Ты смотришь на меня, о, девушка моя,
Все отгадавшими, прекрасными глазами…
Да, ты права! Есть бездна между нами:
Ты так добра — так гадок я!
Так гадок я, так желчь мою волнует кровь!
В дар от меня лишь смех холодный получала
Та, что была всегда и кротость, и любовь,
И даже, ах, ни разу не солгала!
О, ты всегда был ловкий малый,
Все хо́ды, переходы знал,
Везде, где мы к одной шли цели,
Дорогу мне перебивал.
Теперь ты муж моей невесты —
Уж это чересчур смешно;
Смешнее только то, что мне же
Тебя поздравить суждено.
«О, любовь наделяет блаженством,
О, любовь нам богатство дает!»
Так в священной империи римской
Сотня тысяч гортаней поет.
Ты, ты чувствуешь смысл этих песен,
Друг любезный — и в сердце твоем
Им находится отклик веселый
В перспективе с торжественным днем,
Днем, когда с краснощекой невестой
Ты пойдешь к алтарю, и отец,
Умиленно детей сединяя,
Поднесет вам солидный ларец,
Где червонцы, билеты, брильянты
Век считай, не окончится счет…
«O, любовь наделяет блаженством,
О, любовь нам богатство дает!...»
Земля оделась вся в роскошные цветы,
Зеленый лес вверху соплел свои листы
Победной аркою; пернатый хор гремит,
Песнь встречи радостной из уст его летит.
Примчалась чудная красавица-весна;
Глаза ее блестят, вся кровь огнем полна;
Ее вам нужно бы на свадьбу пригласит —
Там, где цветет любовь, приятно ей гостит.
Весна подарков навезла,
Чтоб брачный праздник справить
Она невесту с женихом
Приехала поздравить.
У ней запас жасминов, роз,
Душистых трав, а вместе —
И селерей для жениха,
И спаржа в дар невесте.
Все понимая, большими глазами
Взглянула ты, и я прочел,
Что нету общего меж нами:
Ты так добра, а я так зол.
Да, я так зол, что вот бездушно
Насмешку в дар несу со зла
Той, что мила так, и радушна,
И даже искренна была.
Знаешь повара и кухню,
Дырки, норки уследишь,
И куда б с тобой ни шли мы,
Ты всегда опередишь.
Вот невесту отбиваешь,
Милый друг, — ведь это смех;
Но смешней, что я же должен
Поздравлять тебя при всех.
«Счастье нам любовь дарует
И богатство заодно!» —
В песнях громко так толкует
Вся империя давно.
Песни смысл ты понимаешь,
Сердце у тебя поет,
И, ликуя, ожидаешь,
Что великий день придет.
Краснощекую невесту
Взять за ручку он сулит,
И папаша, очень к месту,
Кошелем благословит.
И кошель тот не пустует:
Деньги, платье — все дано, —
Счастье нам любовь дарует
И богатство заодно.
Нагую почву уж покрывает
Покров цветочный, зеленый лес.
Победный свод он воздвигает,
И марш триумфальный звучит с небес.
Верхом везжает апрель чудесный;
Глаза блистают, играет кровь.
На нашей свадьбе он гость уместный:
Побыть приятно, где есть любовь.
Дитя мое, мы были дети,
Росли и играли вдвоем,
Вдвоем заползали в курятник,
И весело прятались в нем.
Кричали мы там по-петушьи,
И люди ходили вокруг:
«Кукуреку!» — Они думали,
Что это точно петух.
В ларе, на дворе у нас бывшем,
Убрав его разным тряпьем,
Мы вместе резвились и жили —
И это был знатный наш дом.
И старая кошка соседей
К вам в гости ходила, и ей,
С поклонами, мы говорили
Так много приятных вещей:
Всегда о здоровье спешили
Спросить у ней с жаром таким! —
Все это потом расточали
Мы старым кошкам другим.
Разумно, как старые люди,
Мы часто вели разговор
О том, как в наш век было лучше,
Как все изменилось с тех пор.
Как веры все менее в мире.
Как верность редка и любовь;
Как кофе и чай дорожают,
И скольких все просит трудов.
Исчезли те детские игры,
Исчез уж и многому след:
Любовь изменила, и время,
И веры, и верности нет.
Средь тихой ночи, в сладком сне
Явилась милая ко мне;
В глухую ночь, в свой скромный дом
Ее привлек я волшебством.
Он здесь, мой образ неземной,
С улыбкой кроткой предо мной,
Забилось сердце у меня,
И говорю ей страстно я:
«Всю жизнь, всю молодость свою
Тебе охотно отдаю,
Но этой ночью до зари
Любви блаженство мне дари».
Она с загадочной тоской,
С любовью, с нежностью такой,
Сказала: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»
«Всю жизнь, кровь юную свою
Тебе охотно отдаю;
Но, милый ангел, не отдам,
Я своего блаженства там».
Красы чарующей полна,
Еще нежней глядит она
И шепчет: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»
Я воспален; в душе моей
Пылают тысячи огней;
И сердце жгут ея слова…
Мне тяжко, я дышу едва.
В сияньи славы золотом,
Летают ангелы кругом;
Но из земли кобольдов рой
Явился бешеной толпой.
Кобольды, мрачные, как ночь,
Их отогнали скоро прочь,
Но и кобольдов черный рой
Исчез, сокрытый серой мглой.
Я весь от страсти замирал,
В обятьях милую сжимал;
Она, как лань прильнув ко мне,
Рыдала горько в тишине.
Причину знаю этих слез,
Ищу устами губок-роз…
«Потоки слез останови,
Отдайся, друг, моей любви!»
«Отдайся вся моей любви…»
Но лед я чувствую в крови,
Пол под ногами задрожал,
И разверзается провал.
Из недр земли, как мрак черны,
Выходят слуги сатаны.
Бледнеет милая моя…
Из рук ее теряю я.
Пленен я черною толпой;
Все скачет в пляске круговой,
Со всех сторон меня теснит
И резким хохотом звучит.
Теснее, все тесней их круг;
И страшный хор поет вокруг:
«Раз отдал душу ты бесам —
Принадлежишь навеки нам!»
Как тебя в картонном царстве
В блеске зрительного зала
Я увидел, ты Джесси́ку,
Дочь Шейлока представляла.
Чист был голос твой холодный,
Лоб такой холодный, чистый,
Ты сияла, словно глетчер,
В красоте своей лучистой.
И еврей лишился дочки,
Ты нашла в крещеном мужа…
Бедный Шейлок! А Лоренцо —
За него я плачу вчуже!
Повстречались мы вторично;
Вспыхнув страстью великой,
Стал твоим я дон Лоренцо,
Стала ты моей Джесси́кой.
Как меня вино пьянило,
Так тебя — любви проказы,
И лобзал твои я очи,
Эти хладные алмазы.
Тут я начал бредить браком,
Точно вдруг рехнулся разом.
Или близость донны Клары
Заморозила мне разум?
После свадьбы очутился
Я в Сибири. Что же это?
Холоднее свежной степи
Ложе брачное поэта.
Я лежал так одиноко
В этих льдах, я мерз все хуже,
И мои продрогли песни
В честь любви — от страшной стужи.
К пылкой груди прижимаю
Я подушку — с снегом льдину,
Купидон стучит зубами,
А жена воротит спину.
***
Будут в свет теперь рождаться,
Отморозив нос, малютки —
Мною сложенные песни,
Остроты мои и шутки.
Получивши насморк, муза
(Музы — нежные творенья)
Молвит: «Я уйду, мой Генрих,
От мороза нет терпенья».
О, из льда Киприды храмы
С освещением грошовым!
Что-ж меня магнитом тянет
В холод к тем серцам суровым?
Любовь и надежда! все погибло!
И сам я как труп —
Выброшен морем сердитым —
Лежу на пустынном,
Унылом береге.
Передо мной водяная пустыня колышется;
За мною лишь горе и бедствие;
А надо мною плывут облака,
Безлично-серые дочери воздуха,
Что черпают воду из моря
Туманными ведрами,
И тащат и тащат ее через силу,
И снова в море ее проливают…
Труд печальный и скучный —
И бесполезный, как жизнь моя.
Волны рокочут; чайки кричат…
Воспоминанья старинные веют мне на́ душу…
Забытые грезы, потухшие образы,
Мучительно-сладкие, вновь возникают.
Живет на севере женщина,
Прекрасная, царственно-пышная…
Стан ее, стройный как пальма,
Страстно охвачен белой одеждой;
Темные пышные кудри,
Словно блаженная ночь,
С увенчанной косами
Головы разливаясь, волшебно змеятся
Вкруг чудного бледного лика;
И, величаво-могучи, горят ее очи,
Словно два черные солнца.
О черные солнцы! как часто —
Как часто восторженно я упивался из вас
Диким огнем вдохновенья
И стоял, цепенея,
Полон пламенным хмелем…
И тогда голубино-кроткой улыбкой
Вдруг оживлялись гордые губы,
И с гордых губ
Сливалось слово
Нежнее лунного света,
Отраднее запаха розы,
И душа ликовала во мне —
И к небу орлом возлетала.
Молчите вы, волны и чайки!
Все миновало! Любовь и надежда —
Надежда и счастье! Лежу я на береге,
Одинокий, морем ограбленный,
И к сырому песку
Горячим лицом припадаю.
В Касселе две крысы проживали
И ужасно обе голодали.
Наконец, одна из них другой
Начала шептать в тиши ночной:
«Знаю с кашею горшечек я; но, ах!
Там стоит солдатик на часах.
Он в курфирстовском мундире
И с косой — огромнейшею в мире.
А в ружье — и порох, и свинец,
Подойди — сейчас тебе конец».
Зубками скрипит другая
И подруге шепчет, отвечая:
«Наш курфирст светлейший — ловкий человек,
Любит добрый старый век.
Время кошек старых, у которых
Косы красовались в головных уборах.
Кошки этими косами
Все соперничали с нами.
Но коса ведь символ лишь хвоста, а он
Нам природой подарен.
Мы, избранницы животной всей породы,
Мы имеем косы от природы.
О, курфирст! Коли вам кошки по сердцу пришлись,
То не может ваша светлость не любить и крыс.
Да, конечно, крысам предан ты душою,
Так как от природы мы уже с косою.
О, когда бы, благородный, славный кософил,
Ты свободный доступ к каше нам открыл!
О, позволь горшечком с кашей нам распорядиться,
И вели ты часовому удалиться.
За такую благосклонность, за такую кашу,
Положиться смело можешь на любовь и верность нашу.
И когда — увы! — покинешь нас навеки ты,
На твоем гробу отрежем мы себе хвосты,
И твой лоб венкообразно мы покроем ими.
Крыс хвосты пускай послужат лаврами твоими!»
Свои у моря перлы,
Свои у неба звезды.
Сердце, сердце мое!
Своя любовь у тебя.
Велики море и небо;
Но сердце мое необятней…
И краше перлов и звезд
Сияет и светит любовь моя.
Прекрасное дитя!
Прийди ко мне на сердце!
И море, и небо, и сердце мое
Томятся жаждой любви.
К голубой небесной ткани,
Где так чудно блещут звезды,
Я прижался бы устами
Крепко, страстно — бурно плача.
Очи милой — эти звезды.
Переливно там играя,
Шлют они привет мне нежный
С голубой небесной ткани.
К голубой небесной ткани,
К вам, родные очи милой,
Простираю страстно руки
И прошу и умоляю:
Звезды-очи! кротким миром
Осените вы мне душу!
Пусть умру — и буду в небе,
В вашем небе, вместе с вами!
Из очей небесных льются
В сумрак трепетные искры,
И душа моя все дальше,
Дальше рвется в страстной скорби.
Очи неба! ваши слезы
Лейте мне в больную душу!
Пусть душа моя слезами,
Переполнясь, захлебнется!
Убаюканный волнами,
Будто в думах, будто в грезах,
Тихо я лежу в каюте,
В уголке, на темной койке.
В люк мне видны небо, звезды…
Звезды ясны и прекрасны…
Это — радостные очи
Дорогой, родной и милой.
Эти радостные очи
Не дремля следят за мною
Кротким светом и приветом
С голубой, небесной выси.
И гляжу я ненаглядно,
Страстно в небо голубое…
Только б вас, родные очи,
Не подернуло туманом!
В дощатую стену,
Куда я лежу головой,
Грезами полной,
Стучатся волны — буйные волны.
Они шумят и бормочут
Мне под самое ухо: «Безумный!
Рука у тебя коротка,
А небо далеко,
И звезды там крепко
Золотыми гвоздями прибиты.
Напрасно тоскуешь, напрасно вздыхаешь…
Уснул бы… право, умней!»
Мне снился тихий дол в краю безлюдном;
Как саван, белый снег на нем лежал.
Под белым снегом я в могиле спал
Сном одиноким, мертвым, беспробудным.
Но теплились, средь ночи голубой,
Родные звезды над моей могилой.
Их взор горел победоносной силой,
Любовью безмятежной и святой.
Из «Романцеро»
Вздымалося море, луна из-за туч
Уныло гляделась в волне.
От берега тихо отчалил наш челн,
И было нас трое в челне.
Стройна, недвижима, как бледная тень,
Пред нами стояла она.
На образ волшебный серебряный блеск
Порою кидала луна.
Тоскливо и мерно удары весла
Звучали в ночной тишине.
Сходилися волны, и тайную речь
Волна говорила волне.
Вот сдвинулись тучи толпой, и луна
Сокрыла свой плачущий лик.
Повеяло холодом… Вдруг в вышине
Пронесся пронзительный крик,
То белая чайка морская, — как тень,
Над нами мелькнула она.
И вздрогнули все мы, — тот крик нам грозил,
Как призрак зловещего сна.
Не брежу ли я? Иль то ночи обман
Так злобно играет со мной?
Ни вявь, ни во сне — и страшит, и манит
Создание мысли больной.
Мне чудится, будто — посланник небес —
Все страсти, все скорби людей,
Все горе и муки, всю злобу веков
В груди заключил я своей.
В неволе, в тяжелых цепях Красота,
Но час избавленья пробил.
Страдалица, слушай: люблю я тебя,
Люблю и от века любил.
Любовью нездешней люблю я тебя.
Тебе я свободу принес,
Свободу от зла, от позора и мук,
Свободу от крови и слез.
Страдалица, горек любви моей дар,
Он — смерть для стихии земной,
Лишь в смерти спасение падших богов.
Умрешь и воскреснешь со мной.
Безумная греза, болезненный бред!
Кругом только мгла да туман.
Волнуется море, и ветер ревет…
Все призрак, все ложь и обман!
Но что это? Боже, спаси ты меня!
О, Боже великий, Шаддай!
Качнулся челнок, и всплеснула волна…
Шаддай! о, Шаддай, Адонай!
Уж солнце всходило, по зыби морской
Играя пурпурным лучом.
И к пристани тихо причалил наш челн.
Мы на берег вышли вдвоем.
Июль 1874
Нескучное
В глухую ночь, в блаженном сне,
Сошла любимая ко мне;
Волшебной силой, колдовской,
Ко мне явилась, в мой покой.
Она, прелестная, она!
Улыбка кроткая ясна;
Гляжу — и сердце рвется ввысь,
Слова потоком полились:
«Возьми что хочешь, не жалей,
Я все отдам, лишь будь моей,
Всю ночь моею, напролет, —
Пока петух не пропоет».
Она глядит с такой тоской,
Так кротко, с нежностью такой,
И тихий голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»
«И жизнь цветущую и кровь
Отдам тебе, моя любовь,
Я все отдам, я все стерплю, —
Но нет — души не погублю».
Еще слова мои звучат,
Но все нежнее кроткий взгляд,
И тот же голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»
Призывом страстным полон слух,
Зажегся пламенем мой дух
В последней, темной глубине;
Дышать так трудно, трудно мне.
Доныне реял, как оплот,
Рой светлых ангелов, но вот
Из преисподней дико взмыл
Клубок зловещих, темных сил.
И стало ангелам невмочь,
Их оттеснила злая ночь;
И, наконец, нечистых тьма
Во мгле рассеялась сама.
А я блаженством исхожу —
В обятьях милую держу;
Она ко мне пугливо льнет,
Но горько, горько слезы льет.
Рыдает милая моя;
Ее уста целую я:
«Потоки слез останови,
Отдайся пламенной любви!
Отдайся пламенной любви.
И вдруг — озноб в моей крови:
Под гул и треск покров земной
Разверзся — пропасть предо мной.
Из черной пропасти возник
Рой черных духов в тот же миг;
Сокрыл он милую мою;
Один, как прежде, я стою.
Стою, и черный рой ведет
Вокруг меня свой хоровод,
Все ближе, ближе, все тесней,
И громкий хохот все гнусней.
Вот-вот сомкнется узкий круг,
В ушах все тот же страшный звук:
«Блаженство ты отверг, презрел,
Проклятье — вечный твой удел».
Снова я в сказочном старом лесу:
Липы осыпаны цветом;
Месяц, чаруя мне душу, глядит
С неба таинственным светом.
Лесом иду я. Из чащи ветвей
Слышатся чудные звуки:
Это поет соловей про любовь
И про любовныя муки.
Муки любовной та песня полна:
Слышны и смех в ней, и слезы,
Темная радость и светлая грусть…
Встали забытыя грезы.
Дальше иду я. Поляна в лесу;
Замок стоит на поляне.
Старыя круглыя башни его
Спят в серебристом тумане.
Заперты окна; унынье и мрак,
И гробовое молчанье…
Словно безмолвная смерть обошла
Это заглохшее зданье.
Сфинкс, и роскошен и страшен, лежал
В месте, где вымерли люди:
Львиныя лапы, спина; а лицо
Женское, женския груди.
Дивная женщина! В белых очах
Дико светилось желанье;
Страстной улыбкой немыя уста
Страстное звали лобзанье.
Сладостно пел и рыдал соловей…
И, вожделеньем волнуем,
Весь задрожал я — и к белым устам
Жарким прильнул поцалуем.
Камень холодный вдруг начал дышать…
Груди со стоном вздымались;
Жадно огнем поцалуев моих
Губы, дрожа, упивались.
Душу мне выпить хотела она,
В неге и млея и тая…
Вот замерла — и меня обняла,
Когти мне в тело вонзая.
Сладкая мука! блаженная боль!
Нега и скорбь без предела!
Райским блаженством поит поцалуй;
Когти терзают мне тело.
«Эту загадку, о Сфинкс! о Любовь!»
Пел соловей: «разреши ты…
Как в тебе счастье и смертная скорбь,
Горе и радости слиты?»
«Сфинкс! над разгадкою тайны твоей
Мучусь я многия лета.
Или загадкою будет она
И до скончания света?»
Уж солнца круг, краснея и пылая,
К земле спускался, и в пурпурном свете
Цветы, деревья и поток далекий
Безмолвно и недвижимо стояли.
«Смотри, смотри! — воскликнула Мария, —
Как плавает то золотое око
В волнах лазурных!» — «Тише, бедный друг!» —
Сказал я ей — и чудное движенье
Увидел я в дрожащем полусвете.
Там образы туманные вставали,
Сплетаясь бледными, прозрачными руками;
С тоскою нежною глядели там фиалки,
И лилия над лилией склонялась;
И розы, и гвоздики трепетали
И пламенели в жарком наслажденье;
Цветы все плавали в блаженном аромате
И слезы тихого восторга проливали,
И восклицали все: любовь, любовь!
Порхали бабочки, и песню эльфов
Жужжали тонко светлые жуки.
Вечерний ветер шелестел, шумели
Дубы, и заливался соловей.
И в этом шуме, шепоте и пенье
Беззвучно, холодно и тускло раздавалась
Речь дикая моей подруги бедной:
«Я знаю, что творится по ночам
Там в замке — этот длинный призрак
Не зол — он кланяется только и кивает
На все, что ни скажи ему, — тот синий —
Он ангел! но зато вот этот красный,
С мечом блестящим, — твой смертельный враг».
И много странных и чудесных слов
Спешила насказать она и села,
Усталая, на мшистую скамью,
Под старым, широковетвистым дубом.
И там сидели мы, задумчиво и тихо,
Смотрели друг на друга, и печаль
В нас все сильнее становилась.
Предсмертным вздохом шелестел нам дуб,
И соловей мучительно так пел,
Но красные лучи прошли сквозь листья,
Марии бледный облик озарили
И очи неподвижные зажгли,
И прежним сладким голосом сказала
Она мне: «Как ты знал, что я несчастна?
В твоих стихах об этом я прочла».
Мороз сжал сердце мне, я ужаснулся
Безумью моему, перед которым
Грядущее явилося так ясно.
Мой мозг сотрясся, вдруг все потемнело,
И в ужасе я пробудился.
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
В Фуле есть король. Он любит
Пить шампанское одно,
И теряет он сознанье
Каждый раз, как пьет вино.
Историческою школой —
Славной свитой — окружен,
И, владея очень плохо
Языком, лепечет он:
«В дни, когда с ничтожным войском.
Александр завоевал
Целый мир, то предаваться
Пьянству он усердно стал.
Родила война в нем жажду,
Начал пить и изнемог
Очень скоро победитель:
Много выпить он не мог.
У меня гораздо крепче
И разумней голова:
Он питьем безмерным кончил,
Я же начал пить сперва.
Во хмелю скорей, конечно,
Мне удастся ряд побед.
Путь держа от кубка к кубку,
Покорю я целый свет».
Так сидит он и бормочет
С отуманенным челом,
И свой план завоеванья
Обясняет за столом:
«Лотарингия с Эльзасом
Будут наши, наконец —
За коровой мчатся телки.
За кобылой жеребец.
По душе Шампань мне тоже:
Превосходная страна,
Просвещающая чудно
Ум наш струйками вина.
Там-то смело покажу я
Храбрость и к войне любовь:
Пробки — щелк, и из бутылок
Белая польется кровь.
Будет там мое геройство
Брызги до неба пускать;
А потом к Парижу двинусь
Славный подвиг довершать.
У его заставы, впрочем,
Долго я стоят готов:
Никаких не платят пошлин
Там за вина всех сортов.
Ментор мой, мой Аристотель,
Как гласит о том молва,
Был в колонии французской
Бедным патером сперва.
А потом уж, как философ,
Он посредником служил
Крайних взглядов. Я воспитан
Им в системе этой был,
И теперь гермафродитом
Я владычествую здесь;
Стал ни рыба я, ни мясо —
Только крайних взглядов смесь.
Не хорош я и не ду́рен,
Не умен, не глуп на взгляд;
Шаг вперед вчера я сделал,
А сегодня шаг назад.
Обскурант я просвещенный,
Не корова и не бык,
Я и плетку, и Софокла
Восхвалять равно привык.
На Христа я уповаю,
Верой пламенной горя,
Но и Вакха не чуждаюсь —
Эти крайности миря».
Сын безумья! В мир мечтаний
Уносись — но в мире слез
И страданья не ищи ты
Повторенья милых грез.
Я стоял в былые годы
Там, у Рейна, на горе;
Города кругом пестрели
В ярко солнечной игре.
Мелодически журчали
Волны рейнские в тиши
И встававшие виденья
Были чудно хороши.
Нынче Рейн журчит иначе,
Волн мелодия не та,
Грезы светлые умчались.
Изменила мне мечта.
Я теперь с горы высокой
Вниз смотрю — и здесь, и тут
По могилам великанов
Люди-карлики ползут.
Вместо мира, что был добыт
Кровью родины детей,
Вижу, как куются цепи
Для немецких белых шей.
Тех бранят теперь глупцами,
Кто с врагом сойдясь в бою,
Отдавал бесстрашно в жертву
Для отчизны жизнь свою.
Голодает — кто свободу
Внес в отечество свое,
И его святые раны
Кроет жалкое тряпье.
Но зато в шелку и холе
Каждый матушкин сынок,
Корчит выскочка вельможу,
Плут чинов добиться мог
Внук в наряде дедов смотрит
Злой пародией на них,
И кафтан старинный грустно
Говорит о днях былых,
Днях, когда под добродетель
Не подделывалась ложь
И пред старостью с почтеньем
Расступалась молодежь;
Перед девушкой притворно
Юный модник не вздыхал;
Деспот в ловкую систему
Ложных клятв не обращал.
Слово честное ценилось
Больше, чем контракт; ходил
Человек в железном платье,
Но в нем дух высокий жил.
Благодатна наша почва,
Тучны нивы, зелен сад
И цветов роскошных много
Льют в нем сладкий аромат.
Лишь цветок прекрасный самый,
Выраставший на скале
В стары годы, распускаться
Перестал в родной земле.
Прежний рыцарь в старом за́мке
Охранял его всегда
Тот цветок — гостеприимством
Звали в прежние года.
Нынче в замке древнем, путник,
Ты найдешь во всей стране,
Вместо светлых теплых комнат,
Стены влажные одни.
Не опустят мост подемный,
С башни страж не затрубит;
Спит в гробу владелец за́мка,
В землю страж давно зарыт.
В мрачных склепах похоронен
Прах красавиц молодых;
То, что скрыто в них, ценнее,
Краше всех богатств земных.
В те священные могилы
Скрылась чистая любовь,
Миннезингерское пенье
Точно слышится здесь вновь.
Правда, наши дамы милы
И теперь: как май, цветут,
Также любят, и танцуют,
И прилежно в пяльцах шьют;
Также песни распевают
Про любовь и верность, но
Втайне думают, что в сказку
Эту верить им смешно.
Наши матери наивно,
Но умно́ учили нас,
Что в груди людей таится
Драгоценнейший алмаз;
Дочки их живут, однако,
Не совсем по старине:
Очень любят тоже камни
Драгоценные они.
Греза светлая о дружбе
Пусть царило б лицемерье
Чудный жемчуг Иордана
Скаредный подделал Рим
Лучших лет воспоминанья,
Уходите в вашу тьму!
Не вернуть былые годы —
Так и сетовать к чему?
Ульрих лесом зеленым спешит на коне,
Лес зеленый так шепчется сладко;
Вдруг он видит… девица стоит в стороне
И глядит из-за ветви украдкой.
Говорит он: «Да, знаю, друг нежный ты мой,
Я твой образ прекрасный, цветущий;
Он всегда увлекает меня за собой
И в толпу, и в пустынныя кущи!..
«Вон две розы-уста, что́ так милы, свежи,
Так приветной улыбкой сверкают;
Но из них сколько слов вероломства и лжи
Так противно подчас вылетают!
«Оттого-то уста у подруги моей
Точно розы расцветшей кусточки,
Где, шипя, пресмыкается множество змей,
Пропускающих яд сквозь листочки.
«Вижу ямочки две, краше светлаго дня,
На щеках, точно солнышко, ясных —
Это бездна, куда увлекал так меня
Пыл желаний безумных и страстных.
«Вот и милых кудрей золотая волна,
Вниз бегущих с чудесной головки:
То волшебная сеть, что́ соплел сатана,
Чтоб отдать меня в руки плутовки.
«Вот и очи, светлее волны голубой,
В них такая и тишь и прохлада!
Я мечтал в них найти чистый рай неземной,
А нашел лишь преддверие ада!»
Ульрих дальше чрез лес держит путь на коне;
Лес шумит так уныло, прощально…
Вдруг он видит — старушка сидит в стороне,
И бледна так она и печальна…
Говорит он: «О, мать дорогая моя,
Одного лишь меня в мире целом
Ты любила — и жизнь твою бедную я
Так печалил и словом, и делом!
«О, когда бы я слезы твои осушить
Мог моею горячей любовью,
Дать румянец на бледныя щеки, облить
Их из сердца добытою кровью!»
Ульрих далее едет на борзом коне,
И в лесу понемногу темнеет,
И он слышит порой голоса в стороне,
И порою вдруг ветер повеет.
Ульрих слышит, что звуки им сказанных слов
Кто-то по лесу вслух повторяет:
Повторяют их птички в раздолье кустов,
Пенье весело лес оглашает.
Ульрих едет и славную песню поет
О раскаянье, му́ке суровой,
И когда он ее до конца допоет,
Начинает затягивать снова.
Брат с сестрой когда-то жили,
Он богат, она бедна.
Раз сестра сказала брату:
«Помоги, я голодна!»
«Ах! оставь меня сегодня, —
Брат ей вымолвил в ответ. —
Я совету городскому
Задаю большой обед.
Этот любит ананасы;
Этот суп из черепах;
Этот с трю́флями фазанов:
Целый день я в хлопота́х.
Одному морскую рыбу,
А другому семгу дай;
Третий жрет что ни попало,
Лишь вина в него вливай!»
И голодная от брата
В угол свой она пришла.
Там, слезами обливаясь,
На соломе умерла.
Все умрем мы… Вот явилась
Смерть и к братнему одру;
Богача она сразила,
Так как он сразил сестру.
Но почуяв, что пришлося
Грешный мир наш покидать,
Он нотариуса при́звал
Завещание писать.
Духовенству он оставил
Очень круглый капитал.
Школе также и музею
Много денег отказал.
Не забыл он в завещаньи
Институт глухонемых,
Поощрил богоугодных
Обществ много и других.
Был им колокол огромный
В дар собору принесен;
Страшный вес! металл отличный!
Потрясает воздух звон!
И, весь день не умолкая,
Этот колокол гудит
Про тебя, о муж великий,
Как добром ты знаменит!
Языком своим он медным
Возвещает, что тобой
Все сограждане гордятся,
Весь гордится край родной.
В честь твою гудеть он будет,
Незабвенный филантроп,
И тогда, когда ты ляжешь,
К общей скорби, в тесный гроб.
Погребенье совершилось
С подобавшим торжеством;
На пое́зд толпа взирала
В удивлении немом,
Балдахин был убран в перья,
Пышный гроб стоял под ним,
Черным бархатом обитый,
С позументом дорогим.
Серебро на черном фоне
Представляет чудный вид,
Позументы, кольцы, бляхи,
Все сверкает и блестит!
Шаг за шагом колесницу
Черных шесть коней везли;
Будто мантии, попоны
Упадали до земли.
Сзади в трауре лакеи
Шли в печаль погружены;
Все у глаз платки держали
Чрезвычайной белизны.
А потом карет парадных
Протянулся длинный ряд,
И я видел, что почетных
Много в них особ сидят.
И совета городского
Члены также были здесь.
Но однако ж, к сожалению,
На лицо он был не весь.
Муж почтенный, что фазанов
Кушать с трю́флями любил,
Несварением в желудке
Сам сведен в могилу был.
На небе блещут звезды, и солнце, и луна,
И в них Творца величье мир видит издавна́:
Поднявши очи кверху, с любовью неизменной,
Толпа благословляет Создателя вселенной.
Но для чего я буду смотреть на небеса,
Когда кругом я вижу земные чудеса
И на земле встречаю Творца произведенья,
Которые достойны людского изумленья?
Да, мне земля дороже, быть может, потому,
Что есть на ней созданье такое, что ему
Подобного не будет и не было от века;
Великое созданье… То — сердце человека.
Роскошно в небе солнце в игре его лучей,
Мерцанье звезд мы любим в тьме голубых ночей,
Приковывает взоры кометы появленье,
И лунное сиянье полно успокоенья,
Но все светила вместе от солнца до луны
Копеечною свечкой казаться нам должны
В сравнении с тем сердцем, которое трепещет
В людской груди и светом неугасимым блещет.
Оно в миниатюре — весь мир: здесь вся земля,
Здесь горы есть, и реки, и тучные поля,
Пустыни, где нередко зверь дикий тоже воет
И бедненькое сердце грызет и беспокоит.
Здесь родники струятся и дремлют в вешнем сне,
Леса, тропинки вьются по горной крутизне,
Садов цветущих зелень подобна изумруду,
И для ослов, баранов есть пастбище повсюду.
Фонтаны бьют высоко, меж тем в тени ветвей
Неутомимо страстный, несчастный соловей,
Чтоб улыбнулась роза, любви его отрада,
До горловой чахотки поет в затишьи сада.
Здесь жизнь разнообразна, как и природа вся:
Сегодня светит солнце, а завтра, морося,
Неугомонно льется дождь целыми часами,
И стелются туманы над нивой и лесами.
С цветов, вчера цветущих, спадают лепестки,
Бушует ветер, полный убийственной тоски,
Снег хлопьями своими все покрывает скоро,
И замерзают в стужу и реки, и озера.
Тогда зима приходит, а с ней и целый ряд
Забав и развлечений, и — благо маскарад —
Маскированья зная великое искусство,
Кружатся и пьянеют в безумной пляске чувства.
Конечно, в этом вихре веселья иногда
Врасплох их ловят горе, страдание, вражда,
И о погибшем счастье невольно вздохи рвутся,
Хоть все кругом танцуют, резвятся и смеются.
Вдруг что-то затрещало… Не бойся! это лед
Взломало; снова солнце свет благодатный льет,
И таять ледяная кора под солнцем стала,
Что наше сердце долго, как панцирь, окружала.
Должна исчезнуть скоро холодная зима,
Идет, идет — о, прелесть! — навстречу нам сама
Весна, природы праздник и милая обнова,
Любви жезлом волшебным разбуженная снова.
Величье Саваофа, создавшего весь свет,
И на земле, и в небе оставило свой след,
Во всем велик Создатель, и с небывалой силой
Пою я аллилуйя и Господи помилуй!
Божественно, прекрасно Им мир весь сотворен,
А перл Его созданья есть наше сердце. Он
Вдохнул в него бессмертный свой дух — им сердце бьется,
На нашем языке любовью он, зовется.
Прочь, лира древних греков! Я к ней не прикоснусь,
Не нужно прежних песен с беспутной пляской муз!
Благоговейно, скромно, исполненный смиренья,
Хочу я возвеличить Создателя творенье.
Прочь музыка и песни язычников слепых!
Пусть звуки струн Давида, струн набожно простых
Мне будут тихо вторить, когда свою хвалу я
Начну псалмом священным, запевши: аллилуйя!
Будь безумцем и поэтом,
Если сердце рвется ввысь;
Только в жизни ты при этом
К воплощеньям не стремись!
Были дни — я помню гору,
Рейн манил внизу меня;
Вся страна цвела в ту пору
Предо мной в сиянье дня.
И под рокот мелодичный
Волны свой свершали путь;
Дрожь услады необычной
Мне закрадывалась в грудь.
А теперь дойду до цели —
Уж мелодия не та:
Сны и грезы облетели,
В прах развеялась мечта.
А теперь взгляну с вершины
На простор родной земли:
Там, где жили исполины,
Ныне карлики пошли.
Вместо мира золотого,
Что добыт ценой смертей,
Вижу я, куются снова
Злые цепи для людей.
Слышу я, поносят с жаром
Тех, кто в яростном бою
Подставлял не раз ударам
Грудь бесстрашную свою.
О, позор! Страной забыты,
В небреженье храбрецы;
Жалким рубищем прикрыты
Их священные рубцы!
Соль земли, надежда края,
Ходят неженки в шелках,
Честь венчает негодяя
И наемника — размах.
Клеветой на предков чинных
Стал немецкий наш наряд,
И камзолы о старинных,
Прежних днях нам говорят,
Днях, когда с простым обличьем
Добрый нрав в согласье жил
И, покорствуя приличьям,
Юный возраст старость чтил;
Когда девушке не лгали
Вздохи модного юнца
И князьки не украшали
Лжеприсягою венца;
Когда все вершилось словом,
А не записями книг,
И под панцырем суровым
Билось сердце каждый миг.
Здесь, в садах, родные недра
Не один взрастили цвет;
Их земля питает щедро,
Небо льет им кроткий свет.
Но цветок, что встарь когда-то
Расцветал и на скалах,
Он, источник аромата,
Не растет у нас в садах.
Люди с твердою рукою
Чтили в нем любви залог;
Благосклонностью людскою
Именуется цветок.
Путник, к замку на вершине
Тщетно ты направишь шаг:
Не уют ты встретишь ныне,
А лишь холод, жуть и мрак.
Мост подемный кверху вскинут,
Не трубит дозор в трубу;
Властелин и стража стынут
Под землей, уснув в гробу.
Жены дремлют в склепах тоже,
Те, что нежностью цвели;
Тут сокровища дороже
Высших ценностей земли.
Песней неги и томленья
Веет в сумраке могил,
Ибо дух благоговенья
И любви там опочил.
Но и нашим дамам нежным,
Тоже любящим, — хвала:
Так подходят им, прилежным,
Танцы, живопись, игла.
Воспевают звучно очень
Старину, любовь навек,
Сомневаюсь тут же, впрочем,
Так ли создан человек.
Наши матери когда-то
Полагали, что алмаз,
В мире всех прекрасней, свято
Погребен в душе у нас.
Не совсем уж от мамаши
Отличается и дочь;
Быть в алмазах дамы наши,
Как-никак, отнюдь не прочь.
Призрак дружбы
Пусть во власти суеверья
Дивный жемчуг Иордана
Алчным Римом подменен,
Прочь, видения былого,
Скройтесь, призраки теней!
Не вернет пустое слово
Красоты ушедших дней.
На свете брат с сестрою жили;
Он был богат, она — бедна;
Раз богачу она сказала:
«Подай мне ломтик хлеба, брат».
Богатый бедной отвечает:
«Меня ты нынче не тревожь,
Сегодня я вельможам знатным
Даю годичный мой обед.
Один из них на трюфли падок,
Другой — на суп ,
Приятны третьему фазаны,
Четвертый любит ананас.
Морскую рыбу любить пятый,
Шестой и лососину ест,
Седьмой все жрет, что ни дадите,
И вместе с тем, как бочка, пьет».
Сказал, — и бедная сестрица
Пошла голодная домой;
Ничком упала на солому
И с тяжким вздохом умерла.
Мы все должны кончать могилой,
Смерть беспощадною косой
Скосила, наконец, и брата,
Как бедную его сестру.
Когда богатый брат увидел,
Что час его приходит — он
К себе нотариуса кликнул
И завещанье написал.
Для городского духовенства
Оставил денег много он,
А для учебных заведений
Зоологический музей.
Затем значительную сумму
Отчислил щедро в комитет
Для обращения евреев
И в институт глухонемых.
В подарок новой колокольне
Он отдал колокол большой
Из превосходного металла
И весом в триста слишком пуд.
То колокол большой, отличный,
Звонит он громко, целый день,
Звонит во славу незабвенной
Филантропической души.
Язык железный возвещает,
Как много делал он добра
Для всех сограждан, без различья
И исповеданий, и лиц.
О, ты, великий благодетель!
В могиле ты, но и теперь
Пусть этот колокол разносит
Благодеяния твои!
Свершили похороны пышно;
Толпа, огромная стеклась
И на процессию смотрела
С благоговением в душе.
Под богатейшим балдахином,
Красиво убранным вокруг,
Кистями страусовых перьев
Стоял величественный гроб.
Весь черный, он великолепно
Сверкал серебряным шитьем,
И серебро на черном фоне
Прекрасный делало эффект.
Шесть лошадей тащили дроги;
Покровы черные на них
Одеждой траурной висели
И ниспадали до копыт.
За гробом шла толпа лакеев
В ливреях черных; все они
Пред покрасневшими глазами
Держали белые платки.
За ними тихо подвигались,
Огромной линией гуськом,
В нарядных траурных каретах
Градские высшие чины.
Само собой, что за умершим
Шли также те, которым он
Давал годичные обеды;
Но их комплект не полон был.
Того из них недоставало,
Что трюфли с дичью так любил:
От несваренья пищи умер
Он незадолго до того.
Кто те двое у собора,
Оба в красном одеянье?
То король, что хмурит брови;
С ним палач его покорный.
Палачу он молвит: «Слышу
По словам церковных песен,
Что обряд венчанья кончен…
Свой топор держи поближе!»
И трезвон — и гул органа…
Пестрый люд идет из церкви.
Вот выводят новобрачных
В пышном праздничном уборе.
Бледны щеки, плачут очи
У прекрасной королевны;
Но Ола́ф и бодр и весел,
И уста цветут улыбкой.
И с улыбкой уст румяных
Королю он молвил: «Здравствуй,
Тесть возлюбленный! Сегодня
Я расстанусь с головою.
Но одну исполни просьбу:
Дай отсрочку до полночи,
Чтоб отпраздновать мне свадьбу
Светлым пиром, шумной пляской!
Дай пожить мне! дай пожить мне!
Осушить последний кубок,
Пронестись в последней пляске!
Дай пожить мне до полночи!»
И король угрюмый молвит
Палачу: «Даруем затю
Право жизни до полночи…
Но топор держи поближе!»
Сидит новобрачный за брачным столом;
Он кубок последний наполнил вином.
К плечу его бледным лицом припадая,
Вздыхает жена молодая.
Палач стоит у дверей!
«Готовятся к пляске, прекрасный мой друг!»
И рыцарь с женою становятся в круг.
Зажегся в их лицах горячий румянец —
И бешен последний их танец…
Палач стоит у дверей!
Как весело ходят по струнам смычки,
А в пении флейты как много тоски!
У всех, перед кем эта пара мелькает,
От страха душа замирает…
Палач стоит у дверей!
А пляска все вьется, и зала дрожит.
К супруге склоняясь, Ола́ф говорит:
«Не знать тебе, как мое сердце любило!
Готова сырая могила!»
Палач стоит у дверей!
Рыцарь! полночь било… Кровью
Уплати проступок свой!
Насладился ты любовью
Королевны молодой.
Уж сошлись во двор монахи —
За псалмом поют псалом…
И палач у черной плахи
Встал с широким топором.
Озарен весь двор огнями…
На крыльце Ола́ф стоит —
И, румяными устами
Улыбаясь, говорит:
«Слава в небе звездам чистым!
Слава солнцу и луне!
Слава птицам голосистым
В поднебесной вышине!
И морским во́дам безбрежным!
И земле в дарах весны!
И фиялкам в поле — нежным,
Как глаза моей жены!
Надо с жизнью расставаться
Из-за этих синих глаз…
Слава роще, где видаться
Мы любили в поздний час!»
Филармонический сезд у котов
Нынче на крыше собрался
В ночь — не из похоти глупой, о, нет:
Мыслью иной он задался.
Тут серенады бы летних ночей,
Песни любви не годились:
Зимнее время — метель и мороз,
Лужи все в лед обратились;
И вообще, новый дух обуял
Юных котов поколенье;
Новое племя усатых певцов
К высшему чует влеченье.
Отжил их старый, фривольный их род.
Новые силы возникли,
Новые струи кошачьей весны
В жизнь и в искусство проникли.
Этот союз меломанов-котов
Носится с новой задачей:
Хочет ввести безыскусственный род,
Прежний, наивно-кошачий.
Ищет поэзии-музыки он,
Любит рулады без трели;
Музыки хочет такой, чтобы в ней
Музыки мы не имели.
Хочет владычества гения он —
Пусть он порой и споткнется,
Но иногда, сам не ведая как,
В высшие сферы взовьется.
Истинным гением чтит лишь того,
Кто от природы отбился,
Кто не напыщен ученостью — и
Вправду нигде не учился.
Вот вам программа союза котов —
(Могут ли цели быть выше?)
Первый свой зимний концерт нам они
Дали сегодня на крыше.
Но исполненье великих идей
С пафосом диким свершилось!
Ах, удавись, дорогой Берлиоз,
Что тебя тут не случилось!
Это такая была кутерьма,
Будто бы в сотню волынок
Вдруг загудел, насосавшись вина,
Целый погонщиков рынок.
Был тут и вой, и мычанье, и свист —
Будто в ковчеге у Ноя
Стали все звери потоп воспевать,
Дико восторженно воя!
О, что за кваканье, кряканье, гам,
Что за мяуканья были!
Трубы печей, как церковный орган,
Басом отчаянно выли.
Громче звучал тут один голосок —
Нежно и несколько сипло —
Точно у Зо́нтаг: так пела она
После того, как охрипла.
Ну, уж концерт! Мне казалось — на нем
Дикий давали
В честь торжества, что над здравым умом
Дерзость и дурь одержали.
Иль репетировать оперу ту,
Что создал с великим талантом
Для Шарантона венгерский пьянист,
Вздумалось здесь музыкантам?
Целую ночь напролет до зари
Та катавасия длилась…
С музыки этой кухарка одна
Раньше поры разрешилась.
Память у бедной отшибло совсем.
Так что она позабыла,
Кто был отец мальчугана того,
Что ей судьба подарила
Кто же отец-то? Иван? или Петр?
Лиза, скажи откровенно…
Лиза заводит глаза и твердит:
«Лист, о, мой кот вдохновенный!»
В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.
«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.
На меня все веет скукой
С той поры, как ночью лунной,
Под балконом мне явился
Рыцарь с лютней звонкострунной.
Он стоял отважный, стройный,
Очи звездами сверкали;
А лицом он был так бледен,
Будто мрамор древних статуй».
Так мечтала донья Клара
И смотрела вдаль аллеи;
Вдруг прекрасный рыцарь снова
Очутился перед нею.
И рука с рукою, тихо
Шли они… Дрожали звезды,
Ветерок скользил по листьям,
И едва качались розы…
— Посмотри! кивают розы…
Как любовь они пылают…
Но скажи мне, отчего же
Ты, друг милый, покраснела?
— Мне от мошек нет покоя.
Мошки летом ненавистны
Точно также, как евреев
Долгоносая порода.
— Что до мошек и евреев!
Говорит с улыбкой рыцарь;
Посмотри с дерев миндальных
Листья белые слетают.
Бледный рой их наполняет
Воздух чистым ароматом…
Но скажи, моя подруга,
Ты меня всем сердцем любишь?
— Да, люблю тебя, мой милый,
И любить тебя клянуся
Тем, Кого народ еврейский
Увенчал венцом терновым.
— Позабудем об евреях,
Говорит с улыбкой рыцарь;
Блеском палевым облиты
Дремлют зыбкие лилеи.
Дремлют зыбкие лилеи:
К ним лучи склонили звезды;
Но скажи мне, другь прекрасный,
Не обман ли эта клятва?
— Нет во мне обмана, милый!
Как в груди моей ни капли
Не струится крови мавров,
Ни жидовской грязной крови.
— Позабудь жидов и мавров, —
Говорит с улыбкой рыцарь,
И под сень густую миртов
Он уводит донью Клару.
Нежно он ее опутал
Страсти пламенной сетями;
Вот слова короче стали
И длиннее поцелуи…
Соловья напевы льются,
Будто звуки брачной песни;
Светляки в траве зажглися,
Как огни в роскошном зале.
Под навесом листьев темных
Все затихло… Только слышны
Шопот миртов осторожных,
Да цветов благоуханье.
Вдруг из ярких окон замка
Полились потоком звуки…
И очнувшись, донья Клара
Говорит в испуге другу:
— Чу! зовут меня, мой милый!
Но в минуту расставанья
Ты скажи свое мне имя…
Что таить его напрасно!
И смеясь лукаво, рыцарь
Доньи пальчики целует,
Кудри темные и плечи,
И потом ей отвечает:
— Я, сеннора, ваш любовник,
Сын мудрейшего из старцев,
Знаменитого раввина
В Сарагоссе, — Израэля!
Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:
«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!
Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»
Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:
«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»
Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.
Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;
И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.
С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.
То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:
«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»
Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.
«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»
Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:
«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!
Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели
Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»
И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:
«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»
Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:
«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,
«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.
«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.
«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.
«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,
«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».
Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:
«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.
«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!
«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».
Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:
«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.
«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.
«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»
Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:
«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!
«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.
«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»
«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»
«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».
Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:
«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.
«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!
«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.
«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:
«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»
Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.
Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.
И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.
Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!
"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.
"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.
"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.
"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.
«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.
Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»
Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:
"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.
"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.
"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.
"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.
«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»
К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!
"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.
«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»
Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.
По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.
Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.
Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.
Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.
Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.
И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.
Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.
И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.
И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.
Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.
Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.
И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.
С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.
Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.
Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.
Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.
Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.
Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».
Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.
Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.
Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.
Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;
Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.
Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.
Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.
Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..
Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —
Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.
А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.
Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.
Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.
Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.
О, полно, блистающий месяц! В твоем величавом сиянии,
Широкое море сверкает, как золото в быстрых струях;
Весь берег облит как бы утренним светом,
Но с призрачно-сумрачным, тихим оттенком.
По светло-лазурному своду беззвездного неба
Проносятся белые тучи,
Как лики богов-исполинов
Из ярко блестящего мрамора…
Нет, нет, то не тучи!
То сами они, то могучие боги Эллады,
Те боги, что весело так заправляли когда-то вселенной,
А нынче забыты, без жизни,
Как сонм привидений громадных,
Проходят по не́бу в полуночный час.
Обят изумлением чудным, смотрю я
На этот воздушный, большой Пантеон,
На этих богов-исполинов,
Безмолвно и страшно свершающих по́ небу путь.
Вот он, вот Кронион, владыка небесного царства!
Узнал я его белоснежные кудри,
Те славные, некогда целый Олимп потрясавшие кудри…
В руке он потухшую молнию держит,
В лице громовержца — несчастье и скорбь,
Но старая гордость с него не исчезла доныне.
Да, славное время то было, о Зевс,
Когда ты себе на потеху
Брал отроков, нимф, гекатомбы
И ими небесно себя услаждал!..
Но царствовать вечно нельзя и бессмертным,
И новые старых сгоняют,
Так некогда сам ты седого отца своего
И дяде́й — титанов согнал,
Отцеубийца-Юпитер!...
Узнал и тебя я, надменная Зевса супруга!
Ревнивой тоскою наполнено сердце твое,
И очи большие твои потускнели,
И нет уже силы в лилейных руках,
Узнал и тебя я, Паллада-Афина!
Ни щит твой, ни мудрость, как видно, спасти не умели
От гибели гордых богов!
Узнал и тебя, Афродита,
Тебя, что была золотой и серебряной стала…
Хоть пояс волшебный ты носишь еще и теперь,
Но с ужасом тайным гляжу на твою красоту я,
И если бы телом своим осчастливить меня
Ты вдруг пожелала, как древних героев, —
Я умер бы верно от страха!..
Богинею трупов ты кажешься мне,
Венера-Любитина!
Не с прежней любовью глядит тебе в очи,
Бесстрашный и гордый Арей.
И юноша Феб-Аполлон омрачился печалью:
Молчит его лира, та лира,
Что весело так на пирах олимпийских звучала.
Еще молчаливо-грустнее Эфест. Да и как же
Не быть ему грустным? Ведь он, хромоногий,
Не будет уж Гебу cменять на пирах
И в кубки вливать торопливо
Спасителый нектар. — Давно уж умолкнул
Когда-то немолкнувший хохот богов…
Я вас никогда не любил, олимпийские боги!
Затем, что мне греки противны давно
И римляне мие ненавистны!
Но все ж состраданье святое и горькая жалость
Сжимают мне сердце,
Когда я гляжу в вышину
На вас, позабытые боги,
Вас, мертвые, ночью бродящие тени,
Непрочные, словно туман разгоняемый ветром.
Такие слова говорил я, и видимо глазу
Краснели воздушные образы в небе,
Взглянули в глаза мне они умирающим взглядом
И вдруг с небосклона исчезли.
Сокрылся и месяц за черною, новою тучей,
Запенилось бурное море,
И в небе зажглись победительно вечные звезды.
Полный месяц! в твоем сиянье,
Словно текучее золото,
Блещет море.
Кажется, будто волшебным слияньем
Дня с полуночною мглою одета
Равнина песчаного берега.
А по ясно-лазурному,
Беззвездному небу
Белой грядою плывут облака,
Словно богов колоссальные лики
Из блестящего мрамора.
Не облака это! нет!
Это сами они —
Боги Эллады,
Некогда радостно миром владевшие,
А ныне в изгнанье и в смертном томленье,
Как призраки, грустно бродящие
По небу полночному.
Благоговейно, как будто обятый
Странными чарами, я созерцаю
Средь пантеона небесного
Безмолвно-торжественный,
Тихий ход исполинов воздушных.
Вот Кронион, надзвездный владыка!
Белы как снег его кудри —
Олимп потрясавшие, чудные кудри;
В деснице он держит погасший перун;
Скорбь и невзгода
Видны в лице у него;
Но не исчезла и старая гордость.
Лучше было то время, о Зевс!
Когда небесно тебя услаждали
Нимфы и гекатомбы!
Но не вечно и боги царят:
Старых теснят молодые и гонят,
Как некогда сам ты гнал и теснил
Седого отца и титанов,
Дядей своих, Юпитер-Паррицида!
Узнаю и тебя,
Гордая Гера!
Не спаслась ты ревнивой тревогой,
И скипетр достался другой,
И ты не царица уж в небе;
И неподвижны твои
Большие очи,
И немощны руки лилейные,
И месть бессильна твоя
К богооплодотворенной деве
И к чудотворцу божию сыну.
Узнаю и тебя, Паллада Афина!
Эгидой своей и премудростью
Спасти не могла ты
Богов от погибели.
И тебя, и тебя узнаю, Афродита!
Древле златая! ныне серебряная!
Правда, все так же твой пояс
Прелестью дивной тебя облекает;
Но втайне страшусь я твоей красоты,
И если б меня осчастливить ты вздумала
Лаской своей благодатной,
Как прежде счастливила
Иных героев, — я б умер от страха!
Богинею мертвых мне кажешься ты,
Венера-Либитина!
Не смотрит уж с прежней любовью
Грозный Арей на тебя.
Печально глядит
Юноша Феб-Аполлон.
Молчит его лира,
Весельем звеневшая
За ясной трапезой богов.
Еще печальнее смотрит
Гефест хромоногий!
И точно, уж век не сменять ему Гебы,
Не разливать хлопотливо
Сладостный нектар в собранье небесном.
Давно умолк
Немолчный смех олимпийский.
Я никогда не любил вас, боги!
Противны мне греки,
И даже римляне мне ненавистны.
Но состраданье святое и горькая жалость
В сердце ко мне проникают,
Когда вас в небе я вижу,
Забытые боги,
Мертвые, ночью бродящие тени,
Туманные, ветром гонимые, —
И только помыслю, как дрянны
Боги, вас победившие,
Новые, властные, скучные боги,
То берет меня мрачная злоба…
Старые боги! всегда вы, бывало,
В битвах людских принимали,
Сторону тех, кто одержит победу.
Великодушнее вас человек,
И в битвах богов я беру
Сторону вашу,
Побежденные боги!
Так говорил я,
И покраснели заметно
Бледные облачные лики,
И на меня посмотрели
Умирающим взором,
Преображенные скорбью,
И вдруг исчезли.
Месяц скрылся
За темной, темною тучей;
Задвигалось море,
И просияли победно на небе
Вечные звезды.
Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.
Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.
Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.
На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.
На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.
Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!
Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:
«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!
Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»
И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.
Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.
По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —
Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.
Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.
Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.
В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.
Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.
Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;
Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.
Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.
Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.
Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.
В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.
Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.
Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.
Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.
Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.
Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.
Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.
Бог сна меня унес в далекий край,
Где ивы так приветно мне кивали
Зелеными и длинными руками;
Где на меня цветы смотрели нежно
И ласково, как любящие сестры;
Где родственно звучал мне голос птиц;
Где даже самый лай собак казался
Давно знакомым; где все голоса,
Все образы здоровались со мной,
Как с другом старым; но где все при этом
Являлось мне так чуждо — странно-чуждо.
Перед красивой деревенской дачей
Стоял я. Грудь как будто содрогалась,
Но в голове моей спокойно было.
И я спокойно отряхнул с дорожной
Одежды пыль и за звонок взялся.
Он зазвенел, и двери отворились.
Тут было много женщин и мужчин,
Все лиц знакомых. Тихая печаль
И робко затаенный страх лежали
На них на всех. Как будто смущены,
Они смотрели на меня так странно,
С каким-то состраданьем, — и по сердцу
Вдруг быстрый трепет у меня прошел
Предвестием неведомого горя.
Я тотчас же старуху Маргариту
Узнал и на нее взглянул пытливо.
Она не говорила. «Где Мария?» —
Спросил я, — и она, не отвечая,
Взяла мне руку и пошла со мной
По множеству блестящих длинных комнат,
Где царствовали роскошь, свет и всюду
Безмолвие могилы. Наконец
Мы очутились в сумрачном покое,
И, отвернувшись от меня лицом,
Она мне показала на софу.
«Мария, вы ли это?» — я спросил
И твердости вопроса своего
Сам подивился. Каменно и глухо
Послышался мне голос: «Да, меня
Так называют люди». Острой болью
По мне слова те пробежали. Этот
Тупой, холодный звук был все ж когда-то
Прекрасным, нежным голосом Марии.
И эта женщина, в своем поблекшем
Лиловом платье, кое-как надетом,
С отвисшими грудями, с неподвижно
Стоящими стеклянными зрачками
И с бледной, вялой кожей на щеках, —
Да, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, милою Марией.
«Вы долго путешествовали, друг,—
Она сказала с пошлой и холодной
Развязностью. — Теперь не так вы хилы;
Поздоровели, пополнели вы;
Живот и икры очень округлились».
И сладкая улыбка пробежала
У ней по желтым, высохшим губам.
В смущеньи, машинально я сказал:
«Вы замуж вышли, говорили мне».
— «Ах, да! — она сказала равнодушно
И с громким смехом. — У меня теперь
Полено есть, обтянутое кожей,
И мужем называется. Конечно,
Полено — все полено». И беззвучно,
Противно засмеялася она.
Холодный страх стеснил мне грудь, и я
Подумал: это ль чистые уста —
Как розы, чистые уста Марии?
Она тут поднялась, взяла со стула
Поспешно шаль, накинула ее,
И, опираясь на руку мою,
Меня с собою быстро повлекла
В отворенную дверь, — и дальше, дальше —
Лугами, полем и опушкой леса.
Как огненный венец, катилось солнце
К закату; в пурпуре его горели
Цветы, деревья и река, вдали
Струившаяся строго-величаво.
«Как блещет это пламенное око
В лазури вод!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я ей.
И предо мною в заревом мерцаньи
Свершалось будто сказочное что-то.
В полях туманные вставали лики,
И обнимались белыми руками,
И исчезали. С нежностью любви
Фиялки любовались друг на друга;
Один к другому припадали страстно
Венцы лилей; порывисто дышали,
В горячей неге замирали розы;
Огнем вилось дыхание гвоздик, —
И все цветы в благоуханьи млели,
Все обливались страстными слезами,
Шептали все: «Любовь! любовь! любовь!»
Порхали мотыльки; жучки, как искры,
Мелькали, напевая песню эльфов.
Вечерний ветер чуть дышал, и тихо
Шептались листья дуба. Соловей
Как будто таял в звуках чудной песни.
Под этот шепот, шелест, звон и пенье
Мне женщина увядшая болтала,
Склоняясь к моему плечу, несносным,
Холодным, будто оловянным, тоном:
«Я знаю, в ночь вы бродите по замку.
Высокий призрак — малый недурной;
На все сквозь пальцы смотрит он; а тот,
Что в голубом, — небесный ангел. Только
Вот этот красный очень вас не любит».
И много диких слов, еще пестрее,
Она твердила мне без перерыву,
Пока не утомилась и не села
Со мною рядом на скамье под дубом.
Сидели мы уныло и безмолвно,
Порою взглядывали друг на друга,
И все грустнее становились оба.
Казалось, вздох предсмертный проходил
По листьям дуба; соловей на нем
Пел песнь неисцелимой, вечной скорби.
Но сквозь листы прокрался алый свет
И лег на белое лицо Марии,
И вызвал блеск в ее глазах, — и прежним,
Мне милым голосом она сказала:
«Как ты узнал, что так несчастна я?
Прочла я все в твоих безумных песнях».
Мороз прошел по телу у меня;
Я ужаснулся своего безумья,
Прозревшего в грядущее; мой мозг
Как будто вдруг погас, — и я проснулся.
Покинув в полночь госпожу,
Безумьем и страхом обятый, брожу
И вижу: на кладбище что-то блестит,
Зовет и манит от могильных плит.
Зовет и манит от плиты одной,
Где спит музыкант под полной луной.
И слышится шопот: «Я выйду, вот-вот!»
И бледное что-то в тумане встает.
То был музыкант, из могилы он встал,
Уселся в надгробье и цитру взял.
Он бьет по струнам проворной рукой,
И голос доносится, хриплый, глухой:
«Вы, струны, помните еще
Напев старинный, горячо
Вещавший нам о чуде?
Зовут его ангелы сладостным сном,
Зовут его демоны адским огнем,
Любовью зовут его люди!»
И чуть лишь замер песенки звук,
Как все могилы раскрылись вдруг;
И призраков бледных мятущийся рой
Певца обступил под напев хоровой:
«О любовь, любовь, любовь!
Ты смирила нашу кровь,
Смертный нам сплела покров,
Что же ты нас будишь вновь?»
Кружатся и стонут на всяческий лад,
Хохочут, грохочут, скрежещут, хрипят:
Певца обступили со всех сторон,
И вновь по струнам ударяет он:
«Браво! Браво! Веселей!
Звуку слова
Колдовского
Ты послушна, рать теней!
Да и верно, что за прок
Спать, забившись в уголок;
Поразвлечься вышел срок!
Спору нет, —
Нас сейчас не слышит свет —
Всю-то жизнь, тоской томимы,
Дураками провели мы
И в плену любовных бед.
Нынче скука нас не свяжет,
Нынче каждый пусть расскажет,
Как сюда он угодил,
Как томил
И травил
Нас любовный, дикий пыл».
Окончил певец, расступился кружок
Выходит на тощих ногах паренек:
«Я был подмастерьем портновским
С булавками и иглой;
Работал с усердьем чертовским
Булавками и иглой;
Явилась хозяйская дочка
С булавками и иглой
И сердце пронзила мне — точно
Булавками и иглой».
Хохочет, беснуется призраков рой;
Серьезен и тих, выступает второй:
«Мне Ринальдо Ринальдини,
Шиндерханно, Орландини
И в особенности Моор
Были близки с давних пор.
И влюбился я, — не скрою, —
Как и следует герою,
С сердцем, отданным мечтам
О прекраснейшей из дам.
Изводился в злой разлуке,
Изливался в страстной муке
И совал, любовью пьян,
Руку ближнему в карман.
Осердились как-то власти,
Что решил я слезы страсти,
Подступившие, как ком,
Осушить чужим платком.
И меня — святой обычай —
С соблюденьем всех приличий
Посадили под замок,
Чтоб раскаяться я мог.
Там, любовию сгорая,
Дни корпел и вечера я,
Но Ринальдо мне предстал
И с собой во тьму умчал».
Хохочет, беснуется призраков рой;
И третий выходит, обличьем герой:
«Я был королем артистов
И знал лишь любовника роль;
«О боги!» — рычал я, неистов,
И — «Ах!», когда чувствовал боль.
Играл я с Мариею вместе,
Я Мортимер был хоть куда!
Но как ни искусен я в жесте,
Она оставалась тверда.
Однажды, упав на колени,
«Святая!» — я громко вскричал
И глубже, чем нужно по сцене,
Вонзил себе в грудь кинжал».
Хохочет, беснуется призраков рой;
Четвертый выходит, покинув строй:
«Болтал профессор красноречивый,
А я кивал головой во сне,
Но, правда, с дочкой его красивой
Много приятней было мне.
Переглянусь, бывало, с нею,
С цветком прелестным, с юной весной!
Но эту весну обявил своею
Сухарь-филистер с тугой мошной.
Проклятьями я всех женщин осыпал,
И адского зелья подлил в вино?
И смерть позвал, и «на ты» с нею выпил,
И смерть мне сказала: «Ты мой, решено!»
Хохочет, беснуется призраков рой;
И пятый выходит, опутан петлей:
«Хвалился граф за бокалом вина:
«Красавица-дочь у меня — и казна!»
Сиятельный граф, на что мне казна?
Вот дочка твоя, мне по вкусу она.
И дочь и казну он держал под замком,
У графа служителей полон дом.
Что значат служители и замки? —
Подняться по лестнице — мне с руки.
Поднялся, к окошечку милой приник,
Вдруг слышу внизу проклятья крик:
«Полегче, любезный, — и я примкну,
И я погляжу на свою казну».
И граф, издеваясь, схватил меня;
Сбежались служители — шум и возня.
Эй, к дьяволу, челядь! Я вовсе не вор,
Хотел я с любимой вступить в разговор
Что толку, не верят пустой болтовне,
Веревку на шею накинули мне;
И солнце дивилось, поутру взойдя:
Меж двух столбов качался я».
Хохочет, беснуется призраков рой;
Выходит — в руках голова — шестой:
«Томим тоской, с ружьем в руках,
Я дичь выслеживал в кустах.
И слышу вдруг зловещий крик,
И ворон каркает: «Погиб!»
Когда б голубку мне найти
И в дом любимой принести!
Так я мечтал и ждал чудес,
С ружьем обшаривая лес.
Кто там воркует средь кустов?
Конечно, пара голубков.
Курок взведен, подкрался я
И вижу — милая моя!
Голубка, та, что так нежна,
В чужих обятиях она. —
Не оплошай, стрелок лихой!
И в луже крови тот, другой.
И вскоре лесом мрачный ход
Зловеще тронулся вперед,
На суд и казнь. В деревьях хрип,
И ворон каркнул мне: «Погиб!»
Хохочет, беснуется призраков рой;
Бьет музыкант по струнам рукой:
«Чудесно прежде певалось,
Но кончена, видно, игра.
Коль сердце в груди порвалось,
По домам и песням пора!»
И неистовый смех раздается опять,
И беснуется бледных призраков рать.
Тут с башни послышался хриплый бой,
И тени скрылись под грохот и вой.
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.
Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.
Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.
Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:
«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».
Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.
Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.
Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»
В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!
О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.
Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!
Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!
Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.
Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.
Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»
Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:
«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.
Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.
Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.
Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.
Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».
Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!
Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!
Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».
Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.
Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.
Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.
Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.
Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.
В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.
Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!
Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…
Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.
Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.
Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.
В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.
И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.
Над самым обрывом обитель стоит;
Рейн мимо несется, как птица;
И сквозь монастырской решетки глядит
На Рейн молодая белица.
На Рейне, вечерней зарей облита,
Колышется шлюпка; цветами
Пестреет на парусе гордом тафта;
Обвешана мачта венками.
Кудрявый красавец стоит над рулем,
Как образ античного бога;
Пурпурная тога надета на нем,
И вышита золотом тога.
У ног его девять богинь возлежат —
Из мрамора вылиты лики;
Их стройные формы призывно сквозят
Под складками легкой туники.
Кудрявый красавец поет про любовь,
На сладостной лире играет…
Горит у белицы встревоженной кровь
И к сердцу ключом прикипает.
И крестится раз она — раз и другой;
Но бедной и крест не помога,
И жмет ей своей беспощадной рукой
Болезненно сердце тревога.
«Я бог всесильный музыки;
Повсюду я прославлен;
Мне на Парнасе, в Греции,
Издревле храм поставлен.
Да, на Парнасе, в Греции,
Я восседал и пенью
Внимал у струй Касталии,
Под кипарисной тенью,
Порой со дщерями деля
Торжественные хоры;
Звучали всюду ля-ля-ля,
И смех, и разговоры.
А между тем — тра-ра, тра-ра —
Гремели звуки рога:
В лесу охотилась сестра,
Горда и быстронога.
Не знаю, как случалося,
Но только освежали
Уста струи Касталии —
Уста мои звучали:
Я пел, невольно слух маня,
Невольно лира пела,
Как будто Дафнэ на меня
Тогда сквозь лавр глядела.
Я пел — лились амброзией
Моих напевов волны,
И были звучной славою
Земля и небо полны.
Лет с тысячу из Греции
Я изгнан… Миновалось…
Но сердце — сердце в Греции
Возлюбленной осталось…»
В одеяние бегинок —
В эпанечку с капюшоном
Из грубейшей черной саржи
Вся закуталась белица,
И идет она поспешно
По голландской по дороге,
Вдоль по Рейну, и поспешно
Каждых встречных опрошает:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Но никто не отвечает:
Кто спиною повернется,
Кто в глаза ей захохочет,
Кто прошепчет ей: «Бедняжка!»
Но дорогу переходит
Ей старик; он весь трясется;
Цифры в воздухе выводит
И поет гнусливо что-то.
За спиной его котомка;
На макушке трехугольный
Колпачок; лукаво щурясь,
Внемлет он речам белицы:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Головой качая дряхлой,
Отвечал он ей подробно,
И забавно, при ответе,
Дергал острую бородку:
«Не видал ли Аполлона?
Отчего ж его не видеть?
Я видал его нередко
В амстердамской синагоге.
Он служил там запевалой,
Прозывался Рабби Фебиш —
Аполлон на их наречье,
Но кумиром мне он не был.
Ну, и пурпурную тогу
Также знаю; славный пурпур:
По восьми флоринов, только
Недоплачено полсуммы.
А родитель Аполлона,
Моисей, прозваньем Йитчер, —
Всякой всячины обрезчик…
И, конечно, уж червонцев.
Мать приходится кузиной
Зятю нашему… Торгует:
Огурцов у ней соленых
И ветошек разных много.
Сына вряд ли очень любят.
Славный он игрок на лире;
Но играть гораздо лучше
Он привык в тарок и в ломбер.
Ну, и вольница при этом:
Потерял недавно место;
Ест свинину; бродит с труппой
Нарумяненных актеров.
И по ярмаркам он с ними
Представляет в балаганах
Арлекина, Олоферна
И царя Давида даже.
Говорят, царя Давида
Представляет он удачно,
И псалмы поет на ветхом
Иудейском диалекте.
В Амстердаме, проигравшись
В пух и в прах в игорном доме,
Набрал муз теперь и с ними
Разезжает Аполлоном.
Ту, которая потолще
И венок лавровый носит,
И визжит, зовут подруги,
Да и все: Зеленой Свинкой».