна эта мать? ПредкиОбъясняем: женщин брюхо,
Очень сложное на взгляд,
Состоит жилищем духа
Девять месяцев подряд.
Там младенец в позе Будды
Получает форму тела,
Голова его раздута,
Чтобы мысль в ней кипела,
Чтобы пуповины провод,
Крепко вставленный в пупок,
Словно вытянутый хобот,
Не мешал развитью ног.СолдатПредки, всё это понятно,
Но, однако, важно знать,
Не пойдем ли мы обратно,
Если будем лишь рожать? ПредкиДурень ты и старый мерин,
Недоносок рыжей клячи!
Твой рассудок непомерен,
Верно, выдуман иначе.
Ветры, бейте в крепкий молот,
Сосны, бейте прямо в печень,
Чтобы, надвое расколот,
Был бродяга изувечен! СолдатПрочь! Молчать! Довольно! Или
Уничтожу всех на месте!
Мертвецам — лежать в могиле,
Марш в могилу и не лезьте!
Пусть попы над вами стонут,
Пусть над вами воют черти,
Я же, предками нетронут,
Буду жить до самой смерти! В это время дуб, встревожен,
Раскололся. В это время
Волк пронесся, огорошен,
Защищая лапой темя.
Вепрь, муха, целый храмик
Муравьев, большая выдра —
Всё летело вверх ногами,
О деревья шкуру выдрав.
Лишь солдат, закрытый шлемом,
Застегнув свою шинель,
Возвышался, словно демон
Невоспитанных земель.
И полуночная птица,
Обитательница трав,
Принесла ему водицы,
Ветку дерева сломав.
Бессонные Часы, когда я предан сну,
Под звездным пологом ко мне свой лик склоняют,
Скрывая от меня широкую луну,
От сонных глаз моих виденья отгоняют, —
Когда ж их Мать, Заря, им скажет: «Кончен сон,
Луна и сны ушли», — я ими пробужден.
Тогда я, встав, иду средь легкого тумана,
Всхожу на Небеса, над царством волн и гор,
Оставив свой покров на пене океана;
За мной горит огнем весь облачный простор,
Моим присутствием наполнены пещеры,
Зеленая земля мной счастлива без меры.
Мой каждый луч — стрела, и ей убит обман,
Который любит ночь, всегда дрожит рассвета;
Все, дух чей зло творит, чья мысль — враждебный стан,
Бегут моих лучей, и яркой силой света
Все добрые умы спешат себе помочь,
Блаженствуют, пока не огорчит их ночь.
Я сонмы облаков и радуги лелею,
Все многоцветные воздушные цветы;
Луна и гроздья звезд небесностью моею
Окутаны кругом, как чарой красоты;
И все, что светится на Небе, над Землею, —
Часть красоты одной, рожденной в мире мною.
Дойдя в полдневный час до верхней вышины,
Вздохнувши, я иду стезею нисхожденья,
Туда, к Атлантике, ко мгле ее волны;
И облака скорбят, темнеют от мученья;
И чтоб утешить их — что́ может быть нежней? —
Я им улыбку шлю от западных зыбей.
Я око яркое законченной Вселенной,
Что, мной глядя, себя божественною зрит;
Все, в чем гармония, с игрою переменной,
Пророчества и стих, все в мире мной горит,
Все врачевания мою лелеют славу,
Победа и хвала мне надлежат по праву.
Глубокой ночи на полях
Давно лежали покрывала,
И слабо в бледных облаках
Звезда пустынная сияла.
При умирающих огнях,
В неверной темноте тумана,
Безмолвно два стояли стана
На помраченных высотах.
Всё спит; лишь волн мятежный ропот
Разносится в тиши ночной,
Да слышен из дали глухой
Булата звон и конский топот.
Толпа наездников младых
В дубраве едет молчаливой,
Дрожат и пышут кони их,
Главой трясут нетерпеливой.
Уж полем всадники спешат,
Дубравы кров покинув зыбкий,
Коней ласкают и смирят
И с гордой шепчутся улыбкой.
Их лица радостью горят,
Огнем пылают гневны очи;
Лишь ты, воинственный поэт,
Уныл, как сумрак полуночи,
И бледен, как осенний свет.
С главою, мрачно преклоненной,
С укрытой горестью в груди,
Печальной думой увлеченный,
Он едет молча впереди.
«Певец печальный, что с тобою?
Один пред боем ты уныл;
Поник бесстрашною главою,
Бразды и саблю опустил!
Ужель, невольник праздной неги,
Отрадней мир твоих полей,
Чем наши бурные набеги
И ночью бранный стук мечей?
Тебя мы зрели под мечами
С спокойным, дерзостным челом,
Всегда меж первыми рядами,
Всё там, где битвы падал, гром.
С победным съединяясь кликом,
Твой голос нашу славу пел —
А ныне ты в унынье диком,
Как беглый ратник, онемел».
Но медленно певец печальный
Главу и взоры приподнял,
Взглянул угрюмо в сумрак дальный
И вздохом грудь поколебал.
«Глубокий сон в долине бранной;
Одни мы мчимся в тьме ночной,
Предчувствую конец желанный!
Меня зовет последний бой!
Расторгну цепь судьбы жестокой,
Влечу я с братьями в огонь;
Удар падет…— и одинокий
В долину выбежит мой конь.
О вы, хранимые судьбами
Для сладостных любви наград;
Любви бесценными слезами
Благословится ль наш возврат!
Но для певца никто не дышит,
Его настигнет тишина;
Эльвина смерти весть услышит,
И не вздохнет об нем она…
В минуты сладкого спасенья,
О други, вспомните певца,
Его любовь, его мученья
И славу грозного конца!»
Друзья мои, когда умру я,
Пусть холм мой ива осенит…
Плакучий лист ее люблю я,
Люблю ее смиренный вид,
И спать под тению прохладной
Мне будет любо и отрадно.
Одни мы были вечером… я подле
Нее сидел… она головкою склонилась
И белою рукой в полузабвеньи
По клавишам скользила… точно шепот
Иль ветерок по тростнику скользил
Чуть-чуть — бояся птичек разбудить.
Дыханье ночи, полной неги томной,
Вокруг из чащ цветочных испарялось;
Каштаны парка, древние дубы
С печальным стоном листьями шумели.
Внимали ночи мы: неслось в окно
Полуоткрытое весны благоуханье,
Был ветер нем, пуста кругом равнина…
Сидели мы задумчивы, одни,
И было нам пятнадцать лет обоим;
Я на Люси взглянул… была она
Бледна и хороша. О, никогда
В очах земных не отражалась чище
Небесная лазурь… Я упивался ею.
Ее одну любил я только в мире,
Но думал я, что в ней люблю сестру…
Так вся она стыдливостью дышала;
Молчали долго мы… Рука моя коснулась
Ее руки — и на челе прозрачном
Следил у ней я думу… и глубоко
Я чувствовал, как сильны над душой
И как целительны для язв души
Два признака нетронутой святыни —
Цвет девственный ланит и сердца юность.
Луна, поднявшись на небе высоко,
Вдруг облила ее серебряным лучом…
В глазах моих увидела она
Прозрачный лик свой отраженным… кротко,
Как ангел, улыбнулась и запела.
Запела песнь, что трепет лихорадки,
Как темное воспоминанье, вырывал
Из сердца, полного стремленья к жизни
И смерти смутного предчувствия… ту песню,
Что перед сном и с дрожью Дездемона,
Склоняяся челом отягощенным,
Поет во тьме ночной, — последнее рыданье!
Сначала звуки чистые, полны
Печали несказанной, отзывались
Томительным каким-то упоеньем;
Как путник в челноке, на волю ветра
Отдавшись, по волнам несется беззаботно,
Не зная, далеко иль близко берег,
Так, мысли отдаваясь, и она
Без страха, без усилий по волнам
Гармонии от берегов летела…
Как будто убаюкиваясь песнью…
Перед куртиною цветочной
Травой дорожки заросли;
Где золотился персик сочный —
Подставки брошены в пыли.
Кругом — обрушились строенья,
Сарай — со сломанным замком.
Давно картину разрушенья
Собой являет старый дом.
Она вздыхает: — День унылый!
Он не идет! — она твердит,
— Терпеть и ждать нет больше силы
Устала я, и тень могилы
Отдохновенье мне сулит! —
С вечерней светлою росою
Слеза катится за слезою
Из глаз ее, и слезы льет,
Встречая утренний восход,
Она опять. К теплу и блеску
Ей не поднять своих очей,
И лишь, отдернув занавеску
В глубоком сумраке ночей,
Она вздыхает: — Ночь уныла!
— Он не идет! — она твердит.
— Устала я, и лишь могила
Отдохновенье мне сулит! —
Порой, в безмолвии полночи
Крик филина ее пугал,
Петух, перед уходом ночи,
Кричал, взлетев на сеновал.
Но и во сне, в тоске жестокой
Она страдала одиноко,
Пока с рассветным ветерком
Не просыпался старый дом.
Она вздыхала: — День унылый!
Он не придет, он не придет!
Терпеть и ждать нет больше силы…
Устала я, во тьме могилы
Меня желанный отдых ждет! —
Стропила старые на крыше
Весь день скрипели тяжело,
И за стеной скреблися мыши
И муха билась о стекло.
Когда скрипела половица —
Шаги мерещилися ей,
Знакомые глядели лица
Из старых окон и дверей.
Она вздыхала: — Жизнь уныла!
Он не придет, он не придет!
Устала я, и мне могила
Отдохновенье принесет.
И все: шум ветра меж листвою,
И бой часов в вечерней тьме,
И дождь, шумевший за стеною —
Сливались у нее в уме.
Но для нее ужасней вдвое,
Невыносимей — был закат.
И ей сиянье золотое
Всегда вливало в душу яд.
Она в отчаянье рыдала:
— Нет силы долее терпеть!
Он не придет — я это знала…
О, Боже мой, как я устала!
О, Боже, если б умереть! —
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом
постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко.
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой
и солнца!
Отдыхающий холодок
Рад безветрию и погоде,
Пышный шорох уютно лег
На растения в огороде.
Так насмешливо высока
Синь над маленькими домами,
В ней покачиваются облака
Голубыми колоколами.
Сон тревожат л дорогой
Протекающие вопросы,
И, бросая одну к другой,
Я выкуриваю папиросы.
Папиросный беспечный дым
Наговаривает через дрему:
Дескать, милая твоя с другим,
Дескать, нынче пора другому.
Не шепчи мне, опять любовь
Со всей тактикою искусства
На забавный толкает бой
Человечий наши чувства.
Нет штыка и винтовки нет,
Вот она, пока мы толкуем,
Сеет розовый полусвет
И сражается поцелуем.
Я курю, мне в ресницы лег
Освежающий, нетомимый,
Безответственный холодок,
Словно пальцы моей любимой.
Где-то соло поет коса,
Где-то льется древесный ропот.
В огороде шипит роса
На глициниях и укропах.
И капустных гряда вилков
Представляется чем-то вроде
Екатерининских париков,
Глупо выросших в огороде.
— Что ж, царица, у вас дела
Процветали во славу ига,
В ваше время, говорят, была
О любви золотая книга.
Что у вас, коль волнует бровь
Да на сердце кипит отвага,
Те дела, дела про любовь,
Очень просто решала шпага.
А теперь я хотел бы знать
По дороге в страну иную,
Могу ли я ревновать
Ту, которую я целую?
И еще я хочу спросить,
Вашу светлость совсем минуя,
Могу ли я не любить
Ту, которую я ревную?
Ах, в любви вон на той гряде,
Не давая цветам покоя,
Обясняются резеде
Расфрантившиеся левкои.
Подождите! В суровый век
Вам, наверно, совсем не снится,
Как мучается человек,
Если заново он родится.
Снова свет. Я иду домой,
Ночь и звезды ушли куда-то.
И пред утренней тишиной
Расплывается запах мяты.
Дорогая! Прости мне все
Неурочные эти мысли,
Видишь, радостно на росе
Тени розовые повисли.
Видишь, там, у того окна,
Ставня скрипнула и качнулась,
Это после большого сна
Просыпается наша юность.
Это нам теперь свысока,
Над малюсенькими домами,
Улыбаются облака
Золотыми колоколами.
Спокойная, курящимся теченьем,
Река из глаз уходит за дубы.
Горбатый лес еще дрожит свеченьем,
И горные проплешины, как лбы,
Еще светлеют – не отрозовели,
Но тем черней конические ели.
Июньский пар развешивает клочья
По длинным узким листьям лозняка.
Чуть смерклось, чуть слышнее поступь ночи,
Скруглясь шарами, катят что есть мочи
Кустарники над грядкою песка, –
Туда, к лягушкам, в их зеленый гром,
Раздребезжавшийся пустым ведром.
Горбатый лес в содружестве деревьев
Сплетает ветви и теснит стволы.
Берез плакучих, никнущих по-девьи,
Кора чересполосая средь мглы,
Как будто бы на части разрубаясь,
Чернеет и белеет меж дубами.
Дубов тугих широкие корзины,
Что сплетены из листьев и суков,
Расставленные тесно средь ложбины,
Полны лиловой мглою до краев.
И с завитыми щупальцами корни
Ползут, подобно осьминогам черным.
Ель поднимает конус, как стрела,
Сквозит резной каленый наконечник.
Чуть ветерок, чуть поплотнее мгла,
Все – в кисее, все – в испареньях млечных.
Суки шуршат. И в глубине ствола
Стучит жучок. И капает смола.
И сок, как кровь, течет по древесине.
И на макушках виснут нити сини.
Лес гулко дышит, кашляет, не спит.
Лес оживает в точках раскаленных
Звериных глаз. Между кремнистых плит
Ползет из лаза тропкою зеленой
К хозяйственным урочищам излук
Щетинистый дозорливый барсук.
Круги бегут, а язычок лакает,
Чуть возмутив закраину реки.
Сопят ежи. И ласточкой мелькает
Речная крыса – там, где тростники,
Где голубеют тени, где квакуньи
Клокочут, славя прелести июня.
Горбатый лес, прохладная река,
Земля, трава, обединив дыханье,
Легко несут его под облака.
Мир пахнет кухней. Ночь вовсю кухарит:
В одной кастрюле варятся у ней
Зверье и рыба, травы, жир ветвей.
О, дикое, чудовищное блюдо,
Посыпанное сверху солью звезд!
Из-под лиловой мглы, как из-под спуда,
С тяжелым скрипом выкатился воз.
Колес не видно. Все покрыто дымом,
В нем прячется дергач неутомимый.
Внизу река, как баня, вся в пару;
Слышнее плеск купающейся рыбы.
Закованный в пятнистую кору,
Сом выплывает деревянной глыбой
И, распустив белесые усы,
Спешит на отмель глинистой косы.
Рыбачьи весла движутся неслышно
И курева светящийся глазок
По берегам, навесистым и пышным,
Плывет средь остеклившихся осок.
Лишь спичка, вспыхнув, озаряет лбы…
Река из глаз уходит за дубы.
Июльский день прошел капризно, ветреный и облачный: то и дело, из тучи ли, или с деревьев, срываясь, разлетались щекочущие брызги, и редко-редко небо пронизывало их стальными лучами. Других у него и не было, и только листва все косматилась, взметая матовую изнанку своей гущи. Слава богу, это прожито. Уже давно вечер. Там, наверху, не осталось ни облачка, ни полоски, ни точки даже… Теперь оттуда, чистое и пустынное, смотрит на нас небо, и взгляд на него белесоватый, как у слепого. Я не вижу дороги, но, наверное, она черная и мягкая: рессоры подрагивают, копыта слабо-слабо звенят и хлюпают. Туман ползет и стелется отовсюду, но тонкий и еще не похолодевший. Дорога пошла моложами. Кусты то обступают нас так тесно, что черные рипиды их оставляют влажный след на наших холодных лицах, то, наоборот, разбегутся… и минутами мне кажется, что это уже не кусты, а те воздушные пятна, которые днем бродили по небу; только теперь, перемежаясь с туманом, они тревожат сердце каким-то смутным не то упреком, не то воспоминанием… И странно, — как сближает нас со всем тем, что _не — мы_, эта туманная ночь, и как в то же время чуждо друг другу звучат наши голоса, уходя каждый за своей
душою в жуткую зыбкость ночи…
Брось вожжи и дай мне руку. Пусть отдохнет и наш старый конь… Вот ушли куда-то и последние кусты. Там, далеко внизу, то сверкнет, то погаснет холодная полоса реки, а возле маячит слабый огонек парома… Не говори! Слушай тишину, слушай, как стучит твое сердце!.. Возьми даже руку и спрячь ее в рукав. Будем рядом, но розно. И пусть другими, кружными путями наши растаявшие в июльском тумане тени сблизятся, сольются и станут одна тень… Как тихо… Пробило час… еще… еще… и довольно… Все молчит… Молчите и вы, стонущие, призывные. Как хорошо!.. А ты, жизнь, иди! Я не боюсь тебя, уходящей, и не считаю твоих минут. Да ты и не можешь уйти от меня, потому что ты ведь это я, и никто больше — это-то уж наверно…
Когда чины невежа ловит,
Не счастье он себе, погибель тем готовит.
Осел добился в знатный чин.
В то время во зверином роде
Чин царска спальника был <и> в знати и в моде:
И стал Осел великий господин.
Осел мой всех пренебрегает,
Вертит хвостом,
Копытами и лбом
Придворных всех толкает.
Достоинством его ослиный полон ум,
Осел о должности не тратит много дум:
Не мыслит, сколь она опасна.
Ослу достоинства даны!
На знатность мой Осел с той смотрит стороны,
С какой она прекрасна;
Он знает: ежели в чинах хотя дурак,
Ему почтеньем должен всяк.
Знать должно: ночью Лев любил ужасно сказки,
И спальник у него точил побаски.
Настала ночь, Осла ведут ко Льву в берлог;
Осел мой чует,
Что он со Львом ночует,
И сказок сказывать хотя Осел не мог,
Однако в слабости Ослу признаться стыдно.
Ложится Лев. Осел
В берлоге сел:
Ослу и то уж кажется обидно;
Однако ж терпит он.
«Скажи-тка», Лев сказал Ослу, «ты мне побаску».
Тут начал проповедь, не сказку,
Мой новый Аполлон.
«Скажи», сказал он Льву, «за что царями вы?
За то ли только, что вы — Львы?
Мне кажется, Ослы ничем других не хуже.
Кричать я мастер дюже;
Что ж до рождения, Ослы не хуже Львов:
Ослов
Гораздо род не нов;
Отец мой там-то был; мой дед был там и тамо».
И родословную свою Осел вел прямо.
Мой Лев не спал:
И родословную, и брань Осла внимал,
Осла прилежно слушал,
Потом,
Наскуча дураком,
Он встал и спальника сиятельного скушал.
Железносонный, обвитый
Спектрами пляшущих молний,
Полярною ночью безмолвней
Обгладывает тундры Океан Ледовитый.
И сквозь ляпис-лазурные льды,
На белом погосте,
Где так редки песцов и медведей следы,
Томятся о пламени — залежи руды,
И о плоти — мамонтов желтые кости.
Но еще не затих
Таящийся в прибое лиственниц и пихт
Отгул отошедших веков, когда
Ржавокосмых слонов многоплодные стада,
За вожаком прорезывая кипящую пену,
Что взбил в студеной воде лосось,
Относимые напором и теченьем, вкось
Медленно переплывали золотоносную Лену.
И, вылезая, отряхивались и уходили в тайгу.
А длинношерстный носорог на бегу,
Обшаривая кровавыми глазками веки,
Доламывал проложенные мамонтом просеки.
И колыхался и перекатывался на коротких стопах.
И в реке, опиваясь влагой сладкой,
Освежал болтающийся пудовой складкой
Слепнями облепленный воспаленный пах…
А в июньскую полночь, когда размолот
И расправлен сумрак, и мягко кует
Светозарного солнца электрический молот
На зеленые глыбы крошащийся лед, -
Грезится Полюсу, что вновь к нему
Ластятся, покидая подводную тьму,
Девственных архипелагов коралловые ожерелья,
И ночами в теплой лагунной воде
Дремлют, устав от прожорливого веселья,
Плезиозавры,
Чудовищные подобия черных лебедей.
И, освещая молнией их змеиные глаза,
В пучину ливнями еще не канув,
Силится притушить, надвигаясь, гроза
Взрывы лихорадочно пульсирующих вулканов…
Знать, не зря,
Когда от ливонских поморий
Самого грозного царя
Отодвинул Стефан Баторий, -
Не захотелось на Красной площади в Москве
Лечь под топор удалой голове,
И по студеным омутам Иртыша
Предсмертной тоскою заныла душа…
Сгинул Ермак,
Но, как путь и варяг в греки,
Стлали за волоком волок,
К полюсу огненный полог
Текущие разливами реки.
И с таежных дебрей и тундровых полей
Собирала мерзлая земля земля ясак —
Золото, мамонтову кость, соболей.
Необъятная! Пало на долю твою —
Рас и пустынь вскорчевать целину,
Европу и Азию спаять в одну
Евразию — народовластий семью.
Вставай же, вставай,
Как мамонт, воскресший алою льдиной,
К незакатному солнцу на зов лебединый,
Ледовитым океаном взлелеянный край!
Знать, солнышко утомлено:
За горы прячется оно;
Луч погашает за лучом
И, алым тонким облачком
Задернув лик усталый свой,
Уйти готово на покой.
Пора ему и отдохнуть;
Мы знаем, летний долог путь.
Везде ж работа: на горах,
В долинах, в рощах и лугах;
Того согрей; тем свету дай
И всех притом благословляй.
Буди заснувшие цветы
И им расписывай листы;
Потом медвяною росой
Пчелу-работницу напой
И чистых капель меж листов
Оставь про резвых мотыльков.
Зерну скорлупку расколи
И молодую из земли
Былинку выведи на свет;
Пичужкам приготовь обед;
Тех приюти между ветвей;
А тех на гнездышке согрей.
И вишням дай румяный цвет;
Не позабудь горячий свет
Рассыпать на зеленый сад,
И золотистый виноград
От зноя листьями прикрыть,
И колос зрелостью налить.
А если жар для стад жесток,
Смани их к роще в холодок;
И тучку темную скопи,
И травку влагой окропи,
И яркой радугой с небес
Сойди на темный луг и лес.
А где под острою косой
Трава ложится полосой,
Туда безоблачно сияй
И сено в копны собирай,
Чтоб к ночи луг от них пестрел
И с ними ряд возов скрипел.
Итак, совсем немудрено,
Что разгорелося оно,
Что отдыхает на горах
В полупотухнувших лучах
И нам, сходя за небосклон,
В прохладе шепчет: «Добрый сон».
И вот сошло, и свет потух;
Один на башне лишь петух
За ним глядит, сияя, вслед…
Гляди, гляди! В том пользы нет!
Сейчас оно перед тобой
Задернет алый завес свой.
Есть и про солнышко беда:
Нет ладу с сыном никогда.
Оно лишь только в глубину,
А он как раз на вышину;
Того и жди, что заблестит;
Давно за горкой он сидит.
Но что ж так медлит он вставать?
Все хочет солнце переждать.
Вставай, вставай, уже давно
Заснуло в сумерках оно.
И вот он всходит; в дол глядит
И бледно зелень серебрит.
И ночь уж на небо взошла
И тихо на небе зажгла
Гостеприимные огни;
И все замолкнуло в тени;
И по долинам, по горам
Все спит… Пора ко сну и нам.