Ложка, кружка и одеяло.
Только это в открытке стояло.
— Не хочу. На вокзал не пойду
с одеялом, ложкой и кружкой.
Эти вещи вещают беду
и грозят большой заварушкой.
Наведу им тень на плетень.
Не пойду.— Так сказала в тот день
в октябре сорок первого года
дочь какого-то шваба иль гота,
в просторечии немка; она
подлежала тогда выселенью.
Все немецкое населенье
выселялось. Что делать, война.
Поначалу все же собрав
одеяло, ложку и кружку,
оросив слезами подушку,
все возможности перебрав:
— Не пойду! (с немецким упрямством)
Пусть меня волокут тягачом!
Никуда! Никогда! Нипочем!
Между тем надежно упрятан
в клубы дыма
Казанский вокзал,
как насос, высасывал лишних
из Москвы и окраин ближних,
потому что кто-то сказал,
потому что кто-то велел.
Это все исполнялось прытко.
И у каждого немца белел
желтоватый квадрат открытки.
А в открытке три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
Но, застлав одеялом кровать,
ложку с кружкой упрятав в буфете,
порешила не открывать
никому ни за что на свете
немка, смелая баба была.
Что ж вы думаете? Не открыла,
не ходила, не говорила,
не шумела, свету не жгла,
не храпела, печь не топила.
Люди думали — умерла.
— В этом городе я родилась,
в этом городе я и подохну:
стихну, онемею, оглохну,
не найдет меня местная власть.
Как с подножки, спрыгнув с судьбы,
зиму всю перезимовала,
летом собирала грибы,
барахло на «толчке» продавала
и углы в квартире сдавала.
Между прочим, и мне.
Дабы
в этой были не усомнились,
за портретом мужским хранились
документы. Меж них желтел
той открытки прямоугольник.
Я его в руках повертел:
об угонах и о погонях
ничего. Три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
Ой, где был я вчера — не найду, хоть убей,
Только помню, что стены с обоями.
Помню, Клавка была и подруга при ней,
Целовался на кухне с обоими.
А наутро я встал,
Мне давай сообщать:
Что хозяйку ругал,
Всех хотел застращать,
Будто голым скакал,
Будто песни орал,
А отец, говорил,
У меня генерал.
А потом рвал рубаху и бил себя в грудь,
Говорил, будто все меня продали,
И гостям, говорят, не давал продохнуть -
Все донимал их блатными аккордами.
А потом кончил пить,
Потому что устал,
Начал об пол крушить
Благородный хрусталь,
Лил на стены вино,
А кофейный сервиз,
Растворивши окно,
Взял да выбросил вниз.
И никто мне не мог даже слова сказать,
Но потом потихоньку оправились,
Навалились гурьбой, стали руки вязать,
И в конце уже все позабавились.
Кто плевал мне в лицо,
А кто водку лил в рот,
А какой-то танцор
Бил ногами в живот,
Молодая вдова,
Верность мужу храня,
(Ведь живем однова)
Пожалела меня.
И бледнел я на кухне с разбитым лицом,
Сделал вид, что пошел на попятную -
"Развяжите!" — кричал, — "да и дело с концом!" -
Развязали, но вилки попрятали.
Тут вообще началось -
Не опишешь в словах,
И откуда взялось
Столько силы в руках?
Я, как раненный зверь,
Напоследок чудил,
Выбил окна и дверь,
И балкон уронил.
Ой, где был я вчера — не найду днем с огнем,
Только помню, что стены с обоями…
И осталось лицо, и побои на нем.
Ну куда теперь выйти с побоями?
Если правда оно,
Ну, хотя бы на треть,
Остается одно:
Только лечь, помереть,
Хорошо, что вдова
Все смогла пережить,
Пожалела меня
И взяла к себе жить.
Эх, налей посошок, да зашей мой мешок-
На строку — по стежку, а на слова — по два шва.
И пусть сырая метель мелко вьет канитель
И пеньковую пряжу плетет в кружева.
Отпевайте немых! А я уж сам отпоюсь.
А ты меня не щади — срежь ударом копья.
Но гляди — на груди повело полынью.
Расцарапав края, бьется в ране ладья.
И запел алый ключ, закипел, забурлил,
Завертело ладью на веселом ручье.
А я еще посолил, рюмкой водки долил,
Размешал и поплыл в преисподнем белье.
Так плесни посошок, да затяни ремешок
Богу, сыну и духу весло в колесо.
И пусть сырая метель мягко стелет постель
И земля грязным пухом облепит лицо.
Перевязан в венки мелкий лес вдоль реки.
Покрути языком — оторвут с головой.
У последней заставы блеснут огоньки,
И дорогу штыком преградит часовой.
— Отпусти мне грехи! Я не помню молитв.
Но если хочешь — стихами грехи замолю,
Но объясни — я люблю оттого, что болит,
Или это болит оттого, что люблю?
Ни узды, ни седла. Всех в расход. Все дотла.
Но кое-как запрягла. И вон — пошла на рысях!
Не беда, что пока не нашлось мужика.
Одинокая баба всегда на сносях.
И наша правда проста, но ей не хватит креста
Из соломенной веры в «спаси-сохрани».
Ведь святых на Руси — только знай выноси.
В этом высшая мера. Скоси-схорони.
Так что ты, брат, давай, ты пропускай, не дури!
Да постой-ка, сдается и ты мне знаком…
Часовой всех времен улыбнется: — Смотри! —
И подымет мне веки горячим штыком.
Так зашивай мой мешок, да наливай посошок!
На строку — по глотку, а на слова — и все два.
И пусть сырая метель все кроит белый шелк,
Мелко вьет канитель да плетет кружева.
На земле не бывает еще без драк —
В прямом и любом переносном смысле.
И если пока существует так,
То пусть над людьми взвивается флаг
Честного боя и честной мысли.
Когда же бросаются вдруг гурьбой
На одного удальцы лихие,
То это такой уж нечестный бой,
Что просто диву даешься порой:
Как только живут подлецы такие?
Лупят расчетливо и умело.
И я, не колеблясь, сказать берусь,
Что только самый последний трус
Способен пойти на такое дело!
Еще бы! Ведь можно сломать любого,
Если кучей на одного.
А главное, риска же никакого!
Полное низкое торжество!
И если такой вот нечестный «бой»
Берет начало порою с детства,
То качество это идет в наследство
И людям с седеющей головой.
Что ж, кулаков тут, пожалуй, нету.
Здесь все бескровно на первый взгляд.
И все же хоть тут и не бьют кастетом,
Но ребра не меньше порой трещат…
И здесь, не в проулке, а в светлом зданье,
Где пальцем не тронет тебя никто.
Все тихо и мирно, идет собранье.
И вдруг — что-то явно пошло не то…
Выходит один, и другой, и третий,
И разом вдруг кучей на одного!
Слова их то плети, то хитрые сети,
Попробуй осмыслить, найтись, ответить,
Подчас и не выдавишь ничего!
Один растерялся, а те и рады
И громоздят этажи из лжи.
Ведь сговорились же явно, гады.
А вот попробуй-ка, докажи!
Вина? Да вины-то подчас и нету!
Какая-то мелочь. Но суть не в том.
Им надо сломать его, сжить со света,
И лупит с трибуны за громом гром!
Есть в жизни хорошее слово: спайка.
Мы с детства привыкли хранить его.
Но если кучей на одного,
То это не спайка уже, а шайка!
И среди черт не весьма красивых,
Что прячутся где-то в душевной мгле,
Эта — из самых, увы, трусливых,
Из самых подленьких на земле!
В отдаленном совхозе «Победа»
Был потрепанный старенький «ЗИЛ»,
А при нем был Степан Грибоедов,
И на «ЗИЛе» он воду возил.
Он справлялся с работой отлично,
Был по обыкновению пьян.
Словом, был человеком обычным
Водовоз Грибоедов Степан.
После бани он бегал на танцы.
Так и щупал бы баб до сих пор,
Но случился в деревне с сеансом
Выдающийся гипнотизер.
На заплеванной маленькой сцене
Он буквально творил чудеса.
Мужики выражали сомненье,
И таращили бабы глаза.
Он над темным народом смеялся.
И тогда, чтоб проверить обман,
Из последнего ряда поднялся
Водовоз Грибоедов Степан.
Он спокойно вошел на эстраду,
И мгновенно он был поражен
Гипнотическим опытным взглядом,
Словно финским точеным ножом.
И поплыли знакомые лица,
И приснился невиданный сон:
Видит он небо Аустерлица,
Он не Степка, а Наполеон!
Он увидел свои эскадроны,
Он услышал раскаты стрельбы,
Он заметил чужие знамена
В окуляре подзорной трубы.
Но он легко оценил положенье
И движением властной руки
Дал приказ о начале сраженья
И направил в атаку полки.
Опаленный горячим азартом,
Он лупил в полковой барабан.
Был неистовым он Бонапартом —
Водовоз Грибоедов Степан.
Пели ядра, и в пламени битвы
Доставалось своим и врагам.
Он плевался словами молитвы
Незнакомым французским богам.
Вот и все. Бой окончен. Победа.
Враг повержен. Гвардейцы, шабаш!
Покачнулся Степан Грибоедов,
И слетела минутная блажь.
На заплеванной сцене райклуба
Он стоял, как стоял до сих пор.
А над ним скалил желтые зубы
Выдающийся гипнотизер.
Он домой возвратился под вечер
И глушил самогон до утра.
Всюду чудился запах картечи
И повсюду кричали «Ура!»
Спохватились о нем только в среду.
Дверь сломали и в хату вошли.
А на них водовоз Грибоедов,
Улыбаясь, глядел из петли.
Он смотрел голубыми глазами.
Треуголка упала из рук.
И на нем был залитый слезами
Императорский серый сюртук.
В город прибыл к нам когда-то
Мистер Флинт, заморский гость.
Был одет щеголевато,
А в руке держал он трость.
С голубым цветком в петлице,
В белой шляпе набекрень
Колесил он по столице
На машине целый день.
За рекой в тиши окраин
Он у спутника спросил:
— Извините, кто хозяин
Этих загородных вилл?
Из окна автомобиля
Спутник вывеску прочел
И сказал: — На этой вилле
Отдыхает Комсомол.
В тихом парке на лужайке
Высоко взлетает мяч.
Паренек в зеленой майке
За мячом несется вскачь.
— Чья спортивная площадка?
Кто играет в баскетбол? —
Проводник ответил кратко
Тем же словом: — Комсомол.
И сказал румяный янки,
Член конгресса и богач:
— Есть, как видно, деньги в банке
У владельца этих дач!
По дороге перед будкой,
Где висел афишный лист,
Задержался на минутку
Любознательный турист.
— В оперетте — «Перикола».
А в балете — «Красный мак».
А в театре Комсомола —
«Сирано де Бержерак»…
— Видно, дорого он стоит,
Этот мистер Комсомол.
Под Москвой он дачи строит
И театры приобрел!
Мимо берега крутого
Пароход, гудя, прошел.
На борту блестело слово
Золотое: «Комсомол».
Иностранец хитровато
Бровью рыжею повел
И сказал: — Какой богатый
Этот мистер Комсомол!
Мне рассказывали в Штатах,
Будто нет у вас богатых.
Между тем в СССР
Есть еще миллионер.
Я прошу вас на прощанье:
Если с вами он знаком,
Вы устройте мне свиданье
С вашим знатным земляком.
Мимо каменных заборов
Едет за город турист,
Слышит ровный гул моторов
И ремней протяжный свист.
Надпись четкую у входа
Переводчик перевел:
«Комсомольский цех завода»…
— Вот он, мистер Комсомол!
Шли с тетрадками ребята
Из ворот соседних школ.
— Вот, — заметил провожатый,
Вот он, мистер Комсомол!
Над домами реял летчик,
Как над скалами орел.
— Вот, — воскликнул переводчик, —
Вот он, мистер Комсомол!
Люблю на Кремль глядеть я в час вечерний.
Он в пять лучей над миром засверкал.
Люблю я Волги вольное теченье,
Люблю сибирских рек задумчивое пенье,
Люблю, красавец мой, люблю тебя, Урал,
Я — русский человек, и русская природа
Любезна мне, и я ее пою.
Я — русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою,
Она цветет, работает и строит,
В ней стали явью прежние мечты.
Россия, Русь, — могла ль ты стать такою,
Когда б советскою не стала ты?
Ты сыновей растишь — пилотов, мореходов,
У крымских скал, в полуночном краю.
Я — русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою.
Мир смотрит на тебя. Ты — новых дней начало.
Ты стала маяком для честных и живых.
И это потому, что слово — русский — стало
Навеки близким слову — большевик;
Что ты ведешь дружину молодую
Республик — Октября могучих дочерей.
Я — русский человек, и счастлив потому я,
Что десять есть сестер у матери моей.
Как все они сильны, смелы и благородны!
Россия, Родина, — услышь слова мои:
Ты потому счастлива и свободна,
Что так же сестры счастливы твои;
Что Грузия в цвету, Армения богата,
Что хорошо в Баку и радостно в Крыму.
Я — русский человек, но как родного брата
Украинца пойму, узбека обниму.
Так говорит поэт, и так его устами
Великий, древний говорит народ:
Нам, русским, братья все, кто вместе с нами
Под большевистским знаменем идет.
Могильные холмы сейчас я вспоминаю.
Гляжу на мир долин, а в горле горя ком:
Здесь русский лег, Петлюру поражая,
Там украинец пал, сражаясь с Колчаком.
Поклон, богатыри! Над нами коршун кружит,
Но мы спокойно ждем. Пускай гремит гроза.
В огнях боев рождалась наша дружба,
С тобой, мой друг киргиз, с тобой, мой брат казах,
Как я люблю снега вершин Кавказа,
Шум северных дубрав, полей ферганских зной!
Родился я в Москве, но сердцем, сердцем связан
С тобою, мой Баку, Тбилиси мой родной!
Мне двадцать девять лет. Я полон воли к жизни.
Есть у меня друзья, — я в мире не один,
Я — русский человек, я — сын социализма,
Советского Союза гражданин!
1
Умер друг у меня — вот какая беда…
Как мне быть — не могу и ума приложить.
Я не думал, не верил, не ждал никогда,
Что без этого друга придется мне жить.
Был в отъезде, когда схоронили его,
В день прощанья у гроба не смог постоять.
А теперь вот приеду — и нет ничего;
Нет его. Нет совсем. Нет. Нигде не видать.
На квартиру пойду к нему — там его нет.
Есть та улица, дом, есть подъезд тот и дверь,
Есть дощечка, где имя его — и теперь.
Есть на вешалке палка его и пальто,
Есть налево за дверью его кабинет…
Все тут есть… Только все это вовсе не то,
Потому что он был, а теперь его нет!
Раньше как говорили друг другу мы с ним?
Говорили: «Споем», «Посидим», «Позвоним»,
Говорили: «Скажи», говорили: «Прочти»,
Говорили: «Зайди ко мне завтра к пяти».
А теперь привыкать надо к слову: «Он был».
Привыкать говорить про него: «Говорил»,
Говорил, приходил, помогал, выручал,
Чтобы я не грустил — долго жить обещал,
Еще в памяти все твои живы черты,
А уже не могу я сказать тебе «ты».
Говорят, раз ты умер — таков уж закон, -
Вместо «ты» про тебя говорить надо: «он»,
Вместо слов, что люблю тебя, надо: «любил»,
Вместо слов, что есть друг у меня, надо: «был».
Так ли это? Не знаю. По-моему — нет!
Свет погасшей звезды еще тысячу лет
К нам доходит. А что ей, звезде, до людей?
Ты добрей был ее, и теплей, и светлей,
Да и срок невелик — тыщу лет мне не жить,
На мой век тебя хватит — мне по дружбе светить.
2
Умер молча, сразу, как от пули,
Побледнев, лежит — уже ничей.
И стоят в почетном карауле
Четверо немолодых людей.
Четверо, не верящие в бога,
Провожают раз и навсегда
Пятого в последнюю дорогу,
Зная, что не встретят никогда.
А в глазах — такое выраженье,
Словно верят, что еще спасут,
Словно под Москвой из окруженья,
На шинель подняв, его несут.
3
Дружба настоящая не старится,
За небо ветвями не цепляется, -
Если уж приходит срок, так валится
С грохотом, как дубу полагается.
От ветров при жизни не качается,
Смертью одного из двух кончается.
Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»
На войне, в пыли походной,
В летний зной и в холода,
Лучше нет простой, природной
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки, какой угодной,
Из ручья, из-подо льда, -
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б — вода.
На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под хвойным кровом,
На стоянке полевой, -
Лучше нет простой, здоровой,
Доброй пищи фронтовой.
Важно только, чтобы повар
Был бы повар — парень свой;
Чтобы числился недаром,
Чтоб подчас не спал ночей, -
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару —
Подобрей, погорячей;
Чтоб идти в любую драку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя.
Однако
Дело тут не только в щах.
Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки,
Шутки самой немудрой.
Не прожить, как без махорки,
От бомбежки до другой
Без хорошей поговорки
Или присказки какой, -
Без тебя, Василий Теркин,
Вася Теркин — мой герой.
А всего иного пуще
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.
Что ж еще?.. И все, пожалуй.
Словом, книга про бойца
Без начала, без конца.
Почему так — без начала?
Потому, что сроку мало
Начинать ее сначала.
Почему же без конца?
Просто жалко молодца.
С первых дней годины горькой,
В тяжкий час земли родной
Не шутя, Василий Теркин,
Подружились мы с тобой,
Я забыть того не вправе,
Чем твоей обязан славе,
Чем и где помог ты мне.
Делу время, час забаве,
Дорог Теркин на войне.
Как же вдруг тебя покину?
Старой дружбы верен счет.
Словом, книгу с середины
И начнем. А там пойдет.
Женщине из города Вичуга
Я вас обязан известить,
Что не дошло до адресата
Письмо, что в ящик опустить
Не постыдились вы когда-то.
Ваш муж не получил письма,
Он не был ранен словом пошлым,
Не вздрогнул, не сошел с ума,
Не проклял все, что было в прошлом.
Когда он поднимал бойцов
В атаку у руин вокзала,
Тупая грубость ваших слов
Его, по счастью, не терзала.
Когда шагал он тяжело,
Стянув кровавой тряпкой рану,
Письмо от вас еще все шло,
Еще, по счастью, было рано.
Когда на камни он упал
И смерть оборвала дыханье,
Он все еще не получал,
По счастью, вашего посланья.
Могу вам сообщить о том,
Что, завернувши в плащ-палатки,
Мы ночью в сквере городском
Его зарыли после схватки.
Стоит звезда из жести там
И рядом тополь — для приметы…
А впрочем, я забыл, что вам,
Наверно, безразлично это.
Письмо нам утром принесли…
Его, за смертью адресата,
Между собой мы вслух прочли —
Уж вы простите нам, солдатам.
Быть может, память коротка
У вас. По общему желанью,
От имени всего полка
Я вам напомню содержанье.
Вы написали, что уж год,
Как вы знакомы с новым мужем.
А старый, если и придет,
Вам будет все равно ненужен.
Что вы не знаете беды,
Живете хорошо. И кстати,
Теперь вам никакой нужды
Нет в лейтенантском аттестате.
Чтоб писем он от вас не ждал
И вас не утруждал бы снова…
Вот именно: «не утруждал»…
Вы побольней искали слова.
И все. И больше ничего.
Мы перечли их терпеливо,
Все те слова, что для него
В разлуки час в душе нашли вы.
«Не утруждай». «Муж». «Аттестат»…
Да где ж вы душу потеряли?
Ведь он же был солдат, солдат!
Ведь мы за вас с ним умирали.
Я не хочу судьею быть,
Не все разлуку побеждают,
Не все способны век любить, —
К несчастью, в жизни все бывает.
Ну хорошо, пусть не любим,
Пускай он больше вам ненужен,
Пусть жить вы будете с другим,
Бог с ним, там с мужем ли, не с мужем.
Но ведь солдат не виноват
В том, что он отпуска не знает,
Что третий год себя подряд,
Вас защищая, утруждает.
Что ж, написать вы не смогли
Пусть горьких слов, но благородных.
В своей душе их не нашли —
Так заняли бы где угодно.
В отчизне нашей, к счастью, есть
Немало женских душ высоких,
Они б вам оказали честь —
Вам написали б эти строки;
Они б за вас слова нашли,
Чтоб облегчить тоску чужую.
От нас поклон им до земли,
Поклон за душу их большую.
Не вам, а женщинам другим,
От нас отторженным войною,
О вас мы написать хотим,
Пусть знают — вы тому виною,
Что их мужья на фронте, тут,
Подчас в душе борясь с собою,
С невольною тревогой ждут
Из дома писем перед боем.
Мы ваше не к добру прочли,
Теперь нас втайне горечь мучит:
А вдруг не вы одна смогли,
Вдруг кто-нибудь еще получит?
На суд далеких жен своих
Мы вас пошлем. Вы клеветали
На них. Вы усомниться в них
Нам на минуту повод дали.
Пускай поставят вам в вину,
Что душу птичью вы скрывали,
Что вы за женщину, жену,
Себя так долго выдавали.
А бывший муж ваш — он убит.
Все хорошо. Живите с новым.
Уж мертвый вас не оскорбит
В письме давно ненужным словом.
Живите, не боясь вины,
Он не напишет, не ответит
И, в город возвратясь с войны,
С другим вас под руку не встретит.
Лишь за одно еще простить
Придется вам его — за то, что,
Наверно, с месяц приносить
Еще вам будет письма почта.
Уж ничего не сделать тут —
Письмо медлительнее пули.
К вам письма в сентябре придут,
А он убит еще в июле.
О вас там каждая строка,
Вам это, верно, неприятно —
Так я от имени полка
Беру его слова обратно.
Примите же в конце от нас
Презренье наше на прощанье.
Не уважающие вас
Покойного однополчане.
По поручению офицеров полка
К. Симонов
Пишет тебе
капитан-лейтенант.
Пойми,
что письмо для него
не внезапно…
Как там у вас
дождинки звенят
по тихим скамейкам
Летнего сада?..
Мне надоели
щенячьи слова.
Глухие: «А вдруг».
Слепые: «А если».
Хватит!..
Наверное,
ты права
даже в своём
откровенном отъезде…
Жила.
Замирала, остановясь.
И снова по комнате нервно бродила.
И всё повторяла:
«Пустынно у вас…»,
«У вас неприютно…»,
«У вас
противно…»
Сто раз примеряла
платья свои.
И дотерпела
только до мая…
Конечно,
север –
не для семьи.
Я понимаю.
Я всё понимаю…
Здесь ночь,
у которой не сыщешь
дна.
Скалы,
как сумрачные легенды…
Так и случилось,
что стала
«жена»
очень далёкой
строчкой
анкеты…
Мне передали
«письмо от жены».
Пишешь:
«Служи.
Не мучайся дурью…»
И — фраза о том, что
«мы оба
должны
вместе
о будущем нашем подумать»…
Вместе!..
Наверно,
решится само.
Перегорит.
Пройдёт через сито…
Я перечитываю письмо,
где:
«Перевод получила.
Спасибо…»
Издалека приползший листок.
Просто слова.
Деловито
и пошло…
Впрочем, спасибо.
Не знаю,
за что.
Может,
за то, что работает
почта…
Глупо всё заново
начинать,
но каждая строчка
взрывается
болью!..
Сидит за столом
капитан-лейтенант
и разговаривает
с тобою:
— Мне некогда,
попросту говоря!
Слышишь?
Зачем ты понять
не хочешь?!
Некогда!
Некогда!
Некогда!
Зря и через «некогда!»
ты приходишь!
Пришла?
Помоги мне обиду снести.
Тебя
считать
прошлогодней
мелью.
И всё!..
…А больше
писем не жди.
Это –
последнее.
Если сумею…
Сумею.
К этому я готов.
Считай, что кончилось всё
нормально…
Есть жёны,
которые –
для городов.
Я понимаю.
Я всё
понимаю…
У нас
ревуны
в тумане кричат,
и полночь
наваливается оголтело…
Но, кроме погон,
на моих
плечах
служба моя.
Профессия.
Дело.
Его –
по горло!
(Даже взаймы
выдать могу,
если примешь
присягу.)
Живи…
Привет
от нашей зимы
слишком знакомому
Летнему
саду.
Саянова о поэзии на пленуме ЛАПП. . . . . . . . . . . . . . .
Теперь по докладу Саянова
позвольте мне слово иметь.Заслушав ученый доклад, констатирую:
была канонада,
была похвала,
докладчик орудовал острой сатирою,
и лирика тоже в докладе была.Но выслушай, Витя,
невольный наказ мой,
недаром я проповедь слушал твою,
не знаю — зачем заниматься ужасной
стрельбою из пушки по соловью? Рыдать, задыхаться:
товарищи, ратуй,
зажевано слово…
И, еле дыша,
сие подтверждая — с поличной цитатой
арканить на месте пииту — Фиша.Последнее дело —
любитель и даже
изобразитель природы земной,
я вижу болото —
и в этом пейзаже
забавные вещи передо мной.Там в маленькой келье молчальник ютится
слагает стихи, от натуги сопя,
там квакает утка — чванливая птица,
не понимая сама себя.Гуляет собачка —
у этой собачки
стихоплетений распухшие пачки,
где визг
как девиз,
и повсюду известны
собачкина кличка, порода, цена,
«литературные манифесты»,
где визг,
что поэзия — это она.Так это же смех —
обалдеют и ринутся
нормальные люди к защелкам дверей,
но только бы прочь от такого зверинца —
от рыб и от птиц, от собачек скорей.Другое болото —
героями Плевны
по ровным,
огромным,
газетным листам
пасутся стадами левые Левины,
лавируют правые Друзины там, трясутся, лепечут: да я не я… я не я…
ведь это не мой кругозор, горизонт…
Скучает Горелов, прося подаяния
на погорелое место — Литфронт?.И киснет критическое молоко в них,
но что же другого им делать троим?
Вот разве маниакальный полковник
их
поведет
за конем
своим.А нам наплевать —
неприятен, рекламен
кому-то угодный критический вой,
и я — если мне позволяет регламент —
продолжу монолог растрепанный свой.Мы подняли руки в погоне за словом,
мы пишем о самых различных вещах,
о сумрачных предках,
о небе лиловом,
о белых,
зеленых
и синих прыщах, о славных парнишках, —
и девочкой грустной
закончим лирическую дребедень,
а пар «чаепитий», тяжелый и вкусный,
стоит, закрывая сегодняшний день.Обычный позор стихотворного блуда —
на первое — выучка,
звон,
акварель,
и вот преподносим читателю блюдо —
военный пейзажик a la натурель.А в это время заживо
гниющего с башки
белогвардейца каждого
зовут:
руби и жги.Последнее коленце им
выкинуть пора,
над планом интервенции
сидят профессора.Стоит куском предания,
синонимом беды,
Британия,
Британия,
владычица воды.Позолота панциря,
бокальчик вина —
Франция,
Франция —
Пуанкаре-Война.И ты проморгаешь войну,
проворонишь
ее —
на лирическом греясь боку,
и вот —
налетают уже на Воронеж,
на Ленинград,
на Москву,
на Баку.Но наше зло не клонится,
не прячется впотьмах,
и наших песен конница
идет на полный мах.Рифм стальные лезвия
свистят:
«Войне — война», —
чтоб о нас впоследствии
вспомнили сполна. . . . . . . . . . . . . . . .
Сегодня ж — в бездействии рифмы мои,
и ржавчиной слово затронуто,
гляди — за рекой не смолкают бои
чугунолитейного фронта.Мне горько —
без нашего ремесла,
без нашего нужного вымысла
республика славу
качала, несла
и кверху огромную вынесла.Сегодня без лишнего слова мы
перед лицом беды
республикой мобилизованы
и выстроены в ряды.Ударим на неприятеля —
ударим — давно пора —
сегодня на предприятия
ударниками пера.Без бутафории, помпы,
без конфетти речей,
чтоб лозунги били, как бомбы,
вредителей и рвачей.Чтоб рифм голубые лезвия
взошли надо мной, над тобой,
Подразделенье Поэзия,
налево
и прямо в бой.
Что из того, что ты уже любила,
Кому-то, вспыхнув, отворяла дверь.
Все это до меня когда-то было,
Когда-то было в прошлом, не теперь.
Мы словно жизнью зажили второю,
Вторым дыханьем, песнею второй.
Ты счастлива, тебе светло со мною,
Как мне тепло и радостно с тобой.
Но почему же все-таки бывает,
Что незаметно, изредка, тайком
Вдруг словно тень на сердце набегает
И остро-остро колет холодком…
О нет, я превосходно понимаю,
Что ты со мною встретилась, любя.
И все-таки я где-то ощущаю,
Что, может быть, порою открываю
То, что уже открыто для тебя.
То вдруг умело галстук мне завяжешь,
Уверенной ли шуткой рассмешишь.
Намеком ли без слов о чем-то скажешь
Иль кулинарным чудом удивишь.
Да, это мне и дорого и мило,
И все-таки покажется порой,
Что все это уже, наверно, было,
Почти вот так же, только не со мной,
А как душа порой кричать готова,
Когда в минуту ласки, как во сне,
Ты вдруг шепнешь мне трепетное слово,
Которое лишь мне, быть может, ново,
Но прежде было сказано не мне.
Вот так же точно, может быть, порою
Нет-нет и твой вдруг потемнеет взгляд,
Хоть ясно, что и я перед тобою
Ни в чем былом отнюдь не виноват.
Когда любовь врывается вторая
В наш мир, горя, кружа и торопя,
Мы в ней не только радость открываем,
Мы все-таки в ней что-то повторяем,
Порой скрывая это от себя.
И даже говорим себе нередко,
Что первая была не так сильна,
И зелена, как тоненькая ветка,
И чуть наивна, и чуть-чуть смешна.
И целый век себе не признаемся,
Что, повстречавшись с новою, другой,
Какой-то частью все же остаемся
С ней, самой первой, чистой и смешной!
Двух равных песен в мире не бывает,
И сколько б звезд ни поманило вновь,
Но лишь одна волшебством обладает.
И, как ни хороша порой вторая,
Все ж берегите первую любовь!
Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
с надеждой коснулась моей руки:
-Ведь вы же когда-то любили сами, -
вы даже писали об этом стихи…
Я не хочу так, я не согласна…
Скажите, разве она права?
Зачем она перед целым классом
вслух читала его слова?
Зачем так брезгливо поджала губы,
когда рвала листок пополам,
зачем говорила о нас так грубо,
что мне повторять неудобно вам.
Мы очень с ним дружим…
-Я это знаю.
-Он очень хороший!
-Я помню, да…
-Вы разве знакомы с ним?
-Да, была я
такой же девчонкой, как ты, тогда
он тоже писал мне записки…
-Значит,
вы мне поверите?
-Всей душой!
…И вот разговор откровенный начат
между маленькой женщиной и большой.
Через час,
утешившись в детском горе,
она ушла на каток… А я
разговор продолжаю, волнуясь, спрою,
тревожно на сердце у меня.
Если учительница вскрывает
чужие письма- прощенья нет!
Простите, я кажется подрываю
педагогический авторитет?
Простите, но все это-
дело поэта,
а я к тому же еще и мать…
Поэт Маяковский писал «Про это»
затем, что про это надо писать!
Мы учим детей от гриппа спасаться,
улицы учим переходить,
так как же этого не касаться,
как будто легко научиться
любить.
(Казалось бы, это проще простого!)
Но я про любовь настоящую, ту,
когда самая жизнь
отдается без слова
за отчизну,
за женщину,
за мечту…
Чтобы люди
веку по росту были,
такими надо вырастить их,
чтобы с детства
все, что они любили,
любили бы
больше себя самих!
_____________Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
вами обиженная до слез.
Почему вы в доверии ей отказали?
Потрудитесь ответить на этот вопрос!
Ведь не просто
школьница перед доскою,
единица, из коих составлен класс, -
вам было доверено
сердце людское…
Теперь оно больше не верит в вас!
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
Шла она. Кругом росла трава.
А над ней — над кралею бубновой —
Разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
Золотому дубу не под стать,
Птичьему смешному населенью
Всё равно приказано свистать.
И на дубе тёмном, на огромном,
Тоже на шиповнике густом,
В каждом малом уголке укромном
И под начинающим кустом,
В голубых болотах и долинах
Знай свисти и отдыха не жди,
Но на тонких на ногах, на длинных
Подошли, рассыпались дожди.
Пролетели. Осветило снова
Золотом зелёные края —
Как твоя хорошая обнова,
Лидия весёлая моя?
Полиняла иль не полиняла,
Как не полиняли зеленя, —
Променяла иль не променяла,
Не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу,
Я запел, веселья не тая, —
Может, не на дачу — на удачу, —
Где удача верная моя?
Нас обдуло ветром подогретым
И туманом с медленной воды,
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
Что тепла по Цельсию вода,
Что цветут в тюльпанах и газонах
Наши областные города,
Что летит особенного вида —
Вырезная — улицей листва,
Что меня порадовала, Лида,
Вся подряд зелёная Москва.
Хорошо — забавно — право слово,
Этим летом красивее я.
Мне понравилась твоя обнова,
Кофточка зелёная твоя.
Ты зашелестела, как осина,
Глазом повела своим большим:
— Это самый лучший… Из Торгсина…
Импортный… Не правда ль? Крепдешин…
Я смолчал. Пахнуло тёплым летом
От листвы, от песен, от воды —
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Доплыли до дачи запылённой
И без уважительных причин
Встали там, где над Москвой зелёной
Звёзды всех цветов и величин.Я сегодня вечером — не скрою —
Одинокой птицей просвищу.
Завтра эти звёзды над Москвою
С видимой любовью разыщу.
«Человеку жить дано не очень –
Лет с полсотни, — рази это жись?
Только рот открыл, кричат: «Короче!»
Чуть поднялся, говорят: «Ложись!»Сталбыть, выполнение задачи,
Если таковая есть у вас, —
Нечего откладывать — иначе
Неприятно будет в смертный час».Помню — будто сказаны сегодня
Эти капитановы слова.
Сорок первый, лес восточней Сходни,
Немец рядом, за спиной — Москва.«Расскажите мне о вашей цели, —
Попросил я, — если не секрет.
Чтобы вы достичь её успели –
Сколько вам понадобится лет?»«Скромную я цель себе поставил,
Без утайки каждому скажу.
Я ведь пячусь — от погранзаставы,
И вернуться должен к рубежу».До границы было — ох немало,
А война косила нас, как рожь.
Надо было быть большим нахалом,
Чтобы утверждать, что доживёшь.Он же шёл, бессмертный и бесстрашный,
Год за годом и за боем бой.
Под своей зелёною фуражкой,
Под своей счастливою звездой.В двадцати верстах была граница,
Он почти что видел цель свою.
Надо ж было этому случиться –
Главное, не в схватке, не в бою.А на тихом марше, — вдруг пропела
Пуля одинокая. И вот
Даже слова молвить не успел он,
Лишь взглянул. Мы поняли его.Побросали мы свои пожитки,
Желтого гороха порошки,
Концентрата каменные плитки,
Вещевые тощие мешки.Надо же начальника заставы
К месту службы с честью проводить.
И четыре кавалера «Славы»
Понесли носилки впереди.До границы, думаю, едва ли
Раз коснулся капитан земли:
Тех, кто падал, сразу подменяли.
Мины рвались — мы его несли.Было ли чужим понятно что-то,
Но не устоял пред нами враг –
Когда молча шла в атаку рота
С мёртвым капитаном на руках.Мы дошли, обычные солдаты,
Злые, почерневшие в дыму.
Малые сапёрные лопаты
Вырыли укрытие ему.Памятником лучшим на могиле –
Самым вечным, верным и родным –
Пограничный столб мы водрузили
С буквами советскими над ним.И чтоб память воина нетленно
В нас жила, когда года пройдут,
Лейтенант скомандовал: «С колена,
В сторону противника — салют!»
…Когда переезжали через Неву, Пушкин
шутливо спросил:
— Уж не в крепость ли ты меня везешь?
— Нет, — ответил Данзас, — просто через
крепость на Черную речку самая близкая
дорога!
Записано В.А. Жуковским со слов
секунданта Пушкина — Данзаса…
То было в прошлом феврале
И то и дело
Свеча горела на столе…
Б.Пастернак…
Мурка, не ходи, там сыч,
На подушке вышит!
А. Ахматова
Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею,
Ни границы над сердцем моим не вольны,
ни года!
Так зачем же я вдруг при одной только мысли
шалею,
Что уже никогда, никогда…
Боже мой, никогда!..
Погоди, успокойся, подумай —
А что — никогда?!
Широт заполярных метели,
Тарханы, Владимир, Ирпень —
Как много мы не доглядели,
Не поздно ль казниться теперь?!
Мы с каждым мгновеньем бессильней,
Хоть наша вина не вина,
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер — луна.
Обкомы, горкомы, райкомы,
В подтеках снегов и дождей.
В их окнах, как бельма тархомы
(Давно никому не знакомы),
Безликие лики вождей.
В их залах прокуренных — волки
Пинают людей, как собак,
А после те самые волки
Усядутся в черные «Волги»,
Закурят вирджинский табак.
И дач государственных охра
Укроет посадских светил
И будет мордастая ВОХРа
Следить, чтоб никто не следил.
И в баньке, протопленной жарко,
Запляшет косматая чудь…
Ужель тебе этого жалко?
Ни капли не жалко, ничуть!
Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не
вспомню,
Севастопольский берег,
Почти небывалую быль.
И таинственный спуск в Херсонесскую
каменоломню,
И на детской матроске —
Эллады певучую пыль.
Я не вспомню, клянусь!
Ну, а что же я вспомню?
А что же я вспомню?
Усмешку
На гладком чиновном лице,
Мою неуклюжую спешку
И жалкую ярость в конце.
Я в грусть по березкам не верю,
Разлуку слезами не мерь.
И надо ли эту потерю
Приписывать к счету потерь?
Как каменный лес, онемело,
Стоим мы на том рубеже,
Где тело — как будто не тело,
Где слово — не только не дело,
Но даже не слово уже.
Идут мимо нас поколенья,
Проходят и машут рукой.
Презренье, презренье, презренье,
Дано нам, как новое зренье
И пропуск в грядущий покой!
А кони?
Крылатые кони,
Что рвутся с гранитных торцов,
Разбойничий посвист погони,
Игрушечный звон бубенцов?!
А святки?
А прядь полушалка,
Что жарко спадает на грудь?
Ужель тебе этого жалко?
Не очень…
А впрочем — чуть-чуть!
Но тает февральская свечка,
Но спят на подушке сычи,
Но есть еще Черная речка,
Но есть еще Черная речка,
Но — есть — еще — Черная речка…
Об этом не надо!
Молчи!
— Нет, поскольку о награде
Речь опять зашла, друзья,
То уже не шутки ради
Кое-что добавлю я.
Как-то в госпитале было.
День лежу, лежу второй.
Кто-то смотрит мне в затылок,
Погляжу, а то — герой.
Сам собой, сказать, — мальчишка,
Недолеток-стригунок.
И мутит меня мыслишка:
Вот он мог, а я не мог…
Разговор идет меж нами,
И спроси я с первых слов:
— Вы откуда родом сами —
Не из наших ли краев?
Смотрит он:
— А вы откуда? —
Отвечаю:
— Так и так,
Сам как раз смоленский буду,
Может, думаю, земляк?
Аж привстал герой:
— Ну что вы,
Что вы, — вскинул головой, —
Я как раз из-под Тамбова, —
И потрогал орден свой.
И умолкнул. И похоже,
Подчеркнуть хотел он мне,
Что таких, как он, не может
Быть в смоленской стороне;
Что уж так они вовеки
Различаются места,
Что у них ручьи и реки
И сама земля не та,
И полянки, и пригорки,
И козявки, и жуки…
И куда ты, Васька Теркин,
Лезешь сдуру в земляки!
Так ли, нет — сказать, — не знаю,
Только мне от мысли той
Сторона моя родная
Показалась сиротой,
Сиротинкой, что не видно
На народе, на кругу…
Так мне стало вдруг обидно, —
Рассказать вам не могу.
Это да, что я не гордый
По характеру, а все ж
Вот теперь, когда я орден
Нацеплю, скажу я: врешь!
Мы в землячество не лезем,
Есть свои у нас края.
Ты — тамбовский? Будь любезен.
А смоленский — вот он я,
Не иной какой, не энский,
Безымянный корешок,
А действительно смоленский,
Как дразнили нас, рожок.
Не кичусь родным я краем,
Но пройди весь белый свет —
Кто в рожки тебе сыграет
Так, как наш смоленский дед.
Заведет, задует сивая
Лихая борода:
Ты куда, моя красивая,
Куда идешь, куда…
И ведет, поет, заяривает —
Ладно, что без слов,
Со слезою выговаривает
Радость и любовь.
И за ту одну старинную
За музыку-рожок
В край родной дорогу длинную
Сто раз бы я прошел,
Мне не надо, братцы, ордена,
Мне слава не нужна,
А нужна, больна мне родина,
Родная сторона!
Сто раз решал он о любви своей
Сказать ей твердо. Все как на духу!
Но всякий раз, едва встречался с ней,
Краснел и нес сплошную чепуху!
Хотел сказать решительное слово,
Но, как на грех, мучительно мычал.
Невесть зачем цитировал Толстого
Или вдруг просто каменно молчал.
Вконец растратив мужество свое,
Шагал домой, подавлен и потерян.
И только с фотографией ее
Он был красноречив и откровенен.
Перед простым любительским портретом
Он смелым был, он был самим собой.
Он поверял ей думы и секреты,
Те, что не смел открыть перед живой.
В спортивной белой блузке возле сетки,
Прядь придержав рукой от ветерка,
Она стояла с теннисной ракеткой
И, улыбаясь, щурилась слегка.
А он смотрел, не в силах оторваться,
Шепча ей кучу самых нежных слов.
Потом вздыхал: — Тебе бы все смеяться,
А я тут пропадай через любовь!
Она была повсюду, как на грех:
Глаза… И смех — надменный и пьянящий…
Он и во сне все слышал этот смех.
И клял себя за трусость даже спящий.
Но час настал. Высокий, гордый час!
Когда решил он, что скорей умрет,
Чем будет тряпкой. И на этот раз
Без ясного ответа не уйдет!
Средь городского шумного движенья
Он шел вперед походкою бойца.
Чтоб победить иль проиграть сраженье,
Но ни за что не дрогнуть до конца!
Однако то ли в чем-то просчитался,
То ли споткнулся где-то на ходу,
Но вновь краснел, и снова заикался,
И снова нес сплошную ерунду.
— Ну вот и все! — Он вышел на бульвар,
Достал портрет любимой машинально,
Сел на скамейку и сказал печально:
— Вот и погиб «решительный удар»!
Тебе небось смешно. Что я робею.
Скажи, моя красивая звезда:
Меня ты любишь? Будешь ли моею?
Да или нет? — И вдруг услышал: — Да!
Что это, бред? Иль сердце виновато?
Иль просто клен прошелестел листвой?
Он обернулся: в пламени заката
Она стояла за его спиной.
Он мог поклясться, что такой прекрасной
Еще ее не видел никогда.
— Да, мой мучитель! Да, молчун несчастный!
Да, жалкий трус! Да, мой любимый! Да!
Нет времени, чтобы себя обмануть,
И нет ничего, чтобы просто уснуть,
И нет никого, кто способен нажать на курок.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Есть целое небо, но нечем дышать.
Здесь тесно, но я не пытаюсь бежать.
Я прочно запутался в сетке ошибочных строк.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Нарушены правила в нашей игре,
И я повис на телефонном шнуре.
Смотрите, сегодня петля на плечах палача.
Скажи мне — прощай, помолись и скорее кончай.
Минута считалась за несколько лет,
Но ты мне купила обратный билет.
И вот уже ты мне приносишь заваренный чай.
С него начинается мертвый сезон.
Шесть твоих цифр помнит мой телефон,
Хотя он давно помешался на длинных гудках.
Нам нужно молчать, стиснув зубы до боли в висках.
Фильтр сигареты испачкан в крови.
Я еду по минному полю любви.
Хочу каждый день умирать у тебя на руках.
Мне нужно хоть раз умереть у тебя на руках.
Любовь — это слово похоже на ложь.
Пришитая к коже дешевая брошь.
Прицепленный к жестким вагонам вагон-ресторан.
И даже любовь не поможет сорвать стоп-кран.
Любовь — режиссер с удивленным лицом,
Снимающий фильмы с печальным концом,
А нам все равно так хотелось смотреть на экран.
Любовь — это мой заколдованный дом,
И двое, что все еще спят там вдвоем.
На улице Сакко-Ванцетти мой дом 22
Они еще спят, но они еще помнят слова.
Их ловит безумный ночной телеграф.
Любовь — это то, в чем я прав и неправ,
И только любовь дает мне на это права.
Любовь — как куранты отставших часов,
Стойкая боязнь чужих адресов.
Любовь — это солнце, которое видит закат.
Любовь — это я, это твой неизвестный солдат.
Любовь — это снег и глухая стена.
Любовь — это несколько капель вина.
Любовь — это поезд Свердловск-Ленинград и назад.
Любовь — это поезд сюда и назад.
Нет времени, чтобы себя обмануть,
И нет ничего, чтобы просто уснуть,
И нет никого, кто способен нажать на курок.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Перевод Л. Дымовой
1
Понять я не мог, а теперь понимаю —
И мне ни к чему никакой перевод, —
О чем, улетая, осенняя стая
Так горестно плачет,
Так грустно поет.
Мне раньше казалось: печаль беспричинна
У листьев, лежащих в пыли у дорог.
О ветке родной их печаль и кручина —
Теперь понимаю,
А раньше не мог.
Не знал я, не ведал, но понял с годами,
Уже с побелевшей совсем головой,
О чем от скалы оторвавшийся камень
Так стонет и плачет
Как будто живой.
Когда далеко от родимого края
Судьба иль дорога тебя увела,
И радость печальна — теперь понимаю, —
И песня горька,
И любовь не светла,
о Родина…
2
Под гром твоих колоколов
Твое я славлю имя.
И нет на свете слаще слов,
И звука нет любимей.
А если смолкнет песнь моя
В ночи иль на рассвете —
Так это значит, умер я
И нет меня на свете.
Я, как орел, парю весной
Над весями твоими.
И эти крылья за спиной —
Твое святое имя.
Но если вдруг сломает их
Недобрый темный ветер —
Ты не ищи меня в живых
Тогда на белом свете.
Я твой кинжал. Я был в бою
Мятежный, непокорный.
Я постою за честь твою,
Коль день настанет черный.
А если в строй бойцов твоих
Я в скорбный час не встану —
Так значит, нет меня в живых,
Исчез я, сгинул, канул.
Я по чужой земле иду,
Чужие слышу речи
И все нетерпеливей жду
Минуту нашей встречи.
А будет взгляд очей твоих
Не радостен, не светел —
Так значит, мне не быть в живых
Уже на белом свете.
3
О чем эта песня вагонных колес,
И птиц щебетанье,
И шелест берез?
О родине, только о родине.
О чем, уплывая,
Грустят облака?
О чем кораблей уходящих тоска?
О родине, только о родине.
В дни горьких печалей и тяжких невзгод
Кто выручит нас?
Кто поможет? Спасет?
Родина. Только лишь родина.
В минуты удачи,
В часы торжества
О чем наши мысли и наши слова?
О родине, только о родине.
Кто связан и счастьем с тобой, и бедой
Тому и во тьме
Ты сияешь звездой,
О Родина!..
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Товарищи,
позвольте
без позы,
без маски —
как старший товарищ,
неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Уткин.
Мы спорим,
аж глотки просят лужения,
мы
задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте,
устроим
веселый обед!
Расстелим внизу
комплименты ковровые,
если зуб на кого —
отпилим зуб;
розданные
Луначарским
венки лавровые —
сложим
в общий
товарищеский суп.
Решим,
что все
по-своему правы.
Каждый поет
по своему
голоску!
Разрежем
общую курицу славы
и каждому
выдадим
по равному куску.
Бросим
друг другу
шпильки подсовывать,
разведем
изысканный
словесный ажур.
А когда мне
товарищи
предоставят слово —
я это слово возьму
и скажу:
— Я кажусь вам
академиком
с большим задом,
один, мол, я
жрец
поэзий непролазных.
А мне
в действительности
единственное надо —
чтоб больше поэтов
хороших
и разных.
Многие
пользуются
напосто́вской тряскою,
с тем
чтоб себя
обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
валютчик?
Я
по существу
мастеровой, братцы,
не люблю я
этой
философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
работать?
драться?
Сделай одолжение,
а ну́, давай!
Есть
перед нами
огромная работа —
каждому человеку
нужное стихачество.
Давайте работать
до седьмого пота
над поднятием количества,
над улучшением качества.
Я меряю
по коммуне
стихов сорта,
в коммуну
душа
потому влюблена,
что коммуна,
по-моему,
огромная высота,
что коммуна,
по-моему,
глубочайшая глубина.
А в поэзии
нет
ни друзей,
ни родных,
по протекции
не свяжешь
рифм лычки́.
Оставим
распределение
орденов и наградных,
бросим, товарищи,
наклеивать ярлычки.
Не хочу
похвастать
мыслью новенькой,
но по-моему —
утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
это место,
где исчезнут чиновники
и где будет
много
стихов и песен.
Стоит
изумиться
рифмочек парой нам —
мы
почитаем поэтика гением.
Одного
называют
красным Байроном,
другого —
самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
за вас и сам, —
чтоб не обмелели
наши души,
чтоб мы
не возвели
в коммунистический сан
плоскость раешников
и ерунду частушек.
Мы духом одно,
понимаете сами:
по линии сердца
нет раздела.
Если
вы не за нас,
а мы
не с вами,
то черта ль
нам
остается делать?
А если я
вас
когда-нибудь крою
и на вас
замахивается
перо-рука,
то я, как говорится,
добыл это кровью,
я
больше вашего
рифмы строгал.
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
мой лабаз! —
всё, что я сделал,
все это ваше —
рифмы,
темы,
дикция,
бас!
Что может быть
капризней славы
и пепельней?
В гроб, что ли,
брать,
когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
в высшей степени
на деньги,
на славу
и на прочую муру!
Чем нам
делить
поэтическую власть,
сгрудим
нежность слов
и слова-бичи,
и давайте
без завистей
и без фамилий
класть
в коммунову стройку
слова-кирпичи.
Давайте,
товарищи,
шагать в ногу.
Нам не надо
брюзжащего
лысого парика!
А ругаться захочется —
врагов много
по другую сторону
красных баррикад.
Слова и улыбки ее, как птицы,
Привыкли, чирикая беззаботно,
При встречах кокетничать и кружиться,
Незримо на плечи парней садиться
И сколько, и где, и когда угодно!
Нарядно, но с вызовом разодета.
А ласки раздаривать не считая
Ей проще, чем, скажем, сложить газету,
Вынуть из сумочки сигарету
Иль хлопнуть коктейль коньяка с «Токаем».
Мораль только злит ее: — Души куцые!
Пещерные люди! Сказать смешно!
Даешь сексуальную революцию,
А ханжество — к дьяволу за окно!
—Ох, диво вы дивное, чудо вы чудное!
Ужель вам и впрямь не понять вовек,
Что «секс-революция» ваша шумная
Как раз ведь и есть тот «пещерный век»!
Когда ни души, ни ума не трогая,
В подкорке и импульсах тех людей
Царила одна только зоология
На уровне кошек или моржей.
Но человечество вырастало,
Ведь те, кто мечтает, всегда правы.
И вот большинству уже стало мало
Того, что довольно таким, как вы.
И люди узнали, согреты новью,
Какой бы инстинкт ни взыграл в крови,
О том, что один поцелуй с любовью
Дороже, чем тысяча без любви!
И вы поспешили-то, в общем, зря
Шуметь про «сверхновые отношения»,
Всегда на земле и при всех поколениях
Были и лужицы и моря.
Были везде и когда угодно
И глупые куры и соловьи,
Кошачья вон страсть и теперь «свободна»,
Но есть в ней хоть что-нибудь от любви?!
Кто вас оциничивал — я не знаю.
И все же я трону одну струну:
Неужто вам нравится, дорогая,
Вот так, по-копеечному порхая,
Быть вроде закуски порой к вину?
С чего вы так — с глупости или холода?
На вечер игрушка, живой «сюрприз»,
Ведь спрос на вас только пока вы молоды,
А дальше, поверьте, как с горки вниз!
Конечно, смешно только вас винить.
Но кто и на что вас принудить может?
Ведь в том, что позволить иль запретить,
Последнее слово за вами все же.
Любовь не минутный хмельной угар.
Эх, если бы вам да всерьез влюбиться!
Ведь это такой высочайший дар,
Такой красоты и огней пожар,
Какой пошляку и во сне не снится!
Рванитесь же с гневом от всякой мрази,
Твердя себе с верою вновь и вновь,
Что только одна, но зато любовь
Дороже, чем тысяча жалких связей!
(Кафе)
Обыкновенно
мы говорим:
все дороги
приводят в Рим.
Не так
у монпарнасца.
Готов поклясться.
И Рем,
и Ромул,
и Ремул и Ром
в «Ротонду» придут
или в «Дом».
В кафе
идут
по сотням дорог,
плывут
по бульварной реке.
Вплываю и я:
«Garcon,
un grog
americain!»
Сначала
слова,
и губы,
и скулы
кафейный гомон сливал.
Но вот
пошли
вылупляться из гула
и лепятся
фразой
слова.
«Тут
проходил
Маяковский давеча,
хромой —
не видали рази?» —
«А с кем он шел?» —
«С Николай Николаичем».—
«С каким?»
«Да с великим князем!» —
«С великом князем?
Будет врать!
Он кругл
и лыс,
как ладонь.
Чекист он,
послан сюда
взорвать…» —
«Кого?» —
«Буа-дю-Булонь.
Езжай, мол, Мишка…»
Другой поправил:
«Вы врете,
противно слушать!
Совсем и не Мишка он,
а Павел.
Бывало, сядем —
Павлуша! —
а тут же
его супруга,
княжна,
брюнетка,
лет под тридцать…» —
«Чья?
Маяковского?
Он не женат».
«Женат —
и на императрице».—
«На ком?
Ее ж расстреляли…» —
«И он
поверил…
Сделайте милость!
Ее ж Маяковский спас
за трильон!
Она же ж
омолодилась!»
Благоразумный голос:
«Да нет,
вы врете —
Маяковский — поэт».—
«Ну, да, —
вмешалось двое саврасов, —
в конце
семнадцатого года
в Москве
чекой конфискован Некрасов
и весь
Маяковскому отдан.
Вы думаете —
сам он?
Сбондил до йот —
весь стих,
с запятыми,
скраден.
Достанет Некрасова
и продает —
червонцев по десять
на день».
Где вы,
свахи?
Подымись, Агафья!
Предлагается
жених невиданный.
Видано ль,
чтоб человек
с такою биографией
был бы холост
и старел невыданный?!
Париж,
тебе ль,
столице столетий,
к лицу
эмигрантская нудь?
Смахни
за ушми
эмигрантские сплетни.
Провинция! —
не продохнуть.
Я вышел
в раздумье —
черт его знает!
Отплюнулся —
тьфу, напасть!
Дыра
в ушах
не у всех сквозная —
другому
может запасть!
Слушайте, читатели,
когда прочтете,
что с Черчиллем
Маяковский
дружбу вертит
или
что женился я
на кулиджевской тете,
то, покорнейше прошу, —
не верьте.
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Я только малость объясню в стихе —
На все я не имею полномочий…
Я был зачат, как нужно, во грехе —
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли,
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно — прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал — все будет так, как я хочу.
Я не бывал внакладе и в уроне.
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы — короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер.
Мне верили и так, как главарю,
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучил стременами.
Я знал — мне будет сказано: «Царуй!» —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом.
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик!..
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, привилегий:
Вдруг стало жаль мне мертвого пажа,
Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых и гончих,
Я от подранка гнал коня назад
И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел — наши игры с каждым днем
Все больше походили на бесчинства.
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век и люди в нем
Не нравились. И я зарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный как паук,
Все постигал: недвижность и движенье, —
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду — им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить.
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами — «быть, не быть»,
Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед,
В него мы стрелы мечем — в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул,
Пошел на зов, — сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни —
Едва застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь, как все. И, как они,
Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на Датскую корону, —
Но в их глазах — за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
А гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы все ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!
Шар луны под звездным абажуром
Озарял уснувший городок.
Шли, смеясь, по набережной хмурой
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелёк.
Видно, распалясь от разговора,
Парень, между прочим, рассказал,
Как однажды в бурю ради спора
Он морской залив переплывал,
Как боролся с дьявольским теченьем,
Как швыряла молнии гроза.
И она смотрела с восхищеньем
В смелые, горячие глаза…
А потом, вздохнув, сказала тихо:
— Я бы там от страха умерла.
Знаешь, я ужасная трусиха,
Ни за что б в грозу не поплыла!
Парень улыбнулся снисходительно,
Притянул девчонку не спеша
И сказал: — Ты просто восхитительна,
Ах ты, воробьиная душа!
Подбородок пальцем ей приподнял
И поцеловал. Качался мост,
Ветер пел… И для нее сегодня
Мир был сплошь из музыки и звёзд!
Так в ночи по набережной хмурой
Шли вдвоем сквозь спящий городок
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелек.
А когда, пройдя полоску света,
В тень акаций дремлющих вошли,
Два плечистых темных силуэта
Выросли вдруг как из-под земли.
Первый хрипло буркнул: — Стоп, цыпленки!
Путь закрыт, и никаких гвоздей!
Кольца, серьги, часики, деньжонки —
Все, что есть, — на бочку, и живей!
А второй, пуская дым в усы,
Наблюдал, как, от волненья бурый,
Парень со спортивною фигурой
Стал спеша отстегивать часы.
И, довольный, видимо, успехом,
Рыжеусый хмыкнул: — Эй, коза!
Что надулась?! — И берет со смехом
Натянул девчонке на глаза.
Дальше было всё как взрыв гранаты:
Девушка беретик сорвала
И словами: — Мразь! Фашист проклятый! -
Как огнём детину обожгла.
— Комсомол пугаешь? Врешь, подонок!
Ты же враг! Ты жизнь людскую пьёшь! -
Голос рвется, яростен и звонок:
— Нож в кармане? Мне плевать на нож!
За убийство — стенка ожидает.
Ну, а коль от раны упаду,
То запомни: выживу, узнаю!
Где б ты ни был, все равно найду!
И глаза в глаза взглянула твердо.
Тот смешался: — Ладно… тише, гром…-
А второй промямлил: — Ну их к чёрту! —
И фигуры скрылись за углом.
Лунный диск, на млечную дорогу
Выбравшись, шагал наискосок
И смотрел задумчиво и строго
Сверху вниз на спящий городок,
Где без слов по набережной хмурой
Шли, чуть слышно гравием шурша,
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — слабая натура,
«Трус» и «воробьиная душа».
В Кишинёве снег в апреле,
Неожиданный для всех…
Вы чего, Господь, хотели,
Насылая этот снег? Он от Вас весь день слетает,
Сыплет с серых облаков,
Неприятно охлаждает
Тёплый город Кишинёв.И пускай он тут же тает,
Он сгущает серость дня…
Чем, конечно, угнетает
Всех на свете и — меня.Очень странно видеть это —
Снег без счастья, без игры, -
После солнца, после лета,
После света и жары.Холодов терпеть не может
Этот город летних снов.
Как в ущелье, расположен
Он на склонах двух холмов.А сегодня снег в ущелье
И туман на лицах всех…
Вы нам что сказать хотели,
Напуская этот снег? Что пора забыть про ересь?
Вспомнить вновь, как Вы нужны?
Всё смешалось. Давит серость,
Скука давит в дни весны.Всё во мне с тем снегом спорит.
Скука? Серость? — Чепуха!
Я ведь помню — этот город —
Город светлого греха.Здесь — два месяца уж будет —
Без венца (о чем скорблю)
Я живу — простите, люди, -
С той, которую люблю.С той веселой и капризной,
Смех вносящей на порог,
Без которой счастья в жизни
Я не знал и знать не мог.С той, что может быть серьёзной,
Но непрочь и чушь молоть.
С той, к кому Вы сами поздно
Привели меня, Господь.В Кишинёве снег в апреле
Сыплет мрачно, давит всех.
Что напомнить Вы хотели,
Напуская этот снег? Возбуждая эти мысли?
Что у страсти дух в плену?
Что права я все превысил?
Лямку честно не тяну? Зря. И так ознобом бродит
Это всё в крови моей,
От себя меня уводит
И от Вас, и от людей… От всего, чем жил сурово,
Что вдруг стало ни к чему.
И от слова. Даже слову
Я не верю своему… В Кишинёве снег в апреле
Ни за что терзает всех.
Ах, зачем Вам в самом деле
Нынче нужен этот снег? Разве честно мстить за страсти?
Не от Вас ли Дух и Плоть?
Не от Вас ли это счастье,
Что открылось мне, Господь? Так за что вконец измучен
Я лишением души?
Что Вам — вправду было б лучше,
Чтоб и впредь я жил во лжи? Иль случайный приступ злости —
Снег, что с неба к нам слетел?..
Часто кажется, что просто
Удалились Вы от дел, И внезапной власти рады,
С упоением ребят
Небо Ваши бюрократы —
Ваши ангелы — мутят.
Республика наша в опасности.
В дверь
лезет
немыслимый зверь.
Морда матовым рыком гулка́,
лапы —
в кулаках.
Безмозглый,
и две ноги для ляганий,
вот — портрет хулиганий.
Матроска в полоску,
словно леса́.
Из этих лесов
глядят телеса.
Чтоб замаскировать рыло мандрилье,
шерсть
аккуратно
сбрил на рыле.
Хлопья пудры
(«Лебяжьего пуха»!),
бабочка-галстук
от уха до уха.
Души не имеется.
(Выдумка бар!)
В груди —
пивной
и водочный пар.
Обутые лодочкой
качает ноги водочкой.
Что ни шаг —
враг.
— Вдрызг фонарь,
враги — фонари.
Мне темно,
так никто не гори.
Враг — дверь,
враг — дом,
враг —
всяк,
живущий трудом.
Враг — читальня.
Враг — клуб.
Глупейте все,
если я глуп! —
Ремень в ручище,
и на нем
повисла гиря кистенем.
Взмахнет,
и гиря вертится, —
а ну —
попробуй встретиться!
По переулочкам — луна.
Идет одна.
Она юна.
— Хорошенькая!
(За́ косу.)
Обкрутимся без загсу! —
Никто не услышит,
напрасно орет
вонючей ладонью зажатый рот.
— Не нас контрапупят —
не наше дело!
Бежим, ребята,
чтоб нам не влетело! —
Луна
в испуге
за тучу пятится
от рваной груды
мяса и платьица.
А в ближней пивной
веселье неистовое.
Парень
пиво глушит
и посвистывает.
Поймали парня.
Парня — в суд.
У защиты
словесный зуд:
— Конечно,
от парня
уйма вреда,
но кто виноват?
— Среда.
В нем
силу сдерживать
нет моготы.
Он — русский.
Он —
богатырь!
— Добрыня Никитич!
Будьте добры,
не трогайте этих Добрынь! —
Бантиком
губки
сложил подсудимый.
Прислушивается
к речи зудимой.
Сидит
смирней и краше,
чем сахарный барашек.
И припаяет судья
(сердобольно)
«4 месяца».
Довольно!
Разве
зверю,
который взбесится,
дают
на поправку
4 месяца?
Деревню — на сход!
Собери
и при ней
словами прожги парней!
Гуди,
и чтоб каждый завод гудел
об этой
последней беде.
А кто
словам не умилится,
тому
агитатор —
шашка милиции.
Решимость
и дисциплина,
пружинь
тело рабочих дружин!
Чтоб, если
возьмешь за воротник,
хулиган раскис и сник.
Когда
у больного
рука гниет —
не надо жалеть ее.
Пора
топором закона
отсечь
гнилые
дела и речь!
1.
— Пока! — товарищи прощаются со мной.
— Пока! — я говорю. — Не забывайте! —
Я говорю: — Почаще здесь бывайте! —
пока товарищи прощаются со мной.
Мои товарищи по лестнице идут,
и подымаются их голоса обратно.
Им надо долго ехать-де Арбата,
до набережной, где их дома ждут.Я здесь живу. И памятны давно
мне все приметы этой обстановки.
Мои товарищи стоят на остановке,
и долго я смотрю на них в окно.Им летний дождик брызжет на плащи,
и что-то занимается другое.
Закрыв окно, я говорю: — О горе,
входи сюда, бесчинствуй и пляши! Мои товарищи уехали домой,
они сидели здесь и говорили,
еще восходит над столом дымок —
это мои товарищи курили.Но вот приходит человек иной.
Лицо его покойно и довольно.
И я смотрю и говорю: — Довольно!
Мои товарищи так хороши собой!
Он улыбается: — Я уважаю их.
Но вряд ли им удастся отличиться.
— О, им еще удастся отличиться
от всех постылых подвигов твоих.Удачам все завидуют твоим —
и это тоже важное искусство,
и все-таки другое есть Искусство, -
мои товарищи, оно открыто им. И снова я прощаюсь: — Ну, всего
хорошего, во всем тебе удачи!
Моим товарищам не надобно удачи!
Мои товарищи добьются своего!
2.
Когда моих товарищей корят,
я понимаю слов закономерность,
но нежности моей закаменелость
мешает слушать мне, как их корят.Я горестно упрекам этим внемлю,
я головой киваю: слаб Андрей!
Он держится за рифму, как Антей
держался за спасительную землю.За ним я знаю недостаток злой:
кощунственно венчать «гараж» с «геранью»,
и все-таки о том судить Гераклу,
поднявшему Антея над землей.Оторопев, он свой автопортрет
сравнил с аэропортом, — это глупость.
Гораздо больше в нем азарт и гулкость
напоминают мне автопробег.И я его корю: зачем ты лих?
Зачем ты воздух детским лбом таранишь?
Все это так. Но все ж он мой товарищ.
А я люблю товарищей моих.Люблю смотреть, как, прыгнув из дверей,
выходит мальчик с резвостью жонглера.
По правилам московского жаргона
люблю ему сказать: «Привет, Андрей!»Люблю, что слова чистого глоток,
как у скворца, поигрывает в горле.
Люблю и тот, неведомый и горький,
серебряный какой-то холодок.И что-то в нем, хвали или кори,
есть от пророка, есть от скомороха,
и мир ему — горяч, как сковородка,
сжигающая руки до крови.Все остальное ждет нас впереди.
Да будем мы к своим друзьям пристрастны!
Да будем думать, что они прекрасны!
Терять их страшно, бог не приведи!
Был ноябрь
по-январски угрюм и зловещ,
над горами метель завывала.
Егерей
из дивизии «Эдельвейс»
наши
сдвинули с перевала.
Командир поредевшую роту собрал
и сказал тяжело и спокойно:
— Час назад
меня вызвал к себе генерал.
Вот, товарищи, дело какое:
Там — фашисты.
Позиция немцев ясна.
Укрепились надёжно и мощно.
С трёх сторон — пулемёты,
с четвёртой — стена.
Влезть на стену
почти невозможно.
Остаётся надежда
на это «почти».
Мы должны –
понимаете, братцы? –
нынче ночью
на чёртову гору вползти.
На зубах –
но до верха добраться! –
А солдаты глядели на дальний карниз,
и один –
словно так, между прочим –
вдруг спросил:
— Командир,
может, вы — альпинист? –
Тот плечами пожал:
— Да не очень…
Я родился и вырос в Рязани,
а там
горы встанут,
наверно, не скоро…
В детстве
лазал я лишь по соседским садам.
Вот и вся
«альпинистская школа».
А ещё, -
он сказал как поставил печать, -
там у них патрули.
Это значит:
если кто-то сорвётся,
он должен молчать.
До конца.
И никак не иначе. –
…Как восходящие капли дождя,
как молчаливый вызов,
лезли,
наитием находя
трещинку,
выемку,
выступ.
Лезли,
почти сроднясь со стеной, -
камень светлел под пальцами.
Пар
поднимался над каждой спиной
и становился
панцирем.
Молча
тянули наверх свои
каски,
гранаты,
судьбы.
Только дыхание слышалось и
стон
сквозь сжатые зубы.
Дышат друзья.
Терпят друзья.
В гору
ползёт молчание.
Охнуть — нельзя.
Крикнуть — нельзя.
Даже –
слова прощания.
Даже –
когда в озноб темноты,
в чёрную прорву
ночи,
всё понимая,
рушишься ты,
напрочь
срывая
ногти!
Душу твою ослепит на миг
жалость,
что прожил мало…
Крик твой истошный,
неслышный крик
мама услышит.
Мама…
…Лезли
те,
кому повезло.
Мышцы
в комок сводило, -
лезли!
(Такого
быть не могло!
Быть не могло.
Но- было…)
Лезли,
забыв навсегда слова,
глаза напрягая
до рези.
Сколько прошло?
Час или два?
Жизнь или две?
Лезли!
Будто на самую
крышу войны…
И вот,
почти как виденье,
из пропасти
на краю стены
молча
выросли
тени.
И так же молча –
сквозь круговерть
и колыханье мрака –
шагнули!
Была
безмолвной, как смерть,
страшная их атака!
Через минуту
растаял чад
и грохот
короткого боя…
Давайте и мы
иногда
молчать,
об их молчании
помня.
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
На другую солдатку оставив детей,
Едет в город Саратов она.
А Саратов велик. От дверей до дверей
Как найти в нем родные следы?
Много раненых братьев, отцов и мужей
На покое у волжской воды.
Наконец ее доктор ведет в тишине
По тропинкам больничных ковров.
И, притихшая, слышит она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей Ковалев.—
Нерастраченной нежности женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела, даже она
Ни понять, ни узнать не могла.
Он хозяином был ее дум и тревог,
Запевалой, лихим кузнецом.
Он ли — этот бедняга без рук и без ног,
С перекошенным, серым лицом?
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна,
Повалившись в кровать головой,
В голос вдруг закричала, завыла она:
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! —
Лишь в глазах у него два горячих луча.
Что он скажет — безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит на врача:
— Собирайте, он едет домой.
Не узнать тебе друга былого, жена, —
Пусть как память живет он в дому.
— Вот спаситель ваш, — детям сказала она, —
Все втроем поклонитесь ему!
Причитали соседки над женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей,
И никто не видал ее слез…
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги.
Только вдруг, словно годы назад,
Под окном раздаются мужские шаги,
Сапоги по ступенькам стучат.
И Наталья глядит со скамейки без слов,
Как, склонившись в дверях головой,
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев —
С перевязанной правой рукой.
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски кругом,
Замечает чужие глаза в тишине
И другого на месте своем.
А жена перед ним ни мертва ни жива…
Но, как был он, в дорожной пыли,
Все поняв и не в силах придумать слова,
Поклонился жене до земли.
За великую душу подруге не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не просто солдат,
Не с простой воротился войны.
Если будешь на Волге — припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот дом,
Где напротив хозяйки в обеденный час
Два солдата сидят за столом.