Жил был на свете кадет.
В красную шапочку кадет был одет.
Кроме этой шапочки, доставшейся кадету,
ни черта в нем красного не было и нету.
Услышит кадет — революция где-то,
шапочка сейчас же на голове кадета.
Жили припеваючи за кадетом кадет,
и отец кадета, и кадетов дед.
Поднялся однажды пребольшущий ветер,
в клочья шапчонку изорвал на кадете.
И остался он черный. А видевшие это
волки революции сцапали кадета.
Известно, какая у волков диета.
Вместе с манжетами сожрали кадета.
Когда будете делать политику, дети,
не забудьте сказочку об этом кадете.
Барбюс обиделся — чего, мол, ради критики затеяли спор пустой?
Я, говорит, не французский Панаит Истрати, а испанский Лев Толстой.
Говорят, что критики названия растратили — больше сравнивать не с кем!
И балканский Горький — Панаит Истрати будет назван ирландским Достоевским.
Говорят — из-за границы домой попав, после долгих во́льтов,
Маяковский дома поймал «Клопа» и отнес в театр Мейерхольда.
Говорят — за изящную фигуру и лицо, предчувствуя надобность близкую,
артиста Ильинского профессор Кольцов переделал в артистку Ильинскую.
Всем известно,
что мною
дрянь
воспета
молодостью ранней.
Но дрянь не переводится.
Новый грянь
стих
о новой дряни.
Лезет
бытище
в щели во все.
Подновили житьишко,
предназначенное на слом,
человек
сегодня
приспособился и осел,
странной разновидностью —
сидящим ослом.
Теперь —
затишье.
Теперь не наро́дится
дрянь
с настоящим
характерным лицом.
Теперь
пошло
с измельчанием народца
пошлое,
маленькое,
мелкое дрянцо.
Пережил революцию,
до нэпа до́жил
и дальше
приспособится,
хитёр на уловки…
Очевидно —
недаром тоже
и у булавок
бывают головки.
Где-то
пули
рвут
знамённый шёлк,
и нищий
Китай
встает, негодуя,
а ему —
наплевать.
Ему хорошо:
тепло
и не дует.
Тихо, тихо
стираются грани,
отделяющие
обывателя от дряни.
Давно
канареек
выкинул вон,
нечего
на птицу тратиться.
С индустриализации
завел граммофон
да канареечные
абажуры и платьица.
Устроил
уютную
постельную нишку.
Его
некультурной
ругать ли гадиною?!
Берет
и с удовольствием
перелистывает книжку,
интереснейшую книжку —
сберегательную.
Будучи
очень
в семействе добрым,
так
рассуждает
лапчатый гусь:
«Боже
меня упаси от допра,
а от Мопра —
и сам упасусь».
Об этот
быт,
распухший и сальный,
долго
поэтам
язык оббивать ли?!
Изобретатель,
даешь
порошок универсальный,
сразу
убивающий
клопов и обывателей.
В цехах текстильной фабрики им.
Халтурина (Ленинград) сектанты
разбрасывают прокламации с
призывом вступить в религиозные
секты. Сектанты сулят всем вступившим
в их секты различного рода интересные
развлечения: знакомство с «хорошим»
обществом, вечера с танцами
(фокстротом и чарльстоном) и др.
Из письма рабкора.
От смеха
на заводе —
стон.
Читают
листья прокламаций.
К себе
сектанты
на чарльстон
зовут
рабочего
ломаться.
Работница,
манто накинь
на туалеты
из батиста!
Чуть-чуть не в общество княгинь
ты
попадаешь
у баптистов.
Фокстротом
сердце веселя,
ходи себе
лисой и пумой,
плети
ногами
вензеля,
и только…
головой не думай.
Не нужны
уговоры многие.
Айда,
бегом
на бал, рабочие!
И отдавите
в танцах ноги
и языки
и прочее.
Открыть нетрудно
баптистский ларчик —
американский
в ларце
долларчик.
Что делается
у нас
под школьной корой
алгебр
и геометрий?
Глазам
трудящихся
школу открой,
за лежалых
педагогов
проветри!
Целясь в щеку
злей, чем доги,
взяв
линейки подлиннее,
мордобойцы-педагоги
лупят
посвистом линеек.
Войны классов,
драки партий
обошли
умишкой тощим.
Но…
Каллиников под партой,
провоняли
парту
«Мощи».
Распустив
над порнографией
слюну,
прочитав
похабные тома,
с правой стороны
луну
у себя
устроят по домам.
Опустивши
глазки-кнопки,
боком вертят
будто утки,
не умнее
средней пробки
подрастают институтки.
Это
видели и раньше
робки
школьницы-молчальницы,
и ступают
генеральшами
пышногрудые начальницы.
У подобных
пастухов
девочки
прочли уже
прейскуранты
всех духов
сочинителя
Тэжэ.
Нам
характер
нужен круче,
чтоб текли
у нас
в трудах дни.
Мы ж
выращиваем курочек
для
семейственных кудахтаний.
Товарищи,
непорядок в дебрях школ,
под сводами
алгебр и геометрий.
Надо
школу
взять за ушко,
промыть
и высушить на ветре.
Кто мчится,
кто скачет
такой молодой,
противник мыла
и в контрах с водой?
Как будто
окорока ветчины,
небритые щеки
от грязи черны.
Разит —
и грязнее черных ворот
зубною щеткой
нетронутый рот.
Сродни
шевелюра
помойной яме,
бумажки
и стружки
промеж волосьями;
а в складках блузы
безвременный гроб
нашел
энергично раздавленный клоп.
Трехлетнего пота
журчащий родник
проклеил
и выгрязнил
весь воротник.
Кто мчится,
кто скачет
и брюки ло́вит,
держащиеся
на честном слове?
Сбежав
от повинностей
скушных и тяжких,
за скакуном
хвостятся подтяжки.
Кто мчится,
кто скачет
резво и яро
по мостовой
в обход тротуара?
Кто мчит
без разбора
сквозь слякоть и грязь,
дымя по дороге,
куря
и плюясь?
Кто мчится,
кто скачет
виденьем крылатым,
трамбуя
встречных
увесистым матом?
Кто мчится,
и едет,
и гонит,
и скачет?
Ответ —
апельсина
яснее и кратче,
ответ
положу
как на блюдце я:
то мчится
наш товарищ докладчик
на диспут:
«Культурная революция».
Чуть-чуть еще, и он почти б
был положительнейший тип.
Иван Иваныч —
чуть не «вождь»,
дана
в ладонь
вожжа ему.
К нему
идет
бумажный дождь
с припиской —
«уважаемый».
В делах умен,
в работе —
быстр.
Кичиться —
нет привычек.
Он
добросовестный службист —
не вор,
не волокитчик.
Велик
его
партийный стаж,
взгляни в билет —
и ахни!
Карманы в ручках,
а уста ж
сахарного сахарней.
На зависть
легкость языка,
уверенно
и пусто
он,
взяв путевку из ЭМКА,
бубнит
под Златоуста.
Поет
на соловьиный лад,
играет
слов
оправою
«о здравии комсомолят,
о женском равноправии».
И, сняв
служебные гужи,
узнавши,
час который,
домой
приедет, отслужив,
и…
опускает шторы.
Распустит
он
жилет…
и здесь,
— здесь
частной жизни часики! —
преображается
весьпо-третье-мещански.
Чуть-чуть
не с декабристов
род —
хоть предков
в рамы рамьте!
Но
сына
за уши
дерет
за леность в политграмоте.
Орет кухарке,
разъярясь,
супом
усом
капая:
«Не суп, а квас,
который раз,
пермячка сиволапая!..»
Живешь века,
века учась
(гении
не ро́дятся).
Под граммофон
с подругой
час
под сенью штор
фокстротится.
Жена
с похлебкой из пшена
сокращена
за древностью.
Его
вторая зам-жена
и хороша,
и сложена,
и вымучена ревностью.
Елозя
лапой по ногам,
ероша
юбок утлость,
он вертит
по́д носом наган:
«Ты с кем
сегодня
путалась?..»
Пожил,
и отошел,
и лег,
а ночь
паучит нити…
Попробуйте,
под потолок
теперь
к нему
взгляните!
И сразу
он
вскочил и взвыл.
Рассердится
и визгнет:
«Не смейте
вмешиваться
вы
в интимность
частной жизни!»
Мы вовсе
не хотим бузить.
Мы кроем
быт столетний.
Но, боже…
Марксе, упаси
нам
заниматься сплетней!
Не будем
в скважины смотреть
на дрязги
в вашей комнате.
У вас
на дом
из суток —
треть,
но знайте
и помните:
глядит
мещанская толпа,
мусолит
стол и ложе…
Как
под стекляннейший колпак,
на время
жизнь положим.
Идя
сквозь быт
мещанских клик,
с брезгливостью
преувеличенной,
мы
переменим
жизни лик,
и общей,
и личной.
Я тру
ежедневно
взморщенный лоб
в раздумье
о нашей касте,
и я не знаю:
поэт —
поп,
поп или мастер.
Вокруг меня
толпа малышей, —
едва вкусившие славы,
а во́лос
уже
отрастили до шей
и голос имеют гнусавый.
И, образ подняв,
выходят когда
на толстожурнальный амвон,
я,
каюсь,
во храме
рвусь на скандал,
и крикнуть хочется:
— Вон! —
А вызовут в суд, —
убежденно гудя,
скажу:
— Товарищ судья!
Как знамя,
башку
держу высоко,
ни дух не дрожит,
ни коленки,
хоть я и слыхал
про суровый
закон
от самого
от Крыленки.
Законы
не знают переодевания,
а без
преувеличенности,
хулиганство —
это
озорные деяния,
связанные
с неуважением к личности.
Я знаю
любого закона лютей,
что личность
уважить надо,
ведь масса —
это
много людей,
но масса баранов —
стадо.
Не зря
эту личность
рожает класс,
лелеет
до нужного часа,
и двинет,
и в сердце вложит наказ:
«Иди,
твори,
отличайся!»
Идет
и горит
докрасна́,
добела́…
Да что городить околичность!
Я,
если бы личность у них была,
влюбился б в ихнюю личность.
Но где ж их лицо?
Осмотрите в момент —
без плюсов,
без минусо́в.
Дыра!
Принудительный ассортимент
из глаз,
ушей
и носов!
Я зубы на этом деле сжевал,
я знаю, кому они копия.
В их песнях
поповская служба жива,
они —
зарифмованный опиум.
Для вас
вопрос поэзии —
нов,
но эти,
видите,
молятся.
Задача их —
выделка дьяконов
из лучших комсомольцев.
Скрывает
ученейший их богослов
в туман вдохновения радугу слов,
как чаши
скрывают
церковные.
А я
раскрываю
мое ремесло
как радость,
мастером кованную.
И я,
вскипя
с позора с того,
ругнулся
и плюнул, уйдя.
Но ругань моя —
не озорство,
а долг,
товарищ судья. —
Я сел,
разбивши
доводы глиняные.
И вот
объявляется при́говор,
так сказать,
от самого Калинина,
от самого
товарища Рыкова.
Судьей,
расцветшим розой в саду,
объявлено
тоном парадным:
— Маяковского
по суду
считать
безусловно оправданным!
Республика наша в опасности.
В дверь
лезет
немыслимый зверь.
Морда матовым рыком гулка́,
лапы —
в кулаках.
Безмозглый,
и две ноги для ляганий,
вот — портрет хулиганий.
Матроска в полоску,
словно леса́.
Из этих лесов
глядят телеса.
Чтоб замаскировать рыло мандрилье,
шерсть
аккуратно
сбрил на рыле.
Хлопья пудры
(«Лебяжьего пуха»!),
бабочка-галстук
от уха до уха.
Души не имеется.
(Выдумка бар!)
В груди —
пивной
и водочный пар.
Обутые лодочкой
качает ноги водочкой.
Что ни шаг —
враг.
— Вдрызг фонарь,
враги — фонари.
Мне темно,
так никто не гори.
Враг — дверь,
враг — дом,
враг —
всяк,
живущий трудом.
Враг — читальня.
Враг — клуб.
Глупейте все,
если я глуп! —
Ремень в ручище,
и на нем
повисла гиря кистенем.
Взмахнет,
и гиря вертится, —
а ну —
попробуй встретиться!
По переулочкам — луна.
Идет одна.
Она юна.
— Хорошенькая!
(За́ косу.)
Обкрутимся без загсу! —
Никто не услышит,
напрасно орет
вонючей ладонью зажатый рот.
— Не нас контрапупят —
не наше дело!
Бежим, ребята,
чтоб нам не влетело! —
Луна
в испуге
за тучу пятится
от рваной груды
мяса и платьица.
А в ближней пивной
веселье неистовое.
Парень
пиво глушит
и посвистывает.
Поймали парня.
Парня — в суд.
У защиты
словесный зуд:
— Конечно,
от парня
уйма вреда,
но кто виноват?
— Среда.
В нем
силу сдерживать
нет моготы.
Он — русский.
Он —
богатырь!
— Добрыня Никитич!
Будьте добры,
не трогайте этих Добрынь! —
Бантиком
губки
сложил подсудимый.
Прислушивается
к речи зудимой.
Сидит
смирней и краше,
чем сахарный барашек.
И припаяет судья
(сердобольно)
«4 месяца».
Довольно!
Разве
зверю,
который взбесится,
дают
на поправку
4 месяца?
Деревню — на сход!
Собери
и при ней
словами прожги парней!
Гуди,
и чтоб каждый завод гудел
об этой
последней беде.
А кто
словам не умилится,
тому
агитатор —
шашка милиции.
Решимость
и дисциплина,
пружинь
тело рабочих дружин!
Чтоб, если
возьмешь за воротник,
хулиган раскис и сник.
Когда
у больного
рука гниет —
не надо жалеть ее.
Пора
топором закона
отсечь
гнилые
дела и речь!
О скуке
на этом свете
Гоголь
говаривал много.
Много он понимает —
этот самый ваш
Гоголь!
В СССР
от веселости
стонут
целые губернии и волости.
Например,
со смеха
слёзы потопом
на крохотном перегоне
от Киева до Конотопа.
Свечи
кажут
язычьи кончики.
11 ночи.
Сидим в вагончике.
Разговор
перекидывается сам
от бандитов
к Брынским лесам.
Остановят поезд —
минута паники.
И мчи
в Москву,
укутавшись в подштанники.
Осоловели;
поезд
темный и душный,
и легли,
попрятав червонцы
в отдушины.
4 утра.
Скок со всех ног.
Стук
со всех рук:
«Вставай!
Открывай двери!
Чай, не зимняя спячка.
Не медведи-звери!»
Где-то
с перепугу
загрохотал наган,
у кого-то
в плевательнице
застряла нога.
В двери
новый стук
раздраженный.
Заплакали
разбуженные
дети и жены.
Будь что будет…
Жизнь —
на ниточке!
Снимаю цепочку,
и вот…
Ласковый голос:
«Купите открыточки,
пожертвуйте
на воздушный флот!»
Сон
еще
не сошел с сонных,
ищут
радостно
карманы в кальсонах.
Черта
вытащишь
из голой ляжки.
Наконец,
разыскали
копеечные бумажки.
Утро,
вдали
петухи пропели…
— Через сколько
лет
соберет он на пропеллер?
Спрашиваю,
под плед
засовывая руки:
— Товарищ сборщик,
есть у вас внуки?
— Есть, —
говорит.
— Так скажите
внучке,
чтоб с тех собирала,
— на ком брючки.
А этаким способом
— через тысячную ночку —
соберете
разве что
на очки летчику. —
Наконец,
задыхаясь от смеха,
поезд
взял
и дальше поехал.
К чему спать?
Позевывает пассажир.
Сны эти
только
нагоняют жир.
Человеческим
происхождением
гордятся простофили.
А я
сожалею,
что я
не филин.
Как филинам полагается,
не предаваясь сну,
ждал бы
сборщиков,
взлезши на сосну.
«Известный московский булочник
Филиппов, убежавший в свое время
за границу, обратился за денежной
помощью к московским пекарям».
(«Правда»)
1.
Филиппов —
не из мелоче́й, —
царю он
стряпал торты.
Жирел
с продажи калачей —
и сам
калач был тертый.
2.
Октябрь
подшиб торговый дом.
Так ловко попросили их,
что взмыл
Филиппов,
как винтом,
до самой
до Бразилии.
3.
В архив
иллюзии сданы,
живет Филиппов
липово:
стощал Филиппов,
и штаны
протерлись у Филиппова.
4.
Вдруг
озаряется лицо
в тиши
бразильской ночи:
Филиппов
пишет письмецо
в Москву,
к «своим» рабочим.
5.
«Соввласть
и вас
люблю, ей-ей,
и сердцем я
и разумом.
Готов
за тысячу рублей
признать
с энтузиазмом!
6.
Прошу
во имя ИСУХРИ,
жду
с переводом бланки, —
вновь
запеку я сухари
и снова
встану на̀ ноги».
7.
Во-всю
сияют пекаря
и прыгают,
как дети,
строчат,
любовию горя,
Филиппову ответик.
8.
Мадам Филиппова
ревет,
дочь
скачет, как кобылка, —
им даже
и не перевод,
а целая —
посылка!..
9.
Восторг!
От слез —
глаза в росе.
Такой
не ждали штуки ж!
И вдруг блеснул во всей
красе
им —
шоколадный кукиш!
1.
Пришел Петров,
осмотрел станок.
С полчаса потоптался
на каждой из ног.
2.
Час на это топтанье
потерял
и побежал
получать материал.
3.
В конторе тоже
порядок простой:
за ордером
полчаса постой.
4.
Получил ордер;
теперь надо
в очереди за материалом
постоять у склада.
5.
Вернулся,
станок осмотрел тонко
и видит:
не в порядке шестеренка.
6.
Работа — не отдых,
не сидка средь леса,
побежал отыскивать,
где слесарь.
7.
Петров, пока
шестеренка чинится,
то зевнет,
то подбоченится,
8.
наконец после
работы упорной
пошел отдохнуть —
покурить в уборной.
Из этих строчек
вывод простой:
рабочий,
уничтожь
и гульбу, и простой!
Не предаваясь «большевистским бредням»
жил себе Шариков буржуйчиком средним.
Но дернули мелкобуржуазную репку,
и Шариков шляпу сменил на кепку.
В кепке у Шарикова — умная головка;
Шариков к партии примазался ловко.
Дальше — о Шарикове добрые вести:
Шариков — делами ворочает в тресте.
Затем у Шарикова — родственников кучка.
Зашел один — пухлая ручка.
С братцем троюродным не станешь же драться?!
Шариков мандатом наделяет братца.
За первым, в спасение о родстве своем,
к мандатам родственнички тянутся вдвоем.
Стали и эти вдвоем в работу:
трест обрабатывать до седьмого поту.
А у Шарикова — даже палец затек:
требуют мандаты то свояк, то зятек.
Родственными связями упоен,
Шариков «связал» ими весь район.
Шариковы грабят в двести рук,
точь-в-точь — паутина, а в центре паук.
Так бы и висела, да РКК
смела в два счета Шарикова-паука.
Я занимаюсь художеством.
Оно —
подданное Моно́.
Я не ною:
под Моною, так под Моною.
Чуть с Виндавского вышел —
поборол усталость и лень я.
Бегу в Моно.
«Подпишите афиши!
Рад Москве излить впечатления».
Латвийских поездов тише
по лону Моно поплыли афиши.
Стою.
Позевываю зевотой сладкой.
Совсем как в Эйдкунене
в ожидании пересадки.
Афиши обсуждаются
и единолично,
и вкупе.
Пропадут на час.
Поищут и выроют.
Будто на границе в Себеже или в Зилу́пе
вагоны полдня на месте маневрируют.
Постоим…
и дальше в черепашьем марше!
Остановка:
станция «Член коллегии».
Остановка:
разъезд «Две секретарши»…
Ну и товарно-пассажирская элегия!
Я был в Моно,
был в Париже —
Париж на 4 часа ближе.
За разрешением Моно и до Парижа города
путешественники отправляются в
2.
В 12 вылазишь из Gare du Nord’a,
а из Моно
и в 4 выберешься едва.
Оно понятно:
меньше станций —
инстанций.
Пару моралей высказать рад.
Первая:
нам бы да ихний аппарат!
Вторая для сеятелей подписе́й:
чем сеять подписи —
хлеб сей.
Раньше
Известно:
царь, урядник да поп
друзьями были от рожденья по гроб.
Урядник, как известно,
наблюдал за чистотой телесной.
Смотрел, чтоб мужик комолый
с голодухи не занялся крамолой,
чтобы водку дул,
чтобы шапку гнул.
Чуть что:
— Попрошу-с лечь… —
и пошел сечь!
Крестьянскую спину разукрасили влоск.
Аж в российских лесах не осталось розг.
А поп, как известно (урядник духовный),
наблюдал за крестьянской душой греховной.
Каркали с амвонов попы-во̀роны:
— Расти, мол, народ царелюбивый и покорный! —
Этому же и в школе обучались дети:
«Законом божьим» назывались глупости эти.
Учил поп, чтоб исповедывались часто.
Крестьянин поисповедуется,
а поп —
в участок.
Закрывшись ряской, уряднику шепчет:
— Иванов накрамолил —
дуй его крепче! —
И шел по деревне гул
от сворачиваемых крестьянских скул.
Приведут деревню в надлежащий вид,
кончат драть ее —
поп опять с амвона голосит:
— Мир вам, братие! —
Даже в царство небесное провожая с воем,
покойничка вели под поповским конвоем.
Радовался царь.
Благодарен очень им —
то орденом пожалует,
то крестом раззолоченным.
Под свист розги,
под поповское пение,
рабом жила российская паства.
Это называлось: единение.
церкви и государства.
Теперь
Царь российский, финляндский, польский,
и прочая, и прочая, и прочая —
лежит где-то в Екатеринбурге или Тобольске:
попал под пули рабочие.
Революция и по урядникам
прошла, как лиса по курятникам.
Только поп
все еще смотрит, чтоб крестили лоб.
На невежестве держалось Николаево царство,
а за нас нечего поклоны класть.
Церковь от государства
отделила рабоче-крестьянская власть.
Что ж,
если есть еще дураки несчастные,
молитесь себе на здоровье!
Ваше дело —
частное.
Говоря короче,
денег не дадим, чтоб люд морочить.
Что ж попы?
Смирились тихо?
Власть, мол, от бога?
Наоборот.
Зовет патриарх Тихон
на власть Советов восстать народ.
За границу Тихон протягивает ручку
зовет назад белогвардейскую кучку.
Его святейшеству надо,
чтоб шли от царя рубли да награда.
Чтоб около помещика-вора
кормилась и поповская свора.
Шалишь, отец патриарше, —
никому не отдадим свободы нашей!
За это
власть Советов,
вами избранные люди,
за это —
патриарха Тихона судят.
Люди
умирают
раз в жизнь.
А здоровые —
и того менее.
Что ж попу —
помирай-ложись?
Для доходов
попы
придумали говения.
Едва
до года дорос —
человек
поступает
к попу на допрос.
Поймите вы,
бедная паства, —
от говений
польза
лишь для богатея мошнастого.
Кулак
с утра до́ ночи
обирает
бедняка
до последней онучи.
Думает мироед:
«Совести нет —
выгод
много.
Семь краж — один ответ
перед богом.
Поп
освободит
от тяжести греховной,
и буду
снова
безгрешней овна.
А чтоб церковь не обиделась —
и попу
и ей
уделю
процент
от моих прибыле́й».
Под пасху
кулак
кончает грабежи,
вымоет лапы
и к попу бежит.
Накроет
поп
концом епитрахили:
«Грехи, мол,
отцу духовному вылей!»
Сделает разбойник
умильный вид:
«Грабил, мол,
и крал больно я».
А поп покрестит
и заголосит:
«Отпускаются рабу божьему прегрешения
вольные и невольные».
Поп
целковый
получит после голосений
да еще
корзину со снедью
в сени.
Доволен поп —
поделился с вором;
на баб заглядываясь,
идет притвором.
А вор причастился,
окрестил башку,
очистился,
улыбаясь и на солнце
и на пташку,
идет торжественно,
шажок к шажку,
и
снова
дерет с бедняка рубашку.
А бедный
с грехами
не пойдет к попу:
попы
у богатеев на откупу.
Бедный
одним помыслом грешен:
как бы
в пузе богатейском
пробить бреши.
Бывало,
с этим
к попу сунься —
он тебе пропишет
всепрощающего Иисуса.
Отпустит
бедному грех,
да к богатому —
с ног со всех.
А вольнолюбивой пташке —
сидеть в каталажке.
Теперь
бедный
в положении таком:
не на исповедь беги,
а в исполком.
В исполкоме
грабительскому нраву
найдут управу.
Найдется управа
на Титычей лихих.
Радуется пу́сть Тит —
отпустит
Титычу грехи,
а Титыча…
за решетку впустят.
Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
Волга ест,
в полях пасется скот.
Так власть,
в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.
Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?
«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)
Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
а злата —
не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
Тихон
патриарх
благословлял
убийцу.
За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.
Рупь французом пану дан,
в руку всунут нож им:
«Мчись скорей к голодным, пан!
Мы, мол, им поможем!»
Пан мечтает: «Я их вот
взвыть заставлю матом!»
И, усы крутнувши, шлет
страшный ультиматум.
С той сторонки да с иной
разобравшись в этом,
повернув гонца спиной,
шлем гонца с ответом:
«Чем пугать собой детей,
пан ясновельможный,
не пори горячку. Эй!
Напороться можно!»
Если ты все лето пела,
так зимою попляши!
Надо летом делать дело,
чтоб зимой сидеть в тиши.
Чтоб в тепле зимою быть,
надо летом лес рубить!
У глупых детей на елке
ни гость рабочий не будет,
ни игрушка, ни шишка.
У голой ветки сиди,
любуйся на шиш-ка.
Антисемит Антанте мил.
Антанта — сборище громил.
На воровской Вильсона зов
сползлись самодержавья гады.
И сворою голодных псов
Россию рвать на части рады.
Когда же, перевешав всех,
в стране воссядут покоренной,
Вильсон меньшевикам на сме́х
собак вознаградит короной.
1
ДЕНИКИНСКАЯ ТЕРРИТОРИЯ
Как Деникин ни будет жаться,
на этой территории долго не удержаться.
2
КОЛЧАКОВСНАЯ ТЕРРИТОРИЯ
Не до учредиловской риторики
Колчаку на этой «территорийке»!
3
ТЕРРИТОРИЯ ЮДЕНИЧА
На этой территории дай-то бог
Не Россией управлять, а парой ног.
4
НИКОЛАЕВСКАЯ ТЕРРИТОРИЯ
А кто для Романова трон ищет,
территорию найдет на этом кладбище.
Нетрудно, ландышами дыша,
писать стихи на загородной дачке.
А мы не такие.
Мы вместо карандаша
взяли в руки
по новенькой тачке.
Господин министр,
прикажите подать!
Кадет, пожалте, садитесь, нате.
В очередь!
В очередь!
Не толпитесь, господа.
Всех прокатим.
Всем останется — и союзникам и врагам.
Сначала большие, потом мелкота.
Всех по России
сквозь смех и гам
будем катать.
Испуганно смотрит
невский аристократ.
Зато и Нарвская,
и Выборгская,
и Охта
стократ
раскатят взрыв задорного хохота.
Ищите, не завалялась ли какая тварь еще?
Чтоб не было никому потачки.
Время не ждет,
спешите, товарищи!
Каждый берите по тачке!
«Брюсов выпустил окончание поэмы
Пушкина «Египетские ночи».
Альманах «Стремнины»
Разбоя след затерян прочно
во тьме египетских ночей.
Проверив рукопись
построчно,
гроши отсыпал казначей.
Бояться вам рожна какого?
Что
против — Пушкину иметь?
Его кулак
навек закован
в спокойную к обиде медь!
1
Живо заняли мы Галич,
Чтобы пузом на врага лечь.
2
Эх, и милый город Лык,
Поместился весь на штык!
3
Как заехали за Лык —
Видим — немцы прыг да прыг!
4
Не ходи австриец плутом —
Будешь битым русским кнутом.
5
По утру из Львова вышли,
Заночуем в Пржемышле.
6
Как австрийцы да за Краков
Пятят, будто стадо раков.
7
Скоро, скоро будем в Краков —
Удирайте от казаков!
8
Как орда Вильгельма, братцы,
Стала в поле спотыкаться.
Да в бою под Ковно
Вся была подкована.
9
Выезжали мы из Ковны,
Уж от немцев поле ровно.
10
Ах ты, милый город Люблин,
Под тобой был враг изрублен.
11
Эх ты, немец! Едем в Калиш,
Береги теперь бока лишь.
12
Как к Ивану-городу
Смяли немцу бороду.
13
Эх, и поле же у Торна,
На Берлин итти просторно!
14
Русским море по колено:
Скоро нашей будет Вена!
15
Немцу только покажи штык,
Забывает, бедный, фриштык.
16
С криком: «Deutschland über alles!»
Немцы с поля убирались.
17
Франц-Иосиф с войском рад
Взять у сербов Белоград.
Только Сербия — она им
Смяла шею за Дунаем.
18
Вот как немцы у Сувалок
Перепробовали палок.
19
Подходили немцы к Висле,
Да увидев русских — скисли
20
Как начнет палить винтовка,
Немцу будто и не ловко.
21
Выезжали мы за Млаву
Бить колбасников на славу.
22
Хоть у немца пушки Круппа,
Обернулось дело глупо.
23
Шел в Варшаву — сел у Пылицы.
Хоть ревет, а драться силится.
24
И без шляпы и без юбок
Убежала немка в Любек.
25
Жгут дома, наперли копоть,
А самим-то неча лопать.
26
Немцы, с горя сев в Берлин,
Раздувают цепелин.
27
Как казаки цепелину
Ободрали пелерину.
28
Неужели немец рыжий
Будет барином в Париже?
Нет уж, братцы, — клином клин,
Он в Париж, а мы в Берлин.
29
Хочет немец, зол и рыж,
У французов взять Париж.
Только немцы у француза
Положили к пузу пузо.
30
Ах, как немцам под Намюром
Достало́сь по шевелюрам.
31
Турки, севши у Димотики,
Чешут с голоду животики.
32
Немка турка у Стамбула
И одела, и обула.