Мне ребята сказали про такую наколку! -
На окраине там даже нет фонарей.
Если выгорит дело — обеспечусь надолго, -
Обеспечу себя я и лучших друзей.
Но в двенадцать часов
Людям хочется спать -
Им назавтра вставать
На работу, -
Не могу им мешать -
Не пойду воровать, -
Мне их сон нарушать
Неохота!
Мне ребята сказали, что живет там артистка,
Что у ей — бриллианты, золотишко, деньга, -
И что все будет тихо, без малейшего риска, -
Ну, а после, конечно, мы рискнем на бегах.
Но в двенадцать часов
Людям хочется спать -
И артистки идут
На работу, -
Не могу ей мешать -
Не пойду воровать, -
Мне ей сон нарушать
Неохота!
Говорил мне друг Мишка, что у ей есть сберкнижка, -
Быть не может, не может — наш артист не богат!
"Но у ей — подполковник, он — ей-ей — ей любовник!"-
Этим доводом Мишка убедил меня, гад.
А в двенадцать часов
Людям хочется спать -
Им назавтра вставать
На работу, -
Ничего, не поспят! -
Я пойду воровать, -
Хоть их сон нарушать
Неохота!
…Говорил я ребятам, что она не богата:
Бриллианты — подделка, подполковник сбежал.
Ну, а этой артистке — лет примерно под триста, -
Не прощу себе в жизни, что ей спать помешал!
Ведь в двенадцать часов
Людям хочется спать -
Им назавтра вставать
На работу, -
Не могу им мешать -
Не пойду воровать, -
Мне их сон нарушать
Неохота!
— Немецкий пролетарий не должон! -
Майор Петров, немецким войском битый,
ошеломлен, сбит с толку, поражен
неправильным развитием событий.Гоним вдоль родины, как желтый лист,
гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
майор кричал, что рурский металлист
не враг, а друг уральским металлистам.Но рурский пролетарий сало жрал,
а также яйки, млеко, масло,
и что-то в нем, по-видимому, погасло,
он знать не знал про классы и Урал.— По Ленину не так идти должно! -
Но войско перед немцем отходило,
раскручивалось страшное кино,
по Ленину пока не выходило.По Ленину, по всем его томам,
по тридцати томам его собрания.
Хоть Ленин — ум и всем пример умам
и разобрался в том, что было ранее.Когда же изменились времена
и мы — наперли весело и споро,
майор Петров решил: теперь война
пойдет по Ленину и по майору.Все это было в марте, и снежок
выдерживал свободно полоз санный.
Майор Петров, словно Иван Сусанин,
свершил диалектический прыжок.Он на санях сам-друг легко догнал
колонну отступающих баварцев.
Он думал объяснить им, дать сигнал,
он думал их уговорить сдаваться.Язык противника не знал совсем
майор Петров, хоть много раз пытался.
Но слово «класс» — оно понятно всем,
и слово «Маркс», и слово «пролетарий».Когда с него снимали сапоги,
не спрашивая соцпроисхождения,
когда без спешки и без снисхождения
ему прикладом вышибли мозги, в сознании угаснувшем его,
несчастного догматика Петрова,
не отразилось ровно ничего.
И если бы воскрес он — начал снова.
Вошла в мою душу откуда-то с тыла.
Никто и не ждал и не думал о ней.
Но вдруг оказалось: душа не остыла,
душа не устала, а стала умней.
И, справившись с первой досадой и злостью,
она поняла, что бороться невмочь,
что ей не осилить незваную гостью,
и нечего спорить, и надо помочь.
Дикарке, упрямо забившейся в угол,
сказала душа моя: — Раз уж ты тут,
давай мы по-честному скажем друг другу:
какие нас будни и праздники ждут.
Я рада тебе! Стань же солнечным светом.
Стань песней. Веди меня в утренний путь.
Последним решеньем, последним ответом,
последней свободой и силою будь.
Я рада тебе, только я не позволю
глаза отводить на вопросы в ответ,
стать чьей-нибудь мукой,
стать чьей-нибудь болью.
Нет, ты не затем появилась на свет.
Пустыми упреками сердца не мучай,
забудь сожаленья и жалобы брось.
Живи для того, чтобы всем было лучше,
чтоб каждому чуточку лучше жилось.
Однако, такие задачи решая,
сама ты не много узнаешь утех.
Но раз уж ты тут, так расти же большая,
умнее, добрее, красивее всех.
А если ты вдруг заскучаешь немножко, —
захочешь присесть на виду у окошка,
чтобы шире зеваки разинули рты…
Не стоит. Нельзя. Никакой суеты.
Прошу я большого, как небо, покоя,
какая беда ни ждала б впереди.
А если тебе не по силам такое,
тотчас, не раздумывая, уходи.
Тотчас уходи. Притворяться не надо.
…Но вздрогнули детские губы любви
в обиде. Ну что ты! Я верю. Я рада.
Не гостьей, а доброй хозяйкой живи!
Хочу я жизнь понять всерьез:
наклон колосьев и берез,
хочу почувствовать их вес,
и что их тянет в синь небес,
чтобы строка была верна,
как возрождение зерна.
Хочу я жизнь понять всерьез:
разливы рек, раскаты гроз,
биение живых сердец —
необъясненный мир чудес,
где, словно корпус корабля,
безбрежно движется земля.
Гляжу на перелеты птиц,
на перемены ближних лиц,
когда их время жжет резцом,
когда невзгоды жмут кольцом.
Но в мире нет таких невзгод,
чтоб солнца задержать восход.
Не только зимних мыслей лед
меня остудит и затрет,
и нет, не только чувства зной
повелевает в жизни мной, —
я вижу каждодневный ход
людских усилий и забот.
Кружат бесшумные станки,
звенят контрольные звонки,
и, ставши очередью в строй,
шахтеры движутся в забой,
под низким небом черных шахт
они не замедляют шаг.
Пойми их мысль, вступи в их быт,
стань их бессмертья следопыт!
Чтоб не как облако прошли
над ликом мчащейся земли, —
чтоб были вбиты их дела
медалью в дерево ствола.
Безмерен человечий рост,
а труд наш — меж столетий мост…
Вступить в пролеты! Где слова,
чтоб не кружилась голова?
Склонись к орнаменту ковров,
склонись к доению коров,
чтоб каждая твоя строка
дала хоть каплю молока!
Как из станка выходит ткань,
как на алмаз ложится грань,
вложи, вложи в созвучья строк
бессмертный времени росток!
Тогда ничто, и даже смерть,
не помешает нам посметь!
За каждый букет и за каждый цветок
Я людям признателен чуть не до гроба.
Люблю я цветы! Но средь них особо
Я эту вот розу в душе сберег.
Громадная, гордая, густо-красная,
Благоухая, как целый сад,
Стоит она, кутаясь в свой наряд,
Как-то по-царственному прекрасная.
Ее вот такою взрастить сумел,
Вспоив голубою водой Севана,
Солнцем и песнями Еревана,
Мой жизнерадостный друг Самвел.
Девятого мая, в наш день солдатский,
Спиной еще слыша гудящий ИЛ,
Примчался он, обнял меня по-братски
И это вот чудо свое вручил.
Сказал: — Мы немало дорог протопали,
За мир, что дороже нам всех наград,
Прими же цветок как солдат Севастополя
В подарок от брестских друзей-солдат.
Прими, дорогой мой, и как поэт,
Этот вот маленький символ жизни.
И в память о тех, кого с нами нет,
Чьей кровью окрашен был тот рассвет —
Первый военный рассвет Отчизны.
Стою я и словно бы онемел…
Сердце вдруг сладкой тоскою сжало.
Ну, что мне сказать тебе, друг Самвел?!
Ты так мою душу сейчас согрел…
Любого спасибо здесь будет мало!
Ты прав: мы немало прошли с тобой,
И все же начало дороги славы —
У Бреста. Под той крепостной стеной,
Где принял с друзьями ты первый бой,
И люди об этом забыть не вправе!
Чтоб миру вернуть и тепло, и смех,
Вы первыми встали, голов не пряча,
А первым всегда тяжелее всех
Во всякой беде, а в войне — тем паче!
Мелькают рассветы минувших лет,
Словно костры у крутых обочин.
Но нам ли с печалью смотреть им вслед?!
Ведь жаль только даром прошедших лет,
А если с толком — тогда не очень!
Вечер спускается над Москвой,
Мягко долив позолоты в краски,
Весь будто алый и голубой,
Праздничный, тихий и очень майский.
Но вот в эту вешнюю благодать
Салют громыхнул и цветисто лопнул,
Как будто на звездный приказ прихлопнул
Гигантски-огненную печать.
То гром, то минутная тишина,
И вновь, рассыпая огни и стрелы,
Падает радостная волна,
Но ярче всех, в синем стекле окна —
Пламенно-алый цветок Самвела!
Как маленький факел горя в ночи,
Он словно растет, обдавая жаром.
И вот уже видно, как там, в пожарах,
С грохотом падают кирпичи,
Как в вареве, вздыбленном, словно конь,
Будто играя со смертью в жмурки,
Отважные, крохотные фигурки,
Перебегая, ведут огонь.
И то, как над грудой камней и тел,
Поднявшись навстречу свинцу и мраку,
Всех, кто еще уцелеть сумел,
Бесстрашный и дерзкий комсорг Самвел
Ведет в отчаянную атаку.
Но, смолкнув, погасла цветная вьюга,
И скрылось видение за окном.
И только горит на столе моем
Пунцовая роза — подарок друга.
Горит, на взволнованный лад настроив,
Все мелкое прочь из души гоня,
Как отблеск торжественного огня,
Навечно зажженного в честь героев!
Сегодня, на празднике людном,
Мы с вами припомним, друзья,
Как двигалась в путь многотрудный
Рабочая наша семья; Как смертью враги нам грозили,
Как шли в Подмосковье бои,
Как мы под бомбежкой грузили
Станки заводские свои; Как, сидя в теплушках на сене,
Глядели мы в сумрак ночной,
Как где-то в тумане осеннем
Остался наш город родной… Припомним, друзья и подруги,
Расскажем без всяких прикрас,
Какие свирепые вьюги
На пристани встретили нас; Как в старой нетопленной школе
Мы жили у мертвой реки,
Как сердце сжималось от боли,
Что снег заметает станки, Что к ним не придут пароходы
Ни с этой, ни с той стороны,
Что дальше нам не было ходу,
Быть может, до самой весны… Припомним, друзья и подруги,
Как ночи и дни напролет
По той незнакомой округе
Искали мы с вами подвод; Как тяжко тащили на сани
Железную грузную кладь, —
Тащили и падали сами
И, вставши, тащили опять; Как вдаль — по полям, по откосам,
По длинной дороге степной —
Пошли, потянулись обозы
На целые версты длиной.Весь свет застилала пороша,
Пройдешь — и не видно следов…
И всё же мы вынесли ношу,
В которой сто тысяч пудов; И всё же — хоть тяжко нам было —
Спасли, отстояли завод.
И вот он — на полную силу
Работает, дышит, живет! Товарищи, вспомним об этом
И будем тверды до конца!
И пусть торжествующим светом
Наполнятся наши сердца; Пусть душу согреет сознанье,
Что мы ни на шаг, ни на миг
В суровые дни испытанья
Не сдали позиций своих; Что мы никому не давали
Позорить рабочую честь
И что в фронтовом арсенале
И наше оружие есть, И наше грохочет громами
В годину великой войны…
Когда-то мы делали с вами
Часы для советской страны; Когда-то в уюте квартирном,
В спокойные ясные дни,
На стенах, на столике мирном
Секунды считали они.Но в наши дома оголтело
Вломились фашистские псы, —
И родина нам повелела
Готовить иные часы —Часы со смертельным заводом
Для тех, кто пошел на грабеж,
Для тех, кто над нашим народом
Занес окровавленный нож; Часы для злодеев матерых,
Что кровь неповинную льют,
Часы, после боя которых
Враги никогда не встают.Так что же, друзья и подруги, —
Пусть будет работа дружна!
Пусть наши проворные руки
Похвалит родная страна; Пусть станет убийцам грозою
Советский завод часовой,
Пусть плачут кровавой слезою
Они над своею судьбой; Пусть ночи встают гробовые
Над тем, кто нацелился в нас,
Пусть наши часы боевые
Пробьют его смертный час!
Гляди: не бал, не маскарад,
Здесь ночи ходят невпопад,
Здесь от вина неузнаваем,
Летает хохот попугаем.
Здесь возле каменных излучин
Бегут любовники толпой,
Один горяч, другой измучен,
А третий книзу головой.
Любовь стенает под листами,
Она меняется местами,
То подойдет, то отойдет…
А музы любят круглый год.Качалась Невка у перил,
Вдруг барабан заговорил —
Ракеты, выстроившись кругом,
Вставали в очередь. Потом
Они летели друг за другом,
Вертя бенгальским животом.Качали кольцами деревья,
Спадали с факелов отрепья
Густого дыма. А на Невке
Не то сирены, не то девки,
Но нет, сирены, — на заре,
Все в синеватом серебре,
Холодноватые, но звали
Прижаться к палевым губам
И неподвижным, как медали.
Обман с мечтами пополам! Я шел сквозь рощу. Ночь легла
Вдоль по траве, как мел бела.
Торчком кусты над нею встали
В ножнах из разноцветной стали,
И тосковали соловьи
Верхом на веточке. Казалось,
Они испытывали жалость,
Как неспособные к любви.А там, вдали, где желтый бакен
Подкарауливал шутих,
На корточках привстал Елагин,
Ополоснулся и затих:
Он в этот раз накрыл двоих.Вертя винтом, бежал моторчик
С музыкой томной по бортам.
К нему навстречу, рожи скорчив,
Несутся лодки тут и там.
Он их толкнет — они бежать.
Бегут, бегут, потом опять
Идут, задорные, навстречу.
Он им кричит: «Я искалечу!»
Они уверены, что нет… И всюду сумасшедший бред.
Листами сонными колышим,
Он льется в окна, липнет к крышам,
Вздымает дыбом волоса…
И ночь, подобно самозванке,
Открыв молочные глаза,
Качается в спиртовой банке
И просится на небеса.
Я вас люблю, красавицы столетий,
за ваш небрежный выпорх из дверей,
за право жить, вдыхая жизнь соцветий
и на плечи накинув смерть зверей.
Еще за то, что, стиснув створки сердца,
клад бытия не отдавал моллюск,
отдать и вынуть — вот простое средство
быть в жемчуге при свете бальных люстр.
Как будто мало ямба и хорея
ушло на ваши души и тела,
на каторге чужой любви старея,
о, сколько я стихов перевела!
Капризы ваши, шеи, губы, щеки,
смесь чудную коварства и проказ —
я все воспела, мы теперь в расчете,
последний раз благословляю вас!
Кто знал меня, тот знает, кто нимало
не знал — поверит, что я жизнь мою,
всю напролет, навытяжку стояла
пред женщиной, да и теперь стою.
Не время ли присесть, заплакать, с места
не двинуться? Невмочь мне, говорю,
быть тем, что есть, и вожаком семейства,
вобравшего зверье и детвору.
Довольно мне чудовищем бесполым
быть, другом, братом, сводником, сестрой,
то враждовать, то нежничать с глаголом,
пред тем, как стать травою и сосной.
Машинки, взятой в ателье проката,
подстрочников и прочего труда
я не хочу! Я делаюсь богата,
неграмотна, пригожа и горда.
Я выбираю, поступясь талантом,
стать оборотнем с розовым зонтом,
с кисейным бантом и под ручку с франтом.
А что есть ямб — знать не хочу о том!
Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!
Я скрою от незрячести твоей,
какой повадкой и какой усмешкой
владею я — я друг моих друзей.
Красавицы, ах, это все неправда!
Я знаю вас — вы верите словам.
Неужто я покину вас на франта?
Он и в подруги не годится вам.
Люблю, когда, ступая, как летая,
проноситесь, смеясь и лепеча.
Суть женственности вечно золотая
всех, кто поэт, священная свеча.
Обзавестись бы вашими правами,
чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!
Но кто, как я, сумеет встать пред вами?
Но кто, как я, посмеет вас воспеть?
Я не знаю, где граница
Между Севером и Югом,
Я не знаю, где граница
Меж товарищем и другом.Мы с тобою шлялись долго,
Бились дружно, жили наспех.
Отвоевывали Волгу,
Лавой двигались на Каспии.И, бывало, кашу сваришь.
(Я — знаток горячей пищи),
Пригласишь тебя:
— Товарищ,
Помоги поесть, дружище! Протекло над нашим домом
Много лет и много дней,
Выросло над нашим домом
Много новых этажей.Это много, это слишком:
Ты опять передо мной —
И дружище, и братишка,
И товарищ дорогой!.. Я не знаю, где граница
Между пламенем и дымом,
Я не знаю, где граница
Меж подругой и любимой. .Мы с тобою лишь недавно
Повстречались — и теперь
Закрываем наши ставни,
Запираем нашу дверь.Сквозь полуночную дрему
Надвигается покой,
Мы вдвоем остались дома,
Мой товарищ дорогой! Я тебе не для причуды
Стих и молодость мою
Вынимаю из-под спуда,
Не жалея, отдаю.Люди злым меня прозвали,
Видишь — я совсем другой,
Дорогая моя Валя,
Мой товарищ дорогой! Есть в районе Шепетовки
Пограничный старый бор —
Только люди
И винтовки,
Только руки
И затвор.
Утро тихо серебрится…
Где, родная, голос твой? На единственной границе
Я бессменный часовой.Скоро ль встретимся — не знаю.
В эти злые времена
Ведь любовь, моя родная, -
Только отпуск для меня.Посмотри:
Сквозь муть ночную
Дым от выстрелов клубится…
Десять дней тебя целую,
Десять лет служу границе… Собираются отряды…
Эй, друзья!
Смелее, братцы!.. Будь же смелой —
Стань же рядом,
Чтобы нам не расставаться!
Лиса приметила Бобра:
И в шубе у него довольно серебра,
И он один из тех Бобров,
Что из семейства мастеров,
Ну, словом, с некоторых пор
Лисе понравился Бобер!
Лиса ночей не спит: «Уж я ли не хитра?
Уж я ли не ловка к тому же?
Чем я своих подружек хуже?
Мне тоже при себе пора
Иметь Бобра!»
Вот Лисонька моя, охотясь за Бобром,
Знай вертит перед ним хвостом,
Знай шепчет нежные слова
О том, о сем…
Седая у Бобра вскружилась голова,
И, потеряв покой и сон,
Свою Бобриху бросил он,
Решив, что для него, Бобра,
Глупа Бобриха и стара…
Спускаясь как-то к водопою,
Окликнул друга старый Еж:
«Привет, Бобер! Ну, как живешь
Ты с этой… как ее… с Лисою?»
«Эх, друг! — Бобер ему в ответ. —
Житья-то у меня и нет!
Лишь утки на уме у ней да куры:
То ужин — там, то здесь — обед!
Из рыжей стала черно-бурой!
Ей все гулять бы да рядиться,
Я — в дом, она, плутовка, — в дверь.
Скажу тебе, как зверю зверь:
Поверь,
Сейчас мне впору хоть топиться!..
Уж я подумывал, признаться,
Назад к себе — домой податься!
Жена простит меня, Бобра, —
Я знаю, как она добра…»
«Беги домой, — заметил Еж, -
Не то, дружище, пропадёшь!..»
Вот прибежал Бобер домой:
«Бобриха, двери мне открой!»
А та в ответ: «Не отопру!
Иди к своей Лисе в нору!»
Что делать? Он к Лисе во двор!
Пришел. А там — другой Бобер!
Смысл басни сей полезен и здоров
Не так для рыжих Лис, как для седых Бобров!
У моста, поеживаясь спросонок,
Две вербы ладошками пьют зарю,
Крохотный месяц, словно котенок,
Карабкаясь, лезет по фонарю.
Уж он-то работу сейчас найдет
Веселым и бойким своим когтям!
Оглянется, вздрогнет и вновь ползет
К стеклянным пылающим воробьям.
Город, как дымкой, затянут сном,
Звуки в прохладу дворов упрятаны,
Двери домов еще запечатаны
Алым солнечным сургучом.
Спит катерок, словно морж у пляжа,
А сверху задиристые стрижи
Крутят петли и виражи
Самого высшего пилотажа!
Месяц, прозрачным хвостом играя,
Сорвавшись, упал с фонаря в газон.
Вышли дворники, выметая
Из города мрак, тишину и сон.
А ты еще там, за своим окном,
Спишь, к сновиденьям припав щекою,
И вовсе не знаешь сейчас о том,
Что я разговариваю с тобою…
А я, в этот утром умытый час,
Вдруг понял, как много мы в жизни губим.
Ведь если всерьез разобраться в нас,
То мы до смешного друг друга любим.
Любим, а спорим, ждем встреч, а ссоримся
И сами причин уже не поймем.
И знаешь, наверно, все дело в том,
Что мы с чем-то глупым в себе не боремся.
Ну разве не странное мы творим?
И разве не сами себя терзаем:
Ведь все, что мешает нам, мы храним.
А все, что сближает нас, забываем!
И сколько на свете таких вот пар
Шагают с ненужной и трудной ношею.
А что, если зло выпускать, как пар?!
И оставлять лишь одно хорошее?!
Вот хлопнул подъезд, во дворе у нас,
Предвестник веселой и шумной людности.
Видишь, какие порой премудрости
Приходят на ум в предрассветный час.
Из скверика ветер взлетел на мост,
Кружа густой тополиный запах,
Несутся машины друг другу в хвост,
Как псы на тугих и коротких лапах.
Ты спишь, ничего-то сейчас не зная,
Тени ресниц на щеках лежат,
Да волосы, мягко с плеча спадая,
Льются, как бронзовый водопад…
И мне (ведь любовь посильней, чем джинн,
А нежность — крылатей любой орлицы),
Мне надо, ну пусть хоть на миг один,
Возле тебя сейчас очутиться.
Волос струящийся водопад
Поглажу ласковыми руками,
Ресниц еле слышно коснусь губами,
И хватит. И кончено. И — назад!
Ты сядешь и, щурясь при ярком свете,
Вздохнешь, удивления не тая:
— Свежо, а какой нынче знойный ветер! —
А это не ветер. А это — я!
Я скачу, но я скачу иначе,
По полям, по лужам, по росе…
Говорят: он иноходью скачет.
Это значит иначе, чем все.Но наездник мой всегда на мне, -
Стременами лупит мне под дых.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды! Если не свободен нож от ножен,
Он опасен меньше, чем игла.
Вот и я оседлан и стреножен.
Рот мой разрывают удила.Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды! Мне сегодня предстоит бороться.
Скачки! Я сегодня — фаворит.
Знаю — ставят все на иноходца,
Но не я — жокей на мне хрипит! Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды.
Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды.Пляшут, пляшут скакуны на старте,
Друг на друга злобу затая,
В исступленьи, в бешенстве, в азарте,
И роняют пену, как и я.Мой наездник у трибун в цене, -
Крупный мастер верховой езды.
Ох, как я бы бегал в табуне,
Но не под седлом и без узды.Нет! Не будут золотыми горы!
Я последним цель пересеку.
Я ему припомню эти шпоры,
Засбою, отстану на скаку.Колокол! Жокей мой на коне,
Он смеется в предвкушеньи мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне,
Но не под седлом и без узды! Что со мной, что делаю, как смею —
Потакаю своему врагу!
Я собою просто не владею,
Я придти не первым не могу! Что же делать? Остается мне
Вышвырнуть жокея моего
И скакать, как будто в табуне,
Под седлом, в узде, но без него! Я пришел, а он в хвосте плетется,
По камням, по лужам, по росе.
Я впервые не был иноходцем,
Я стремился выиграть, как все!
1
Среди друзей зеленых насаждений
я самый первый,
самый верный друг.
Листвы, детей и городов рожденья
смыкаются в непобедимый круг.
Привозят сад, снимают с полутонки,
несут в руках дубы и тополя;
насквозь прозрачный, отрочески тонкий,
стоит он, угловато шевелясь.
Стоит, привязан к палкам невысоким,
еще без тени тополь каждый, дуб,
и стройный дом, составленный из окон,
возносится в приземистом саду.
Тебе, сырой и нежный как рассада,
родившийся в закладочные дни,
тебе,
ровеснику мужающего сада,
его расцвет,
и зелень,
и зенит…
2
Так родился ребенок. Няня
его берет умелыми руками,
пошлепывая, держит вверх ногами,
потом в сияющей купает ванне.
И шелковистый, свернутый что кокон,
с лиловым номером на кожице спины,
он важно спит.
А ветка возле окон
царапается, полная весны.
И город весь за окнами толпится —
Нева, заливы, корабельный дым.
Он хвастает, заранее гордится
невиданным работником своим.
И ветка бьется в заспанную залу…
Ты слышишь,
спящий
шелковистый сын?
Дымят, шумят приветственные залпы
восторженных черемух и рябин.
Тебя приветствует рожок автомобиля,
и на знаменах колосистый герб,
и маленькая радуга,
над пылью
трясущаяся в водяной дуге…
3
Свободная от мысли, от привычек,
в простой корзине, пахнущей теплом,
ворочается,
радуется,
кличет
трехдневная беспомощная плоть.
Еще и воздух груб
для этих пальцев
и до улыбки первой —
как до звезд,
но родничок стучит под одеяльцем
и мозг упрямо двигается в рост…
Ты будешь петь, расти и торопиться,
в очаг вприпрыжку бегать поутру.
Ты прочитаешь первую страницу,
когда у нас построят Ангару!
Самосвал с дымящеюся лавою,
Выхлопов летучие дымки…
Словно тучи, грузно-величавые
Движутся дорожные катки.К вечеру зальют асфальтом улицу —
Скроются булыжины от нас.
Молча камни на небо любуются,
Видя белый свет в последний раз.С «москвичами», «волгами», прохожими,
Зорями, рекламами кино,
С днями, друг на друга не похожими,
Им навек проститься суждено.Я и сам за скорое движение,
В тряске я удобств не нахожу,
Я люблю асфальт, — но с уважением
На каменья старые гляжу.Много здесь поезжено, похожено
В давние нелегкие года,
Много в мостовую эту вложено
Горького, безвестного труда.Крепостным голодным было любо ли
Камни эти на горбу таскать!
Если бы не их булыга грубая —
Нашему б асфальту не бывать.Здесь рабочие за баррикадами,
Царский отражая батальон,
Замертво на эти камни падали,
Боевых не выронив знамен.В их руках мозолистых, натруженных
Каждый камень яростью дышал —
Безоружных первое оружие,
Бунтарей булыжный арсенал! В дни, октябрьским светом озаренные,
К схватке изготовясь штыковой,
Шли матросы революционные
По булыжной этой мостовой.И, шагая в бой по зову Партии
На защиту Родины своей,
Первые отряды Красной гвардии
Шаг свой отпечатали на ней.Помнят ночи долгие, бессонные,
Голод, и блокаду, и войну
Эти камни, кровью окропленные,
Камни, не бывавшие в плену!.. Помнят ополченье всенародное,
Помнят, как по этой мостовой
Танки на позиции исходные
К недалекой шли передовой.…Пусть, полна движенья, обновленная
Улица смеется и живет,
Пусть к Дворцовой площади колоннами
В праздники идет по ней народ.Пусть поет и торжествует новое, -
Не столкнуть с пути нас никому! Под асфальтом камни спят суровые,
Основаньем ставшие ему.
А было недавно. А было давно.
А даже могло и не быть.
Как много, на счастье, нам помнить дано,
Как много, на счастье, — забыть.
В тот год окаянный, в той чёрной пыли,
Омытые морем кровей,
Они уходили — не с горстью земли,
А с мудрою речью своей.
И в старый-престарый прабабкин ларец
Был каждый запрятать готов
Не ветошь давно отзвеневших колец,
А строки любимых стихов.
А их увозили — пока — корабли,
А их волокли поезда.
И даже подумать они не могли,
Что это «пока» — навсегда!
И даже представить себе не могли,
Что в майскую ночь наугад
Они, прогулявши по рю Риволи,
Не выйдут потом на Арбат.
И в дым переулков — навстречу судьбе,
И в склон переулков речных,
Чтоб нежно лицо обжигало тебе
Лохмотья черёмух ночных.
Ну, ладно! И пусть — ни двора, ни кола —
И это Париж, не Москва,
Ты в окна гляди, как глядят в зеркала,
И слушай шаги, как слова!
Поклонимся низко сумевшим сберечь,
Ронявшим и здесь невзначай
Простые слова расставаний и встреч:
«О, здравствуй, мой друг!», «О, прощай!».
Вы их сохранили, вы их сберегли,
Вы их пронесли сквозь года…
И снова уходят в туман корабли,
И плачут во тьме поезда.
И в наших вещах не звенит серебро,
И путь наш всё также суров,
Но в сердце у нас благодать и добро
Да строки любимых стихов.
Поклонимся же низко парижской родне,
Немецкой, английской, нью-йорской родне,
И скажем — спасибо, друзья!
Вы русскую речь закалили в огне
В таком нестерпимом и жарком огне,
Что жарче придумать нельзя.
И нам её вместе хранить и беречь,
Лелеять родные слова.
А там где живёт наша русская речь,
Там вечно Россия жива!..
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас —
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
это я.
Мещанство —
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!» —
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
Я знаю —
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!
— Ой! Вань! Смотри, какие клоуны!
Рот — хоть завязочки пришей…
Ой, до чего, Вань, размалёваны,
И голос — как у алкашей!
А тот похож (нет, правда, Вань)
На шурина — такая ж пьянь.
Ну нет, ты глянь, нет-нет, ты глянь,
Я — правду, Вань!
— Послушай, Зин, не трогай шурина:
Какой ни есть, а он родня.
Сама намазана, прокурена —
Гляди, дождёшься у меня!
А чем болтать — взяла бы, Зин,
В антракт сгоняла б в магазин…
Что, не пойдёшь? Ну, я — один.
Подвинься, Зин!..
— Ой! Вань! Гляди, какие карлики!
В джерси одеты — не в шевьёт,
На нашей пятой швейной фабрике
Такое вряд ли кто пошьёт.
А у тебя, ей-богу, Вань,
Ну все друзья — такая рвань,
И пьют всегда в такую рань
Такую дрянь!
— Мои друзья хоть не в болонии,
Зато не тащат из семьи.
А гадость пьют — из экономии,
Хоть поутру — да на свои!
А у тебя самой-то, Зин,
Приятель был с завода шин,
Так тот — вообще хлебал бензин.
Ты вспомни, Зин!..
— Ой! Вань! Гляди-кось, попугайчики!
Нет, я, ей-богу, закричу!..
А это кто в короткой маечке?
Я, Вань, такую же хочу.
В конце квартала — правда, Вань, —
Ты мне такую же сваргань…
Ну что «отстань», всегда «отстань»…
Обидно, Вань!
— Уж ты бы лучше бы молчала бы —
Накрылась премия в квартал!
Кто мне писал на службу жалобы?
Не ты?! Когда я их читал!
К тому же эту майку, Зин,
Тебе напяль — позор один.
Тебе шитья пойдёт аршин —
Где деньги, Зин?..
— Ой! Вань! Умру от акробатиков!
Смотри, как вертится, нахал!
Завцеха наш товарищ Сатюков
Недавно в клубе так скакал.
А ты придёшь домой, Иван,
Поешь — и сразу на диван,
Иль, вон, кричишь, когда не пьян…
Ты что, Иван?
— Ты, Зин, на грубость нарываешься,
Всё, Зин, обидеть норовишь!
Тут за день так накувыркаешься…
Придёшь домой — там ты сидишь!
Ну, и меня, конечно, Зин,
Всё время тянет в магазин,
А там — друзья… Ведь я же, Зин,
Не пью один!
…Сегодня праздник в городе.
Сегодня
мы до утра, пожалуй, не уснем.
Так пусть же будет как бы новогодней
и эта ночь, и тосты за столом. Мы в эту ночь не раз поднимем чаши
за дружбу незапятнанную нашу,
за горькое блокадное родство,
за тех,
кто не забудет ничего. И первый гост, воинственный и братский,
до капли, до последнего глотка, —
за вас, солдаты армий ленинградских,
осадою крещенные войска,
за вас, не дрогнувших перед проклятым
сплошным потоком стали и огня…
Бойцы Сорок второй,
Пятьдесят пятой,
Второй Ударной, —
слышите ль меня?
В далеких странах,
за родной границей,
за сотни верст сегодня вы от нас.
Чужая вьюга
хлещет в ваши лица,
чужие звезды
озаряют вас. Но сердце наше — с вами. Мы едины,
мы неразрывны, как и год назад.
И вместе с вами подошел к Берлину
и властно постучался Ленинград. Так выше эту праздничную чашу
за дружбу незапятнанную нашу,
за кровное военное родство,
за тех,
кто не забудет ничего… А мы теперь с намека, с полуслова
поймем друг друга и найдем всегда.
Так пусть рубец, почетный и суровый,
с души моей не сходит никогда.
Пускай душе вовеки не позволит
исполниться ничтожеством и злом,
животворящей, огненною болью
напомнит о пути ее былом. Пускай все то же гордое терпенье
владеет нами ныне, как тогда,
когда свершаем подвиг возрожденья,
не отдохнув от ратного труда. Мы знаем, умудренные войною:
жестоки раны — скоро не пройдут.
Не все сады распустятся весною,
не все людские души оживут. Мы трудимся безмерно, кропотливо…
Мы так хотим, чтоб, сердце веселя,
воистину была бы ты счастливой,
обитель наша, отчая земля! И верим: вновь
пути укажет миру
наш небывалый,
тяжкий,
дерзкий труд.
И к Сталинграду,
к Северной Пальмире
во множестве паломники придут. Придут из мертвых городов Европы
по неостывшим, еле стихшим тропам,
придут, как в сказке, за живой водой,
чтоб снова землю сделать молодой. Так выше, друг, торжественную чашу
за этот день,
за будущее наше,
за кровное народное родство,
за тех,
кто не забудет ничего…
Битвы словесной стихла гроза.
Полные гнева, супруг и супруга
Молча стояли друг против друга,
Сузив от ненависти глаза.
Все корабли за собою сожгли,
Вспомнили все, что было плохого.
Каждый поступок и каждое слово —
Все, не щадя, на свет извлекли.
Годы их дружбы, сердец их биенье —
Все перечеркнуто без сожаленья.
Часто на свете так получается:
В ссоре хорошее забывается.
Тихо. Обоим уже не до споров.
Каждый умолк, губу закусив.
Нынче не просто домашняя ссора,
Нынче конец отношений. Разрыв.
Все, что решить надлежало, — решили.
Все, что раздела ждало, — разделили.
Только в одном не смогли согласиться,
Это одно не могло разделиться.
Там, за стеною, в ребячьем углу
Сын их трудился, сопя, на полу.
Кубик на кубик. Готово! Конец!
Пестрый, как сказка, вырос дворец.
— Милый! — подавленными голосами
Молвили оба.- Мы вот что хотим…-
Сын повернулся к папе и маме
И улыбнулся приветливо им.
— Мы расстаемся… совсем… окончательно…
Так нужно, так лучше… И надо решить,
Ты не пугайся. Слушай внимательно:
С мамой иль с папой будешь ты жить?
Смотрит мальчишка на них встревожено.
Оба взволнованны… Шутят иль нет?
Палец в рот положил настороженно.
— И с мамой и с папой, — сказал он в ответ.
— Нет, ты не понял! — И сложный вопрос
Каждый ему втолковать спешит.
Но сын уже морщит облупленный нос
И подозрительно губы кривит…
Упрямо сердце мальчишечье билось,
Взрослых не в силах понять до конца.
Не выбирало и не делилось,
Никак не делилось на мать и отца!
Мальчишка! Как ни внушали ему,
Он мокрые щеки лишь тер кулаками,
Понять не умея никак: почему
Так лучше ему, папе и маме?
В любви излишен, друзья, совет.
Трудно в чужих делах разбираться.
Пусть каждый решает, любить или нет?
И где сходиться и где расставаться?
И все же порой в сумятице дел,
В ссоре иль в острой сердечной драме
Прошу только вспомнить, увидеть глазами
Мальчишку, что драмы понять не сумел
И только щеки тер кулаками.
Впервые на арене
Для школьников Москвы —
Ученые тюлени,
Танцующие львы.
Жонглеры-медвежата,
Собаки-акробаты,
Канатоходец-слон,
Всемирный чемпион.
Единственные в мире
Атлеты-силачи
Подбрасывают гири,
Как детские мячи.
Летающие
Кони,
Читающие
Пони.
Выход борца
Ивана Огурца.
Веселые сцены,
Дешевые цены.
Полные сборы.
Огромный успех.
Кресло-полтинник.
Ложи
Дороже.
Выход обратно —
Бесплатно
Для всех!
Начинается программа!
Два ручных гиппопотама,
Разделивших первый приз,
Исполняют вальс-каприз.
В четыре руки обезьяна
Играет на фортепьяно.
Вот, кувыркаясь на седле,
Несется пудель на осле.
По проволоке дама
Идет, как телеграмма.
Зайцы, соболи и белки
Бьют в литавры и тарелки.
Машет палочкой пингвин,
Гражданин полярных льдин.
В черный фрак пингвин одет,
В белый галстук и жилет.
С двух сторон ему еноты
Перелистывают ноты.
На зубах висит гимнаст,
До чего же он зубаст!
Вот такому бы гимнасту
Продавать зубную пасту!
Мамзель Фрикасе
На одном колесе.
Ухитрились люди в цирке
Обучить медведя стирке.
А морскую черепаху —
Гладить мытую рубаху.
Вот слон, индийский гастролер,
Канатоходец и жонглер.
Подбрасывает сразу
И ловит он шутя
Фарфоровую вазу,
Две лампы и дитя.
Белый шут и рыжий шут
Разговор такой ведут:
— Где купили вы, синьор,
Этот красный помидор?
— Вот невежливый вопрос!
Это собственный мой нос.
Негритянка Мэри Грей —
Дрессировщица зверей.
Вот открылись в клетку двери.
Друг за другом входят звери.
Мэри щелкает хлыстом.
Лев сердито бьет хвостом.
Мэри спрашивает льва:
— Сколько будет дважды два?
Лев несет четыре гири.
Значит, дважды два — четыре!
Приходит врач, на воробья похожий,
и прыгает смешно перед постелью.
И клювиком выстукивает грудь.
И маленькими крылышками машет.
— Ну, как дела? -
чирикает привычно. -
Есть жалобы?.. -
Я отвечаю:
— Есть.
Есть жалобы.
Есть очень много жалоб…
Вот, — говорю, -
не прыгал с парашютом…
Вот, — говорю, -
на лошади не ездил…
По проволоке в цирке не ходил…
Он морщится:
— Да бросьте вы!
Не надо!
Ведь я серьезно…
— Я серьезно тоже.
Послушайте, великолепный доктор:
когда-то в Омске
у большой реки
мальчишка жил,
затравленный войною…
Он так мечтал о небе -
синем-синем!
О невозможно белом парашюте,
качающемся
в теплой тишине…
Еще мечтал он
о ночных погонях!
О странном,
древнем ощущенье скачки,
когда подпрыгивает сердце к горлу
и ноги прирастают к стременам!..
Он цирк любил.
И в нем -
не акробатов,
не клоунов,
не львов, больших и грустных,
а девочку,
шагающую мягко
по воздуху,
спрессованному в нить.
О, как он после представлений клялся:
"Я научусь!
И я пойду за нею!.."
Вы скажете:
— Но это все наивно… -
Да-да, конечно.
Это все наивно.
Мы -
взрослые -
мечтаем по-другому
и о другом…
Мечта приходит к нам
еще неосязаемой,
неясной,
невидимой,
неназванной, как правнук.
И остается в нас до исполненья.
Или до смерти.
Это все равно.
Мы без мечты немыслимы.
Бессильны.
Но если исполняется она,
за ней — как ослепление -
другая!..
Исполнилось лишь самое начало.
Любовь исполнилась
и крик ребенка.
Исполнились друзья,
дороги,
дали.
Не все дороги
и не все друзья, -
я это понимаю!..
Только где-то
живут мечты -
наивные, смешные, -
с которых мы и начали мечтать.
Они нам в спины смотрят долго-долго -
вдруг обернемся
и "спасибо!" скажем.
Рукой взмахнем:
— Счастливо!..
Оставайтесь…
Простите за измену.
Мы спешим… -
Но, может, это даже не измена?!
…А доктор
собирает чемоданчик.
Молчит и улыбается по-птичьи.
Уходит.
И уже у самой двери
он тихо говорит:
— А я мечтал…
давно когда-то…
вырастить
овчарку…
А после
подарить погранзаставе…
И не успел… -
Действительно, смешно.
Пейте чай, мой друг старинный,
забывая бег минут.
Желтой свечкой стеаринной
я украшу ваш уют.
Не грустите о поленьях,
о камине и огне…
Плед шотландский на коленях,
занавеска на окне.
Самовар, как бас из хора,
напевает в вашу честь.
Даже чашка из фарфора
у меня, представьте, есть.
В жизни выбора не много:
кому — день, а кому — ночь.
Две дороги от порога:
одна — в дом, другая — прочь.
Нынче мы — в дому прогретом,
а не в поле фронтовом,
не в шинелях,
и об этом
лучше как-нибудь потом.
Мы не будем наши раны
пересчитывать опять.
Просто будем, как ни странно,
улыбаться и молчать.
Я для вас, мой друг, смешаю
в самый редкостный букет
пять различных видов чая
по рецептам прежних лет.
Кипятком крутым, бурлящим
эту смесь залью для вас,
чтоб былое с настоящим
не сливалось хоть сейчас.
Настояться дам немножко,
осторожно процежу
и серебряную ложку
рядом с чашкой положу.
Это тоже вдохновенье…
Но, склонившись над столом,
на какое-то мгновенье
все же вспомним о былом:
над безумною рекою
пулеметный ливень сек,
и холодною щекою
смерть касалась наших щек.
В битве выбор прост до боли:
или пан, или пропал…
А потом, живые, в поле
мы устроили привал.
Нет, не то чтоб пировали,
а, очухавшись слегка,
просто душу согревали
кипятком из котелка.
Разве есть напиток краше?
Благодарствуй, котелок!
Но встревал в блаженство наше
чей-то горький монолог:
"Как бы ни были вы святы,
как ни праведно житье,
вы с ума сошли, солдаты:
это — дрянь, а не питье!
Вас забывчивость погубит,
равнодушье вас убьет:
тот, кто крепкий чай разлюбит,
сам предаст и не поймет…"
Вы представьте, друг любезный,
как казались нам смешны
парадоксы те из бездны
фронтового сатаны.
В самом деле, что — крученый
чайный лист — трава и сор
пред планетой, обреченной
на страданье и разор?
Что — напиток именитый?..
Но, средь крови и разлук,
целый мир полузабытый
перед нами ожил вдруг.
Был он теплый и прекрасный…
Как обида нас ни жгла,
та сентенция напрасной,
очевидно, не была.
Я клянусь вам, друг мой давний,
не случайны с древних лет
эти чашки, эти ставни,
полумрак и старый плед,
и счастливый час покоя,
и заварки колдовство,
и завидное такое
мирной ночи торжество;
разговор, текущий скупо,
и как будто даже скука,
но… не скука -
естество.
Ребята, на ходу — как были
мы в плену
немного о войне поговорим…
В двадцатом году
шел взвод на войну,
а взводным нашим Вася Головин.
Ать, два… И братва басила —
бас не изъян:
— Да здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян!
В ближайшем бою к нам идет офицер
(англичане занимают край),
и томми нас берут на прицел,
Офицер говорит: Олл райт…
Ать, два… Это смерти сила
грозит друзьям,
но — здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами —
не охали, не ахали,
но выступает Вася Головин:
— Ведь мы такие ж пахари,
как вы, такие ж пахари,
давайте о земле поговорим.
Ать, два… Про самое, про это, -
буржуй, замри, -
да здравствует планета,
да здравствует планета,
планета наша, полная земли! Теперь про офицера я…
Каким он ходит пупсиком —
понятно, что с работой
незнаком.
Которые тут пахари —
ударь его по усикам
мозолями набитым кулаком.
Ать, два… Хорошее братание
совсем не изъян —
да здравствует Британия,
да здравствует Британия,
Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас,
и в нашу пользу кончен спор.
Мозоли-переводчики промежду нас —
помогают вести разговор,
Ать, два… Нас томми живо поняли —
и песня по кустам…
А как насчет Японии?
Да здравствует Япония,
Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну…
как мы шли на войну,
говори — полыхает закат…
Как мы песню одну,
настоящую одну
запевали на всех языках.
Ать, два… Про одно про это
ори друзьям:
— Да здравствует планета.
да здравствует планета,
планета рабочих и крестьян!
В любом учрежденье,
куда ни препожалуйте,
слышен
ладоней скрип:
это
при помощи
рукопожатий
люди
разносят грипп.
Но бацилла
ни одна
не имеет права
лезть
на тебя
без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
в простеночной теми
висит
объявление
следующей сути:
«Ввиду
эпидемии
руку
друг другу
зря не суйте».
А под плакатом —
помглавбуха,
робкий, как рябчик,
и вежливей пуха.
Прочел
чиновник
слова плакатца,
решил —
не жать:
на плакат полагаться.
Не умирать же!
И, как мышонок,
заерзал,
шурша
в этажах бумажонок.
И вдруг
начканц
учреждения оного
пришел
какой-то бумаги касательно.
Сует,
сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому
указательный.
Ушла
в исходящий
душа помбуха.
И вдруг
над помбухом
в самое ухо:
— Товарищ…
как вас?
Неважно!
Здрасьте. —
И ручка —
властней,
чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
вашей тете,
что вы
и тут
руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
мы не принцы».
И палец
затем —
в ладони в обе,
забыв обо всем
и о микробе.
Знаком ли
товарищеский этот
жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
но было
поздно.
Помглавбуха —
уже гриппозный.
Сует
термометр
во все подмышки.
Тридцать восемь,
и даже лишки.
Бедняге
и врач
не помог ничем,
бедняга
в кроватку лег.
Бедняга
сгорел,
как горит
на свече
порхающий мотылек.
Я
в жизни
суровую школу прошел.
Я —
разным условностям
враг.
И жил он,
по-моему,
нехорошо,
и умер —
как дурак.
У лиловой картины, которую ты мне принес,
Где ухабы, дома или море с соляркой и дымом,
Старый критик стоял, глядя в заводи зыбких полос,
И спросил наконец:
— Почему вы дружили с Назымом? Ты, пройдя сквозь страданье, которого хватит троим,
Ты, придя как легенда и вдруг обернувшись живым, —
Рыжий турок с короткой и вечной судьбой,
В самом деле, Назым, почему мы дружили с тобой? Я любил в тебе ярость и то, как ты жил без отказа.
То, что не был ты старым, что не был ты старым ни разу.
Звонкий труженик, землю упрямо лечил ты больную,
В шестьдесят пил вино и девчонку любил озорную.Даже умер — живя, улыбнувшись июньскому свету
Утром. Руку подняв, чтобы вынуть газету.
Я с тобой подружился той давней турецкою ночью,
В час, когда тебя бросили в одиночку.И в тот полдень берлинский, в те две раскаленных недели,
Когда вместе с тобой мы дрались, и писали, и пели.
В драке ты веселел, забывал и болезнь и усталость.
И за друга был рад, если песня его получалась.Ты, как я, москвичом был. Москву ты любил. Но я знаю,
Как во сне тебя Турция не оставляла родная.
Минаретами сердце колола, синела Босфором,
Молодыми друзьями стояла всегда перед взором.Пусть писал ты, могучий, иным, удивительным словом.
Пусть привык ты вдали к диковатым картинам лиловым.
Пусть не сверстники мы, пусть мы кровью совсем неродные.
Пусть хотели поссорить нас люди иные, —Жажда жизни, Назым, нас навеки сдружила с тобою.
Чувство локтя, Назым, нас нигде не бросало с тобою.
Мы с тобой оптимисты, Назым, — так нам сердце велело.
Мы с тобой коммунисты, Назым. Может, в этом все дело.
Петух возвышается стуком,
И падают воздухи вниз.
Но легким домашним наукам
Мы в этой глуши предались.
Матильда, чьей памяти краше
И выше мое житье,
Чья ручка играет, и машет,
И мысли пугливо метет,
Не надо! И ты, моя корка,
И ты, голенастый стакан,
Рассыпчатой скороговоркой
Припомни, как жил капитан,
Как музыкою батальонов
Вспоенный, сожженный дотла,
Он шел на коне вороненом,
В подзорный моргая кулак.
Я знаю — таков иноземный.
Заморский поставлен закон:
Он был обнаружен под Чесмой,
Потом в Петербург приведен.
На рауты у Виссарьона
Белинского или еще
С флакончиком одеколона
К Матильде он шел на расчет.
Мгновенное поле взмахнуло
Разостланной простыней,
И два гладкоствольные дула
На встречу сошлись предо мной.
Но чесменские карусели
Еще не забыл капитан,
И как канонады кудели
Летели за картой в стакан.
Другой — гейдельбергский малютка
С размахом волос по ушам —
Лазоревую незабудку
Новалиса чтил по ночам.
В те ночи, когда Страдивариус
Вздымал по грифу ладонь,
Лицо его вдруг раздевалось,
Бросало одежды в огонь,
И лезли века из-под шкафа,
И, голову в пальцы зажав,
Он звал рукописного графа
И рвал коленкоровый шарф,
Рыдал, о Матильде скучая,
И рюмки под крышей считая,
И перед собой представляя
Скрипучую Вертера ночь.
Был дождь.
Поднимались рассветы,
По крышам рвались облака,
С крыльца обходили кареты
И вязли в пустые снега, —
А два гладкоствольные дула,
Мгновенно срывая прицел,
Жемчужным огнем полыхнули,
И разом обои вздохнули,
С кровавою брызгой в лице.
Был чесменский выстрел навылет,
Другой — гейдельбергский — насквозь,
И что-то в оранжевом мыле
Дымилось и струйкой вилось.
Пока за Матильдой бежали,
Покуда искали попа,
Два друга друг другу пожали
Ладони под кровью рубах.
Наутро, позавтракав уткой,
Рассказывал в клубе корнет,
Что легкой пророс незабудкой
Остывший в дыму пистолет.
И, слушая вздор за окошком
И утку ладонью ловя,
Лакей виссарьоновский Прошка
Готовил обед для себя,
И, глядя на грохот пехоты
И звон отлетевших годин,
Склоняясь в кулак с позевотой,
Роняя страницы, Смирдин.
ВСЕ
Опять хожу по улицам и слышу,
как сердце тяжелеет от раздумья
и как невольно произносят губы
еще родное, ласковое имя.
Опять не то! Пока еще мы рядом,
превозмогая горький непокой,
твержу упрямо: он такой, как надо,
такой, как ты придумала, такой.Как должен свет упасть на подоконник?
Что — измениться за окном? Какое
сказать ты должен слово, чтобы сердце
вдруг поняло, что не того хотело.Еще ты спишь. Но резче и иначе
у окон копошится полумгла.
И девушка уйдет, уже не плача
не понимая, как она могла.И снова дни бегут прозрачной рощей,
без ручейков, мостков и переходов,
и, умываясь налетевшим снегом,
слепая ночь, ты снова станешь утромЯ все спешу.
Меня на перекрестке
ударом останавливает сердце
Оно как будто бы куда-то рвется.Оно как будто бы о чем-то шепчет.
Его как будто бы переполняет
горячая, стремительная сила.Я говорю:
— Товарищи, работа…-
Я говорю:
— Шаги, решенья, планы…-
Я говорю:
— Движенья и улыбки…-
Я спрашиваю:
— Разве это мало? А сердце отвечает:
— Очень много.
Еще бы одного мне человека,
чтоб губы человечьи говорили,
чтоб голос человеческий звучал.
Чтоб ты мне позволяла, не робея,
к такому человеку приближаться
и слушать за стеною гимнастерки
его большое ласковое сердце.
Ты очень многих очень верно любишь,
но ты недосчиталась одного.Я опущу глаза и не отвечу:
на миг печаль согреет мне ресницы.
Но ветер их остудит.
Очень прямо
пойду вперед, расталкивая снег.Начальник на далекой новостройке,
чекист, живущий в городе Ростове,
поэт, который ходит по дорогам,
смеется и выдумывает правду.Неправда, я люблю из вас кого-то,
люблю до горя, до мечты, до счастья,
так прямо, горячо и непреклонно,
что мы найдем друг друга на земле.
Так дурно жить, как я вчера жила, -
в пустом пиру, где все мертвы друг к другу
и пошлости нетрезвая жара
свистит в мозгу по замкнутому кругу.
Чудовищем ручным в чужих домах
нести две влажных черноты в глазницах
и пребывать не сведеньем в умах,
а вожделенной притчей во языцех.
Довольствоваться роскошью беды -
в азартном и злорадном нераденье
следить за увяданием звезды,
втемяшенной в мой разум при рожденье.
Вслед чуждой воле, как в петле лассо,
понурить шею среди пекл безводных,
от скудных скверов отвращать лицо,
не смея быть при детях и животных.
Пережимать иссякшую педаль:
без тех, без лучших, мыкалась по свету,
а без себя? Не велика печаль!
Уж не копить ли драгоценность эту?
Дразнить плащом горячий гнев машин
и снова выжить, как это ни сложно,
под доблестной защитою мужчин,
что и в невесты брать неосторожно.
Всем лицемерьем искушать беду,
но хитрой слепотою дальновидной
надеяться, что будет ночь в саду
опять слагать свой лепет деловитый.
Какая тайна влюблена в меня,
чьей выгоде мое спасенье сладко,
коль мне дано по окончанье дня
стать оборотнем, алчущим порядка?
О, вот оно! Деревья и река
готовы выдать тайну вековую,
и с первобытной меткостью рука
привносит пламя в мертвость восковую.
Подобострастный бег карандаша
спешит служить и жертвовать длиною.
И так чиста суровая душа,
словно сейчас излучена луною.
Терзая зреньем небо и леса,
всему чужой, иноязычный идол,
царю во тьме огромностью лица,
которого никто другой не видел.
Пред днем былым не ведаю стыда,
пред новым днем не знаю сожаленья
и медленно стираю прядь со лба
для пущего удобства размышленья.
1
В других столовых
люди — тени.
Лишь в «Моссельпроме»
сытен кус.
Там —
и на кухне
и на сцене
здоровый обнаружен вкус.
Там пиво светло,
блюда полны,
там —
лишь пробьет обеда час —
вскипают вдохновенья волны,
по площади Арбатской мчась.
Там —
на неведомых дорожках
следы невиданных зверей,
там все писатели
на ножках
стоят,
дежуря у дверей.
Там чудеса,
там Родов
бродит,
Есенин на заре сидит,
и сообща они находят
приют, и ужин, и кредит.
Там пылом выспренним охвачен,
грозясь Лелевичу-врагу,
пред представителем рабфачьим
Пильняк внедряется
в рагу…
Поэт, художник или трагик,
забудь о днях тяжелых бед.
У «Моссельпрома»,
в бывшей «Праге»,
тебе готовится обед.
2
Где провести сегодня вечер?
Где назначить с приятелем встречу?
Решенья вопросов
не может быть проще:
«Все дороги ведут…»
на Арбатскую площадь.
Здоровье и радость —
высшие блага —
в столовой «Моссельпрома»
(бывшая «Прага»).
Там весело, чисто,
светло, уютно,
обеды вкусны,
пиво не мутно.
Там люди
различных фронтов искусств
вдруг обнаруживают
общий вкус.
Враги
друг на друга смотрят ласково —
от Мейерхольда
до Станиславского.
Там,
если придется рядом сесть,
Маяковский Толстого
не станет есть.
А оба
заказывают бефстроганов
(не тронув Петра Семеныча Когана).
Глядя на это с усмешкой, —
и ты там
весь проникаешься аппетитом.
А видя,
как мал поразительно счет,
требуешь пищи
еще и еще.
Все, кто здоров,
весел
и ловок,
не посещают других столовок.
Черта ли с пищей
возиться дома,
если дешевле
у «Моссельпрома»…
Агафонов
Прошу садиться, выпить чаю.
У нас варенья полон чан.
Корнеев
Среди посуд я различаю
Прекрасный чайник англичан.
Агафонов
Твой глаз, Корнеев, навострился,
Ты видишь Англии фарфор.
Он в нашей келье появился
Еще совсем с недавних пор.
Мне подарил его мой друг,
Открыв с посудою сундук.
Корнеев
Невероятна речь твоя,
Приятель сердца Агафонов!
Ужель могу поверить я:
Предмет, достойный Пантеонов,
Роскошный Англии призра́к,
Который видом тешит зрак,
Жжет душу, разум просветляет,
Больных к художеству склоняет,
Засохшим сердце веселит,
А сам сияет и горит, —
Ужель такой предмет высокий,
Достойный лучшего венца,
Отныне в хижине убогой
Травою лечит мудреца?
Агафонов
Да, это правда.
Корнеев
Боже правый!
Предмет, достойный лучших мест,
Стоит, наполненный отравой,
Где Агафонов кашу ест!
Подумай только: среди ручек,
Которы тонки, как зефир,
Он мог бы жить в условьях лучших
И почитаться как кумир.
Властитель Англии туманной,
Его поставивши в углу,
Сидел бы весь благоуханный,
Шепча посуде похвалу.
Наследник пышною особой
При нем ходил бы, сняв сапог,
И в виде милости особой
Едва за носик трогать мог.
И вдруг такие небылицы!
В простую хижину упав,
Сей чайник носит нам водицы,
Хотя не князь ты и не граф.
Агафонов
Среди различных лицедеев
Я слышал множество похвал,
Но от тебя, мой друг Корнеев,
Таких речей не ожидал.
Ты судишь, право, как лунатик,
Ты весь от страсти изнемог,
И жила вздулась, как канатик,
Обезобразив твой висок.
Ужели чайник есть причина?
Возьми его! На что он мне!
Корнеев
Благодарю тебя, мужчина.
Теперь спокоен я вполне.
Прощай. Я весь еще рыдаю.
(Уходит)
Агафонов
Я духом в воздухе летаю,
Я телом в келейке лежу
И чайник снова в келью приглашу.
Корнеев (входит)
Возьми обратно этот чайник,
Он ненавистен мне навек:
Я был премудрости начальник,
А стал пропащий человек.
Агафонов (обнимая его)
Хвала тебе, мой друг Корнеев,
Ты чайник духом победил.
Итак, бери его скорее:
Я дарю тебе его изо всех сил.
— Нет, ребята, я не гордый.
Не загадывая вдаль,
Так скажу: зачем мне орден?
Я согласен на медаль.
На медаль. И то не к спеху.
Вот закончили б войну,
Вот бы в отпуск я приехал
На родную сторону.
Буду ль жив еще? — Едва ли.
Тут воюй, а не гадай.
Но скажу насчет медали:
Мне ее тогда подай.
Обеспечь, раз я достоин.
И понять вы все должны:
Дело самое простое —
Человек пришел с войны.
Вот пришел я с полустанка
В свой родимый сельсовет.
Я пришел, а тут гулянка.
Нет гулянки? Ладно, нет.
Я в другой колхоз и в третий —
Вся округа на виду.
Где-нибудь я в сельсовете
На гулянку попаду.
И, явившись на вечерку,
Хоть не гордый человек,
Я б не стал курить махорку,
А достал бы я «Казбек».
И сидел бы я, ребята,
Там как раз, друзья мои,
Где мальцом под лавку прятал
Ноги босые свои.
И дымил бы папиросой,
Угощал бы всех вокруг.
И на всякие вопросы
Отвечал бы я не вдруг.
— Как, мол, что? — Бывало всяко.
— Трудно все же? — Как когда.
— Много раз ходил в атаку?
— Да, случалось иногда.
И девчонки на вечерке
Позабыли б всех ребят,
Только слушали б девчонки,
Как ремни на мне скрипят.
И шутил бы я со всеми,
И была б меж них одна…
И медаль на это время
Мне, друзья, вот так нужна!
Ждет девчонка, хоть не мучай,
Слова, взгляда твоего…
— Но, позволь, на этот случай
Орден тоже ничего?
Вот сидишь ты на вечерке,
И девчонка — самый цвет.
— Нет, — сказал Василий Теркин
И вздохнул. И снова: — Нет.
Нет, ребята. Что там орден.
Не загадывая вдаль,
Я ж сказал, что я не гордый,
Я согласен на медаль.
_______
Теркин, Теркин, добрый малый,
Что тут смех, а что печаль.
Загадал ты, друг, немало,
Загадал далеко вдаль.
Были листья, стали почки,
Почки стали вновь листвой.
А не носит писем почта
В край родной смоленский твой.
Где девчонки, где вечерки?
Где родимый сельсовет?
Знаешь сам, Василий Теркин,
Что туда дороги нет.
Нет дороги, нету права
Побывать в родном селе.
Страшный бой идет, кровавый,
Смертный бой не ради славы,
Ради жизни на земле.
Спасибо вам, мои корреспонденты —
Все те, кому ответить я не смог, -
Рабочие, узбеки и студенты —
Все, кто писал мне письма, — дай вам бог!
Дай бог вам жизни две
И друга одного,
И света в голове,
И доброго всего!
Найдя стократно вытертые ленты,
Вы хрип мой разбирали по слогам,
Так дай же бог, мои корреспонденты,
И сил в руках, да и удачи вам!
Вот пишут — голос мой не одинаков:
То хриплый, то надрывный, то глухой.
И просит население бараков:
«Володя, ты не пой за упокой!»
Но что поделать, если я не звонок, -
Звенят другие, я — хриплю слова.
Обилие некачественных пленок
Вредит мне даже больше, чем молва.
Вот спрашивают: «Попадал ли в плен ты?»
Нет, не бывал — не воевал ни дня!
Спасибо вам, мои корреспонденты,
Что вы неверно поняли меня!
Друзья мои — жаль, что не боевые —
От моря, от станка и от сохи, -
Спасибо вам за присланные — злые
И даже неудачные стихи.
Вот я читаю: «Вышел ты из моды.
Сгинь, сатана, изыди, хриплый бес.
Как глупо, что не месяцы, а годы
Тебя превозносили до небес!»
Еще письмо: «Вы умерли от водки!»
Да, правда, умер, — но потом воскрес.
«А каковы доходы ваши, все-таки?
За песню трешник — вы же просто крез!»
За письма высочайшего пошиба:
Идите, мол, на Темзу и на Нил, -
Спасибо, люди добрые, спасибо, -
Что не жалели ночи и чернил!
Но только я уже бывал на Темзе,
Собакою на сене восседал.
Я не грублю, но отвечаю тем же, -
А писем до конца не дочитал.
И ваши похвалы и комплименты,
Авансы мне — не отфутболю я:
От ваших строк, мои корреспонденты,
Прямеет путь и сохнет колея.
Сержанты, моряки, интеллигенты, -
Простите, что не каждому ответ:
Я вам пишу, мои корреспонденты,
Ночами песни — вот уж десять лет!
Один мой друг женился в тридцать лет
на девушке восемнадцатилетней.
Пошли осуды, пересуды, сплетни:
и что он в ней нашёл, и ничего в ней нет.
На взгляд чужой, придирчивый и строгий,
она и впрямь была нехороша,
какой-то длиннорукий, длинноногий
утёнок гадкий, робкая душа.
Что он, мой друг, в ней для себя открыл,
за что её среди других заметил,
никто не знал.
Но он её любил.
Нет таинства таинственней на свете.
Зачем? За что? Поди определи.
Людской удел в любви неодинаков.
Тут что-то от цветения земли,
от роста трав, от созреванья злаков.
Иной росток, пожалуй бы, зачах,
когда б не дождик и не солнце в небе,
но вот он крепнет в солнечных лучах
такой ему счастливый выпал жребий!
Той девушке пришлось бы, верно, жить
тусклее, холоднее, неприметней,
когда б её не вздумал полюбить
хороший человек тридцатилетний.
Он что-то в ней такое разглядел,
чего она б сама не разглядела.
Он на неё восторженно глядел,
она ему в награду хорошела.
Он доверял ей все свои дела,
он всем своим достатком с ней делился.
Она ему ребёнка родила,
и он ей в ноги низко поклонился.
Но ей порой казалось: это сон.
Не может быть! Она гораздо хуже.
Она его не стоит… Почему же
случилось так?
Но вмешивался он.
Ему хватало силы и ума,
любви и сердца и на этот случай.
Он верил ей,
и вот она сама
поверила в себя и стала лучше.
Он был на страже всюду и везде,
его любовь стояла с нею рядом,
в рабочий полдень, в счастье и в беде
он помогал ей восхищённым взглядом.
Она высоко голову несла
под этим взглядом…
Жизнь вперёд бежала…
И девушка, как деревце, росла,
окоренялась, крепла и мужала.
И словно в благодарность за покой,
за то, что не солгал и не обидел,
она и стала к зрелости такой,
какой её он в юности увидел.
Дремавшая глубоко красота
вдруг развернулась пышно и богато,
и всем на свете вдруг открылась та,
которую он угадал когда-то…
И снова удивились все вокруг:
Что с ней случилось? Почему? Откуда?
Какое чудо!
Но молчал мой друг.
Упрямый труд и воля, что за чудо!
Он так хотел.
Не веря чудесам,
уверенно, решительно и властно
свою любовь он выпестовал сам
и оказалось, что она прекрасна.
На пороге двадцатой весны
Снятся людям хорошие сны.
Снятся грозы, и летний день,
И застенчивая сирень.
Снятся фильм и ночная звезда,
И целинные поезда,
Пальма снится, и горный грот,
Снится легкий, как пух, зачет.
Снится все: и свиданья час,
И смешинки любимых глаз,
Снятся матчи и гул ракет,
Даже дети, которых нет.
На пороге двадцатой весны
Мне не снились такие сны.
В эту пору в тугих бинтах
Я валялся в госпиталях.
Снов не видел тогда ни я,
Ни гвардейцы — мои друзья.
Потому, что под тяжкий гром
Спали люди чугунным сном.
Но хотя мы там не могли
Видеть этих хороших снов,
Мы их все для вас сберегли,
Пронеся сквозь огни боев.
Донесли в вещевых мешках
Вместе с кладью простой своей.
Вот вам вздох и сирень в цветах —
Вам по двадцать и вам нужней!
Далеко позади война.
Нынче мир над страной и весна…
В переулках садов аромат,
Спят ребята, девчата спят.
Спят под звездами всей страны,
Им хорошие снятся сны.
Спите! Добрый привет вам шлю,
Я вас очень сейчас люблю!
За отсутствие пошлых драм,
За мечты и любовь к стихам,
За дела, что для вас легки
Там, где ежатся старики.
Да за то, что я вижу в вас,
Будто в зеркале давних дней,
Крылья, битвы, горячность фраз
Комсомольской души моей!
Кружит ветер вдоль всей страны
Паутинками ваши сны.
Как дневальный в полночный час,
Я незримо пройду средь вас.
Друг ваш добрый и старший брат,
Я поглажу чубы ребят,
И у девушек в головах
Я поставлю сады в цветах.
С неба сыплется звездопад…
Спят девчата, ребята спят…
На пороге двадцатой весны
Пусть красивые снятся сны!
Спите! Добрый привет вам шлю.
Я вас очень сейчас люблю!
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе — в тебе самом, —
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.