Вошла в мою душу откуда-то с тыла.
Никто и не ждал и не думал о ней.
Но вдруг оказалось: душа не остыла,
душа не устала, а стала умней.
И, справившись с первой досадой и злостью,
она поняла, что бороться невмочь,
что ей не осилить незваную гостью,
и нечего спорить, и надо помочь.
Дикарке, упрямо забившейся в угол,
сказала душа моя: — Раз уж ты тут,
давай мы по-честному скажем друг другу:
какие нас будни и праздники ждут.
Я рада тебе! Стань же солнечным светом.
Стань песней. Веди меня в утренний путь.
Последним решеньем, последним ответом,
последней свободой и силою будь.
Я рада тебе, только я не позволю
глаза отводить на вопросы в ответ,
стать чьей-нибудь мукой,
стать чьей-нибудь болью.
Нет, ты не затем появилась на свет.
Пустыми упреками сердца не мучай,
забудь сожаленья и жалобы брось.
Живи для того, чтобы всем было лучше,
чтоб каждому чуточку лучше жилось.
Однако, такие задачи решая,
сама ты не много узнаешь утех.
Но раз уж ты тут, так расти же большая,
умнее, добрее, красивее всех.
А если ты вдруг заскучаешь немножко, —
захочешь присесть на виду у окошка,
чтобы шире зеваки разинули рты…
Не стоит. Нельзя. Никакой суеты.
Прошу я большого, как небо, покоя,
какая беда ни ждала б впереди.
А если тебе не по силам такое,
тотчас, не раздумывая, уходи.
Тотчас уходи. Притворяться не надо.
…Но вздрогнули детские губы любви
в обиде. Ну что ты! Я верю. Я рада.
Не гостьей, а доброй хозяйкой живи!
Ах! В поднебесье летал
лебедь чёрный, младой да проворный.
Ах! Да от лёта устал
одинокий, да смелый, да гордый.
Ах! Да снижаться он стал
с высоты со своей лебединой.
Ах! Два крыла распластал —
нет уж сил и на взмах на единый.
Ай, не зря гармонь пиликает —
Ваня песенку мурлыкает
С уваженьем да почтеньем,
Да, конечно, со значеньем.
Ах! На крутом берегу —
словно снег, среди лета не тая.
Ах! На залётном лугу —
лебединая белая стая.
Ах! Да не зря он кружил,
да и снизился не понапрасну.
Ах! Он от стаи отбил
лебедь белую — саму прекрасную.
Ах вы, добры люди-граждане,
Вы б лебёдушку уважили —
Затянули бы протяжную
Про красу её лебяжую.
Ох! Да и слов не сыскать,
вон и голос дрожит неумелый.
Ох! Другу дружка под стать —
лебедь чёрный да лебеди белой.
Ах! Собралися в полёт
оба-двое крылатые вместе.
Ах! Расступися, народ,
поклонись жениху и невесте!
Ах спасибо, люди-граждане,
Что невестушку уважили,
Жениха не забываете
Да обоих привечаете!
Вы учтите, я раньше был стоиком,
Физзарядкой я — систематически…
А теперь ведь я стал параноиком,
И морально слабей, и физически.Стал подвержен я всяким шатаниям —
И в физическом смысле и в нравственном,
Расшатал свои нервы и знания,
Приходить стали чаще друзья с вином… До сих пор я на жизнь не сетовал:
Как приказ на работе — так премия.
Но… связался с гражданкою с этой вот,
Обманувшей меня без зазрения.…Я женился с завидной поспешностью,
Как когда-то на бабушке — дедушка.
Оказалось со всей достоверностью,
Что была она вовсе не девушка, Я был жалок, как нищий на паперти, —
Ведь она похвалялась невинностью!
В загсе я увидал в её паспорте
Два замужества вместе с судимостью.Но клялась она мне, что любимый я,
Что она — работящая, скромная,
Что мужья её были фиктивные,
Что судимости — только условные.И откуда набрался терпенья я,
Когда мать её — подлая женщина —
Поселилась к нам без приглашения
И сказала: «Так было обещано!»Они с мамой отдельно обедают,
Им, наверное, очень удобно тут,
И теперь эти женщины требуют
Разделить мою мебель и комнату.…И надеюсь я на справедливое
И скорейшее ваше решение.
Я не вспыльчивый и не трусливый я —
И созревший я для преступления!
Панчо Вилья — это буду я.
На моём коне, таком буланом,
чувствую себя сейчас болваном,
потому что предали меня.
Был я нищ, оборван и чумаз.
Понял я, гадая, кто виновник:
хуже нету чёрта, чем чиновник,
ведьмы нет когтистее, чем власть.
И пошли мы, толпы мужиков,
за «свободой» — за приманкой ловкой,
будто бы за хитрою морковкой
стадо простодушных ишаков.
Стал я как Христос для мужичья,
и, подняв мачете или вилы,
Мексика кричала: «Вива Вилья!»,
ну, а Вилья — это буду я.
Я, ей-богу, словно пьяный был,
а башка шалеет, если пьян ты,
и велел вплетать я аксельбанты
в чёлки заслуживших их кобыл.
Я у них сидел, как в горле кость,
не попав на удочку богатства.
В их телегу грязную впрягаться
я не захотел. Я дикий конь.
Я не стал Христом. Я слишком груб.
Но не стал Иудою — не сдался,
и, как высший орден государства,
мне ввинтили пулю — прямо в грудь.
Я сиял среди шантанных див
в орденах, как в блямбах
торт на блюде,
Розу, чьей-то пахнущую грудью,
на своё сомбреро посадив.
Было нам сначала хорошо.
Закачалась Мексика от гуда.
Дело шло с трофеями не худо —
со свободой дело хуже шло.
Тот, чей норов соли солоней,
стал не нужен. Нужен стал, кто пресен.
Всадники обитых кожей кресел
победили всадников коней.
И крестьянин снова был оттёрт
в свой навоз бессмертный,
в свой коровник.
Даже в революции чиновник
выживает. Вот какой он, чёрт!
Мне снится старый друг,
который стал врагом,
но снится не врагом,
а тем же самым другом.
Со мною нет его,
но он теперь кругом,
и голова идет
от сновидений кругом.
Мне снится старый друг,
крик-исповедь у стен
на лестнице такой,
где черт сломает ногу,
и ненависть его,
но не ко мне, а к тем,
кто были нам враги
и будут, слава Богу.
Мне снится старый друг,
как первая любовь,
которая вовек
уже невозвратима.
Мы ставили на риск,
мы ставили на бой,
и мы теперь враги —
два бывших побратима.
Мне снится старый друг,
как снится плеск знамен
солдатам, что войну
закончили убого.
Я без него — не я,
он без меня — не он,
и если мы враги,
уже не та эпоха.
Мне снится старый друг.
Он, как и я, дурак.
Кто прав, кто виноват,
я выяснять не стану.
Что новые друзья?
Уж лучше старый враг.
Враг может новым быть,
а друг — он только старый…
Мальчик с девочкой дружил,
Мальчик дружбой дорожил.
Как товарищ, как знакомый,
Как приятель, он не раз
Провожал ее до дома,
До калитки в поздний час.
Очень часто с нею вместе
Он ходил на стадион.
И о ней как о невесте
Никогда не думал он.
Но родители-мещане
Говорили так про них:
«Поглядите! К нашей Тане
Стал захаживать жених!»
Отворяют дверь соседи,
Улыбаются: «Привет!
Если ты за Таней, Федя,
То невесты дома нет!»
Даже в школе! Даже в школе
Разговоры шли порой:
«Что там смотрят, в комсомоле?
Эта дружба — ой-ой-ой!»
Стоит вместе появиться,
За спиной уже: «Хи-хи!
Иванов решил жениться.
Записался в женихи!»
Мальчик с девочкой дружил,
Мальчик дружбой дорожил.
И не думал он влюбляться
И не знал до этих пор,
Что он будет называться
Глупым словом «ухажер»!
Чистой, честной и открытой
Дружба мальчика бала.
А теперь она забыта!
Что с ней стало? Умерла!
Умерла от плоских шуток,
Злых смешков и шепотков,
От мещанских прибауток
Дураков и пошляков.
Тихо прожил я жизнь человечью:
ни бурана, ни шторма не знал,
по волнам океана не плавал,
в облаках и во сне не летал.Но зато, словно юность вторую,
полюбил я в просторном краю
эту черную землю сырую,
эту милую землю мою.Для нее ничего не жалея,
я лишался покоя и сна,
стали руки большие темнее,
но зато посветлела она.Чтоб ее не кручинились кручи
и глядела она веселей,
я возил ее в тачке скрипучей,
так, как женщины возят детей.Я себя признаю виноватым,
но прощенья не требую в том,
что ее подымал я лопатой
и валил на колени кайлом.Ведь и сам я, от счастья бледнея,
зажимая гранату свою,
в полный рост поднимался над нею
и, простреленный, падал в бою.Ты дала мне вершину и бездну,
подарила свою широту.
Стал я сильным, как терн, и железным
даже окиси привкус во рту.Даже жесткие эти морщины,
что по лбу и по щекам прошли,
как отцовские руки у сына,
по наследству я взял у земли.Человек с голубыми глазами,
не стыжусь и не радуюсь я,
что осталась земля под ногтями
и под сердцем осталась земля.Ты мне небом и волнами стала,
колыбель и последний приют…
Видно, значишь ты в жизни немало,
если жизнь за тебя отдают.
Я тайно и горько ревную,
угрюмую думу тая:
тебе бы, наверно, иную —
светлей и отрадней, чем я…
За мною такие утраты
и столько любимых могил!
Пред ними я так виновата,
что если б ты знал — не простил.
Я стала так редко смеяться,
так злобно порою шутить,
что люди со мною боятся
о счастье своем говорить.
Недаром во время беседы,
смолкая, глаза отвожу,
как будто по тайному следу
далеко одна ухожу.
Туда, где ни мрака, ни света —
сырая рассветная дрожь…
И ты окликаешь: «Ну, где ты?»
О, знал бы, откуда зовешь!
Еще ты не знаешь, что будут
такие минуты, когда
тебе не откликнусь оттуда,
назад не вернусь никогда.
Я тайно и горько ревную,
но ты погоди — не покинь.
Тебе бы меня, но иную,
не знавшую этих пустынь:
до этого смертного лета,
когда повстречалися мы,
до горестной славы, до этой
полсердца отнявшей зимы.
Подумать — и точно осколок,
горя, шевельнется в груди…
Я стану простой и веселой —
тверди ж мне, что любишь, тверди!
У папы Финтифлюшкина,
У мамы Финтифлюшкиной,
У сына Финтифлюшкиных
(Ему девятый год!) —
Не драма, не комедия,
А личная трагедия:
Семейную фамилию
Малыш не признает.
Конечно, Финтифлюшкины
Совсем не то, что Пушкины…
Но все же Финтифлюшкины —
Рабочий русский род:
Он был прославлен предками
Кондитерами редкими,
Их плюшками, ватрушками
И чудо-финтифлюшками —
Что сами лезли в рот.
Но Феде Финтифлюшкину
Нет дела до того,
Поскольку друг за дружкою
Все дети Финтифлюшкою
Теперь зовут его.
Как жить с такой фамилией
И как ее терпеть?
Вот хорошо бы личную,
Совсем, совсем обычную,
Серьезную, приличную
Фамилию иметь!
Бывают же фамилии
Без разных глупых слов:
Ну, скажем, просто Сидоров!
А лучше — Иванов!
Но так уже положено,
Что там, где есть семья,
Там папина фамилия
И мамина фамилия —
Семейная фамилия,
А стало быть, твоя!
А Феде Финтифлюшкину
Я свой совет даю:
Носи, малыш, с достоинством
Фамилию свою!
А если ты научишься
Работать и мечтать,
Великим Финтифлюшкиным
Ты в жизни можешь стать!
Малая церковка. Свечи оплывшие.
Камень дождями изрыт добела.
Здесь похоронены бывшие. Бывшие.
Кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
Здесь похоронены сны и молитвы.
Слезы и доблесть. «Прощай!» и «Ура!».
Штабс-капитаны и гардемарины.
Хваты полковники и юнкера.
Белая гвардия, белая стая.
Белое воинство, белая кость…
Влажные плиты травой порастают.
Русские буквы. Французский погост…
Я прикасаюсь ладонью к истории.
Я прохожу по Гражданской войне.
Как же хотелось им в Первопрестольную
Въехать однажды на белом коне!..
Не было славы. Не стало и Родины.
Сердца не стало. А память — была.
Ваши сиятельства, их благородия —
Вместе на Сент-Женевьев-де-Буа.
Плотно лежат они, вдоволь познавши
Муки свои и дороги свои.
Все-таки — русские. Вроде бы — наши.
Только не наши скорей, а ничьи…
Как они после — забытые, бывшие
Все проклиная и нынче и впредь,
Рвались взглянуть на неё — победившую,
Пусть непонятную, пусть непростившую,
Землю родимую, и умереть…
Полдень. Березовый отсвет покоя.
В небе российские купола.
И облака, будто белые кони,
Мчатся над Сент-Женевьев-де-Буа.
Уж это было с вами раз:
Вы, корча из себя героя-инвалида,
Утихомирились для вида,
Но из звериных ваших глаз
Сочилась ненависть и лютая обида.
Вам «фюрер» нужен был, мечтали вы о нем.
Еще не явленный — он по ночам вам снился,
И вы сочли счастливым днем
Тот день, когда он объявился. Какой вас охватил экстаз,
Когда был «фюрер» обнаружен,
И стало ясно, что как раз
Такой-то «фюрер» вам и нужен! Обдуманно, не сгоряча,
Вы «фюрером» своим признали палача
И, алчностью проникнувшись звериной,
С восторгом слушали его, когда, крича
О роли мировой «тевтонского меча»,
Он вас прельщал… Москвой, Кавказом, Украиной!
Привыкшие себя с младенческих ногтей
Считать породою «господ» и «сверхлюдей»,
Вершиною своих убийственных идей
Маниакальное признавши ницшеанство,
Вы, возлюбившие фашистское тиранство,
Вы, чьим стал «фюрером» отъявленный злодей,
Открыто зарились на русское пространство. Вы ринулись на нас, как щуки на плотву,
Но встретились в бою с народом-исполином.
Сошлось для вас пространство клином.
Вы посягнули на Москву
И поплатилися — Берлином!
Был я глупый тогда и сильный,
Всё мечтал я о птице синей,
А нашел её синий след —
Заработал пятнадцать лет:
Было время — за синий цвет
Получали пятнадцать лет!
Не солдатами — номерами
Помирали мы, помирали.
От Караганды по Нарым —
Вся земля как сплошной нарыв!
Воркута, Инта, Магадан!
Кто вам жребий тот нагадал?!
То нас шмон трясёт, а то цинга!
И чуть не треть ээка из ЦК.
Было время — за красный цвет
Добавляли по десять лет!
А когда пошли миром грозы —
Мужики — на фронт, бабы — в слёзы!
В жёлтом мареве горизонт,
А нас из лагеря да на фронт!
Севастополь, Курск, город Брест…
Нам слепил глаза жёлтый блеск.
А как жёлтый блеск стал белеть,
Стали глазоньки столбенеть!
Ох, сгубил ты нас, жёлтый цвет!
Мы на свет глядим, а света нет!
Покалечены наши жизни!
А может, дело всё в дальтонизме?!
Может, цвету цвет не чета,
А мы не смыслим в том ни черта?!
Так подчаль меня, друг, за столик,
Ты дальтоник, и я дальтоник.
Разберемся ж на склоне лет,
За какой мы погибли цвет!
Профаны,
Прежде чем съесть гранат,
Режут его ножом.
Гранатовый сок по ножу течет,
На тарелке красная лужица.
Мы
Гранатовый сок бережем.
Обтянутый желтою кожурой,
Огромный,
Похожий на солнце плод
В ладонях медленно кружится,
Обсмотришь его со всех сторон:
Везде ль кожура цела.
А пальцы уж слышат сквозь кожуру
Зерна —
Нежные, крупные,
Нажмешь легонько
(Багряна мгла!),
Кровью брызнули три зерна
(Впрочем, брызгаться тесно там —
Глухо и сочно хрупнули).
Теперь осторожно мы мнем и мнем
Зерна за рядом ряд.
Струи толкутся под кожурой,
Ходят, переливаются.
Стал упругим,
Стал мягким жесткий гранат.
Все тише, все чутче ладони рук:
Надо следить, чтоб не лопнул вдруг —
Это с гранатом случается.
Терпенье и нежность — прежде всего!
Верхние зерна — что?!
Надо зерна
Суметь
Достать в глубине,
В середине размять их здорово…
И прокусить кожуру,
И ртом
Глотками сосущими пить потом,
В небо подняв драгоценный плод
И
Запрокинув голову!
Проснулся Лев и в гневе стал метаться,
Нарушил тишину свирепый, грозный рык —
Какой-то зверь решил над Львом поиздеваться:
На Львиный хвост он прицепил ярлык.
Написано: «Осел», есть номер с дробью, дата,
И круглая печать, и рядом подпись чья-то…
Лев вышел из себя: как быть? С чего начать?
Сорвать ярлык с хвоста?! А номер?! А печать?!
Еще придется отвечать!
Решив от ярлыка избавиться законно,
На сборище зверей сердитый Лев пришел.
«Я Лев или не Лев?» — спросил он раздраженно.
«Фактически вы Лев! — Шакал сказал резонно. —
Но юридически, мы видим, вы Осел!»
«Какой же я Осел, когда не ем я сена?!
Я Лев или не Лев? Спросите Кенгуру!»
«Да! — Кенгуру в ответ. — В вас внешне, несомненно,
Есть что-то львиное, а что — не разберу!..»
«Осел! Что ж ты молчишь?! — Лев прорычал в смятенье.
Похож ли я на тех, кто спать уходит в хлев?!»
Осел задумался и высказал сужденье:
«Еще ты не Осел, но ты уже не Лев!..»
Напрасно Лев просил и унижался,
От Волка требовал. Шакалу объяснял…
Он без сочувствия, конечно, не остался,
Но ярлыка никто с него не снял.
Лев потерял свой вид, стал чахнуть понемногу,
То этим, то другим стал уступать дорогу,
И как-то на заре из логовища Льва
Вдруг донеслось протяжное: «И-аа!»
Мораль у басни такова:
Иной ярлык сильнее Льва!
(Древнегреческая легенда)Прощался сын с отцом,
со старым, мудрым греком.
Прижавши юношу к груди,
Сказал ему отец: «Клеон, мой сын, иди
И возвратись ко мне — великим человеком!»Прошли года. Вернулся сын к отцу
В наряде дорогом, весь — в золоте, в рубинах.
«Отец, я стал богат. Счастливому купцу —
Не будет равного мне богача в Афинах!»
«Мой сын, — сказал отец, — я вижу, ты богат.
Не говорит, кричит о том твоё обличье.
Но ежели б ты стал богаче во сто крат,
Не в этом истинно бессмертное величье!»
Прошли года. И вновь вернулся сын к отцу.
«Отец, я знанье всё постиг в его вершинах.
Мне, как первейшему на свете мудрецу,
Все мудрецы поклонятся в Афинах!»
И отвечал отец: «Ты знанием богат,
Прославлен будешь ты,
быть может, целым светом.
Но ежели б ты стал учёней во сто крат,
Величье истинно бессмертное не в этом!»
Прошли ещё года. И в третий раз Клеон
Вернулся к дряхлому отцу, к родным пенатам.
Но не один вернулся он,
А с братом,
вырванным из вражьих пыток братом.
«Отец, я услыхал его тюремный стон,
И я ускорил час его освобожденья!»
«Мой сын! Благословен
день твоего рожденья! —
Клеону радостно сказал отец-старик. —
Смой кровь с себя, смени истлевшие одежды.
Ты оправдал мои надежды:
Твой подвиг — истинно велик!»
Надоели потери.
Рознь религий — пуста,
В Магомета я верю
И в Исуса Христа.Больше спорить не буду
И не спорю давно,
Моисея и Будду
Принимая равно.Все, что теплится жизнью,
Не застыло навек…
Гордый дух атеизма
Чту — коль в нем человек.Точных знаний и меры
В наши нет времена.
Чту любую я Веру,
Если Совесть она.Только чтить не годится
И в кровавой борьбе
Ни костров инквизиций,
Ни ночей МГБ.И ни хитрой дороги,
Пусть для блага она, -
Там под именем Бога
Правит Суд сатана.Человек не бумага —
Стёр, и дело с концом.
Даже лгущий для блага —
Станет просто лжецом.Бог для сердца отрада,
Человечья в нем стать.
Только дьяволов надо
От богов отличать.Могший верить и биться,
Той науке никак
Человек обучиться
Не сумел за века.Это в книгах и в хлебе
И в обычной судьбе.
Черт не в пекле, не в небе —
Рядом с Богом в тебе.Верю в Бога любого
И в любую мечту.
В каждом — чту его Бога,
В каждом — черта не чту.Вся планета больная…
Может, это — навек?
Ничего я не знаю.
Знаю: Я человек.
Пела ночью мышка в норке:
— Спи, мышонок, замолчи!
Дам тебе я хлебной корки
И огарочек свечи.
Отвечает ей мышонок:
— Голосок твой слишком тонок.
Лучше, мама, не пищи,
Ты мне няньку поищи!
Побежала мышка-мать,
Стала утку в няньки звать:
— Приходи к нам, тетя утка,
Нашу детку покачать.
Стала петь мышонку утка:
— Га-га-га, усни, малютка!
После дождика в саду
Червяка тебе найду.
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Нет, твой голос нехорош.
Слишком громко ты поешь!
Побежала мышка-мать,
Стала жабу в няньки звать:
— Приходи к нам, тетя жаба,
Нашу детку покачать.
Стала жаба важно квакать:
— Ква-ква-ква, не надо плакать!
Спи, мышонок, до утра,
Дам тебе я комара.
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Нет, твой голос нехорош.
Очень скучно ты поешь!
Побежала мышка-мать,
Тетю лошадь в няньки звать:
— Приходи к нам, тетя лошадь,
Нашу детку покачать.
— И-го-го! — поет лошадка.-
Спи, мышонок, сладко-сладко,
Повернись на правый бок,
Дам овса тебе мешок!
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Нет, твой голос нехорош.
Очень страшно ты поешь!
Побежала мышка-мать,
Стала свинку в няньки звать:
— Приходи к нам, тетя свинка,
Нашу детку покачать.
Стала свинка хрипло хрюкать,
Непослушного баюкать:
— Баю-баюшки, хрю-хрю.
Успокойся, говорю.
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Нет, твой голос нехорош.
Очень грубо ты поешь!
Стала думать мышка-мать:
Надо курицу позвать.
— Приходи к нам, тетя клуша,
Нашу детку покачать.
Закудахтала наседка:
— Куд-куда! Не бойся, детка!
Забирайся под крыло:
Там и тихо, и тепло.
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Нет, твой голос не хорош.
Этак вовсе не уснешь!
Побежала мышка-мать,
Стала щуку в няньки звать:
— Приходи к нам, тетя щука,
Нашу детку покачать.
Стала петь мышонку щука —
Не услышал он ни звука:
Разевает щука рот,
А не слышно, что поет…
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Нет, твой голос нехорош.
Слишком тихо ты поешь!
Побежала мышка-мать,
Стала кошку в няньки звать:
— Приходи к нам, тетя кошка,
Нашу детку покачать.
Стала петь мышонку кошка:
— Мяу-мяу, спи, мой крошка!
Мяу-мяу, ляжем спать,
Мяу-мяу, на кровать.
Глупый маленький мышонок
Отвечает ей спросонок:
— Голосок твой так хорош —
Очень сладко ты поешь!
Прибежала мышка-мать,
Поглядела на кровать,
Ищет глупого мышонка,
А мышонка не видать…
Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мёрзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их лужёных глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах –
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их,
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звёзды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь её проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела…
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.
«Рядовой Борисов!» — «Я!» — «Давай, как было дело!» —
«Я держался из последних сил:
Дождь хлестал, потом устал, потом уже стемнело…
Только — я его предупредил!
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор». —
«Бросьте, рядовой, давайте правду — вам же лучше!
Вы б его узнали за версту…» —
«Был туман… узнать не мог… темно, на небе тучи…
Кто-то шёл — я крикнул в темноту.
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор». —
«Рядовой Борисов, — снова следователь мучил, —
Попадёте вы под трибунал!» —
«Я был на посту — был дождь, туман, и были тучи, —
Снова я упрямо повторял. —
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор».
…Год назад — а я обид не забываю скоро —
В шахте мы повздорили чуток…
Правда по душам не получилось разговора:
Нам мешал отбойный молоток.
На крик души «Оставь её!» он стал шутить,
На мой удар он закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался — я был обижен, зол, —
Чинарик выплюнул, нож бросил и ушёл.
Счастие моё, что оказался он живучим!..
Ну, а я — я долг свой выполнял.
Правда ведь, был дождь, туман, по небу плыли тучи…
По уставу — правильно стрелял!
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор.
Хоть вы космонавты — любимчики вы.
А мне из-за вас не сносить головы.
Мне кости сломает теперь иль сейчас
Фабричный конвейер по выпуску вас.Все карты нам спутал смеющийся чёрт.
Стал спорт, как наука. Наука — как спорт.
И мир превратился в сплошной стадион.
С того из-за вас и безумствует он.Устал этот мир поклоняться уму.
Стандартная храбрость приятна ему.
И думать не надо, и всё же — держись:
Почти впечатленье и вроде бы — жизнь.Дурак и при технике тот же дурак
Придумать — он может, подумать — никак.
И главным конструктором сделался он,
И мир превратился в сплошной стадион.Великое дело, высокая власть.
Сливаются в подвиге разум и страсть.
Взлетай над планетой! Кружи и верши.
Но разум — без мудрости, страсть — без души.Да, трудно проделать ваш доблестный путь —
Взлетев на орбиту, с орбиты — лизнуть.
И трудно шесть суток над миром летать,
С трудом приземлиться и кукольным стать.Но просто работать во славу конца —
Бессмысленной славой тревожить сердца.Нет, я не хочу быть героем, как вы.
Я лучше, как я, не сношу головы.
Промчатся над вами
Года за годами,
И станете вы старичками.
Теперь белобрысые вы,
Молодые,
А будете лысые вы
И седые.
И даже у маленькой Татки
Когда-нибудь будут внучатки,
И Татка наденет большие очки
И будет вязать своим внукам перчатки,
И даже двухлетнему Пете
Будет когда-нибудь семьдесят лет,
И все дети, всё дети на свете
Будут называть его: дед.
И до пояса будет тогда
Седая его борода.
Так вот, когда станете вы старичками
С такими большими очками,
И чтоб размять свои старые кости,
Пойдете куда-нибудь в гости, –
(Ну, скажем, возьмете внучонка Николку
И поведете на елку),
Или тогда же, — в две тысячи двадцать
четвертом году; –
На лавочку сядете в Летнем саду.
Или не в Летнем саду, а в каком-нибудь
маленьком скверике
В Новой Зеландии или в Америке,
— Всюду, куда б ни заехали вы, всюду,
везде, одинаково,
Жители Праги, Гааги, Парижа, Чикаго
и Кракова –
На вас молчаливо укажут
И тихо, почтительно скажут:
«Он был в Ленинграде… во время
осады…
В те годы… вы знаете… в годы
… блокады»
И снимут пред вами шляпы.
Мы —
Эдисоны
невиданных взлетов,
энергий
и светов.
Но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас
это — наша
Страна советов,
советская воля,
советское знамя,
советское солнце.
Внедряйтесь
и взлетайте
и вширь
и ввысь.
Взвивай,
изобретатель,
рабочую
мысль!
С памятник ростом
будут
наши капусты
и наши моркови,
будут лучшими в мире
наши
коровы
и кони.
Массы —
плоть от плоти
и кровь от крови,
мы
советской деревни
титаны Маркони*.
Пошла
борьба
и в знании,
класс
на класс.
Дострой
коммуны здание
смекалкой
масс.
Сонм
электростанций,
зажгись
пустырями сонными,
Спрессуем
в массовый мозг
мозга
людские клетки.
Станем гигантскими,
станем
невиданными Эдисонами
и пяти-,
и десяти-,
и пятидесятилетки.
Вредителей
предательство
и белый
знаний
лоск
забей
изобретательством,
рабочий
мозг.
Мы —
Маркони
гигантских взлетов,
энергий
и светов,
но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас,
это — наша
Страна советов,
советская стройка,
советское знамя,
советское солнце.
На себя не совсем полагаюсь,
потому что себя я пугаюсь,
если, даже ключом не звеня,
кто-то чуждый влетает в меня.Он,
владелец отмычек послушных,
постепенно становится мной,
как хозяином ставший послушник,
как врача залечивший больной.Он — другой,
в меня ввинченный разум.
Он —
заряженное ружьё
с пулей — мне.
Он моим же глазом
мне подмигивает
нехорошо.Почему,
заразившись бедламом,
то пророчествуя,
то мельтеша,
то становится храмом,
то срамом
человеческая душа? Почему
на лице ангелочка
из укромного уголочка,
как с гадюкой скрещённый зайчик,
вдруг
высовывается
негодяйчик? Почему
сквозь уста мадонны,
где и трещинки даже —
медовы,
вдруг
раздвоенный,
розоватенький
вылезает
язык змееватенький? Почему в нас такое любое?
Стала самоборьба ремеслом,
ибо каждый из нас —
поле боя,
после боя добра со злом.И когда вся душа прохудявая,
в ней для ангела — не жильё,
и мохнатая лапища дьявола
лезет в чёрные дыры её.Если всё так раздвоено горестно,
где же ангельская рука?
Почему не пошлёшь ты,
о, господи,
к нам,
сюда,
своего двойника? Зная нас,
ты печёшься о нём,
ибо снова его мы распнём.
Мне скулы от досады сводит:
Мне кажется который год,
Что там, где я, — там жизнь проходит,
А там, где нет меня, — идет!
А дальше — больше, каждый день я
Стал слышать злые голоса:
"Где ты — там только наважденье,
Где нет тебя — все чудеса.
Ты только ждешь и догоняешь,
Врешь и боишься не успеть,
Смеешься меньше ты и, знаешь,
Ты стал разучиваться петь!
Как дым твои ресурсы тают,
И сам швыряешь все подряд, -
Зачем? Где ты — там не летают,
А там, где нет тебя, — парят."
Я верю крику, вою, лаю,
Но все-таки, друзей любя,
Дразнить врагов я не кончаю,
С собой в побеге от себя.
Живу, не ожидая чуда,
Но пухнут жилы от стыда, -
Я каждый раз хочу отсюда
Сбежать куда-нибудь туда.
Хоть все пропой, протарабань я,
Хоть всем хоть голым покажись -
Пустое все, — здесь — прозябанье,
А где-то там — такая жизнь!..
Фартило мне, Земля вертелась,
И, взявши пары три белья,
Я — шасть — и там! Но вмиг хотелось
Назад, откуда прибыл я.
Люди пашут каждый раз опять.
Одинаково — из года в год.
Почему-то нужен нам полет,
Почему-то скучно нам пахать.Я и сам поэт… Писал, пишу,
Может, вправду что еще рожу…
А чтоб жрать — не сею, не пашу,
Скучные стихи перевожу.И стыдясь — за стол сажусь опять,
Унижаю сердце без конца.
А ведь всё — чтоб, уцелев, летать,
Быть собой и волновать сердца.А ведь всё — чтоб длился мой полет.
Чтоб и вверх взлетать, и падать вниз…
Одинаково из года в год
Люди пашут землю… В этом — жизнь.Не охотник я до общих мест,
Но на этом вправду мир стоит.
Если это людям надоест,
Все исчезнет… Даже этот стыд.Мысль, надежда, жажда знать, искать,
Свет, тепло, и книги, и кино…
Между тем как людям вновь пахать
Интересно станет все равно.А потом окрепнут… И опять,
Позабыв про боль былых утрат,
Кто-то станет сытости не рад,
Не пахать захочет, а летать.Что ж… Душа должна любить полет.
Пусть опять летит!.. Но все равно:
Землю пашут так же — каждый год,
И других основ нам — не дано.
Я спросил тебя: «Зачем идёте в гору вы? —
А ты к вершине шла, а ты рвалася в бой. —
Ведь Эльбрус и с самолёта видно здорово…»
Рассмеялась ты — и взяла с собой.
И с тех пор ты стала близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя.
Первый раз меня из трещины вытаскивая,
Улыбалась ты, скалолазка моя!
А потом за эти проклятые трещины,
Когда ужин твой я нахваливал,
Получил я две короткие затрещины,
Но не обиделся, а приговаривал:
«Ох, какая же ты близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя!..»
Каждый раз меня по трещинам выискивая,
Ты бранила меня, альпинистка моя!
А потом, на каждом нашем восхождении —
Ну почему ты ко мне недоверчивая?!
Страховала ты меня с наслаждением,
Альпинистка моя гуттаперчевая!
Ох, какая ж ты неблизкая, неласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя!
Каждый раз меня из пропасти вытаскивая,
Ты ругала меня, скалолазка моя.
За тобой тянулся из последней силы я,
До тебя уже мне рукой подать —
Вот долезу и скажу: «Довольно, милая!»
Тут сорвался вниз, но успел сказать:
«Ох, какая же ты близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя!..»
Мы теперь с тобой одной верёвкой связаны —
Стали оба мы скалолазами!
От любви моей до любви твоей
Было столько верст, было столько дней.
Вьюга смешала землю с небом,
Серое небо с белым снегом.
Шел я сквозь вьюгу, шел сквозь небо,
Чтобы тебя отыскать на земле.
Как ты посмела не поверить,
Как ты посмела не ответить,
Не догадаться, не заметить,
Что твое счастье в руках у меня.
Нет без тебя света,
Нет от тебя ответа.
Верю, что ждешь где-то.
Всюду зову, всюду ищу тебя.
Вьюга смешала землю с небом,
Серое небо с белым снегом.
Шел я сквозь вьюгу, шел сквозь небо,
Но до тебя я дойду все равно.
От любви моей, от любви твоей
Стал упрямей я, стал еще сильней.
Хочешь, пройду я кручей горной,
Хочешь, взлечу я к туче черной.
Тесен для сердца мир просторный,
И не умею я жить, не любя.
Нет без тебя света,
Нет от тебя ответа.
Верю, что ждешь где-то.
Слышишь, зову, слышишь, иду к тебе.
Вьюга смешала землю с небом,
Серое небо с белым снегом.
Шел я сквозь вьюгу, шел сквозь небо,
Но я тебя отыщу все равно. Все равно.
Был он рыжим, как из рыжиков рагу.
Рыжим, словно апельсины на снегу.
Мать шутила, мать веселою была:
«Я от солнышка сыночка родила…»
А другой был чёрным-чёрным у неё.
Чёрным, будто обгоревшее смолье.
Хохотала над расспросами она, говорила:
«Слишком ночь была черна!..»
В сорок первом, в сорок памятном году
прокричали репродукторы беду.
Оба сына, оба-двое, соль Земли —
поклонились маме в пояс.
И ушли.
Довелось в бою почуять молодым
рыжий бешеный огонь и черный дым,
злую зелень застоявшихся полей,
серый цвет прифронтовых госпиталей.
Оба сына, оба-двое, два крыла,
воевали до победы.
Мать ждала.
Не гневила, не кляла она судьбу.
Похоронка
обошла её избу.
Повезло ей.
Привалило счастье вдруг.
Повезло одной на три села вокруг.
Повезло ей. Повезло ей! Повезло! —
Оба сына воротилися в село.
Оба сына. Оба-двое. Плоть и стать.
Золотистых орденов не сосчитать.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо.
Ноги целы, руки целы — что еще?
Пьют зеленое вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы — смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.
Жил человек рассеянный
На улице Бассейной.
Сел он утром на кровать,
Стал рубашку надевать,
В рукава просунул руки —
Оказалось, это брюки.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Надевать он стал пальто —
Говорят ему: «Не то!»
Стал натягивать гамаши —
Говорят ему: «Не ваши!»
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Вместо шапки на ходу
Он надел сковороду.
Вместо валенок перчатки
Натянул себе на пятки.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Однажды на трамвае
Он ехал на вокзал
И, двери открывая,
Вожатому сказал:
«Глубокоуважаемый
Вагоноуважатый!
Вагоноуважаемый
Глубокоуважатый!
Во что бы то ни стало
Мне надо выходить.
Нельзя ли у трамвала
Вокзай остановить?»
Вожатый удивился —
Трамвай остановился.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Он отправился в буфет
Покупать себе билет.
А потом помчался в кассу
Покупать бутылку квасу.
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Побежал он на перрон,
Влез в отцепленный вагон,
Внес узлы и чемоданы,
Рассовал их под диваны,
Сел в углу перед окном
И заснул спокойным сном.
«Это что за полустанок?» —
Закричал он спозаранок.
А с платформы говорят:
«Это город Ленинград».
Он опять поспал немножко
И опять взглянул в окошко,
Увидал большой вокзал,
Почесался и сказал:
«Это что за остановка —
Бологое иль Поповка?»
А с платформы говорят:
«Это город Ленинград».
Он опять поспал немножко
И опять взглянул в окошко,
Увидал большой вокзал,
Потянулся и сказал:
«Что за станция такая —
Дибуны или Ямская?»
А с платформы говорят:
«Это город Ленинград».
Закричал он: «Что за шутки!
Еду я вторые сутки,
А приехал я назад,
А приехал в Ленинград!»
Вот какой рассеянный
С улицы Бассейной!
Они студентами были.
Они друг друга любили.
Комната в восемь метров —
чем не семейный дом?!
Готовясь порой к зачетам,
Над книгою или блокнотом
Нередко до поздней ночи сидели они вдвоем.
Она легко уставала,
И если вдруг засыпала,
Он мыл под краном посуду и комнату подметал.
Потом, не шуметь стараясь
И взглядов косых стесняясь,
Тайком за закрытой дверью
белье по ночам стирал.
Но кто соседок обманет —
Тот магом, пожалуй, станет.
Жужжал над кастрюльным паром их дружный
осиный рой.
Ее называли «лентяйкой»,
Его — ехидно — «хозяйкой»,
Вздыхали, что парень —
тряпка и у жены под пятой.
Нередко вот так часами
Трескучими голосами
Могли судачить соседки,
шинкуя лук и морковь.
И хоть за любовь стояли,
Но вряд ли они понимали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!
Они инженерами стали.
Шли годы без ссор и печали.
Но счастье — капризная штука,
нестойка порой, как дым.
После собранья, в субботу,
Вернувшись домой с работы,
Жену он застал однажды целующейся с другим.
Нет в мире острее боли.
Умер бы лучше, что ли!
С минуту в дверях стоял он,
уставя в пространство взгляд.
Не выслушал объяснений,
Не стал выяснять отношений,
Не взял ни рубля, ни рубахи,
а молча шагнул назад…
С неделю кухня гудела:
«Скажите, какой Отелло!
Ну целовалась, ошиблась…
немного взыграла кровь!..
А он не простил — слыхали?»
Мещане! Они и не знали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!
Любил я утром раньше всех
зимой войти под крышу эту,
когда еще ударный цех
чуть освещен дежурным светом.
Когда под тихой кровлей той
все, от пролета до пролета,
спокойно дышит чистотой
и ожиданием работы.
В твоем углу, машинный зал,
склонившись над тетрадкой в клетку,
я безыскусно воспевал
России нашей пятилетку.
Но вот, отряхивая снег,
все нарастая постепенно,
в платках и шапках в длинный цех
входила утренняя смена.
Я резал и строгал металл,
запомнив мастера уроки,
и неотвязно повторял
свои предутренние строки.
И многие из этих строк
еще безвестного поэта
печатал старый «Огонек»
средь информаций и портретов.
Журнал был тоньше и бедней,
но, путь страны припоминая,
подшивку тех далеких дней
я с гордой нежностью листаю.
В те дни в заводской стороне,
у проходной, вблизи столовой,
встречаться муза стала мне
в своей юнгштурмовке суровой.
Она дышала горячо
и шла вперед без передышки
с лопатой, взятой на плечо,
и «Политграмотой» под мышкой.
Она в решающей борьбе,
о тонкостях заботясь мало,
хрипела в радиотрубе,
агитплакаты малевала.
Рукою властной паренька
она манила за собою,
и красный цвет ее платка
стал с той поры моей судьбою.
Ой-ей-ей, спроси меня, ясная звезда,
Не скучно ли долбить толоконные лбы?
Я мету сор новых песен из старой избы.
Отбивая поклоны, мне хочется встать на дыбы.
Но там — только небо в кольчуге из синего льда.
Ой-ей-ей, спроси меня, ясная звезда,
Не скучно ли все время вычесывать блох?
Я молюсь, став коленями на горох.
Меня слышит бог Никола-Лесная вода.
Но сабля ручья спит в ножнах из синего льда.
Каждому времени — свои ордена.
Но дайте же каждому валенку свой фасон!
Я сам знаю тысячу реальных потех,
и я боюсь сна из тех, что на все времена.
Звезда! Я люблю колокольный звон…
С земли по воде сквозь огонь в небеса звон…
Ой-й-й, спроси, звезда, да скоро ли сам усну,
отлив себе шлем из синего льда?
Белым зерном меня кормила зима
Там, где сойти с ума не сложней, чем порвать струну.
Звезда! Зачем мы вошли сюда?
Мы пришли, чтобы разбить эти латы из синего льда.
Мы пришли, чтобы раскрыть эти ножны из синего льда.
Мы сгорим на экранах из синего льда.
Мы украсим шлемы из синего льда.
И мы станем скипетром из синего льда.
Ой-ей-ей, спроси меня, ясная звезда.
Ой-ей-ей, спаси меня, ясная звезда.
Восходит солнце над Москвой.
Старухи бегают с тоской:
Куда, куда идти теперь?
Уж Новый Быт стучится в дверь!
Младенец, выхолен и крупен,
Сидит в купели, как султан.
Прекрасный поп поет, как бубен,
Паникадилом осиян.
Прабабка свечку зажигает,
Младенец крепнет и мужает
И вдруг, шагая через стол,
Садится прямо в комсомол.И время двинулось быстрее,
Стареет папенька-отец,
И за окошками в аллее
Играет сваха в бубенец.
Ступни младенца стали шире,
От стали ширится рука.
Уж он сидит в большой квартире,
Невесту держит за рукав.
Приходит поп, тряся ногами,
В ладошке мощи бережет,
Благословить желает стенки,
Невесте крестик подарить.
«Увы, — сказал ему младенец, —
Уйди, уйди, кудрявый поп,
Я — новой жизни ополченец,
Тебе ж один остался гроб!»
Уж поп тихонько плакать хочет,
Стоит на лестнице, бормочет,
Не зная, чем себе помочь.
Ужель идти из дома прочь?
Но вот знакомые явились,
Завод пропел: «Ура! Ура!»
И Новый Быт, даруя милость,
В тарелке держит осетра.
Варенье, ложечкой носимо,
Шипит и падает в боржом.
Жених, проворен нестерпимо,
К невесте лепится ужом.
И председатель на отвале,
Чете играя похвалу,
Приносит в выборгском бокале
Вино солдатское, халву,
И, принимая красный спич,
Сидит на столике кулич.«Ура! Ура!» — поют заводы,
Картошкой дым под небеса.
И вот супруги, выпив соды,
Сидят и чешут волоса.
И стало все благоприятно:
Явилась ночь, ушла обратно,
И за окошком через миг
Погасла свечка-пятерик.
Гордые шеи изогнуты круто.
В гипсе, фарфоре молчат они хмуро.
Смотрят с открыток, глядят с абажуров,
Став украшеньем дурного уюта.
Если хозяйку-кокетку порой
«Лебедью» гость за столом назовет,
Птицы незримо качнут головой:
Что, мол, он знает и что он поймет?!
Солнце садилось меж бронзовых скал,
Лебедь на жесткой траве умирал.
Дробь браконьера иль когти орла?
Смерть это смерть — оплошал, и нашла!
Дрогнул, прилег и застыл недвижим.
Алая бусинка с клюва сползла…
Долго кружила подруга над ним
И наконец поняла!
Сердца однолюбов связаны туго.
Вместе навек судьба и полет.
И даже смерть, убивая друга,
Их дружбы не разорвет.
В лучах багровеет скальный гранит,
Лебедь на жесткой траве лежит,
А по спирали в зенит упруго
Кругами уходит его подруга.
Чуть слышно донесся гортанный крик,
Белый комок над бездной повис
Затем он дрогнул, а через миг
Метнулся отвесно на скалы вниз.
Тонкие шеи изогнуты круто.
В гипсе, фарфоре молчат они хмуро.
Смотрят с открыток, глядят с абажуров,
Став украшеньем дурного уюта.
Но сквозь фокстроты, сквозь шторы из ситца
Слышу я крыльев стремительный свист,
Вижу красивую гордую птицу,
Камнем на землю летящую вниз.
У меня запой от одиночества —
По ночам я слышу голоса…
Слышу вдруг зовут меня по отчеству,
Глянул — чёрт. Вот это чудеса!
Чёрт мне строил рожи и моргал,
А я ему тихонечко сказал:
«Я, брат, коньяком напился вот уж как!
Но ты, наверно, пьёшь денатурат…
Слушай, чёрт-чертяка-чёртик-чёртушка,
Сядь со мной — я очень буду рад…
Ну неужели, чёрт возьми, ты трус?!
Слезь с плеча, а то перекрещусь!»
Чёрт сказал, что он знаком с Борисовым —
Это наш запойный управдом.
Чёрт за обе щёки хлеб уписывал,
Брезговать не стал и коньяком.
Кончился коньяк — не пропадём:
Съездим к трём вокзалам и возьмём.
Я уснул, к вокзалам чёрт мой съездил сам…
Просыпаюсь — снова чёрт, — боюсь:
Или он по-новой мне пригрезился,
Или это я ему кажусь.
Чёрт икал, ругался и молчал,
Целоваться лез, хвостом вилял.
Насмеялся я над ним до коликов
И спросил: «Как там у вас в аду
Отношенье к нашим алкоголикам —
Говорят, их жарят на спирту?»
Чёрт опять ругнулся и сказал:
«И там не тот товарищ правит бал!»…
Всё кончилось, светлее стало в комнате,
Чёрта я хотел опохмелять,
Но растворился чёрт, как будто в омуте…
Я всё жду — когда придёт опять…
Я не то чтоб чокнутый какой,
Но лучше — с чёртом, чем с самим собой.