Здравствуй, «Юность», это я,
Аня Чепурная,
Я ровесница твоя,
То есть молодая.То есть мама говорит,
Внука не желая:
Рано больно, дескать, стыд,
Будто не жила я.Моя мама — инвалид,
Получила травму,
И теперь благоволит
Больше к божью храму.Любит лазить по хорам,
Лаять тоже стала,
Но она в науки храм
Тоже б забегала… Не бросай читать письмо,
«Юность» дорогая!
Врач мамашу, если б смог,
Излечил от лая.Ты подумала-де: вот
Встанет спозаранка
И строчит, и шлёт, и шлёт
Письма, хулиганка! Нет, я правда в первый раз
О себе и Мите…
Слёзы капают из глаз,
Извините — будет грязь.
И письмо дочтите! Я ж живая вот реву,
Вам-то всё повтор, но
Я же грежу наяву:
Как дойдёт письмо в Москву —
Станет мне просторно.А отца радикулит
Гнёт горизонтально,
Он военный инвалид,
Так что всё нормально.Вас дедуля свято чтит:
Говорит пространно,
Всё — от Бога, говорит,
Или от экрана.Не бросай меня одну
И откликнись, «Юность»!
Мне — хоть щас на глубину!
Ну куда я денусь, ну?
Ну куда я сунусь? Нет, я лучше от и до,
Как и что случилось:
Здесь гадючее гнездо,
«Юность», получилось.Защити (тогда мы их! —
Живо шею свертим)
Нас, двоих друзей твоих,
А не то тут смерть им. Митя — это… как сказать?..
Это, я с которым…
В общем, стала я гулять
С Митей-комбайнёром.Жар валил от наших тел
(Образно, конечно).
Он по-честному хотел —
Это я (он аж вспотел!),
Я была беспечна.Это было жарким днём
Посреди ухаба…
«Юность», мы с тобой поймём:
Ты же тоже баба! Да и хоть бы между льдин —
Всё равно б случилось:
Я — шатенка, он — блондин,
Я одна — и он один.
Я же с ним училась! Зря мы это, Митя, зря…
Но ведь кровь-то бродит…
Как — не помню: три хмыря,
Словно три богатыря…
Колька верховодит.Защитили наготу
И прикрылись наспех,
А уж те орут: «Ату!» —
Поднимают на смех.Смех — забава для парней,
Страшное оружье!
Но, а здесь — ещё страшней,
Если до замужья.Наготу преодолев,
Срам прикрыв рукою,
Митя был как, правда, лев.
Колька ржёт, зовёт за хлев,
Словно с «б» со мною… Дальше — больше: он закрыл
Митину одежду,
Двух дружков своих пустил…
И пришли сто сорок рыл
С деревень и между…P.S. Вот люблю ли я его?
Передай три слова
(И не бойся ничего:
Заживёт — и снова…) —Слова, надо же вот, а! —
Или знак хотя бы!..
В общем, ниже живота…
Догадайся живо! Так
Мы же обе — бабы.Нет, боюсь, что не поймёшь!
Но я истый друг вам.
Ты конвертик надорвёшь,
Левый угол отогнёшь —
Там уже по буквам!
Майский бриз, освежая, скользит за ворот,
Где-то вздрогнул густой корабельный бас,
Севастополь! Мой гордый, мой светлый город,
Я пришел к тебе в праздник, в рассветный час!
Тихо тают в Стрелецкой ночные тени,
Вдоль бульваров, упруги и горячи,
Мчатся первые радостные лучи,
Утро пахнет гвоздиками и сиренью.
Но все дальше, все дальше лучи бегут,
Вот долина Бельбека: полынь и камень.
Ах, как выли здесь прежде металл и пламень,
Сколько жизней навеки умолкло тут…
Поле боя, знакомое поле боя,
Тонет Крым в виноградниках и садах,
А вот здесь, как и встарь — каменистый прах
Да осколки, звенящие под ногою.
Где-то галькой прибой шуршит в тишине.
Я вдруг словно во власти былых видений,
Сколько выпало тут вот когда-то мне,
Здесь упал я под взрывом в густом огне,
Чтоб воскреснуть и жить для иных сражений,
О мое поколенье! Мы шли с тобой
Ради счастья земли сквозь дымы и беды,
Пятна алой зари на земле сухой
Словно память о тяжкой цене победы…
Застываю в молчании, тих и суров.
Над заливом рассвета пылает знамя…
Я кладу на дорогу букет цветов
В честь друзей, чьих уже не услышать слов
И кто нынешний праздник не встретит с нами.
День Победы! Он замер на кораблях,
Он над чашею вечное вскинул пламя,
Он грохочет и бьется в людских сердцах,
Опаляет нас песней, звенит в стихах,
Полыхает плакатами и цветами.
На бульварах деревья равняют строй.
Все сегодня багровое и голубое.
Севастополь, могучий орел! Герой!
Двести лет ты стоишь над морской волной,
Наше счастье и мир заслонив собою!
А когда вдоль проспектов и площадей
Ветераны идут, сединой сверкая,
Им навстречу протягивают детей,
Люди плачут, смеются, и я светлей
Ни улыбок, ни слез на земле не знаю!
От объятий друзей, от приветствий женщин,
От цветов и сияния детских глаз
Нет, наверно, счастливее их сейчас!
Но безжалостно время. И всякий раз
Приезжает сюда их все меньше и меньше…
Да, все меньше и меньше. И час пробьет,
А ведь это случится же поздно иль рано,
Что когда-нибудь праздник сюда придет,
Но уже без единого ветерана…
Только нам ли искать трагедийных слов,
Если жизнь торжествует и ввысь вздымается,
Если песня отцовская продолжается
И вливается в песнь боевых сынов!
Если свято страну свою берегут
Честь и Мужество с Верою дерзновенной,
Если гордый, торжественный наш салют,
Утверждающий мир, красоту и труд,
Затмевает сияние звезд вселенной,
Значит, стужи — пустяк и года — ерунда!
Значит, будут цветам улыбаться люди,
Значит, счастье, как свет, будет жить всегда
И конца ему в мире уже не будет!
Разобрал головоломку —
Не могу ее сложить.
Подскажи хоть ты потомку,
Как на свете надо жить —Ради неба или ради
Хлеба и тщеты земной,
Ради сказанных в тетради
Слов идущему за мной? Под окном — река забвенья,
Испарения болот.
Хмель чужого поколенья
И тревожит, и влечет.Я кричу, а он не слышит,
Жжет свечу до бела дня,
Будто мне в ответ он пишет:
«Что тревожишь ты меня?»Я не стою ни полслова
Из его черновика.
Что ни слово — для другого,
Через годы и века.Боже правый, неужели
Вслед за ним пройду и я
В жизнь из жизни мимо цели,
Мимо смысла бытия? 2Как тот Кавказский Пленник в яме,
Из глины нищеты моей
И я неловкими руками
Лепил свистульки для детей.Не испытав закала в печке,
Должно быть, вскоре на куски
Ломались козлики, овечки,
Верблюдики и петушки.Бросали дети мне объедки,
Искусство жалкое ценя,
И в яму, как на зверя в клетке,
Смотрели сверху на меня.Приспав сердечную тревогу,
Я забывал, что пела мать,
И научился понемногу
Мне чуждый лепет понимать.Я смутно жил, но во спасенье
Души, изнывшей в полусне,
Как мимолетное виденье,
Опять явилась Муза мне, И лестницу мне опустила,
И вывела на белый свет,
И леность сердца мне простила,
Путь хоть теперь, на склоне лет.3В магазине меня обсчитали:
Мой целковый кассирше нужней.
Но каких несравненных печалей
Не дарили мне в жизни моей: В снежном, полном веселости мире,
Где алмазная светится высь,
Прямо в грудь мне стреляли, как в тире,
За душой, как за призом, гнались; Хорошо мне изранили тело
И не взяли за то ни копья,
Безвозмездно мне сердце изъела
Драгоценная ревность моя; Клевета расстилала мне сети,
Голубевшие как бирюза,
Наилучшие люди на свете
С царской щедростью лгали в глаза.Был бы хлеб. Ни богатства, ни славы
Мне в моих сундуках не беречь.
Не гадал мой даритель лукавый,
Что вручил мне с подарками право
На прямую свободную речь.4Почему, скажи, сестрица,
Не из райского ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты, душа? Человеческое тело
Ненадежное жилье,
Ты влетела слишком смело
В сердце темное мое.Тело может истомиться,
Яду невзначай глотнуть,
И потянешься, как птица,
От меня в обратный путь.Но когда ты отзывалась
На призывы бытия,
Непосильной мне казалась
Ноша бедная моя, -Может быть, и так случится,
Что, закончив перелет,
Будешь биться, биться, биться —
И не отомкнут ворот.Пой о том, как ты земную
Боль, и соль, и желчь пила,
Как входила в плоть живую
Смертоносная игла, Пой, бродяжка, пой, синица,
Для которой корма нет,
Пой, как саваном ложится
Снег на яблоневый цвет, Как возвысилась пшеница,
Да побил пшеницу град…
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.
Давая прошлому оценку,
Века и миг сводя к нолю,
Сегодня я, как все, на стенку
Тож календарик наколю
И, уходя от темы зыбкой,
С благонамеренной улыбкой,
Впадая ловко в общий тон,
Дам новогодний фельетон.То, что прошло, то нереально, -
Реален только опыт мой,
И потому я, натурально,
Решил оставить путь прямой.
Играя реже рифмой звонкой,
Теперь я шествую сторонкой
И, озираяся назад,
Пишу, хе-хе, на общий лад.Пишу ни весело, ни скучно —
Так, чтоб довольны были все.
На Шипке всё благополучно.
Мы — в новой, мирной полосе.
Программы, тезисы, проекты,
Сверхсветовые сверхэффекты,
Электризованная Русь…
Всё перечислить не берусь.И трудно сразу перечислить.
Одно лишь ясно для меня:
О чем не смели раньше мыслить,
То вдруг вошло в программу дня.
Приятно всем. И мне приятно,
А потому весьма понятно,
Что я, прочистив хриплый бас,
Готовлюсь к выезду в Донбасс.Нам приходилось очень круто.
Но труд — мы верим — нас спасет.
Всё это так. Но почему-то
Меня под ложечкой сосет.
Боюсь, не шлепнуть бы нам в лужу.
Я вижу лезущих наружу —
Не одного, а целый стан —
Коммунистических мещан.Мещанство — вот она, отрава! -
Его опасность велика.
С ним беспощадная расправа
Не так-то будет нам легка.
Оно сидит в глубоких норах,
В мозгах, в сердцах, в телесных порах
И даже — выскажусь вполне —
В тебе, читатель, и во мне.Ты проявил в борьбе геройство.
Я в переделках тоже был.
Но не у всех такое свойство —
Уметь хранить геройский пыл.
Кой-где ребятки чешут пятки:
«Вот Новый год, а там и святки…»
Кой-где глаза, зевая, трут:
«Ах-ха!.. Соснем… Потом… за труд…»Для вора надобны ль отмычки,
Коль сторож спит и вход открыт?
Где есть мещанские привычки,
Там налицо — мещанский быт.
Там (пусть советские) иконы,
Там неизменные каноны,
Жрецы верховные, алтарь…
Там, словом, всё, что было встарь.Там — общепризнанное мненье,
Там — новый умственный Китай,
На слово смелое — гоненье,
На мысль нескованную — лай;
Там — тупоумие и чванство,
Самовлюбленное мещанство,
Вокруг него обведена
Несокрушимая стена… Узрев подобную угрозу,
Сказать по правде — я струхнул.
И перейти решил на прозу.
В стихах — ведь вон куда махнул!
Трусливо начал, а кончаю…
Совсем беды себе не чаю…
А долго ль этак до беды?
Стоп. Заметать начну следы.Я вообще… Я не уверен…
Я, так сказать… Согласен, да…
Я препираться не намерен…
И не осмелюсь никогда…
Прошу простить, что я так резко…
Твое, читатель, мненье веско…
Спасибо. Я себе не враг:
Впредь рассчитаю каждый шаг.Я тож, конечно, не из стали.
Есть у меня свои грехи.
Меня печатать реже стали —
Вот за подобные стихи.
Читатель милый, с Новым годом!
Не оскорбись таким подходом
И — по примеру прошлых лет —
Прими сердечный мой привет!
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Мы мертвым глаза не закрыли,
Придется нам вдовам сказать,
Что мы не успели, забыли
Последнюю почесть отдать.
Не в честных солдатских могилах —
Лежат они прямо в пыли.
Но, мертвых отдав поруганью,
Зато мы — живыми пришли!
Не правда ль, мы так и расскажем
Их вдовам и их матерям:
Мы бросили их на дороге,
Зарыть было некогда нам.
Ты, кажется, слушать не можешь?
Ты руку занес надо мной…
За слов моих страшную горечь
Прости мне, товарищ родной,
Прости мне мои оскорбленья,
Я с горя тебе их сказал,
Я знаю, ты рядом со мною
Сто раз свою грудь подставлял.
Я знаю, ты пуль не боялся,
И жизнь, что дала тебе мать,
Берег ты с мужскою надеждой
Ее подороже продать.
Ты, верно, в сорочке родился,
Что все еще жив до сих пор,
И смерть тебе меньшею мукой
Казалась, чем этот позор.
Ты можешь ответить, что мертвых
Завидуешь сам ты судьбе,
Что мертвые сраму не имут, —
Нет, имут, скажу я тебе.
Нет, имут. Глухими ночами,
Когда мы отходим назад,
Восставши из праха, за нами
Покойники наши следят.
Солдаты далеких походов,
Умершие грудью вперед,
Со срамом и яростью слышат
Полночные скрипы подвод.
И, вынести срама не в силах,
Мне чудится в страшной ночи —
Встают мертвецы всей России,
Поют мертвецам трубачи.
Беззвучно играют их трубы,
Незримы от ног их следы,
Словами беззвучной команды
Их ротные строят в ряды.
Они не хотят оставаться
В забытых могилах своих,
Чтоб вражеских пушек колеса
К востоку ползли через них.
В бело-зеленых мундирах,
Павшие при Петре,
Мертвые преображенцы
Строятся молча в каре.
Плачут седые капралы,
Протяжно играет рожок,
Впервые с Полтавского боя
Уходят они на восток.
Из-под твердынь Измаила,
Не знавший досель ретирад,
Понуро уходит последний
Суворовский мертвый солдат.
Гремят барабаны в Карпатах,
И трубы над Бугом поют,
Сибирские мертвые роты
У стен Перемышля встают.
И на истлевших постромках
Вспять через Неман и Прут
Артиллерийские кони
Разбитые пушки везут.
Ты слышишь, товарищ, ты слышишь,
Как мертвые следом идут,
Ты слышишь: не только потомки,
Нас предки за это клянут.
Клянемся ж с тобою, товарищ,
Что больше ни шагу назад!
Чтоб больше не шли вслед за нами
Безмолвные тени солдат.
Чтоб там, где мы стали сегодня, —
Пригорки да мелкий лесок,
Куриный ручей в пол-аршина,
Прибрежный отлогий песок, —
Чтоб этот досель неизвестный
Кусок нас родившей земли
Стал местом последним, докуда
Последние немцы дошли.
Пусть то безыменное поле,
Где нынче пришлось нам стоять,
Вдруг станет той самой твердыней,
Которую немцам не взять.
Ведь только в Можайском уезде
Слыхали названье села,
Которое позже Россия
Бородином назвала.
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!
Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!
Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою — чего скрывать! -
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили. Скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневниках писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»
И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли.
И в лихолетьи свинцово-грозном,
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились. Не подвели.
Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
Но шли ребята, назло ветрам,
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.
За вас, за мечты, за весну ваших снов,
Погибли ровесники ваши — солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.
Я знаю их, встретивших смерть в бою.
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.
Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.
Но быть хорошими, значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!
Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете — ничего!
И даже дерзкими — ничего!
Вот бойтесь цинизма только.
И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатье рук
И в ваших делах настоящих.
Конечно, не дай только бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза
Так же, как мы смотрели когда-то.
И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой проблемы «отцов и детей»,
Есть близкие люди: отцы и дети!
Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!
Ой, родная, отцовская,
Что на свете одна,
Сторона приднепровская,
Смоленская сторона,
Здравствуй!.. Слова не выдавить.
Край в ночи без огня.
Ты как будто за тридевять
Земель от меня.За высокою кручею,
За чужою заставою,
За немецкой колючею
Проволокой ржавою.И поля твои мечены
Рытым знаком войны,
Города покалечены,
Снесены, сожжены… И над старыми трактами
Тянет с ветром чужим
Не дымком наших тракторов, -
Вонью вражьих машин.И весна деревенская
Не красна, не шумна.
Песня на поле женская —
Край пройди — не слышна… Ой, родная, смоленская
Моя сторона, Ты огнем опаленная
До великой черты,
Ты, за фронтом плененная,
Оскорбленная, -
Ты
Никогда еще ранее
Даже мне не была
Так больна, так мила —
До рыдания… Я б вовеки грабителям
Не простил бы твоим,
Что они тебя видели
Вражьим оком пустым;
Что земли твоей на ноги
Зацепили себе,
Что руками погаными
Прикоснулись к тебе;
Что уродливым именем
Заменили твое;
Что в Днепре твоем вымыли
Воровское тряпье;
Что прошлися где по двору
Мимо окон твоих
Той походкою подлою,
Что у них у одних… Сторона моя милая,
Ты ль в такую весну
Под неволей постылою
Присмиреешь в плену?
Ты ль березой подрубленной
Будешь никнуть в слезах
Над судьбою загубленной,
Над могилой неубранной,
Позабытой в лесах? Нет, твой враг не похвалится
Тыловой тишиной,
Нет, не только страдалицей
Ты встаешь предо мной,
Земляная, колхозная, -
Гордой чести верна, -
Партизанская грозная
Сторона! Знай, убийца без совести,
Вор, ограбивший дом,
По старинной пословице,
Не хозяин ты в нем.За Починками, Глинками
И везде, где ни есть,
Потайными тропинками
Ходит зоркая месть.
Ходит, в цепи смыкается,
Обложила весь край,
Где не ждут, объявляется
И карает…
Карай! Бей, семья деревенская,
Вора в честном дому,
Чтобы жито смоленское
Боком вышло ему.
Встань, весь край мой поруганный,
На врага!
Неспроста
Чтоб вороною пуганой
Он боялся куста,
Чтоб он в страхе сутулился
Пред бессонной бедой,
Чтоб с дороги не сунулся
И за малой нуждой,
Чтоб дорога трясиною
Пузырилась под ним,
Чтоб под каждой машиною
Рухнул мост и — аминь! Чтоб тоска постоянная
Вражий дух извела,
Чтобы встреча желанная
Поскорее была.Ой, родная, отцовская,
Сторона приднепровская,
Земли, реки, леса мои,
Города мои древние,
Слово слушайте самое
Мое задушевное.
Все верней, все заметнее
Близкий радостный срок.
Ночь короткую летнюю
Озаряет восток.Полстраны под колесами
Боевыми гудит.
Разве родина бросила
Край родной хоть один? Хоть ребенка, хоть женщину
Позабыли в плену?
Где ж забудет Смоленщину —
Сторону! Сторона моя милая,
Земляки и родня,
Бей же силу постылую
Всей несчетною силою
Ножа и огня.
Бей! Вовек не утратится
Имя, дело твое,
Не уйдет в забытье,
Высшей славой оплатится.Эй, родная, Смоленская,
Сторона деревенская,
Эй, веселый народ,
Бей!
Наша берет!
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В последний свой зрячий миг:
Кабины вдруг замерцавший металл,
Серого дыма язык,
Земля, поставленная ребром,
И тонкий бич огня под крылом.Когда он вернулся… Но что рассказ –
Что объяснит он вам?
А ну зажмурьтесь хотя б на час –
Ступайте-ка в путь без глаз.Когда б без света вы жить смогли
Хоть час на своём веку,
Натыкаясь на каждую вещь земли.
На сочувствие, на тоску, —Представьте: это не шутка, не сон –
Вы век так прожить должны…
О чём вы подумали? Так и он
Думал, вернувшись с войны.Как жить? Как люди живут без глаз,
В самом себе, как в тюрьме, заточась,
Без окон в простор зелёный?
Расписаться за пенсию в месяц раз
При поддержке руки почтальона,
Запомнить где койка, кухня, вода,
Да плакать под радио иногда… Приди, любовь, если ты жива!
Пришла. Но как над живой могилой –
Он слышит — мучительно клея слова
Гримасничает голос милой.«Уйди, не надо, — сказал он ей, —
Жалость не сделаешь лаской».
Дверь — хлоп. И вдруг стало втрое темней
Под бархатной полумаской.Он сидел до полуночи не шевелясь.
А в городе за стеной
Ликовала огней звёздная вязь
Сказкою расписной.Сверкают — театр, проспект, вокзал,
Алмазинки пляшут в инее,
И блистают у молодости глаза –
Зелёные, карие, синие… Морозу окно распахнул слепой,
И крикнул в ночь: «Не возьмёшь, погоди ты!..»
А поздний прохожий на мостовой
Нашёл пистолет разбитый.Недели шли ощупью. Но с тех пор
Держал он данное ночью слово.
В сто двадцать секунд сложнейший прибор
Собирают мудрые пальцы слепого.По прибору, который слепой соберёт,
Зрячий водит машину в слепой полёт.И когда через месяц опять каблучки
Любимую в дом занесли несмело,
С ней было поступлено по-мужски,
И больше она уйти не сумела.И теперь, утомясь в теплоте ночной,
Она шепчет о нём: «Ненаглядный мой!»Упорством день изнутри освещён –
И отступает несчастье слепое.
Сегодня курсантам читает он
Лекцию «Стиль воздушного боя».И теперь не заметить вам, как жестоко
Прошла война по его судьбе.
Только вместо «Беречь как зеницу ока»
Говорит он — «Беречь, как волю к борьбе».Лицо его пристально и сурово,
Равнодушно к ласке огней и теней.
Осмотрели зоркие уши слепого
Улицу, площадь, машины на ней.Пред ними ревели, рычали, трубили
И взвивали шинами снежный прах.
Мчался чёрный ледоход автомобилей
В десятиэтажных берегах.Я беру его под руку «Разреши?»
Он чуть улыбается в воротник:
«Спасибо, не стоит, сам привык…» —
И один уходит в поток машин.На миг немею я от смущенья:
Зачем ты отнял руку? Постой!
Через грозную улицу Возвращенья
Переведи ты меня, слепой!
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.
Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!
В Горках знал его любой,
Старики на сходку звали,
Дети — попросту, гурьбой,
Чуть завидят, обступали.Был он болен. Выходил
На прогулку ежедневно.
С кем ни встретится, любил
Поздороваться душевно.За версту — как шел пешком —
Мог его узнать бы каждый.
Только случай с печником
Вышел вот какой однажды.Видит издали печник,
Видит: кто-то незнакомый
По лугу по заливному
Без дороги — напрямик.А печник и рад отчасти, -
По-хозяйски руку в бок, -
Ведь при царской прежней власти
Пофорсить он разве мог? Грядка луку в огороде,
Сажень улицы в селе, -
Никаких иных угодий
Не имел он на земле…— Эй ты, кто там ходит лугом!
Кто велел топтать покос?! —
Да с плеча на всю округу
И поехал, и понес.Разошелся.
А прохожий
Улыбнулся, кепку снял.
— Хорошо ругаться можешь! —
Только это и сказал.Постоял еще немного,
Дескать, что ж, прости, отец,
Мол, пойду другой дорогой…
Тут бы делу и конец.Но печник — душа живая, -
Знай меня, не лыком шит! —
Припугнуть еще желая:
— Как фамилия? — кричит.Тот вздохнул, пожал плечами,
Лысый, ростом невелик.
— Ленин, — просто отвечает.
— Ленин! — Тут и сел старик.День за днем проходит лето,
Осень с хлебом на порог,
И никак про случай этот
Позабыть печник не мог.А по свежей по пороше
Вдруг к избушке печника
На коне в возке хорошем —
Два военных седока.Заметалась беспокойно
У окошка вся семья.
Входят гости:
— Вы такой-то?.
Свесил руки:
— Вот он я…— Собирайтесь! —
Взял он шубу,
Не найдет, где рукава.
А жена ему:
— За грубость,
За свои идешь слова… Сразу в слезы непременно,
К мужней шубе — головой.
— Попрошу, — сказал военный.
Ваш инструмент взять с собой.Скрылась хата за пригорком.
Мчатся санки прямиком.
Поворот, усадьба Горки,
Сад, подворье, белый дом.В доме пусто, нелюдимо,
Ни котенка не видать.
Тянет стужей, пахнет дымом, -
Ну овин — ни дать ни взять.Только сел печник в гостиной,
Только на пол свой мешок —
Вдруг шаги, и дом пустынный
Ожил весь, и на порог —Сам, такой же, тот прохожий.
Печника тотчас узнал:
— Хорошо ругаться можешь, -
Поздоровавшись, сказал.И вдобавок ни словечка,
Словно все, что было, — прочь.
— Вот совсем не греет печка.
И дымит. Нельзя ль помочь? Крякнул мастер осторожно,
Краской густо залился.
— То есть как же так нельзя?
То есть вот как даже можно!.. Сразу шубу с плеч — рывком,
Достает инструмент. — Ну-ка…-
Печь голландскую кругом,
Точно доктор, всю обстукал.В чем причина, в чем беда
Догадался — и за дело.
Закипела тут вода,
Глина свежая поспела.Все нашлось — песок, кирпич,
И спорится труд, как надо.
Тут печник, а там Ильич
За стеною пишет рядом.И привычная легка
Печнику работа.
Отличиться велика
У него охота.Только будь, Ильич, здоров,
Сладим любо-мило,
Чтоб, каких ни сунуть дров,
Грела, не дымила.Чтоб в тепле писать тебе
Все твои бумаги,
Чтобы ветер пел в трубе
От веселой тяги.Тяга слабая сейчас —
Дело поправимо,
Дело это — плюнуть раз,
Друг ты наш любимый… Так он думает, кладет
Кирпичи по струнке ровно.
Мастерит легко, любовно,
Словно песенку поет… Печь исправлена. Под вечер
В ней защелкали дрова.
Тут и вышел Ленин к печи
И сказал свои слова.Он сказал, — тех слов дороже
Не слыхал еще печник:
— Хорошо работать можешь,
Очень хорошо, старик.И у мастера от пыли
Зачесались вдруг глаза.
Ну, а руки в глине были —
Значит, вытереть нельзя.В горле где-то все запнулось,
Что хотел сказать в ответ,
А когда слеза смигнулась,
Посмотрел — его уж нет… За столом сидели вместе,
Пили чай, велася речь
По порядку, честь по чести,
Про дела, про ту же печь.Успокоившись немного,
Разогревшись за столом,
Приступил старик с тревогой
К разговору об ином.Мол, за добрым угощеньем
Умолчать я не могу,
Мол, прошу, Ильич, прощенья
За ошибку на лугу.
Сознаю свою ошибку… Только Ленин перебил:
— Вон ты что, — сказал с улыбкой, —
Я про то давно забыл… По морозцу мастер вышел,
Оглянулся не спеша:
Дым столбом стоит над крышей, —
То-то тяга хороша.Счастлив, доверху доволен,
Как идет — не чует сам.
Старым садом, белым полем
На деревню зачесал… Не спала жена, встречает:
— Где ты, как? — душа горит…
— Да у Ленина за чаем
Засиделся, — говорит…
1К Степановой хате весной, перед вечером,
Подкралася смерть неприметной тропой.
— Степан Алексеич! Раздумывать нечего…
Степан Алексеич! Пришла за тобой.
Как видно, пропала ухватка железная, —
Лежишь ты да зря переводишь харчи…
— Что верно, то верно — хвораю, болезная,
Что правда, то правда — лежу на печи.
Давно уж задумал я думу нездешнюю,
Давно отошёл от полей и двора…
— Ну, что ж, приготовь
свою душеньку грешную,
Сегодня твоя наступила пора…
— Готов я. И доски для гроба натёсаны,
И выбрано место… Дорога одна…
А только нельзя ли отсрочить до осени? —
Уж больно хорошая нынче весна.
Хочу перед ночью своей нескончаемой
При свете, при лете пожить, подышать,
На всё на живое взглянуть на прощание,
Чтоб легче мне было в могиле лежать.
Опять же, хоть стар я, а всё же с понятием,
И знать, понимаешь ли, надобно мне —
Что наши решили насчёт неприятеля
И как повернутся дела на войне.
Узнаю про всё и умру успокоенный, —
Ни словом, ни делом тебе не солгу… —
И смерть отвечала: — Пусть будет по-твоему,
До первого снега отсрочить могу.2Вот лето промчалось. Покосы покошены.
Хлеба обмолочены. Тихо кругом.
Земля принакрылася белой порошею,
И речка подёрнулась первым ледком.
В окошко старик посмотрел, запечалился:
Знакомая гостья спешит через двор.
— Степан Алексеич! Отсрочка кончается…
Степан Алексеич! Таков уговор…
— Что верно, то верно…
Пора мне скопытиться, —
Степан говорит, — отслужил и в запас.
Да знаешь ли, дело такое предвидится,
Что мне умереть невозможно сейчас.
За всё моя совесть потом расквитается,
А нынче бы надо со мной погодить:
Прибыток в дому у меня ожидается —
Невестка мне внука должна народить.
И хочешь не хочешь, но так уж приходится, —
Позволь мне хоть малость
постранствовать тут:
Мне б только дождаться,
когда он народится,
Узнать бы — какой он и как назовут.
— И много ль для этого надобно времени?
— Ну, месяц, ну, два… Так о чём же тут речь?..
К тому же, пока ещё нет замирения,
На немцев бы надо тебе приналечь.
А там — приходи. Три аршина отмеривай, —
Степан не попросит уже ничего.
И будет лежать он — спокойный, уверенный,
Что живо, что здравствует племя его.
Солдату бывалому, старому воину —
Сама понимаешь — не грех уступить… —
И смерть отвечала: — Пусть будет по-твоему,
Хитришь ты, я вижу, да так уж и быть…3Мороз отскрипел. Отшумела метелица.
Снега потеряли свою белизну.
Туман вечерами над речкою стелется,
На улицах девушки кличут весну.
Ручей на дорогу откуда-то выбежал, —
Запел, заиграл, молодой баламут!..
Степан Алексеич поднялся — не выдержал,
Уселся на лавку и чинит хомут.
И любо Степану, и любо, и дорого,
Что он не последний на ниве людской;
Поди не надеялись больше на хворого,
А хворый-то — вот он, выходит, какой!
И сам хоть куда, и работа не валится
Из старых толковых Степановых рук.
А внуком и вправду Степан не нахвалится,
Да как нахвалиться? — орёл, а не внук!
Накопит он силы, войдёт в разумение,
А там — и пошёл по отцовским стопам!
Задумался старый… И в это мгновение
Послышался голос: — Готов ли, Степан? —
Степан оглянулся: — Явилася, странница!..
А я-то, признаться, забыл уж давно:
На старости память, как видно, туманится,
И помнить про всё старику мудрено.
— Ой, врёшь ты, Степан, —
заворчала пришелица, —
Совсем очумел от моей доброты!
Я думала — всё уж… А он канителится —
Расселся и чинит себе хомуты!
Ужели ж напрасно дорогу я мерила?
Хорош, человече! Куда как хорош!
А я-то на честное слово поверила,
А мне-то казалось, что ты не соврёшь… —
Старик не сдержался: — Казалось! Казалося!
Подумаешь тоже — нарушил обет!..
Да что ты, всамделе, ко мне привязалася,
Как будто другого занятия нет?
Понравилось, что ли, за старым охотиться?
Стоишь над душой, а не знаешь того,
Что скоро с победою сын мой воротится
И пишет он мне, чтобы ждал я его.
И как же не встретиться с ним, не увидеться,
И как не дождаться желанного дня?
Великой обидою сердце обидится,
Коль праздник мой светлый придёт без меня.
Не вовремя ты на меня изловчилася,
Не в срок захотела меня уложить:
Уж как бы там ни было, что б ни случилося,
А Гитлера должен Степан пережить!
И что ты ни делай, и что ни загадывай, —
Пока не услышу, что Гитлер подох,
Ты лучше в окошко моё не заглядывай,
Ты лучше ко мне не ступай на порог.
И это тебе моё слово последнее,
И это тебе окончательный сказ!.. —
Подумала смерть, постояла, помедлила,
Махнула рукою и скрылась из глаз.
Не то я задумчивей стал с годами,
Не то где-то в сердце живет печаль,
Но только все чаще и чаще ночами
Мне видится в дымке лесная даль.
Вижу я озеро с сонной ряской,
Белоголовых кувшинок дым…
Край мой застенчивый, край уральский,
Край, что не схож ни с каким иным.
Словно из яшмы, глаза морошки
Глядят, озорно заслонясь листком.
Красива морошка, словно Матрешка
Зеленым схвачена пояском,
А там, где агатовых кедров тени
Да малахитовая трава,
Бродят чуткие, как олени,
Все таинственные слова.
Я слышал их, знаю, я здесь как дома,
Ведь каждая ветка и каждый сук
До радостной боли мне тут знакомы,
Как руки друзей моих и подруг!
И в остром волнении, как в тумане,
Иду я мысленно прямиком,
Сквозь пегий кустарник и бурелом
К одной неприметной лесной поляне.
Иду, будто в давнее забытье,
Растроганно, тихо и чуть несмело,
Туда, где сидит на пеньке замшелом
Детство веснушчатое мое…
Костром полыхает над ним калина,
А рядом лежат, как щенки у ног,
С грибами ивовая корзина
Да с клюквой березовый туесок.
Скоро и дом. Торопиться нечего.
Прислушайся к щебету, посиди…
И детство мечтает сейчас доверчиво
О том, что ждет его впереди…
Разве бывает у детства прошлое!
Вся жизнь — где-то там, в голубом дыму.
И только в светлое и хорошее
Детству верится моему.
Детство мое? У тебя рассвет,
Ты только стоишь на пороге дома,
А я уже прожил довольно лет,
И мне твое завтра давно знакомо…
Знаю, как будет звенеть в груди
Сердце, то радость, то боль итожа.
И все, что сбудется впереди,
И все, что не сбудется, знаю тоже.
Фронты будут трассами полыхать,
Будут и дни отрешенно-серы,
Хорошее будет, зачем скрывать,
Но будет и тяжкого свыше меры…
Ах, если б я мог тебе подсказать,
Помочь, ну хоть слово шепнуть одно!
Да только вот прошлое возвращать
Нам, к сожалению, не дано.
Ты словно на том стоишь берегу,
И докричаться нельзя, я знаю.
Но раз я помочь тебе не могу,
То все же отчаянно пожелаю:
Сейчас над тобою светлым-светло,
Шепот деревьев да птичий гам,
Смолисто вокруг и теплым-тепло,
Настой из цветов, родника стекло
Да солнце с черемухой пополам.
Ты смотришь вокруг и спокойно дышишь,
Но как невозвратны такие дни!
Поэтому все, что в душе запишешь,
И все, что увидишь ты и услышишь,
Запомни, запомни и сохрани!
Видишь, как бабка-ольха над пяльцами
Подремлет и вдруг, заворчав безголосо,
Начнет заплетать корявыми пальцами
Внучке-березе тугую косу.
А рядом, наряд расправляя свой,
Пихта топорщится вверх без толку
Она похожа сейчас на елку,
Растущую сдуру вниз головой.
Взгляни, как стремительно в бликах света,
Перепонками лап в вышине руля,
Белка межзвездной летит ракетой,
Огненный хвост за собой стеля.
Сноп света, малиновка, стрекоза,
Ах, как же для нас это все быстротечно!
Смотри же, смотри же во все глаза
И сбереги навсегда, навечно!
Шагая сквозь радости и беду,
Нигде мы скупцами с тобой не будем.
Бери ж эту светлую красоту,
Вбирай эту мудрую доброту,
Чтоб после дарить ее щедро людям!
И пусть тебе еще неизвестно,
Какие бураны ударят в грудь,
Одно лишь скажу тебе: этот путь
Всегда будет только прямым и честным!
Прощай же! Как жаль, что нельзя сейчас
Даже коснуться тебя рукою,
Но я тебя видел. И в первый раз
Точно умылся живой водою!
Смешное, с восторженностью лица,
С фантазией, бурным потоком бьющей,
Ты будешь жить во мне до конца,
Как первая вешняя песнь скворца,
Как лучик зари, к чистоте зовущий!
Шагни ко мне тихо и посиди,
Как перед дальней разлукой, рядом:
Ну вот и довольно… Теперь иди!
А я пожелаю тебе в пути
Всего счастливого теплым взглядом…
В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.
В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.
До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный.
Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалеку.
И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.
Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.
И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.
Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями.
И с теми, что в последний день войны
Еще в строю стояли вместе с нами;
И с теми, что ее великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Еще у Волги обтекали глиной;
И с теми, что под самою Москвой
В снегах глубоких заняли постели,
В ее предместьях на передовой
Зимою сорок первого;
и с теми,
Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанном нечуждою рукою.
Со всеми — пусть не равен их удел, -
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел -
Такой был срок ему отпущен малый.
Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамен, склоненных, как велит приказ, -
Со всеми, до единого со всеми.
Простились мы.
И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Березы, вербы, клены и дубы
В который раз листву свою сменили.
Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.
И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят не утихая.
И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, -
Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?
И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека!
Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.
К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.
Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы — мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.
В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.
Я ваш, друзья, — и я у вас в долгу,
Как у живых, — я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,
Скажу слова, что нету веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Еще не зная отклика живых, -
Я ваш укор услышу бессловесный.
Суда живых — не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.
1Та песня с детских лет, друзья,
Была знакома мне:
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне».Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..
Каким она путем
Пришла в смоленские края,
Вошла в крестьянский дом? И что за дело было мне,
За тыщи верст вдали,
До той страны, что вся в огне,
До той чужой земли? Я даже знал тогда едва ль —
В свой двенадцать лет, —
Где эта самая Трансвааль
И есть она иль нет.И всё ж она меня нашла
В Смоленщине родной,
По тихим улицам села
Ходила вслед за мной.И понял я ее печаль,
Увидел тот пожар.
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
И голос мой дрожал.И я не мог уже — о нет! —
Забыть про ту страну,
Где младший сын — в тринадцать лет —
Просился на войну.И мне впервые, может быть,
Открылося тогда —
Как надо край родной любить,
Когда придет беда; Как надо родину беречь
И помнить день за днем,
Чтоб враг не мог ее поджечь
Погибельным огнем…2«Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..»
Я с этой песней рос.
Ее навек запомнил я
И, словно клятву, нес.Я вместе с нею путь держал,
Покинув дом родной,
Когда четырнадцать держав
Пошли на нас войной; Когда пожары по ночам
Пылали здесь и там
И били пушки англичан
По нашим городам; Когда сражались сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»3Я пел свой гнев, свою печаль
Словами песни той,
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
Но думал о другой, —О той, с которой навсегда
Судьбу свою связал.
О той, где в детские года
Я палочки срезал; О той, о русской, о родной,
Где понял в первый раз:
Ни бог, ни царь и не герой
Свободы нам не даст; О той, что сотни лет жила
С лучиною в светце,
О той, которая была
Вся в огненном кольце.Я выполнял ее наказ,
И думал я о ней…
Настал, настал суровый час
Для родины моей; Настал, настал суровый час
Для родины моей, —
Молитесь, женщины, за нас —
За ваших сыновей…4Мы шли свободу отстоять,
Избавить свет от тьмы.
А долго ль будем воевать —
Не спрашивали мы.Один был путь у нас — вперед!
И шли мы тем путем.
А сколько нас назад придет —
Не думали о том.И на земле и на воде
Врага громили мы.
И знамя красное нигде
Не уронили мы.И враг в заморские края
Бежал за тыщи верст.
И поднялась страна моя
Во весь могучий рост.Зимой в снегу, весной в цвету
И в дымах заводских —
Она бессменно на посту,
На страже прав людских.Когда фашистская чума
В поход кровавый шла,
Весь мир от рабского ярма
Страна моя спасла.Она не кланялась врагам,
Не дрогнула в боях.
И пал Берлин к ее ногам,
Поверженный во прах.Стоит страна большевиков,
Великая страна,
Со всех пяти материков
Звезда ее видна.Дороги к счастью — с ней одной
Открыты до конца,
И к ней — к стране моей родной —
Устремлены сердца.Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать, —
Она живет и будет жить
И будет побеждать! 5«…Трансвааль, Трансвааль!..» —
Я много знал
Других прекрасных слов,
Но эту песню вспоминал,
Как первую любовь; Как свет, как отблеск той зари,
Что в юности взошла,
Как голос матери-земли,
Что крылья мне дала.Трансвааль, Трансвааль! — моя страна,
В лесу костер ночной…
Опять мне вспомнилась она,
Опять владеет мной.Я вижу синий небосвод,
Я слышу бой в горах:
Поднялся греческий народ
С оружием в руках.Идет из плена выручать
Судьбу своей земли,
Идет свободу защищать,
Как мы когда-то шли.Идут на битву сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»Пускай у них не те слова
И пусть не тот напев,
Но та же правда в них жива,
Но в сердце — тот же гнев.И тот же враг, что сжег Трансвааль, —
Извечный враг людской, —
Направил в них огонь и сталь
Безжалостной рукой.Весь мир, всю землю он готов
Поджечь, поработить,
Чтоб кровь мужей и слезы вдов
В доходы превратить; Чтоб даже воздух, даже свет
Принадлежал ему…
Но вся земля ответит:
— Нет!
Вовек не быть тому! И за одним встает другой
Разгневанный народ, —
На грозный бой, на смертный бой
И стар и млад идет, И остров Ява, и Китай,
И Греции сыны
Идут за свой родимый край,
За честь своей страны; За тех, что в лютой кабале,
В неволе тяжкой мрут,
За справедливость на земле
И за свободный труд.Ни вражья спесь, ни злая месть
Отважным не страшна.
Народы знают:
правда есть!
И видят — где она.Дороги к счастью —
с ней одной
Открыты до конца,
И к ней —
к стране моей родной
Устремлены сердца, Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать.
Она живет и будет жить
И будет побеждать!
Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре — Международным:
здесь можно целым нациям пройти.«И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой…»Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся — девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш «Интернационала»…
Так бог когда-то мир именовал.А для меня ты — юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру…
И вдруг, с размаху, сорок первый год, -
и каждый дом уже не дом, а дот,
и — фронт Международный в сорок первом.И снова мы пришли сюда…
Иная была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.…Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом… Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.…В ту зиму по фронтам меня носило, -
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала «Электросила»,
а на «Победе» сшили сапоги. (Фонарь — пожалуй, громко, так, фонарик —
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал — всей тьме наперевес…)А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов…
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб — как Творчество и Слово
и Слово наше — как в блокаду хлеб.Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа…
И ее солдат, ее Правофланговый — Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим, тяжким, благородным.
И на земле ничейной… да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя, — одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля — из дикой ржавчины земля, -
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц, -
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской, зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи… Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло, -
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву —
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их…
И семя тополей —
летучий пух — им покрывает груди…
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди… И я доныне верить не устала
и буду верить — с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш «Интернационала»
сойдемся мы на Праздник мировой.Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои, -
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои…
Начальник района прощается с нами.
Немного сутулый, немного усталый,
Идет, как бывало, большими шагами
Над кромкою шлюза, над трассой канала.
Подрубленный тяжкой глубокой болезнью,
Он знает, что больше работать не сможет.
Забыть о бетоне, забыть о железе
Строителю в жизни ничто не поможет.
Немного сутулый, немного усталый,
Он так же вот шел Беломорским каналом.
Он так же фуражку снимал с головы
И лоб вытирал на канале Москвы.
И все становилось понятнее сразу,
Едва промелькнет его выцветший китель.
А папки его рапортов и приказов —
История наших великих строительств.
И вновь вспоминает начальник суровый
Всю жизнь кочевую, что с ветром промчалась.
Дорогу, которую — дай ему снова —
Он снова ее повторил бы сначала.И только одно его душу тревожит,
И только одно возвратить он не может:
Опять вспоминаются милые руки
В заботливой спешке, в прощальной печали.
Не слишком ли часто они провожали,
Не слишком ли длинными были разлуки?
А если и вместе — ночей не считая,
С рассвета в делах и порой до рассвета,
Он виделся с ней лишь за чашкою чая,
Склонясь над тарелкой, уткнувшись в газету.
В заботах о людях, о Доне и Волге,
Над Ольгиной он и не думал судьбою.
А сколько ночей прождала она долгих,
А как расцветала под лаской скупою…
Казалось ему — это личное дело,
Оно не влезало в расчеты и планы,
А Ольга Андревна пока поседела.
И, может быть, слишком и, может быть, рано.
Он понял все это на койке больничной,
Когда она, слезы и жалобы пряча,
Ладонь ему клала движеньем привычным
На лоб дорогой, нестерпимо горячий.
А дети — их трое росло-подрастало.
Любил он их сильно, а видел их мало.Начальник района прощается с нами,
Впервые за жизнь не закончив работы:
Еще не шумят берега тополями,
Не собраны к шлюзу стальные ворота.
А рядом с начальником в эту минуту
Прораб «восемнадцать» идет по каналу.
Давно ли птенец со скамьи института —
Он прожил немного, а сделал немало.
Сегодня, волнуясь, по трассе идет он,
Глядит на дорогу воды и бетона.
Мечты и надежды, мосты и ворота
Ему доверяет начальник района.
Выходит он в путь беспокойный и дальний.
Что скажет ему на прощанье начальник?
О том, как расставить теперь инженеров?
Как сделать, чтоб паводок — вечный обманщик —
Пришел не врагом, а помощником верным?
Об этом не раз уже сказано раньше.
И так необычно для этой минуты
Начальник спросил: — Вы женаты как будто? —
И слышит вчерашний прораб удивленно,
Растерянно глядя на выцветший китель,
Как старый суровый начальник района
Ему говорит: — А любовь берегите.Над кромкою шлюза стоят они двое.
Отсюда сейчас разойдутся дороги.
И старший, как прежде кивнув головою,
Уйдет навсегда, похудевший и строгий.
Сдвигает сочувственно молодость брови,
Слова утешенья уже наготове.
Но сильные слов утешенья боятся.
Чтоб только не дать с языка им сорваться,
Начальник его оборвал на полслове,
Горячую руку ему подает,
А сам говорит, сколько рыбы наловит
И как он Толстого всего перечтет.
В тенистом саду под кустами сирени
Он будет и рад не спешить никуда,
Припомнить промчавшиеся года,
Внучонка-вьюна посадить на колени…
Починят, подправят врачи на покое,
И, может быть, снова здоровье вернется.
Пускай небольшое, пускай не такое,
Но дело строителю всюду найдется.Немного сутулый, немного усталый,
Идет он к поселку большими шагами.
Ему благодарна земля под ногами
За то. что он строил моря и каналы.
Идет он счастливый, как все полководцы,
Чей путь завершился победой большою.
Идет он к поселку навстречу покою,
А сердце в степи, позади остается.
Ему б ни чинов, ни отличий… Признаться,
Он слишком привык к этим кранам плечистым, —
Ему бы остаться, хоть на год остаться
Прорабом, десятником, машинистом…
А дышится тяжко, а дышится худо.
Последняя ночь. Он уедет отсюда.
Но здесь он останется прочным бетоном,
Бегущей водой, нержавеющей сталью.
Людьми, что он вырастил — целым районом,
Великой любовью и светлой печалью.
Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя однобока,
Но зачат я был ночью, порочно,
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе: —
Девять месяцев — это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе:
Ничего там хорошего нет.
Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали
В те времена укромные,
Теперь — почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия,
А многих — даже ранее,
А вот живет же братия,
Моя честна компания!
Ходу, думушки резвые, ходу!
Слово, строченьки милые, слово!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил, —
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился, и жил я, и выжил —
Дом на Первой Мещанской, в конце.
Там за стеной, за стеночкою,
За перегородочкой
Соседушка с соседочкой
Баловались водочкой.
Все жили вровень, скромно так —
Система коридорная:
На тридцать восемь комнаток —
Всего одна уборная.
Здесь на зуб зуб не попадал,
Не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал,
Почем она — копеечка.…
Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я, здоровый трехлетка,
На воздушную эту тревогу!
Да не всё то, что сверху, — от Бога,
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.
И било солнце в три луча,
Сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кириллыча
И Гисю Моисеевну.
Она ему: «Как сыновья?» —
«Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья —
Вы тоже пострадавшие!
Вы тоже — пострадавшие,
А значит — обрусевшие:
Мои — без вести павшие,
Твои — безвинно севшие».
…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал — не забыт, не заброшен,
Но дразнили меня «недоносок»,
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят — чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам — по своим да чужим…
У тети Зины кофточка
С драконами да змеями —
То у Попова Вовчика
Отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония,
Трофейная Германия…
Пришла страна Лимония,
Сплошная Чемодания!
Взял у отца на станции
Погоны, словно цацки, я,
А из эвакуации
Толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились — потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся — отревели.
Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,
Мы спросили: «Зачем?» — он в ответ:
Мол, коридоры кончаются стенкой,
А тоннели выводят на свет!
Пророчество папашино
Не слушал Витька с корешом —
Из коридора нашего
В тюремный коридор ушел.
Да он всегда был спорщиком,
Припрут к стене — откажется…
Прошел он коридорчиком —
И кончил «стенкой», кажется.
Но у отцов — свои умы,
А что до нас касательно —
На жизнь засматривались мы
Уже самостоятельно.
Все — от нас до почти годовалых —
Толковища вели до кровянки,
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле,
В «ремеслухе» — живи да тужи:
Ни дерзнуть, ни рискнуть… Но рискнули
Из напильников сделать ножи.
Они воткнутся в легкие
От никотина черные
По рукоятки — легкие
Трехцветные наборные…
Вели дела обменные
Сопливые острожники —
На стройке немцы пленные
На хлеб меняли ножики.
Сперва играли в «фантики»,
В «пристенок» с крохоборами,
И вот ушли романтики
Из подворотен ворами.…
Спекулянтка была номер перший —
Ни соседей, ни бога не труся,
Жизнь закончила миллионершей
Пересветова тетя Маруся.
У Маруси за стенкой говели,
И она там втихую пила…
А упала она возле двери —
Некрасиво так, зло умерла.
Нажива — как наркотики.
Не выдержала этого
Богатенькая тетенька
Маруся Пересветова.…
И было все обыденно:
Заглянет кто — расстроится.
Особенно обидело
Богатство — метростроевца.
Он дом сломал, а нам сказал:
«У вас носы не вытерты,
А я — за что я воевал?!» —
И разные эпитеты.
Было время — и были подвалы,
Было надо — и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись,
Потому что из тех коридоров
Им казалось, сподручнее — вниз.
Происходило это, как ни странно,
не там, где бьет по берегу прибой,
не в Дании старинной и туманной,
а в заводском поселке под Москвой.Там жило, вероятно, тысяч десять,
я не считал, но полагаю так.
На карте мира, если карту взвесить,
поселок этот — ерунда, пустяк.Но там была на месте влажной рощи,
на нет сведенной тщанием людей,
как и в столицах, собственная площадь
и белый клуб, поставленный на ней.И в этом клубе, так уж было надо, —
нам отставать от жизни не с руки, —
кино крутилось, делались доклады
и занимались всякие кружки.Они трудились, в общем, не бесславно,
тянули все, кто как умел и мог.
Но был средь них, как главный между равных,
бесспорно, драматический кружок.Застенчива и хороша собою,
как стеклышко весеннее светла,
его премьершей и его душою
у нас в то время Машенька была.На шаткой сцене зрительного зала
на фоне намалеванных небес
она, светясь от радости, играла
чекисток, комсомолок и принцесс.Лукавый взгляд, и зыбкая походка,
и голосок, волнительный насквозь…
Мещаночка, девчонка, счетоводка, —
нельзя понять, откуда что бралось? Ей помогало чувствовать событья,
произносить высокие слова
не мастерство, а детское наитье,
что иногда сильнее мастерства.С естественной смущенностью и болью,
от ощущенья жизни весела,
она не то чтобы вживалась в роли,
она ролями этими жила.А я в те дни, не требуя поблажки,
вертясь, как черт, с блокнотом и пером,
работал в заводской многотиражке
ответственным ее секретарем.Естественно при этой обстановке,
что я, отнюдь не жулик и нахал,
по простоте на эти постановки
огромные рецензии писал.Они воспринимались с интересом
и попадали в цель наверняка
лишь потому, что остальная пресса
не замечала нашего кружка.Не раз, не раз — солгать я не посмею —
сам режиссер дарил улыбку мне:
Василь Васильич с бабочкой на шее,
в качаловском блистающем пенсне.Я Машеньку и ныне вспоминаю
на склоне лет, в другом краю страны.
Любил ли я ее? Теперь не знаю, —
мы были все в ту пору влюблены.Я вспоминаю не без нежной боли
тот грузовик давно ушедших дней,
в котором нас возили на гастроли
по ближним клубам юности моей.И шум кулис, и дружный шепот в зале,
и вызовы по многу раз подряд,
и ужины, какие нам давали
в ночных столовках — столько лет назад! Но вот однажды… Понимает каждый
или поймет, когда настанет час,
что в жизни все случается однажды,
единожды и, в общем, только раз.Дают звонки. Уже четвертый сдуру.
Партер гудит. Погашен в зале свет.
Оркестрик наш закончил увертюру.
Пора! Пора! А Машеньки все нет.Василь Васильич донельзя расстроен,
он побледнел и даже спал с лица,
как поседелый в грозных битвах воин,
увидевший предательство юнца.Снимают грим кружковцы остальные.
Ушел партер, и опустел балкон.
Так в этот день безрадостный — впервые
спектакль был позорно отменен.Назавтра утром с тихой ветвью мира,
чтоб нам не оставаться в стороне,
я был направлен к Маше на квартиру,
Но дверь ее не открывалась мне.А к вечеру, рожденный в смраде где-то
из шепота шекспировских старух,
нам принесли в редакцию газеты
немыслимый, но достоверный слух.И услыхала заводская пресса,
упрятав в ящик срочные дела,
что наша поселковая принцесса,
как говорят на кухнях, понесла.Совет семьи ей даровал прощенье.
Но запретил (чтоб все быстрей забыть)
не то чтоб там опять играть на сцене,
а даже близко к клубу подходить.Я вскорости пошел к ней на работу,
мне нужен был жестокий разговор…
Она прилежно щелкала на счетах
в халатике, скрывающем позор.Не удалось мне грозное начало.
Ты ожидал смятенности — изволь!
Она меня ничуть не замечала —
последняя разыгранная роль.Передо мной спокойно, достославно,
внушительно сидела вдалеке
не Машенька, а Марья Николавна
с конторским карандашиком в руке.Уже почти готовая старуха,
живущая степенно где-то там.
Руины развалившегося духа,
очаг погасший, опустелый храм.А через день, собравшись без изъятья
и от завкома выслушав урок,
возобновил вечерние занятья
тот самый драматический кружок.Не вечно ж им страдать по женской доле
и повторять красивые слова.
Все ерунда! И Машенькины роли
взяла одна прекрасная вдова.Софиты те же, мизансцены те же,
все так же дружно рукоплещет зал.
Я стал писать рецензии все реже,
а вскорости и вовсе перестал.
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.
И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.
И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.
И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…
Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.
И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…
И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…
И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…
Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________
Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…
И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.
Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…
Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.
Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.
И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.
Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.
Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;
Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;
Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —
До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…
Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.
И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.
Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…
И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —
В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;
С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.
Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…
И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..
Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…
Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…
Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.
— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…
Словом, просто — красота.
И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.
Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.
Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.
И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]
Ты все ревешь, порог Падун,
Но так тревожен рев:
Знать, ветер дней твоих подул
С негаданных краев.Подул, надул — нанес людей:
Кончать, старик, с тобой,
Хоть ты по гордости твоей
Как будто рвешься в бой.Мол, сила силе не ровня:
Что — люди? Моль. Мошка.
Им, чтоб устать, довольно дня,
А я не сплю века.Что — люди? Кто-нибудь сравни,
Затеяв спор с рекой.
Ах, как медлительны они,
Проходит год, другой… Как мыши робкие, шурша,
Ведут подкоп в земле
И будто нянчат груз ковша,
Качая на стреле.В мороз — тепло, в жару им — тень
Подай: терпеть невмочь,
Подай им пищу, что ни день,
И крышу, что ни ночь.Треть суток спят, встают с трудом,
Особо если тьма.
А я не сплю и подо льдом,
Когда скует зима.Тысячелетья песнь мою
Пою горам, реке.
Плоты с верховья в щепки бью,
Встряхнувшись налегке.И за несчетный ряд годов,
Минувших на земле,
Я пропустил пять-шесть судов, -
Их список на скале… И челноку и кораблю
Издревле честь одна:
Хочу — щажу, хочу — топлю, -
Все в воле Падуна.О том пою, и эту песнь
Вовек, но перепеть:
Таков Падун, каков он есть,
И был и будет впредь.Мой грозный рев окрест стоит,
Кипит, гремит река… Все так. Но с похвальбы, старик,
Корысть невелика.И есть всему свой срок, свой ряд,
И мера, и расчет.
Что — люди? Люди, знаешь, брат,
Какой они народ? Нет, ты не знаешь им цены,
Не видишь силы их,
Хоть и слова твои верны
О слабостях людских… Все так: и краток век людской,
И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, -
Тебе в них нужды нет.Еще не все. Еще у них,
В разгар самой страды,
Забот, хлопот, затей иных
И дела — до беды.И полудела, и причуд,
И суеты сует,
Едва шабаш, -
Кто — в загс,
Кто — в суд,
Кто — в баню,
Кто — в буфет… Бегут домой, спешат в кино,
На танцы — пыль толочь.
И пьют по праздникам вино,
И в будний день не прочь.И на работе — что ни шаг,
И кто бы ни ступил —
Заводят множество бумаг,
Без них им свет не мил.Свой навык принятый храня
И опыт привозной,
На заседаньях по три дня
Сидят в глуши лесной.И, буквы крупные любя,
Как будто для ребят,
Плакаты сами для себя
На соснах громоздят.Чуть что — аврал:
«Внедрить! Поднять —
И подвести итог!»
И все досрочно, — не понять:
Зачем не точно в срок?.. А то о пользе овощей
Вещают ввысоке
И славят тысячи вещей,
Которых нет в тайге… Я правду всю насчет людей
С тобой затем делю,
Что я до боли их, чертей,
Какие есть, люблю.Все так.
И тот мышиный труд —
Не бросок он для глаз.
Но приглядись, а нет ли тут
Подвоха про запас? Долбят, сверлят — за шагом шаг —
В морозы и жары.
И под Иркутском точно так
Все было до поры.И там до срока все вокруг
Казалось — не всерьез.
И под Берлином — все не вдруг,
Все исподволь велось… Ты проглядел уже, старик,
Когда из-за горы
Они пробили бечевник
К воротам Ангары.Да что! Куда там бечевник! -
Таежной целиной
Тысячеверстный — напрямик —
Проложен путь иной.И тем путем в недавний срок,
Наполнив провода,
Иркутской ГЭС ангарский ток
Уже потек сюда.Теперь ты понял, как хитры,
Тебе не по нутру,
Что люди против Ангары
Послали Ангару.И та близка уже пора,
Когда все разом — в бой.
И — что Берлин,
Что Ангара,
Что дьявол им любой! Бетон, и сталь, и тяжкий бут
Ворота сузят вдруг…
Нет, он недаром длился, труд
Людских голов и рук.Недаром ветер тот подул.
Как хочешь, друг седой,
Но близок день, и ты, Падун,
Умолкнешь под водой… Ты скажешь: так тому и быть;
Зато удел красив:
Чтоб одного меня побить —
Такая бездна сил
Сюда пришла со всех сторон;
Не весь ли материк? Выходит, знали, что силен,
Робели?..
Ах, старик,
Твою гордыню до поры
Я, сколько мог, щадил:
Не для тебя, не для игры, -
Для дела — фронт и тыл.И как бы ни была река
Крута — о том не спор, -
Но со всего материка
Трубить зачем же сбор! А до тебя, не будь нужды,
Так люди и теперь
Твоей касаться бороды
Не стали бы, поверь.Ты присмирел, хоть песнь свою
Трубишь в свой древний рог.
Но в звуках я распознаю,
Что ты сказать бы мог.Ты мог бы молвить: хороши!
Всё на одни весы:
Для дела всё. А для души?
А просто для красы? Так — нет?.. Однако не спеши
Свой выносить упрек:
И для красы и для души
Пойдет нам дело впрок… В природе шагу не ступить,
Чтоб тотчас, так ли, сяк,
Ей чем-нибудь не заплатить
За этот самый шаг… И мы у этих берегов
Пройдем не без утрат.
За эту стройку для веков
Тобой заплатим, брат.Твоею пенной сединой,
Величьем диких гор.
И в дар Сибири свой — иной
Откроем вдаль простор.Морская ширь — ни дать ни взять —
Раздвинет берега,
Байкалу-батюшке под стать,
Чья дочь — сама река.Он добр и щедр к родне своей,
И вовсе не беда,
Что, может, будет потеплей
В тех берегах вода.Теплей вода,
Светлей места, -
Вот так, взамен твоей,
Придет иная красота, -
И не поспоришь с ней… Но кисть и хитрый аппарат
Тебя, твой лик, твой цвет
Схватить в натуре норовят,
Запечатлеть навек.Придет иная красота
На эти берега.
Но, видно, людям та и та
Нужна и дорога.Затем и я из слов простых
И откровенных дум
Слагаю мой прощальный стих
Тебе, старик Падун.
ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
под нежное внушенье:
«Будь здоров!»
В гостях был некий лондонский продюсер,
по мнению общественному, —
Дуся,
который шпилек в душу не вонзал,
а родственно и чавкал и «врезал».
И вдруг — звонок…
Едва очки просунув,
в дверях застряло — нечто —
всё из сумок
в руках, и на горбу, и на груди —
под родственное:
«Что ж стоишь, входи!»
У гостьи —
у очкастенькой старушки
с плеча свисали на бечёвке сушки,
наверно,
не вошедшие никак
ни в сумку,
ни в брезентовый рюкзак.
Исторгли сумки,
рухнув,
мёрзлый звон.
«Мне б до утра,
а сумки — на балкон».
Ворча:
«Ох, наша сумчатая Русь…» —
хозяйка с неохотой дверь прикрыла.
«Знакомьтесь,
моя тётя —
Марь Кириллна.
Или, как я привыкла, —
тёть Марусь».
Хозяйке было чуть не по себе.
Она шепнула,
локоть мой сжимая:
«Да не родная тётка,
а седьмая,
как говорят,
вода на киселе».
Шёл разговор в глобальных облаках
о феллинизмах
и о копполизмах,
а тёть Марусь вошла
тиха, как призрак,
в своих крестьянских вежливых носках.
С косичками серебряным узлом
присела чинно,
не касаясь рюмки,
и сумками оттянутые руки
украдкой растирала под столом.
Глядела с любопытством,
а не вчуже,
и вовсе не старушечье —
девчушье
синело из-под треснувших очков
с лукавым простодушьем васильков.
Её в старуху
сумки превратили —
колдуньи на клеёнке,
дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное…
Где борьба?»
Заёрзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шёпотом:
«Despair!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытье,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе…» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О’Нила…»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал, —
вам, для примера,
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси…»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу…
Надеюсь, польза есть…»
«Вы что-то к нам так редко,
тёть Марусь…» —
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха…
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«This old woman
from famous city of risak’s orlov’s» *.
«Вас, очевидно, память подвела… —
вздохнула гостья сдержанно и здраво. —
Названье это —
от конюшен графа
Орлова…
не от города Орла…»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«This is russian pirojok!» ** —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожёг,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за её спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри её вот-вот,
страницы сжав,
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтёт.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжёт.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
всё то, что жрёт и лжёт.
И будто бы в крыле моём дробинка,
ты жжёшь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко…
…Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство всё на лоскуты
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нём уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
всё занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и всё в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шёл
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Despair. —
И снег выплевывал:
Despair…»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже…»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаяньей отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь… Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
внезапно появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка…
_______________
* «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
** «Это русский пирожок» (англ.).
Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.
На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:
«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»
Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.
При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.
Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.
Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.
Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!