Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!
Я повторю: «Бежит, грохочет Терек».
Кровопролитья древнего тщета
и ныне осеняет этот берег:
вот след клинка, вот ржавчина щита.Покуда люди в жизнь и смерть играли,
соблазном жить их Терек одарял.
Здесь нет Орбелиани и Ярали,
но, как и встарь, сквозит меж скал Дарьял.Пленяет зренье глубина Дарьяла,
познать ее не все обречены.
Лишь доблестное сердце выбирало
красу и сумрак этой глубины.-Эгей! — я крикнул. Эхо не померкло
до этих пор. И, если в мире есть
для гостя и хозяина проверка,
мой гость, проверим наши души здесь.Да, здесь, где не забыт и не затерян
след путника, который в час беды
в Россию шел, превозмогая Терек,
помедлил и испил его воды.Плач саламури еще слышен в гуле
реки священной. Мой черед настал
испить воды, и быть тергдалеули,
и распахнуть пред гостем тайну скал.Здесь только над вершиной перевала
летят орлы на самый синий свет.
Здесь золотых орлов как не бывало.
Здесь демона и не было и нет.Войди сюда не гостем-побратимом!
Водой свободной награди уста…
Но ты и сам прыжком необратимым
уже взошел на крутизну моста.В минуту этой радости высокой
осанка гор сурова и важна,
и где-то на вершине одинокой
все бодрствует живая тень Важа.
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу, -
как в «Прощальной симфонии» — ближе к финалу — ты помнишь,
у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит — в лесу все просторней теперь — музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой — музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества, -
все просторней, все глуше в осеннем лесу — музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине — музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о
славе
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
Восходит день… И как там дальше?
Не мастер я по части од.
Не выношу нарядной фальши,
Хотя б и с маркою свобод.
У одописцев — ну их к богу —
Рассудок с сердцем не в ладу.
Авось без вымыслов дорогу
Я к сердцу вашему найду.
И вряд ли кто меня осудит
И горький мне пошлет упрек.
Не говорю я — «дня не будет»,
Но говорю, что «день далек».
Утешен сказкою обманной
Тот, кто свободу жадно «ждет»:
Она — увы! — небесной манной
Сама собой не упадет.
Все, кто в тоске о сроке скором
Готов проклятья слать судьбе,
Все обратитеся с укором
К самим себе, к самим себе.
Вы, вы творцы свободной доли,
«Судьбу» куете вы одни.
От ваших сил и вашей воли
Зависят сроки все и дни.
От вас зависит: пить отраву
Иль гнать трусливую ораву
Тех, кто лукаво вам твердит:
«Порыв несдержанный вредит,
А — полегоньку, понемножку,
Мы, глядь, и выйдем на дорожку».
Да, говорю я, день далек.
Но пусть не робкий уголек,
Пусть ваше слово будет — пламя
Огня, горящего в груди,
Пусть, развернувшись, ваше знамя
Зареет гордо впереди,
Пусть гневом вспыхнут ваши очи
И с лиц сойдет унынья тень,
Тогда скажу я, — нет уж ночи,
Восходит день!
Суров же ты, климат охотский, —
Уже третий день ураган.
Встаёт у руля сам Крючковский,
На отдых — Федотов Иван.Стихия реветь продолжала —
И Тихий шумел океан.
Зиганшин стоял у штурвала
И глаз ни на миг не смыкал.Суровей, ужасней лишенья,
Ни лодки не видно, ни зги.
И принято было решенье —
И начали есть сапоги.Последнюю съели картошку,
Взглянули друг другу в глаза…
Когда ел Поплавский гармошку,
Крутая скатилась слеза.Доедена банка консервов
И суп из картошки одной —
Всё меньше здоровья и нервов,
Всё больше желанье домой.Сердца продолжали работу,
Но реже становится стук.
Спокойный, но слабый Федотов
Глотал предпоследний каблук.Лежали все четверо в лёжку,
Ни лодки, ни крошки вокруг,
Зиганшин скрутил козью ножку
Слабевшими пальцами рук.На службе он воин заправский
И штурман заправский он тут.
Зиганшин, Крючковский, Поплавский
Под палубой песни поют.Зиганшин крепился, держался,
Бодрил, сам был бледный как тень,
И то, что сказать собирался,
Сказал лишь на следующий день: «Друзья!..» Через час: «Дорогие!..» —
«Ребята! — ещё через час. —
Ведь нас не сломила стихия,
Так голод ли сломит ли нас! Забудем про пищу — чего там! —
А вспомним про наш взвод солдат…» —
«Узнать бы, — стал бредить Федотов, —
А что у нас в части едят».И вдруг — не мираж ли, не миф ли? —
Какое-то судно идёт!
К биноклю все сразу приникли:
От судна летел вертолёт.…Окончены все переплёты,
Вновь служат — что, взял, океан?! —
Крючковский, Поплавский, Федотов,
А с ними Зиганшин Асхан.
В вагоне шаркают и шамкают
и просят шумно к шалашу.
Слегка пошатывает шахматы,
а я тихонечко пишу.
Я вспоминаю вечерение
еще сегодняшнего дня,
и медленное воцарение
дыханья около меня.
Пришла ко мне ты не от радости —
ее почти не помнишь ты,
а от какой-то общей равности,
от страшной общей немоты.
Пришла разумно и отчаянно.
Ты, непосильно весела,
за дверью прошлое оставила
и снова в прошлое вошла.
И, улыбаясь как-то сломанно
и плача где-то в глубине,
маслины косточку соленую
губами протянула мне.
И, устремляясь все ненадошней
к несуществующему дну,
как дети, мы из двух нерадостей
хотели радость, хоть одну.
Но вот с тетрадочкой зеленою
на верхней полке я лежу.
Маслины косточку соленую
я за щекой еще держу.
Я уезжаю от бездонности,
как будто есть чему-то дно.
Я уезжаю от бездомности,
хотя мне это суждено.
А ты в другом каком-то поезде
в другие движешься края.
Прости меня, такая поздняя,
за то, что тоже поздний я.
Еще мои воспринимания
меня, как струи, обдают.
Еще во мне воспоминания,
как в церкви девочки, поют.
Но помню я картину вещую,
предпосланную всем векам.
Над всей вселенною, над вечностью
там руки тянутся к рукам.
Художник муку эту чувствовал.
Насколько мог, он сблизил их.
Но все зазор какой-то чутошный
меж пальцев — женских и мужских.
И в нас все это повторяется,
как с кем-то много лет назад.
Друг к другу руки простираются,
и пальцев кончики кричат.
И, вытянутые над бездною,
где та же, та же немота,
не смогут руки наши бедные
соединиться никогда.
О, високосный год — проклятый год
Как мы о нем беспечно забываем
И доверяем жизни хрупкий ход
Всё тем же пароходам и трамваям
А между тем в злосчастный этот год
Нас изучает пристальная линза
Из тысяч лиц — не тот… не тот… не тот…
Отдельные выхватывая лица
И некая верховная рука,
В чьей воле все кончины и отсрочки,
Раздвинув над толпою облака,
Выхватывает нас поодиночке.
А мы бежим, торопимся, снуем, —
Причин спешить и впрямь довольно много —
И вдруг о смерти друга узнаем,
Наткнувшись на колонку некролога.
И стоя в переполненном метро,
Готовимся увидеть это въяве:
Вот он лежит, лицо его мертво.
Вот он в гробу. Вот он в могильной яме…
Переменив прописку и родство,
Он с ангелами топчет звездный гравий,
И все что нам осталось от него, —
С полдюжины случайных фотографий.
Случись мы рядом с ним в тот жуткий миг —
И Смерть бы проиграла в поединке…
Она б она взяла за воротник,
А мы бы ухватились за ботинки.
Но что тут толковать, коль пробил час!
Слова отныне мало что решают,
И, сказанные десять тысяч раз,
Они друзей — увы! — не воскрешают.
Ужасный год!.. Кого теперь винить?
Погоду ли с ее дождем и градом?
…Жить можно врозь. И даже не звонить.
Но в високосный год держаться рядом.
Спят на борту грузовики,
спят
краны.
На палубе танцуют вальс
бахилы,
кеды.
Все на Камчатку едут здесь —
в край
крайний.
Никто не спросит: «Вы куда?» —
лишь:
«Кем вы?»
Вот пожилой мерзлотовед.
Вот
парни —
торговый флот — танцуют лихо:
есть
опыт!
На их рубашках Сингапур,
пляж,
пальмы,
а въелись в кожу рук металл,
соль,
копоть.
От музыки и от воды
плеск,
звоны.
Танцуют музыка и ночь
друг
с другом.
И тихо кружится корабль,
мы,
звезды,
и кружится весь океан
круг
за кругом.
Туманен вальс, туманна ночь,
путь
дымчат.
С зубным врачом танцует
кок
Вася.
И Надя с Мартой из буфета
чуть
дышат —
и очень хочется, как всем,
им
вальса.
Я тоже, тоже человек,
и мне
надо,
что надо всем. Быть одному
мне
мало.
Но не сердитесь на меня
вы,
Надя,
и не сердитесь на меня
вы,
Марта.
Да, я стою, но я танцую!
Я
в роли
довольно странной, правда, я
в ней
часто.
И на плече моем руки
нет
вроде,
и на плече моем рука
есть
чья-то.
Ты далеко, но разве это
так
важно?
Девчата смотрят — улыбнусь
им
бегло.
Стою — и все-таки иду
под плеск
вальса.
С тобой иду! И каждый вальс
твой,
Белла!
С тобой я мало танцевал,
и лишь
выпив,
и получалось-то у нас —
так
слабо.
Но лишь тебя на этот вальс
я
выбрал.
Как горько танцевать с тобой!
Как
сладко!
Курилы за бортом плывут,.
В их складках
снег
вечный.
А там, в Москве, — зеленый парк,
пруд,
лодка.
С тобой катается мой друг,
друг
верный.
Он грустно и красиво врет,
врет
ловко.
Он заикается умело.
Он
молит.
Он так богато врет тебе
и так
бедно!
И ты не знаешь, что вдали,
там,
в море,
с тобой танцую я сейчас
вальс,
Белла.
В заповедных и дремучих страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи, то — разбойники.
Страшно, аж жуть!
В заколдованных болотах там кикиморы живут —
Защекочут до икоты и на дно уволокут.
Будь ты пеший, будь ты конный — заграбастают,
А уж лешие так по лесу и шастают.
Страшно, аж жуть!
А мужик, купец иль воин попадал в дремучий лес,
Кто зачем: кто с перепою, а кто сдуру в чащу лез.
По причине попадали, без причины ли,
Только всех их и видали — словно сгинули.
Страшно, аж жуть!
Из заморского из лесу, где и вовсе сущий ад,
Где такие злые бесы — чуть друг друга не едят,
Чтоб творить им совместное зло потом,
Поделиться приехали опытом.
Страшно, аж жуть!
Соловей-Разбойник главный им устроил буйный пир,
А от их был Змей трёхглавый и слуга его — Вампир.
Пили зелье в черепах, ели бульники,
Танцевали на гробах, богохульники!
Страшно, аж жуть!
Змей Горыныч взмыл на древо, ну раскачивать его:
«Выводи, Разбойник, девок — пусть покажут кой-чего!
Пусть нам лешие попляшут, попоют!
А не то я, матерь вашу, всех сгною!»
Страшно, аж жуть!
Все взревели как медведи: «Натерпелись — сколько лет!
Ведьмы мы али не ведьмы, патриотки али нет?!
Налил бельма, ишь ты, клещ, — отоварился!
А ещё на наших женщин позарился!..»
Страшно, аж жуть!
И Соловей-разбойник тоже был не только лыком шит —
Он гикнул, свистнул, крикнул: «Рожа, ты, заморский паразит!
Убирайся, — говорит, — без бою, уматывай
И Вампира, — говорит, — с собою прихватывай!»
Страшно, аж жуть!..
А вот теперь седые люди помнят прежние дела:
Билась нечисть грудью в груди и друг друга извела.
Прекратилося навек безобразие —
Ходит в лес человек безбоязненно,
Не страшно ничуть!
В нашей жизни, когда порошею
Заметает нам вьюга путь,
Я прошу тебя: будь хорошею,
Самой доброй на свете будь!
Чтоб все лучшее сохранить,
Не скупись в беде на улыбки,
Научись прощать за ошибки
И за мелочи не корить.
Посмотри, сколько там и сям
Лжи и всяческих унижений,
Сколько мелких и крупных драм
И предательских отношений!
Вот поэтому страшно хочется
Совершенно иначе жить,
Ведь любовь — это тоже творчество,
Даже высшее, может быть!
Предлагаю, сердец не мучая,
Даже в мыслях ни в чем не лгать
И, друг другу даря все лучшее,
Все до донышка раскрывать.
В спорах мыслями не виляя,
В бурях совести не губя,
Сам себя я тебе вручаю.
Так вручи же и ты себя!
Я хочу, чтоб в минуты злые
Среди стрел любых и огней,
Как земля моя, как Россия,
Ты бы силой была моей.
Не терпи никакого плена,
Чтоб сквозь всякую страсть и сласть
Даже крохотная измена
В нашем доме не завелась.
А еще, это важно очень,
Чтоб твой голос сквозь все года
Не застенчиво-одиночен,
А уверенно тверд и прочен
Был бы рядом со мной всегда.
И какою бы злой порошею
Ни стелила нам вьюга путь,
Я прошу тебя, будь хорошею,
Обязательно будь хорошею,
Самой доброй на свете будь!
Среди черноморских предгорий,
На первой холмистой гряде,
Высокий стоит санаторий,
Купая ступени в воде.Давно уже черным сапфиром
Склонился над ним небосклон,
Давно уж над дремлющим миром
Молчит ожерелье колонн.Давно, утомившись от зноя,
Умолкли концерты цикад,
И люди в тиши и покое
Давно в санатории спят.Лишь там, наверху, по оврагам,
Средь зарослей горной реки,
Полночным окутаны мраком,
Не гаснут всю ночь огоньки.На всем полукружье залива,
То там появляясь, то тут,
И хищно они и трусливо
Мерцают, мигают, снуют.Сперва боязливо и тонко,
Потом все слышней и слышней
С холмов верещанье ребенка
Доносится к миру людей.И вот уже плачем и визгом
Наполнен небесный зенит.
Луна перламутровым диском
Испуганно в чащу глядит.И видит: теснясь друг за другом
И мордочки к небу задрав,
Шакалы сидят полукругом
За темными листьями трав.О чем они воют и плачут?
Кого проклиная, вопят?
Под ними у моря маячит
Колонн ослепительный ряд.Там мир золотого сиянья,
Там жизнь, непонятная им…
Не эти ли светлые зданья
Клянут они воплем своим? Но меркнет луна Черноморья,
И солнце встает в синеву,
И враз умолкают предгорья,
Туманом укутав траву.И звери по краю потока
Трусливо бегут в тростники,
Где в каменных норах глубоко
Беснуются их двойники.
Не кривить душою, не сгибаться,
Что ни день — в дороге да в пути…
Как ни кинь, а надобно признаться:
Жизнь прожить — не поле перейти.
Наши окна снегом залепило,
Еле светит лампы полукруг.
Ты о чем сегодня загрустила,
Ты о чем задумалась, мой друг?
Вспомни, как, бывало, в Ленинграде
С маленьким ребенком на груди
Ты спешила, бедствуя в блокаде,
Сквозь огонь, что рвался впереди.
Смертную испытывая муку,
Сын стремглав бежал перед тобой.
Но взяла ты мальчика за руку,
И пошли вы рядом за толпой.
О великой памятуя чести,
Ты сказала, любящая мать:
— Умирать, мой милый, надо вместе,
Если неизбежно умирать.
Или помнишь — в страшный день бомбежки,
Проводив в убежище детей,
Ты несла еды последней крошки
Для соседки немощной своей.
Гордая огромная старуха,
Страшная, как высохший скелет,
Воплощеньем огненного духа
Для тебя была на склоне лет.
И с тех пор во всех тревогах жизни,
Весела, спокойна и ровна,
Чем могла служила ты отчизне,
Чтоб в беде не сгинула она.
Сколько вас, прекрасных русских женщин,
Отдавало жизнь за Ленинград!
Облик ваш веками нам завещан,
Но теперь украшен он стократ.
Если б солнца не было на небе,
Вы бы солнцем стали для людей,
Чтобы, век не думая о хлебе,
Зажигать нас верою своей!
Как давно все это пережито…
Новый год стучится у крыльца.
Пусть войдет он, дверь у нас открыта,
Пусть войдет и длится без конца.
Только б нам не потерять друг друга,
Только б нам не ослабеть в пути…
С Новым годом, милая подруга!
Жизнь прожить — не поле перейти.
Хлопает гид меня по плечу —
Что смотрит сеньор в этот темный угол?
А я молчу, а я ищу
Могилу друга.
Большой, со смеющимся ртом,
Он уехал в тридцать седьмом.
Это было чуть не полвека назад,
Но со мной в автобусе в полумгле
Улыбка его и глаза
Качаются на стекле.
И, рассказа не торопя,
Я все жду его одного.
Испания, он был за тебя,
А ты убила его.Хлопает гид меня по плечу:
— Сеньор, за поворотом Гранада.—
А я молчу, а я ищу
Могилу брата.
В оливковых рощах
И в калифских садах
От рассвета и до заката,
На скалах
И городских площадях —
Могилу брата.
Может быть, его не найти,
А разве забыть… Маленький бар на пути.
— Вы русские?
Этого не может быть.
Вы русские? —
И глядит, не мигая,
Тоже Испания,
Но другая.
И дрожащая рука
Старика
Красный паспорт берет.
И становится влажной щека,
И к нему прижимается рот.
Что он хочет сказать, старик?
Я стираю время с его лица,
По морщинке снимаю с его лица,
Словно друг мой рядом стоит.Версты, горы и города…
Может, вместе шли они в те года?..
Хлопает гид меня по плечу.
А я молчу.
Может, здесь над обрывом,
Где птичья власть,
В небо синее
Прямо из сердца его поднялась
Горная пиния?
Может, это его душа
Смерти не верит,
Апельсиновым цветом
Пороша
Белый берег?
Зачем мне считаться шпаной и бандитом —
Не лучше ль податься мне в антисемиты:
На их стороне хоть и нету законов —
Поддержка и энтузиазм миллионов.
Решил я — и, значит, кому-то быть битым,
Но надо ж узнать, кто такие семиты, —
А вдруг это очень приличные люди,
А вдруг из-за них мне чего-нибудь будет!
Но друг и учитель — алкаш в бакалее —
Сказал, что семиты — простые евреи.
Да это ж такое везение, братцы,
Теперь я спокоен — чего мне бояться!
Я долго крепился, ведь благоговейно
Всегда относился к Альберту Эйнштейну.
Народ мне простит, но спрошу я невольно:
Куда отнести мне Абрама Линкольна?
Средь них — пострадавший от Сталина Каплер,
Средь них — уважаемый мной Чарли Чаплин,
Мой друг Рабинович, и жертвы фашизма,
И даже основоположник марксизма.
Но тот же алкаш мне сказал после дельца,
Что пьют они кровь христианских младенцев;
И как-то в пивной мне ребята сказали,
Что очень давно они Бога распяли!
Им кровушки надо — они по запарке
Замучили, гады, слона в зоопарке!
Украли, я знаю, они у народа
Весь хлеб урожая минувшего года!
По Курской, Казанской железной дороге
Построили дачи — живут там как боги…
На всё я готов: на разбой и насилье.
И бью я жидов — и спасаю Россию!
Темноты боится Петя.
Петя маме говорит:
— Можно, мама, спать при свете?
Пусть всю ночь огонь горит.
Отвечает мама: — Нет! —
Щелк — и выключила свет.
Стало тихо и темно.
Свежий ветер дул в окно.
В темноте увидел Петя
Человека у стены.
Оказалось на рассвете —
Это куртка и штаны.
Рукавами, как руками,
Куртка двигала слегка,
А штаны плясали сами
От ночного ветерка.
В темноте увидел Петя
Ступу с бабою-ягой.
Оказалось на рассвете —
Это печка с кочергой.
Это печь,
А не яга,
Не нога,
А кочерга
В темноте увидел Петя:
Сверху смотрит великан.
Оказалось на рассвете —
Это старый чемодан.
Высоко — на крышу шкапа —
Чемодан поставил папа,
И светились два замка
При луне, как два зрачка.
Каждый раз при встрече с Петей
Говорят друг другу дети:
— Это — Петя Иванов.
Испугался он штанов!
Испугался он яги —
Старой ржавой кочерги!
На дворе услышал Петя,
Как над ним смеются дети.
— Нет, — сказал он, — я не трус!
Темноты я не боюсь!
С этих пор ни разу Петя
Не ложился спать при свете.
Чемоданы и штаны
Пете больше не страшны.
Да и вам, другие дети,
Спать не следует при свете.
Для того чтоб видеть сны,
Лампы вовсе не нужны!
Вот революция в футболе:
вратарь выходит из ворот
и в этой новой странной роли
как нападающий идет.
Стиль Яшина
мятеж таланта,
когда под изумленный гул
гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул.
Захватывала эта смелость,
когда в длину и ширину
временщики хотели сделать
штрафной площадкой
всю страну.
Страну покрыла паутина
запретных линий меловых,
чтоб мы,
кудахтая курино,
не смели прыгнуть через них.
Внушала,
к смелости ревнуя,
Ложно-болелыцицкая спесь:
вратарь,
не суйся за штрафную!
Поэт, в политику не лезь!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
но ведь и любят нас за то,
что мы
куда не след совались
и делали незнамо что.
Ведь и в безвременное время
всех грязных игр договорных
не вывелось в России племя
пересекателей штрафных!
Купель безвременья
трясина.
Но это подвиг,
а не грех
прожить и честно,
и красиво
среди ворюг
и неумех.
О радость
вытянуть из схватки,
бросаясь будто в полынью,
мяч,
обжигающий перчатки,
как шаровую молнию!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
а вдруг,
задев седой вихор,
мяч,
и заманчив и обманчив,
перелетит через забор?
Как друг ваш старый,
друг ваш битый,
прижмется мяч к щеке
небритой,
шепнет, что жили вы не зря.
И у мячей бывают слезы,
на штангах расцветают розы
лишь для такого вратаря!
Сто сарацинов я убил во славу ей —
Прекрасной Даме посвятил я сто смертей!
Но сам король, лукавый сир,
затеял рыцарский турнир.
Я ненавижу всех известных королей!
Вот мой соперник — рыцарь Круглого стола.
Чужую грудь мне под копьё король послал,
Но в сердце нежное её
моё направлено копьё…
Мне наплевать на королевские дела!
Герб на груди его — там плаха и петля,
Но будет дырка там, как в днище корабля.
Он самый первый фаворит,
к нему король благоволит,
Но мне сегодня наплевать на короля!
Король сказал: «Он с вами справится шаля!»
И пошутил: «Пусть будет пухом вам земля!»
Я буду пищей для червей,
тогда он женится на ней…
Простит мне Бог, я презираю короля!
Вот подан знак — друг друга взглядом пепеля,
Коней мы гоним, задыхаясь и пыля.
Забрало поднято — изволь!
Ах, как волнуется король!..
Но мне, ей-богу, наплевать на короля!
Теперь всё кончено — пусть отдохнут поля.
Вот хлещет кровь его на стебли ковыля.
Король от бешенства дрожит,
но мне она принадлежит!
Мне так сегодня наплевать на короля!..
Нет, в замке счастливо мы не зажили с ней —
Король в поход послал на сотни долгих дней.
Не ждёт меня мой идеал,
ведь он — король, а я — вассал,
И рано, видимо, плевать на королей!
Ты веришь, ты ищешь любви большой,
Сверкающей, как родник,
Любви настоящей, любви такой,
Как в строчках любимых книг.
Когда повисает вокруг тишина
И в комнате полутемно,
Ты часто любишь сидеть одна,
Молчать и смотреть в окно.
Молчать и видеть, как в синей дали
За звездами, за морями
Плывут навстречу тебе корабли
Под алыми парусами…
То рыцарь Айвенго, врагов рубя,
Мчится под топот конский,
А то приглашает на вальс тебя
Печальный Андрей Болконский.
Вот шпагой клянется д’Артаньян,
Влюбленный в тебя навеки,
А вот преподносит тебе тюльпан
Пылкий Ромео Монтекки.
Проносится множество глаз и лиц,
Улыбки, одежды, краски…
Вот видишь: красивый и добрый принц
Выходит к тебе из сказки.
Сейчас он с улыбкой наденет тебе
Волшебный браслет на запястье.
И с этой минуты в его судьбе
Ты станешь судьбой и счастьем!
Когда повисает вокруг тишина
И в комнате полутемно,
Ты часто любишь сидеть одна,
Молчать и смотреть в окно…
Слышны далекие голоса,
Плывут корабли во мгле…
А все-таки алые паруса
Бывают и на земле!
И может быть, возле судьбы твоей
Где-нибудь рядом, здесь,
Есть гордый, хотя неприметный Грей
И принц настоящий есть!
И хоть он не с книжных сойдет страниц,
Взгляни! Обернись вокруг:
Пусть скромный, но очень хороший друг,
Самый простой, но надежный друг,
Может, и есть тот принц?!
На весёлом, на шумном празднике
Я встречаю друзей своих.
— Ничего, что ты не из Вязников,
Уважаю я костромских.Путь нелёгкий у нас за плечами —
От Москвы и до Шпрее-реки.
В бой ходившие однополчане —
Это больше, чем земляки.Помнишь, нас за кордоном спросили:
— Вы откуда пришли, друзья?
— Мы из нашей Советской России,
Братья мы, мы её сыновья.
— Земляки, — гордо мы отвечали, —
По своей необъятной стране,
По родству мы однополчане,
Вместе выросшие на войне… Мы сегодня пируем на празднике,
Только вот, доложу я, беда:
Городок, что над Клязьмою, Вязники
Ты не видывал никогда.Там сейчас, улыбаясь, наверно,
Рыболовы идут с реки.
Там на фабрике Профинтерна
Шустро бегают челноки.Там в цвету вязниковские вишни
(Что за запах цветенья окрест!),
Лёгкий ветер доносит чуть слышно
Вальс, что клубный играет оркестр.В огородах за строгим порядком
Из скворешен следят скворцы.
Спят под листиками на грядках
Вязниковские огурцы.А за городом бредит рожью,
Наливным, золотым зерном,
Непоседливый дядя Серёжа —
Замечательный агроном.Там под липами, в старом доме,
Я родился в голодном году,
Там навек полюбил я гармони,
Соловьёв и берёз красоту.В путь далёкий ты проводил меня,
Край любимый мой, как ты хорош!
Долети моя песнь до Владимира,
А оттуда дорогу найдёшь.На весёлом, на шумном празднике
Дружба — в каждом пожатье руки.
Ничего, что ты не из Вязников,
По Отечеству мы земляки.
В окне, как в чуждом букваре,
неграмотным я рыщу взглядом.
Я мало смыслю в декабре,
что выражен дождем и садом.Где дождь, где сад — не различить.
Здесь свадьба двух стихий творится.
Их совпаденье разлучить
не властно зренье очевидца.Так обнялись, что и ладонь
не вклинится! Им не заметен
медопролитный крах плодов,
расплющенных объятьем этим.Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!
Погибнут дождь и сад друг в друге,
оставив мне решать судьбу
зимы, явившейся на юге.Как разниму я сад и дождь
для мимолетной щели светлой,
чтоб птицы маленькая дрожь
вместилась меж дождем и веткой? Не говоря уже о том,
что в промежуток их раздора
мне б следовало втиснуть дом,
где я последний раз бездомна.Душа желает и должна
два раза вытерпеть усладу:
страдать от сада и дождя
и сострадать дождю и саду.Но дом при чем? В нем все мертво!
Не я ли совершила это?
Приют сиротства моего
моим сиротством сжит со света.
Просила я беды благой,
но все ж не то и не настолько,
чтоб выпрошенной мной бедой
чужие вышибало стекла.Все дождь и сад сведут на нет,
изгнав из своего объема
не обязательный предмет
вцепившегося в землю дома.И мне ли в нищей конуре
так возгордиться духом слабым,
чтобы препятствовать игре,
затеянной дождем и садом? Не время ль уступить зиме,
с ее деревьями и мглою,
чужое место на земле,
некстати занятое мною?
О, свадьбы в дни военные!
Обманчивый уют,
слова неоткровенные
о том, что не убьют…
Дорогой зимней, снежною,
сквозь ветер, бьющий зло,
лечу на свадьбу спешную
в соседнее село.
Походочкой расслабленной,
с челочкой на лбу
вхожу,
плясун прославленный,
в гудящую избу.
Наряженный,
взволнованный,
среди друзей,
родных,
сидит мобилизованный
растерянный жених.
Сидит
с невестой — Верою.
А через пару дней
шинель наденет серую,
на фронт поедет в ней.
Землей чужой,
не местною,
с винтовкою пойдет,
под пулею немецкою,
быть может, упадет.
В стакане брага пенная,
но пить ее невмочь.
Быть может, ночь их первая —
последняя их ночь.
Глядит он опечаленно
и — болью всей души
мне через стол отчаянно:
«А ну давай, пляши!»
Забыли все о выпитом,
все смотрят на меня,
и вот иду я с вывертом,
подковками звеня.
То выдам дробь,
то по полу
носки проволоку.
Свищу,
в ладоши хлопаю,
взлетаю к потолку.
Летят по стенкам лозунги,
что Гитлеру капут,
а у невесты
слезыньки
горючие
текут.
Уже я измочаленный,
уже едва дышу…
«Пляши!..»-
кричат отчаянно,
и я опять пляшу…
Ступни как деревянные,
когда вернусь домой,
но с новой свадьбы
пьяные
являются за мной.
Едва отпущен матерью,
на свадьбы вновь гляжу
и вновь у самой скатерти
вприсядочку хожу.
Невесте горько плачется,
стоят в слезах друзья.
Мне страшно.
Мне не пляшется,
но не плясать —
нельзя.
Звенели бубенцы. И кони в жарком мыле
Тачанку понесли навстречу целине.
Тебя, мой бедный друг, в тот вечер ослепили
Два черных фонаря под выбитым пенсне.
Там шла борьба за смерть. Они дрались за место
И право наблевать за свадебным столом.
Спеша стать сразу всем, насилуя невесту,
Стреляли наугад и лезли напролом.
Сегодня город твой стал праздничной открыткой.
Классический союз гвоздики и штыка.
Заштопаны тугой, суровой красной ниткой
Все бреши твоего гнилого сюртука.
Под радиоудар московского набата
На брачных простынях, что сохнут по углам,
Развернутая кровь, как символ страстной даты,
Смешается в вине с грехами пополам.
Мой друг, иные здесь. От них мы недалече.
Ретивые скопцы. Немая тетива.
Калечные дворцы простерли к небу плечи.
Из раны бьет Нева. Пустые рукава.
Подставь дождю щеку в следах былых пощечин.
Хранила б нас беда, как мы ее храним.
Но память рвется в бой. И крутится, как счетчик,
Снижаясь над тобой и превращаясь в нимб.
Вот так скрутило нас и крепко завязало
Красивый алый бант окровленным бинтом.
А свадьба в воронках летела на вокзалы.
И дрогнули пути. И разошлись крестом.
Усатое “ура” чужой, недоброй воли
Вертело бот Петра в штурвальном колесе.
Искали ветер Невского да в Елисейском поле
И привыкали звать Фонтанкой Енисей.
Ты сводишь мост зубов под рыхлой штукатуркой,
Но купол лба трещит от гробовой тоски.
Гроза, салют и мы! — и мы летим над Петербургом,
В решетку страшных снов врезая шпиль строки.Летим сквозь времена, которые согнули
Страну в бараний рог и пили из него.
Все пили за него — и мы с тобой хлебнули
За совесть и за страх. За всех. За тех, кого
Слизнула языком шершавая блокада.
За тех, кто не успел проститься, уходя.
Мой друг, спусти штаны и голым Летним садом
Прими свою вину под розгами дождя.
Поправ сухой закон, дождь в мраморную чашу
Льет черный и густой осенний самогон.
Мой друг «Отечество» твердит, как «Отче наш»,
Но что-то от себя послав ему вдогон.
За окнами — салют. Царь-Пушкин в новой раме.
Покойные не пьют, да нам бы не пролить.
Двуглавые орлы с побитыми крылами
Не могут меж собой корону поделить.
Подобие звезды по образу окурка,
Прикуривай, мой друг, спокойней, не спеши…
Мой бедный друг, из глубины твоей души
Стучит копытом сердце Петербурга.
Профессионалам — зарплата навалом.
Плевать, что на лёд они зубы плюют:
Им платят деньжищи — огромные тыщи;
И даже за проигрыш и за ничью.Игрок хитёр — пусть берёт на корпус,
Бьёт в зуб ногой и — ни в зуб ногой.
А сам в итоге калечит ноги —
И, вместо клюшки, идёт с клюкой.Профессионалам, отчаянным малым,
Игра — лотерея: кому повезёт.
Играют с партнёром, как бык с матадором,
Хоть, кажется, принято наоборот.Как будто мёртвый лежит партнёр твой.
И ладно, чёрт с ним, — пускай лежит.
Не оплошай, бык, — бог хочет шайбы,
Бог на трибуне — он не простит! Профессионалам судья криминалом
Ни бокс не считает, ни злой мордобой.
И с ними лет двадцать кто мог потягаться —
Как школьнику драться с отборной шпаной?! Но вот недавно их козырь главный —
Уже не козырь, а так, пустяк.
И их оружьем теперь не хуже
Их бьют, к тому же — на скоростях.Профессионалы в своём Монреале
Пускай разбивают друг другу носы,
Но их представитель (хотите — спросите!)
Недавно заклеен был в две полосы.Сперва распластан, а после — пластырь…
А ихний пастор (ну как назло!),
Он перед боем знал, что слабо им,
Молились строем — не помогло.Профессионалам по всяким каналам
То много, то мало — на банковский счёт,
А наши ребята (за ту же зарплату)
Уже пятикратно выходят вперёд! Пусть в высшей лиге плетут интриги
И пусть канадским зовут хоккей —
За нами слово, до встречи снова!
А футболисты — до лучших дней…
Я знаю — далеко на Каме
тревожится, тоскует мать.
Что написать далекой маме?
Как успокоить? Как солгать?
Она в открытках каждой строчкой,
страшась и всей душой любя,
все время молит: «Дочка, дочка,
прошу, побереги себя…»О, я любой ценою рада
тревогу матери унять.
Я напишу ей только правду.
Пусть не боится за меня.
«Я берегу себя, родная.
Не бойся, очень берегу:
я город наш обороняю
со всеми вместе, как могу.Я берегу себя от плена,
позорнейшего на земле.
Мне кровь твоя, чернее в венах,
диктует: «Гибель, но не плен!»Не бойся, мама, я не струшу,
не отступлю, не побегу.
Взращенную тобою душу
непобежденной сберегу.
Не бойся, нет во мне смятенья,
еще надолго хватит сил:
победоносному терпенью
недаром Ленин нас учил.
Не бойся, мама, — я с друзьями,
а ты люби моих друзей…»
…Так я пишу далекой маме.
Я написала правду ей.Я не пишу — и так вернее,
— что старый дом разрушен наш,
что ранен брат, что я старею,
что мало хлеба, мало сна.
И главная, быть может, правда
в том, что не все узнает мать.
Ведь мы залечим эти раны,
мы все вернем себе опять!
И сон — спокойный, долгий, теплый,
и песни с самого утра,
и будет в доме, в ясных стеклах
заря вечерняя играть… И я кричу знакомым людям:
— Пишите правду матерям!
Пишите им о том, что будет.
Не жалуйтесь, что трудно нам…
1
Пошли на вечер все друзья,
один остался я, усопший.
В ковше напиток предо мной,
и чайник лезет вверх ногой,
вон паровоз бежит под Ропшей,
и ночь настала. Все ушли,
одни на вечер, а другие
ногами рушить мостовые
идут, идут… глядят, пришли —
какая чудная долина,
кусок избушки за холмом
торчит задумчивым бревном,
бежит вихрастая скотина,
и, клича дядьку на обед,
дудит мальчишка восемь лет.
2
Итак, пришли. Одной ногою
стоят в тарелке бытия,
играют в кости, пьют арак,
гадают — кто из них дурак.
»Увы, — сказала дева Там, —
гадать не подобает вам,
у вас и шансы все равны —
вы все Горфункеля сыны».
3
Все в ужасе свернулись в струнку.
Тогда приходит сам Горфункель:
»Здорово, публика! Здорово,
Испьем во здравие Петровы,
Данило, чашку подавай,
ты, Сашка, в чашку наливай,
а вы, Тамара Алексанна,
порхайте около и пойте нам «осанна!!!».
4
И вмиг начался страшный ад:
друзья испуганы донельзя,
сидят на корточках, кряхтят,
испачкали от страха рельсы,
и сам Горфункель, прыгнув метко,
сидит верхом на некой ветке
и нехотя грызет колено,
рыча и злясь попеременно.
5
Наутро там нашли три трупа.
Лука… простите, не Лука,
Данило, зря в преддверье пупа,
сидел и ждал, пока, пока
пока… всему конец приходит,
писака рифму вдруг находит,
воришка сядет на острог,
солдат приспустит свой курок,
у ночи все иссякнут жилы,
и все, о чем она тужила,
присядет около нее,
солдатское убрав белье…
6
Придет Данило, а за ним
бочком, бочком проникнет Шурка.
Глядят столы. На них окурки.
И стены шепчут им: «Усни,
усните, стрекулисты, это —
удел усопшего поэта».
А я лежу один, убог,
расставив кольца сонных ног,
передо мной горит лампада,
лежат стишки и сапоги,
и Кепка в виде циферблата
свернулась около ноги.
Мы легли у разбитой ели.
Ждем, когда же начнет светлеть.
Под шинелью вдвоем теплее
На продрогшей, гнилой земле.
— Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Дома, в яблочном захолустье,
Мама, мамка моя живет.
У тебя есть друзья, любимый,
У меня — лишь она одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.
Старой кажется: каждый кустик
Беспокойную дочку ждет…
Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Отогрелись мы еле-еле.
Вдруг приказ: «Выступать вперед!»
Снова рядом, в сырой шинели
Светлокосый солдат идет.
С каждым днем становилось горше.
Шли без митингов и знамен.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрепанный батальон.
Зинка нас повела в атаку.
Мы пробились по черной ржи,
По воронкам и буеракам
Через смертные рубежи.
Мы не ждали посмертной славы.-
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?
Ее тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав…
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.
— Знаешь, Зинка, я против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Где-то, в яблочном захолустье,
Мама, мамка твоя живет.
У меня есть друзья, любимый,
У нее ты была одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом стоит весна.
И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
…Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала?!
Я твердо уверен, что где-то в галактике дальней,
На пыльных тропинках, вдали от космических трасс,
Найдется планета, похожая с нашей детально,
И люди на ней совершенно похожи на нас.
Мой город, и дом, и квартира отыщутся где-то.
Согласно прописке, там занял пять метров жилья
Мужчина, который курит мои сигареты
И пьет жигулевское пиво не реже, чем я.
У нас с ним одни и те же заботы.
Он носит мой галстук,
Он спорит с моей женой.
И так же, как я,
По утрам он спешит на работу,
А вечером тем же автобусом едет домой.
Ему точно так же бывает и грустно, и скучно.
Бывает порою, что некому руку подать.
Поэтому нам поскорее с ним встретиться нужно,
Уж мы бы отлично сумели друг друга понять.
Итак, решено! Отправляюсь на эту планету!
Я продал часы, свою бритву и новый утюг.
Дождался субботы. В субботу построил ракету.
Встречай меня, парень! Встречай меня, преданный друг!
Ведь у нас с тобой одни и те же заботы.
Ты носишь мой галстук,
Ты спишь с моею женой.
И так же, как я,
По утрам ты спешишь на работу,
А вечером тем же автобусом едешь домой.
Три дня я плутал переулками звездного мира,
И к этой планете пришел на крутом вираже.
Все точно совпало — и город, и номер квартиры,
И те же соседи живут на одном этаже.
Соседи сказали — случилось большое несчастье!
Соседи мне сразу сказали, что в эти три дня
Он бритву, часы и утюг променял на запчасти
И тоже решил полететь — поглядеть на меня.
Теперь его заботы — мои заботы.
Ношу его галстук,
Скандалю с его женой.
И так же, как он,
По утрам я спешу на работу,
А вечером тем же автобусом еду домой.
Я еду домой.
Я думаю: как я была глупа,
когда стыдилась собственного лба -
зачем он так от гения свободен?
Сегодня, став взрослее и трезвей,
хочу обедать посреди друзей -
лишь их привет мне сладок и угоден.
Мне снился сон: я мучаюсь и мчусь,
лицейскою возвышенностью чувств
пылает мозг в честь праздника простого.
Друзья мои, что так добры ко мне,
должны собраться в маленьком кафе
на площади Восстанья в полшестого.
Я прихожу и вижу: собрались.
Благословляя красоту их лиц,
плач нежности стоит в моей гортани.
Как встарь, моя кружится голова.
Как встарь, звучат прекрасные слова
и пенье очарованной гитары.
Я просыпаюсь и спешу в кафе,
я оставляю шапку в рукаве,
не ведая сомнения пустого.
Я твердо помню мой недавний сон
и стол прошу накрыть на пять персон
на площади Восстанья в полшестого.
Я долго жду и вижу жизнь людей,
которую прибоем площадей
выносит вдруг на мой пустынный остров.
Так мне пришлось присвоить новость встреч,
чужие тайны и чужую речь,
борьбу локтей неведомых и острых.
Вошел убийца в сером пиджаке.
Убитый им сидел невдалеке.
Я наблюдала странность их общенья.
Промолвил первый:
— Вот моя рука,
но всё ж не пейте столько коньяка.-
И встал второй и попросил прощенья.
Я у того, кто встал, спросила:
— Вы
однажды не сносили головы,
неужто с вами что-нибудь случится? -
Он мне сказал:
— Я узник прежних уз.
Дитя мое, я, как тогда, боюсь -
не я ему, он мне ночами снится.
Я поняла: я быть одна боюсь.
Друзья мои, прекрасен наш союз! *
О, смилуйтесь, хоть вы не обещали.
Совсем одна, словно Мальмгрен во льду,
заточена, словно мигрень во лбу.
Друзья мои, я требую пощады!
И всё ж, пока слагать стихи смогу,
я вот как вам солгу иль не солгу:
они пришли, не ожидая зова,
сказали мне: — Спешат твои часы.-
И были наши помыслы чисты
на площади Восстанья в полшестого.
* Строчка из стихотворения А. Пушкина.
1
Умер друг у меня — вот какая беда…
Как мне быть — не могу и ума приложить.
Я не думал, не верил, не ждал никогда,
Что без этого друга придется мне жить.
Был в отъезде, когда схоронили его,
В день прощанья у гроба не смог постоять.
А теперь вот приеду — и нет ничего;
Нет его. Нет совсем. Нет. Нигде не видать.
На квартиру пойду к нему — там его нет.
Есть та улица, дом, есть подъезд тот и дверь,
Есть дощечка, где имя его — и теперь.
Есть на вешалке палка его и пальто,
Есть налево за дверью его кабинет…
Все тут есть… Только все это вовсе не то,
Потому что он был, а теперь его нет!
Раньше как говорили друг другу мы с ним?
Говорили: «Споем», «Посидим», «Позвоним»,
Говорили: «Скажи», говорили: «Прочти»,
Говорили: «Зайди ко мне завтра к пяти».
А теперь привыкать надо к слову: «Он был».
Привыкать говорить про него: «Говорил»,
Говорил, приходил, помогал, выручал,
Чтобы я не грустил — долго жить обещал,
Еще в памяти все твои живы черты,
А уже не могу я сказать тебе «ты».
Говорят, раз ты умер — таков уж закон, -
Вместо «ты» про тебя говорить надо: «он»,
Вместо слов, что люблю тебя, надо: «любил»,
Вместо слов, что есть друг у меня, надо: «был».
Так ли это? Не знаю. По-моему — нет!
Свет погасшей звезды еще тысячу лет
К нам доходит. А что ей, звезде, до людей?
Ты добрей был ее, и теплей, и светлей,
Да и срок невелик — тыщу лет мне не жить,
На мой век тебя хватит — мне по дружбе светить.
2
Умер молча, сразу, как от пули,
Побледнев, лежит — уже ничей.
И стоят в почетном карауле
Четверо немолодых людей.
Четверо, не верящие в бога,
Провожают раз и навсегда
Пятого в последнюю дорогу,
Зная, что не встретят никогда.
А в глазах — такое выраженье,
Словно верят, что еще спасут,
Словно под Москвой из окруженья,
На шинель подняв, его несут.
3
Дружба настоящая не старится,
За небо ветвями не цепляется, -
Если уж приходит срок, так валится
С грохотом, как дубу полагается.
От ветров при жизни не качается,
Смертью одного из двух кончается.
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!
Памяти неизвестного лейтенанта, геройски погибшего в боях за УкраинуПробил час, наступило мгновенье,
И в неясной предутренней мгле
Поднимались войска в наступленье,
Шли войска к украинской земле;
Шли на запад по снежным равнинам
Земляки, побратимы, друзья…
Украина моя, Украина,
Мать родная моя! Всё, что думалось, чудилось, пелось,
Всё на этом лежало пути…
Раньше всех лейтенанту хотелось
До своей Украины дойти.
Вся в цвету вспоминалась калина,
Что под вечер ждала соловья…
Украина моя, Украина,
Мать родная моя! Сколько б верст до тебя ни осталось —
Мы к порогу придем твоему…
Но упал лейтенант, и казалось,
Что уже не подняться ему:
Налетела фашистская мина,
Жаркой крови хлестнула струя…
Украина моя, Украина,
Мать родная моя! Всю тебя искромсали, скрутили,
Исковеркали всю чужаки…
— Поднимите меня, побратимы,
Дайте на ноги встать, земляки!
Я рядов боевых не покину, —
Пусть умру, но дойду до нее…
Украина моя, Украина,
Сердце мое!.. Мы противиться были не в силах,
Возразить не могли ничего, —
В те часы даже смерть отступила
Перед жгучим желаньем его.
Он поднялся: «За мною, орлята!» —
И взметнулась людская волна.
И видны уже белые хаты,
Украина видна!.. Он дошел до родимого края,
С честью выполнил воинский долг,
Но, последние силы теряя,
Покачнулся, упал и замолк.
Скорбно шапки снимала дружина —
Земляки, побратимы, друзья…
Украина моя, Украина,
Ненько моя!..
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?
— Любовь? Ее нет между нами, —
Мне строго сказала она. —
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.
Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.
Что ж, дружба — хорошее дело!
В ней силы не раз почерпнешь,
Но дружба имеет пределы,
А мне они по сердцу нож!
Как жил я, что в сердце вплеталось,
Я все бы ей мог рассказать,
Когда бы она попыталась,
Когда б захотела понять.
Идя сквозь невзгоды и вьюги,
Не встретил я преданных глаз.
Случайные лгали подруги,
Я сам ошибался не раз.
Но думал я: вспыхнут зарницы.
Я знал: надо верить и ждать.
Не может так быть, чтоб жар-птицы
Я в мире не смог отыскать!
Когда же порой мне казалось,
Что к цели приблизился я,
Жар-птица, увы, превращалась
В простого, как хвощ, воробья.
Вспорхнув, воробьи улетали,
И снова я верил и ждал.
И все-таки вспыхнули дали!
И все-таки мир засиял!
И вот, наконец, золотые
Я россыпи в сердце открыл.
Наверное, в жизни впервые
Я так горячо полюбил!
Моя долгожданная, здравствуй!
Ты чувств не найдешь горячей.
Иди и в душе моей царствуй!
Я весь тут — бери и владей!
Жар-птица сверкнула глазами,
И строго сказала она:
— Любовь? Ее нет между нами.
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.
Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.
Скворцов-Степанов мне звонит,
Иван Иваныч мне бубнит,
Редактор-друг меня торопит:
«Брось! Пустяки, что чай не допит.
Звони во все колокола!
Ведь тут какие, брат, дела!»
«Что за дела? Ясней нельзя ли?»
«Шан-хай…»
«Шан-хай!!!»
«Кантонцы взяли!»
«Ур-р-ра, Иван Иваныч!»
«Ур-р-р…»
«Ты что там? Рот закрыл рукою?»
«Не то! Нам радостью такою
Нельзя хвалиться чересчур;
«Известья» — в этом нет секрета —
Официозная газета:
Тут очень тонкая игра.
Давай-ка лучше без «ура»,
Пиши пером, а не поленом, —
Над нашим «другом» — Чемберленом
Не измывайсь, не хохочи,
А так… чуть-чуть пощекочи,
Пособолезнуй мягко даже,
Посокрушайся, повздыхай:
«На кой-де леший в диком раже
Полезли, мистер, вы в Шанхай?
Ведь было ясно и слепому,
Понятно мальчику любому…
А вас нелёгкая… Ай-ай!
Добро б, какая-либо пешка,
Но вы… По вашему уму…»
Демьяша, злобная насмешка
Тут, понимаешь, ни к чему.
Пусть, очарованный собою,
К международному разбою
Он рвётся, как рвался досель.
Не нам, себе он сломит шею.
Ведь он работою своею
Льёт молоко на наш кисель:
Сейчас победно флаг народный
Взвился в Шанхае. «Рабства нет!»
А завтра весь Китай свободный
Пошлёт нам дружеский привет!
Тогда ты можешь не без шика
Взять с Чемберленом новый тон».
. . . . . . . . . . . . . . . .
Иван Иваныч, разреши-ка
Облечь всё это — в фельетон?!
Они студентами были.
Они друг друга любили.
Комната в восемь метров —
чем не семейный дом?!
Готовясь порой к зачетам,
Над книгою или блокнотом
Нередко до поздней ночи сидели они вдвоем.
Она легко уставала,
И если вдруг засыпала,
Он мыл под краном посуду и комнату подметал.
Потом, не шуметь стараясь
И взглядов косых стесняясь,
Тайком за закрытой дверью
белье по ночам стирал.
Но кто соседок обманет —
Тот магом, пожалуй, станет.
Жужжал над кастрюльным паром их дружный
осиный рой.
Ее называли «лентяйкой»,
Его — ехидно — «хозяйкой»,
Вздыхали, что парень —
тряпка и у жены под пятой.
Нередко вот так часами
Трескучими голосами
Могли судачить соседки,
шинкуя лук и морковь.
И хоть за любовь стояли,
Но вряд ли они понимали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!
Они инженерами стали.
Шли годы без ссор и печали.
Но счастье — капризная штука,
нестойка порой, как дым.
После собранья, в субботу,
Вернувшись домой с работы,
Жену он застал однажды целующейся с другим.
Нет в мире острее боли.
Умер бы лучше, что ли!
С минуту в дверях стоял он,
уставя в пространство взгляд.
Не выслушал объяснений,
Не стал выяснять отношений,
Не взял ни рубля, ни рубахи,
а молча шагнул назад…
С неделю кухня гудела:
«Скажите, какой Отелло!
Ну целовалась, ошиблась…
немного взыграла кровь!..
А он не простил — слыхали?»
Мещане! Они и не знали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!