Сатирические стихи - cтраница 3

Найдено стихов - 380

Владимир Маяковский

Прозаседавшиеся

Чуть ночь превратится в рассвет,
вижу каждый день я:
кто в глав,
кто в ком,
кто в полит,
кто в просвет,
расходится народ в учрежденья.
Обдают дождем дела бумажные,
чуть войдешь в здание:
отобрав с полсотни —
самые важные! —
служащие расходятся на заседания.

Заявишься:
«Не могут ли аудиенцию дать?
Хожу со времени о́на». —
«Товарищ Иван Ваныч ушли заседать —
объединение Тео и Гукона».

Исколесишь сто лестниц.
Свет не мил.
Опять:
«Через час велели придти вам.
Заседают:
покупка склянки чернил
Губкооперативом».

Через час:
ни секретаря,
ни секретарши нет —
го́ло!
Все до 22-х лет
на заседании комсомола.

Снова взбираюсь, глядя на́ ночь,
на верхний этаж семиэтажного дома.
«Пришел товарищ Иван Ваныч?» —
«На заседании
А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома».

Взъяренный,
на заседание
врываюсь лавиной,
дикие проклятья доро́гой изрыгая.
И вижу:
сидят людей половины.
О дьявольщина!
Где же половина другая?
«Зарезали!
Убили!»
Мечусь, оря́.
От страшной картины свихнулся разум.
И слышу
спокойнейший голосок секретаря:
«Они на двух заседаниях сразу.
В день
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
а остальное
там».

С волнения не уснешь.
Утро раннее.
Мечтой встречаю рассвет ранний:
«О, хотя бы
еще
одно заседание
относительно искоренения всех заседаний!»

Владимир Маяковский

История Власа, лентяя и лоботряса

Влас Прогулкин —
         милый мальчик,
спать ложился,
        взяв журнальчик.
Всё в журнале
        интересно.
— Дочитаю весь,
         хоть тресну! —
Ни отец его,
      ни мать
не могли
     заставить спать.
Засыпает на рассвете,
скомкав
    ерзаньем
         кровать,
в час,
   когда
      другие дети
бодро
   начали вставать.
Когда
   другая детвора
чаевничает, вставши,
отец
  орет ему:
      — Пора! —
Он —
  одеяло на уши.
Разошлись
      другие
          в школы, —
Влас
   у крана
       полуголый —
не дремалось в школе чтоб,
моет нос
    и мочит лоб.
Без чаю
    и без калача
выходит,
    еле волочась.
Пошагал
    и встал разиней:
вывеска на магазине.
Грамота на то и есть!
Надо
   вывеску
       прочесть!
Прочел
    с начала
        буквы он,
выходит:
    «Куафер Симон».
С конца прочел
       знаток наук, —
«Номис» выходит
        «рефаук».
Подумавши
      минуток пять,
Прогулкин
     двинулся опять.
А тут
   на третьем этаже
сияет вывеска —
        «Тэжэ».
Прочел.
    Пошел.
        Минуты с три —
опять застрял
       у двух витрин.
Как-никак,
     а к школьным зданиям
пришел
    с огромным опозданьем.
Дверь на ключ.
       Толкнулся Влас —
не пускают Власа
         в класс!
Этак ждать
      расчета нету.
«Сыграну-ка
       я
        в монету!»
Проиграв
     один пятак,
не оставил дела так…
Словом,
    не заметил сам,
как промчались
        три часа.
Что же делать —
        вывод ясен:
возвратился восвояси!
Пришел в грустях,
         чтоб видели
соседи
    и родители.
Те
к сыночку:
    — Что за вид? —
— Очень голова болит.
Так трещала,
       что не мог
даже
   высидеть урок!
Прошу
    письмо к мучителю,
мучителю-учителю! —
В школу
    Влас
       письмо отнес
и опять
    не кажет нос.
Словом,
    вырос этот Влас —
настоящий лоботряс.
Мал
   настолько
         знаний груз,
что не мог
     попасть и в вуз.
Еле взяли,
     между прочим,
на завод
     чернорабочим.
Ну, а Влас
     и на заводе
ту ж историю заводит:
у людей —
     работы гул,
у Прогулкина —
        прогул.
Словом,
    через месяц
          он
выгнан был
      и сокращен.
С горя
   Влас
      торчит в пивнушке,
мочит
   ус
    в бездонной кружке,
и под забором
       вроде борова
лежит он,
     грязен
         и оборван.
Дети,
   не будьте
        такими, как Влас!
Радостно
     книгу возьмите
             и — в класс!
Вооружись
      учебником-книгой!
С детства
     мозги
        развивай и двигай!
Помни про школу —
          только с ней
станешь
    строителем
          радостных дней!

Владимир Маяковский

Сплетник

Петр Иванович Сорокин
в страсти —
      холоден, как лёд.
Все
  ему
    чужды пороки:
и не курит
     и не пьёт.
Лишь одна
      любовь
          рекой
залила
    и в бездну клонит —
любит
   этакой серьгой
повисеть на телефоне.
Фарширован
      сплетен
          кормом,
он
  вприпрыжку,
        как коза,
к первым
     вспомненным
            знакомым
мчится
    новость рассказать.
Задыхаясь
     и сипя,
добредя
    до вашей
         дали,
он
  прибавит от себя
пуд
  пикантнейших деталей.
«Ну… —
    начнет,
        пожавши руки, —
обхохочете живот,
Александр
     Петрович
          Брюкин —
с секретаршею живет.
А Иван Иваныч Тестов —
первый
    в тресте
        инженер —
из годичного отъезда
возвращается к жене.
А у той,
    простите,
         скоро —
прибавленье!
       Быть возне!
Кстати,
    вот что —
         целый город
говорит,
    что раз
        во сне…»
Скрыл
   губу
     ладоней ком,
стал
   от страха остролицым.
«Новость:
     предъявил…
           губком…
ультиматум
      австралийцам».
Прослюнявив новость
           вкупе
с новостишкой
       странной
            с этой,
быстро
    всем
       доложит —
             в супе
что
  варилось у соседа,
кто
  и что
     отправил в рот,
нет ли,
    есть ли
        хахаль новый,
и из чьих
     таких
        щедрот
новый
   сак
     у Ивановой.
Когда
   у такого
       спросим мы
желание
     самое важное —
он скажет:
     «Желаю,
         чтоб был
              мир
огромной
     замочной скважиной.
Чтоб, в скважину
        в эту
          влезши на треть,
слюну
   подбирая еле,
смотреть
     без конца,
          без края смотреть —
в чужие
    дела и постели».

Владимир Маяковский

Братья писатели

Очевидно, не привыкну
сидеть в «Бристоле»,
пить чаи́,
построчно врать я, —
опрокину стаканы,
взлезу на столик.
Слушайте,
литературная братия!
Сидите,
глазенки в чаишко канув.
Вытерся от строчения локоть плюшевый.
Подымите глаза от недопитых стаканов.
От косм освободите уши вы.
Вас,
прилипших
к стене,
к обоям,
милые,
что вас со словом свело?
А знаете,
если не писал,
разбоем
занимался Франсуа Виллон.
Вам,
берущим с опаской
и перочинные ножи,
красота великолепнейшего века вверена вам!
Из чего писать вам?
Сегодня
жизнь
в сто крат интересней
у любого помощника присяжного поверенного.
Господа поэты,
неужели не наскучили
пажи,
дворцы,
любовь,
сирени куст вам?
Если
такие, как вы,
творцы —
мне наплевать на всякое искусство.
Лучше лавочку открою.
Пойду на биржу.
Тугими бумажниками растопырю бока.
Пьяной песней
душу выржу
в кабинете кабака.
Под копны волос проникнет ли удар?
Мысль
одна под волосища вложена:
«Причесываться? Зачем же?!
На время не стоит труда,
а вечно
причесанным быть
невозможно».

Владимир Маяковский

Неразбериха

Лубянская площадь.
На площади той,
как грешные верблюды в конце мира,
орут папиросники:
«Давай, налетай!
«Мурсал» рассыпной!
Пачками «Ира»!

Никольские ворота.
Часовня у ворот.
Пропахла ладаном и елеем она.
Тиха,
что воды набрала в рот,
часовня святого Пантеле́ймона.
Против Никольских — Наркомвнудел.
Дела и люди со дна до крыши.
Гремели двери,
авто дудел.
На площадь
чекист из подъезда вышел.
«Комиссар!» — шепнул, увидев
наган,
мальчишка один,
юркий и скользкий,
а у самого
на Лубянской одна нога,
а другая —
на Никольской.

Чекист по делам на Ильинку
шел,
совсем не в тот
и не из того отдела, —
весь день гонял,
устал как вол.
И вообще —
какое ему до этого дело?!
Мальчишка
с перепугу
в часовню шасть.
Конспиративно закрестились папиросники.
Набились,
аж яблоку негде упасть!

Возрадовались святители,
апостолы
и постники.

Дивится Пантеле́ймон:
— Уверовали в бога! —
Дивится чекист:
— Что они,
очумели?! —
Дивятся мальчишки:
— Унесли, мол, ноги! —
Наудивлялись все,
аж успокоились еле.
И вновь по-старому.
В часовне тихо.
Чекист по улицам гоняет лих.

Черт его знает какая неразбериха!
А сколько их,
таких неразберих?!

Владимир Маяковский

Баллада о доблестном Эмиле

Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!

С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.

Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.

Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.

Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.

«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…

Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.

Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:

«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».

Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.

Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.

Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?

Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.

— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.

А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.

Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —

«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —

Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»

* * *

Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!

Владимир Маяковский

Стих резкий о рулетке и железке

Напечатайте, братцы, дайте отыграться.

Общий вид

Есть одно учреждение,
оно
имя имеет такое — «Казино́».
Помещается в тесноте — в Каретном ряду, —
а деятельность большая — желдороги, банки.

По-моему,
к лицу ему больше идут
просторные помещения на Малой Лубянке.

Железная дорога

В 12 без минут
или в 12 с минутами.
Воры, воришки,
плуты и плутики
с вздутыми карманами,
с животами вздутыми
вылазят у «Эрмитажа», остановив «дутики».
Две комнаты, проплеванные и накуренные.
Столы.
За каждым,
сладкий, как патока,
человечек.
У человечка ручки наманикюренные.
А в ручке у человечка небольшая лопатка.
Выроют могилку и уложат вас в яме.
Человечки эти называются «крупья́ми».

Чуть войдешь,
один из «крупѐй»
прилепливается, как репей:
«Господин товарищ —
свободное место», —
и проводит вас чрез человечье тесто.
Глазки у «крупьи» — две звездочки-точки.
«Сколько, — говорит, — прикажете объявить в банчочке?..»
Достаешь из кармана сотнягу деньгу.
В зале моментально прекращается гул.
На тебя облизываются, как на баранье рагу.

Крупье

С изяществом, превосходящим балерину,
парочку карточек барашку кинул.
А другую пару берет лапа
арапа.
Барашек
еле успевает
руки
совать за деньгами то в пиджак, то в брюки.
Минут через 15 такой пластики
даже брюк не остается —
одни хлястики.
Без «шпалера», без шума,
без малейшей царапины,
50 разбандитят до ниточки лапы арапины.
Вся эта афера
называется — шмендефером.

Рулетка

Чтоб не скучали нэповы жены и детки,
и им развлечение —
зал рулетки.
И сыну приятно,
и мамаше лучше:
сын обучение математическое получит.
Объяснение для товарищей, не видавших рулетки.
Рулетка — стол,
а на столе —
клетки.
А чтоб арифметикой позабавиться сыночку и маме,
клеточка украшена номерами.
Поставь на единицу миллион твой-ка,
крупье объявляет:
«Выиграла двойка».
Если всю доску изыграть эту,
считать и выучишься к будущему лету.
Образование небольшое —
всего три дюжины.
Ну, а много ли нэповскому сыночку нужно?

А что рабочим?

По-моему,
и от «Казино»,
как и от всего прочего,
должна быть польза для сознательного рабочего.
Сделать
в двери
дырку-глазок,
чтоб рабочий играющих посмотрел разок.
При виде шестиэтажного нэповского затылка
руки начинают чесаться пылко.
Зрелище оное —
очень агитационное.

Мой совет

Удел поэта — за ближнего боле́й.
Предлагаю
как-нибудь
в вечер хмурый
придти ГПУ и снять «дамбле́» —
половину играющих себе,
а другую —
МУРу.

Владимир Маяковский

Гомперс

Из вас
   никто
      ни с компасом,
             ни без компаса —
никак
   и никогда
        не сыщет Гомперса.
Многие
    даже не знают,
           что это:
фрукт,
   фамилия
       или принадлежность туалета.
А в Америке
      это имя
          гремит, как гром.
Знает каждый человек,
           и лошадь,
                и пес:
— А!
  как же
     знаем,
        знаем —
           знаменитейший,
                уважаемый Гомперс! —
Чтоб вам
     мозги
        не сворачивало от боли,
чтоб вас
    не разрывало недоумение, —
сообщаю:
     Гомперс —
          человек,
              более
или менее.
Самое неожиданное,
          как в солнце дождь,
что Гомперс
      величается —
            «рабочий вождь»!
Но Гомперсу
      гимны слагать
             рановато.
Советую
    осмотреться, ждя, —
больно уж
     вид странноватый
у этого
   величественного
           американского вождя.
Дактилоскопией
        снимать бы
              подобных выжиг,
чтоб каждый
       троевидно видеть мог.
Но…
  По причинам, приводимым ниже,
приходится
     фотографировать
             только профилёк.
Окидывая
     Гомперса
          умственным оком,
удивляешься,
      чего он
          ходит боком?
Думаешь —
      первое впечатление
               ложное,
разбираешься в вопросе —
и снова убеждаешься:
          стороны
              противоположной
нет
  вовсе.
Как ни думай,
       как ни ковыряй,
никому,
    не исключая и господа-громовержца,
непонятно,
      на чем,
          собственно говоря,
этот человек
      держится.
Нога одна,
     хотя и длинная.
Грудь одна,
     хотя и бравая.
Лысина —
     половинная,
всего половина,
       и то —
          правая.
Но где же левая,
        левая где же?!
Открою —
     проще
        нет ларчика:
куплена
   миллиардерами
           Рокфеллерами,
                  Карнеджи.
Дыра —
    и слегка
        прикрыта
             долла́рчиком.
Ходить
    на двух ногах
          старо́.
Но себя
    на одной
         трудно нести.
Гомперс
    прихрамывает
           от односторонности.
Плетется он
      у рабочего движения в хвосте.
Меж министрами
        треплется
             полубородка полуседая.
Раскланиваясь
       разлюбезно
             то с этим,
                  то с тем,
к ихнему полу
       реверансами
              полуприседает.
Чуть
  рабочий
      за ум берется, —
чтоб рабочего
        обратно
            впречь,
миллиардеры
       выпускают
            своего уродца,
и уродец
    держит
        такую речь:
— Мистеры рабочие!
          Я стар,
             я сед
и советую:
     бросьте вы революции эти!
Ссориться
     с папашей
          никогда не след.
А мы
   все —
      Рокфеллеровы дети.
Скажите,
    ну зачем
        справлять маевки?!
Папаша
    Рокфеллер
         не любит бездельников.
Работать будете —
         погладит по головке.
Для гуляний
      разве
         мало понедельников?!
Я сам —
    рабочий бывший,
лишь теперь
      у меня
         буржуазная родня.
Я,
 по понедельникам много пивший,
утверждаю:
      нет
        превосходнее
               дня.
А главное —
      помните:
          большевики —
                 буки,
собственность отменили!
            Аж курам смех!
Словом,
    если к горлу
          к большевичьему
                  протянем руки, —
помогите
     Рокфеллерам
            с ног
               со всех. —
Позволяют ему,
        если речь
             чересчур гаденька,
даже
   к ручке приложиться
             президента Гардинга.

ВЫВОД —
     вслепую
         не беги за вождем.
Сначала посмотрим,
          сначала подождем.
Чтоб после
      не пришлось солоно,
говорунов
     сильнее школь.
Иного
   вождя —
       за ушко
           да на солнышко.

Владимир Маяковский

Керзон

Многие
    слышали звон,
да не знают,
      что такое —
            Керзон.

В редком селе,
       у редкого города
имеется
    карточка
        знаменитого лорда.
Гордого лорда
       запечатлеть рад.
Но я,
  разумеется,
        не фотографический аппарат.
Что толку
     в лордовой морде нам?!
Лорда
   рисую
      по делам
           по лординым.
У Керзона
     замечательный вид.
Сразу видно —
       Керзон родовит.
Лысина
    двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
        деталь,
            не важно.
Лицо
   принимает,
         какое модно,
какое
   английским купцам угодно.
Керзон красив —
        хоть на выставку выставь.
Во-первых,
     у Керзона,
          как и необходимо
                   для империалистов,
вместо мелочей
        на лице
            один рот:
то ест,
   то орет.
       Самое удивительное
в Керзоне —
      аппетит.
Во что
   умудряется
         столько идти?!
Заправляет
     одних только
           мурманских осетров
по тралеру
     ежедневно
           желудок-ров.
Бойся
   Керзону
       в зубы даться —
аппетит его
      за обедом
           склонен разрастаться.
И глотка хороша.
        Из этой
            глотки
голос —
    это не голос,
          а медь.
Но иногда
     испускает
          фальшивые нотки,
если на ухо
      наш
        наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
         за вёрсты дно там,
но толк
    от нот от этих
           мал.
Рабочие
    в ответ
        по этим нотам
распевают
     «Интернационал».
Керзон
    одеждой
        надает очок!
Разглаженнейшие брючки
            и изящнейший фрачок;
духами душится, —
         не помню имя, —
предпочел бы
       бакинскими душиться,
                  нефтяными.
На ручках
     перчатки
          вечно таскает, —
общеизвестная манера
           шулерска́я.
Во всяких разговорах
           Керзонья тактика —
передернуть
      парочку фактиков.
Напишут бумажку,
         подпишутся:
               «Раскольников»,
и Керзон
     на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
     влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
         керзоновских
                занятий —
ходить
   к задравшейся
          английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
    задравшихся супругов.
Моментально
       водворит мир,
рассказав им
       друг про друга.
Мужу скажет:
       — Не слушайте
              сплетни,
не старик к ней ходит,
           а несовершеннолетний. —
А жене:
    — Не верьте,
          сплетни о шансонетке.
Не от нее,
     от другой
          у мужа
              детки. —
Вцепится
     жена
        мужу в бороду
и тянет
    книзу —
лафа Керзону,
       лорду —
маркизу.
Говорит,
    похихикивая
          подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
          Лозанну! —
Многим
    выяснится
         в этой миниатюрке,
из-за кого
     задрались
          греки
             и турки.
В нотах
    Керзон
        удал,
           в гневе —
                яр,
но можно
     умилостивить,
            показав долла́р.
Нет обиды,
     кою
было бы невозможно
          смыть деньгою.
Давайте доллары,
         гоните шиллинги,
и снова
    Керзон —
         добрый
             и миленький.
Был бы
    полной чашей
           Керзоний дом,
да зловредная организация
             у Керзона
                  бельмом.
Снится
    за ночь
        Керзону
            раз сто,
как Шумяцкий
       с Раскольниковым
                подымают Восток
и от гордой
     Британской
           империи
летят
   по ветру
       пух и перья.
Вскочит
    от злости
         бегемотово-сер —
да кулаками на карту
          СССР.
Пока
   кулак
      не расшибет о камень,
бьет
  по карте
      стенной
          кулаками.

Примечание.
Можно
    еще поописать
           лик-то,
да не люблю я
       этих
         международных
                конфликтов.

Владимир Маяковский

Киноповетрие

Европа.
    Город.
        Глаза домищами шарили.
В глаза —
     разноцветные капли.
На столбах,
      на версту,
           на мильоны ладов:
!!!!! ЧАРЛИ ЧАПЛИН!!!!!
Мятый человечишко
          из Лос-Анжело́са
через океаны
       раскатывает ролик.
И каждый,
     у кого губы́ нашлося,
ржет до изнеможения,
           ржет до колик.
Денди туфлястый (огурцами огу́рятся) —
к черту!
    Дамища (груди — стог).
Ужин.
   Курица.
       В морду курицей.
Мотоцикл.
     Толпа.
        Сыщик.
            Свисток.
В хвост.
    В гриву.
В глаз.
    В бровь.
Желе-подбородки трясутся игриво.
Кино
   гогочет в мильон шиберов.
Молчи, Европа,
       дура сквозная!
Мусьи, заткните ваше орло́.
Не вы,
   я уверен, —
        не вы,
           я знаю, —
над вами
     смеется товарищ Шарло́.
Жирноживотые.
        Лобоузкие.
Европейцы,
      на чем у вас пудры пыльца?
Разве
   эти
     чаплинские усики —
не всё,
   что у Европы
         осталось от лица?
Шарло.
    Спадают
        штаны-гармошки.
Кок.
  Котелочек около кло́ка.
В издевке
     твои
        комарьи ножки,
Европа фраков
        и файфоклоков.
Кино
   заливается щиплемой девкой.
Чарли
   заехал
       какой-то мисс.
Публика, тише!
       Над вами издевка.
Европа —
    оплюйся,
        сядь,
          уймись.
Чаплин — валяй,
        марай соуса́ми.
Будет:
   не соусом,
        будет:
           не в фильме.
Забитые встанут,
        забитые сами
метлою
    пройдут
        мировыми милями.
А пока —
    Мишка,
        верти ручку.
Бой! Алло!
Всемирная сенсация.
           Последняя штучка.
Шарло на крыльях.
         Воздушный Шарло.

Владимир Маяковский

Маяковская галерея

Пуанкаре
    Мусье!
       Нам
         ваш
необходим портрет.
          На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
   Вас
     разница в деталях
              да не вгоняет
                    в грусть.
Позируйте!
     Дела?
        Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
     такой дядя. —
Фигура
    редкостнейшая в мире —
поперек
    себя шире.
Пузо —
   ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
  больше
      хорошей крысы.
Кожа
   со щек
       свисает,
           как у бульдога.
Бороды нет,
      бородавок много.
Зубы редкие —
       всего два,
но такие,
    что под губой
           умещаются едва.
Физиономия красная,
           пальцы — тоже:
никак
   после войны
         отмыть не может.
Кровью
    двадцати миллионов
              и пальцы краснеют,
                        и на
волосенках,
      и на фрачной коре.
Если совесть есть —
          из одного пятна
крови
   совесть Пуанкаре.
С утра
   дела подают ему;
пересматривает бумажки,
             кровавит папки.
Потом
   отдыхает:
        ловит мух
и отрывает
      у мух
         лапки.
Пообрывав
      лапки и ножки,
едет заседать
       в Лигу наций.
Вернется —
      паклю
          к хвосту кошки
привяжет,
     зажжет
         и пустит гоняться.
Глядит
    и начинает млеть.
В голове
     мечты растут:
о, если бы
     всей земле
паклю
    привязать
         к хвосту?!
Затем —
    обедает,
        как все люди,
лишь жаркое
       живьем подают на блюде.
Нравится:
     пища пищит!
Ворочает вилкой
        с медленной ленью:
крови вид
     разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
     любит
        полакать
молока.
Лакает бидонами, —
          бидоны те
сами
   в рот текут.
Молоко
    берется
        от рурских детей;
молочница —
      генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
   гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
         идет сзади,
тихо похихикивает,
         на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
     любит
        попасть
            под кодак.
Утром
   слушает,
       от восторга горя, —
газетчик
    Парижем
         заливается
              в мили:
— «Юманите»!
       Пуанкаря
последний портрет —
          хохочет
              на могиле! —
От Парижа
     по самый Рур —
смех
   да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
     и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
     любит
        антикварные вещицы.
Вечером
     дает эстетике волю:
орамив золотом,
        глазками ворьими
любуется
     траченными молью
Версальским
       и прочими догово́рами.
К ночи
   ищет развлечений потише.
За день
    уморен
        делами тяжкими,
ловит
   по очереди
        своих детишек
и, хохоча
    от удовольствия,
            сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
          приговаривает
                 меж ржаний:
— Эх,
   быть бы тебе
         Германией,
               а не Жанной! —
Ночь.
   Не подчиняясь
          обычной рутине —
не ему
   за подушки,
         за одеяла браться, —
Пуанкаре
     соткет
        и спит
           в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
    в ручках
        мир
          наш.
Примечание.

Мусье,
   не правда ли,
          похож до нити?!
Нет?
   Извините!
Сами виноваты:
        вы же
не представились
         мне
           в мою бытность
                   в Париже.

Владимир Маяковский

Муссолини

Куда глаз ни кинем —
газеты
          полны
                    именем Муссолиньим.
Для не видевших
                         рисую Муссолини я.
Точка в точку,
                     в линию линия.
Родители Муссолини,
                               не пыжьтесь в критике!
Не похож?
               Точнейшая
                                копия политики.
У Муссолини
                   вид
                         ахов. —
Голые конечности,
                           черная рубаха;
на руках
             и на ногах
                            тыщи
кустов
          шерстищи;
руки
       до пяток,
                     метут низы.
В общем,
             у Муссолини
                                вид шимпанзы.
Лица нет,
              вместо —
                            огромный
знак погромный.
Столько ноздрей
                        у человека —
                                            зря!
У Муссолини
                   всего
                             одна ноздря,
да и та
          разодрана
                          пополам ровно
при дележе
                 ворованного.
Муссолини
                весь
                       в блеске регалий.
Таким
          оружием
                       не сразить врага ли?!
Без шпалера,
                    без шпаги,
                                    но
                                        вооружен здо́рово:
на боку
          целый
                    литр касторовый;
когда
         плеснут
                    касторку в рот те,
не повозражаешь
                         фашистской
                                           роте.
Чтобы всюду
                   Муссолини
                                   чувствовалось как дома —
в лапище
              связка
                        отмычек и фомок.
В министерстве
                       первое
                                  выступление премьера
было
        скандалом,
                         не имеющим примера.
Чешет Муссолини,
                          а не поймешь
                                              ни бельмеса.
Хорошо —
              нашелся
                           переводчик бесплатный.
— Т-ш-ш-ш! —
                   пронеслось,
                                     как зефир средь леса. —
Это
      язык
               блатный! —
Пришлось,
                чтоб точить
                                 дипломатические лясы,
для министров
                      открыть
                                  вечерние классы.
Министры подучились,
                                даже без труда
                                                      без особенного, —
меж министрами
                         много
                                   народу способного.
У фашистов
                  вообще
                              к знанию тяга:
хоть раз
            гляньте,
с какой жаждой
                        Муссолиниева ватага
накидывается
                     на «Аванти».
После
         этой
                работы упорной
от газеты
              не остается
                               даже кассы наборной.
Вначале
            Муссолини,
                             как и всякий Азеф,
социалистничал,
                        на митингах разевая зев.
Во время
              пребывания
                                в рабочей рати
изучил,
           какие такие Серрати,
и нынче
            может
                      голыми руками
брать
        и рассаживать
                              за решетки камер.
Идеал
          Муссолиний —
                              наш Петр.
Чтоб догнать его,
                         лезет из пота в пот.
Портрет Петра.
                      Вглядываясь в лик его,
говорит:
             — Я выше,
                            как ни кинуть.
Что там
            дубинка
                        у Петра
                                    у Великого!
А я
      ношу
              целую дубину. —
Политикой не исчерпывается —
                                           не на век же весь ее!
Муссолини
                не забывает
                                  и основную профессию.
Возвращаясь с погрома
                                  или с развлечений иных,
Муссолини
                не признает
                                  ключей дверных.
Демонстрирует
                      министрам,
                                      как можно
                                                      негромко
любую дверь
                   взломать фомкой.
Карьере
            не лет же до ста расти.
Надавят коммунисты —
                                  пустишь сок.
А это
        всё же
                  в старости
небольшой,
                 но верный кусок.
А пока
          на свободе
                          резвится этакий,
жиреет,
            блестит
                        от жирного глянца.
А почему он
                 не в зверинце,
                                     не за решеткой,
                                                          не в клетке?
Это
     частное дело
                        итальянцев.

Примечание.

По-моему,
              портрет
                         удачный выдался.
Может,
          не похожа
                         какая точьца.
Говоря откровенно,
                             я
                                с ним
                                         не виделся.
Да, собственно говоря,
                                 и не очень хочется.
Хоть шкура
                у меня
                          и не очень пушистая,
боюсь,
          не пригляделся б
                                    какому фашисту я.

Владимир Маяковский

На Земле мир

Радостный крик греми —
это не краса ли?!
Наконец
наступил мир,
подписанный в Версале.
Лишь взглянем в газету мы —
мир!
Некуда деться!
На земле мир.
Благоволение во человецех.
Только (хотя и нехотя)
заметим:
у греков негоже.
Грек норовит заехать
товарищу турку по роже.
Да еще
Пуанкаре
немного
немцев желает высечь.
Закинул в Рур ногу
солдат 200 тысяч!
Еще, пожалуй,
в Мѐмеле
Литвы поведенье игриво —
кого-то
за какие-то земли
дуют в хвост и в гриву.
Не приходите в отчаяние
(пятно в солнечном глянце):
англичане
норовят укокошить ирландца.
В остальном —
сияет солнце,
мир без края,
без берега.
Вот разве что
японцы
лезут с ножом на Америку.
Зато
в остальных местах —
особенно у северного полюса, —
мир,
пение птах.
Любой без отказу пользуйся.
Старики!
Взрослые!
Дети!
Падайте перед Пуанкарою:
— Спасибо, отец благодетель!..
Когда
за «миры» за эти
тебя, наконец, накроют?

Владимир Маяковский

Не для нас поповские праздники

Пусть богу старухи молятся.
Молодым —
      не след по церквам.
Эй,
  молодежь!
        Комсомольцы
призывом летят к вам.
Что толку справлять рождество?
Елка —
    дурням только.
Поставят елкин ствол
и топочут вокруг польки.
Коммунистово рождество —
день Парижской Коммуны.
В нем родилась,
        и со дня с того
Коммунизм растет юный.
Кровь,
    что тогда лилась
Парижем
     и грязью предместий,
Октябрем разгорелась,
разбурлясь рабочей местью.
Мы вызнали правду книг.
Книга —
    невежд лекарь.
Ни земных,
      ни небесных иг
не допустим к спине человека.
Чем кадилами вить кольца,
богов небывших чествуя,
мы
  в рождестве комсомольца
повели безбожные шествия.
Теперь
    воскресенье Христово,
попом сочиненная пасха.
Для буржуев
      новый повод
осушить с полдюжины насухо.
Куличи
    — в человечий рост —
уставят столы Титов.
Это Титы придумали пост:
подогревание аппетитов.
Пусть балуется Тит постом.
Наш ответ — прост.
Мы постили лет сто.
Нам нужен хлеб,
        а не пост.
Хлеб не лезет в рот.
Должны добыть сами.
Поп врет
о насыщении чудесами.
Не нам поп — няня.
Христу отставку вручи́те.
Наш наставник — знание,
книга —
    наш учитель.
Отбрось суеверий сеянье.
Отбрось религий обряд.
Коммуны воскресенье —
25 октября.
Наше место не в церкви грязненькой.
На улицы!
     Плакат в руку!
Над верой
     в наши праздники
огнем рассияй науку.

Владимир Маяковский

Нордерней

Дыра дырой,
                   ни хорошая, ни дрянная —
немецкий курорт,
                        живу в Нордернее.
Небо
       то луч,
                 то чайку роняет.
Море
        блестящей, чем ручка дверная.
Полон рот
красот природ:
то волны
             приливом
                            полберега выроют,
то краб,
то дельфинье выплеснет тельце,
то примусом волны фосфоресцируют,
то в море
              закат
                      киселем раскиселится.
Тоска!..
Хоть бы,
            что ли,
                      громовий раскат.
Я жду не дождусь
                        и не в силах дождаться,
но верую в ярую,
                        верую в скорую.
И чудится:
              из-за островочка
                                      кронштадтцы
уже выплывают
                       и целят «Авророю».
Но море в терпеньи,
                            и буре не вывести.
Волну
        и не гладят ветровы пальчики.
По пляжу
            впластались в песок
                                        и в ленивости
купальщицы млеют,
                            млеют купальщики.
И видится:
               буря вздымается с дюны.
«Купальщики,
                    жиром набитые бочки,
спасайтесь!
                Покроет,
                            измелет
                                        и сдунет.
Песчинки — пули,
                         песок — пулеметчики».
Но пляж
            буржуйкам
                            ласкает подошвы.
Но ветер,
             песок
                      в ладу с грудастыми.
С улыбкой:
               — как всё в Германии дешево! —
валютчики
                греют катары и астмы.
Но это ж,
             наверно,
                          красные роты.
Шаганья знакомая разноголосица.
Сейчас на табльдотчиков,
                                    сейчас на табльдоты
накинутся,
               врежутся,
                            ринутся,
                                        бросятся.
Но обер
           на барыню
                           косится рабьи:
фашистский
                 на барыньке
                                   знак муссолинится.
Сося
       и вгрызаясь в щупальцы крабьи,
глядят,
          как в море
                          закатище вклинится.
Чье сердце
                октябрьскими бурями вымыто,
тому ни закат,
                     ни моря рёволицые,
тому ничего,
                  ни красот,
                                 ни климатов,
не надо —
               кроме тебя,
                                Революция!

Владимир Маяковский

От поминок и панихид у одних попов довольный вид

Известно,
     в конце существования человечьего —
радоваться
      нечего.
По дому покойника
          идет ревоголосье.
Слезами каплют.
         Рвут волосья.
А попу
    и от смерти
          радость велия —
и доходы,
     и веселия.
Чтоб люди
      доход давали, умирая,
сочинили сказку
        об аде
           и о рае.
Чуть помрешь —
        наводняется дом чернорясниками.
За синенькими приходят
            да за красненькими.
Разглаживая бородищу свою,
допытываются —
         много ли дадут.
«За сотнягу
      прямехонько определим в раю,
а за рупь
     папаше
         жариться в аду».
Расчет верный:
        из таких-то денег
не отдадут
      папашу
          на съедение геенне!

Затем,
   чтоб поместить
           в райском вертограде,
начинают высчитывать
            (по покойнику глядя). —
Во-первых,
      куме заработать надо —
за рупь
    поплачет
         для христианского обряда.
Затем
   за отпевание
         ставь на́ кон —
должен
    подработать
          отец диакон.
Затем,
    если сироты богатого виду,
начинают наяривать
          за панихидой панихиду.
Пока
   не перестанут
          гроши носить,
и поп
   не перестает
          панихиды гнусить.
Затем,
    чтоб в рай
         прошли с миром,
за красненькую
        за гробом идет конвоиром,
как будто
     у покойничка
            понятия нет,
как
  самому
      пройти на тот свет.

Кабы бог был —
        к богу
покойник бы
      и без попа нашел дорогу.
Ан нет —
    у попа
       выправляй билет.
И, наконец,
      оставшиеся грошей лишки
идут
   на приготовление
            поминальной кутьишки.
А чтоб
   не обрывалась
           доходов лента,
попы
   установили
         настоящую ренту.
И на третий день,
        и на десятый,
              и на сороковой —
опять
   устраивать
         панихидный вой.

А вспомнят через год
           (смерть — не пустяк),
опять поживится
         и год спустя.
Сойдет отец в гроб —
и без отца,
     и без доходов,
            и без еды дети,
только поп —
и с тем,
    и с другим,
          и с третьим.
Крестьянин,
      чтоб покончить с обдираловкой с этой,
советую
тратить
    достаток
         до последнего гроша
на то,
   чтоб жизнь была хороша.
А попам,
    объедающим
           и новорожденного
                    и труп,
посоветуй,
     чтоб работой зарабатывали руб.

Владимир Маяковский

От примет кроме вреда ничего нет

Каждый крестьянин
          верит в примету.
Который — в ту,
        который — в эту.
Приметами
     не охранишь
           свое благополучьице.
Смотрите,
     что от примет получится.
Ферапонт косил в поле,
вдруг — рев:
      «Ферапонт!
            Эй!
Сын подавился —
        корчит от боли.
За фельдшером
        беги скорей!»
Ферапонт
     работу кинул —
бежит.
   Не умирать же единственному сыну.
Бежит,
   аж проселок ломает топ!
А навстречу —
       поп.
Остановился Ферапонт,
           отвернул глаза
да сплюнул
      через плечо
            три раза́.
Постоял минуту —
         и снова с ног.
А для удавившегося
         и минута — большой срок.
Подбежал к фельдшеру,
            только улицу перемахнуть, —
и вдруг
   похороны преграждают путь.
Думает Ферапонт:
         «К несчастью!
                Нужно
процессию
     оббежать дорогой окру́жной».
На окружную дорогу,
          по задним дворам,
у Ферапонта
      ушло
         часа полтора.
Выбрать бы Ферапонту
           путь покороче —
сына
   уже от кости
         корчит.
Наконец,
    пропотевши в десятый пот,
к фельдшерской калитке
            прибежал Ферапонт.
Вдруг
   из-под калитки
выбежал котище —
         черный,
             прыткий,
как будто
     прыть
        лишь для этого берег.
Всю дорогу
      Ферапонту
           перебежал поперек.
Думает Ферапонт:
         «Черный кот
хуже похорон
       и целого
           поповского
                собора.
Задам-ка я
     боковой ход —
и перелезу забором».
Забор
   за штаны схватил Ферапонта.
С полчаса повисел о́н там,
            пока отцепился.
Чуть не сутки
       ушли у Ферапонта
на эти предрассудки.
Ферапонт прихватил фельдшера,
               фельдшер — щипчик,
бегут
   к подавившемуся
            ветра шибче.
Прибежали,
      а в избе
          вой и слеза —
сын
  скончался
       полчаса назад.
А фельдшер
      говорит,
          Ферапонта виня:
«Что ж
   теперь
      поднимать вой?!
Кабы раньше
      да на час
           позвали меня,
сын бы
   был
     обязательно живой».
Задумался Ферапонт.
          Мысль эта
суеверного Ферапонта
           сжила со света.
У моей
   у басенки
        мыслишка та,
что в несчастиях
        не суеверия помогут,
                  а быстрота.

Владимир Маяковский

Пернатые

(Нам посвящается)

Перемириваются в мире.
Передышка в грозе.
А мы воюем.
Воюем без перемирий.
Мы —
действующая армия журналов и газет.

Лишь строки-улицы в ночь рядятся,
маскированные домами-горами,
мы
клоним головы в штабах редакций
над фоно-теле-радио-граммами.

Ночь.
Лишь косятся звездные лучики.
Попробуй —
вылезь в час вот в этакий!
А мы,
мы ползем — репортеры-лазутчики —
сенсацию в плен поймать на разведке.

Поймаем,
допросим
и тут же
храбро
на мир,
на весь миллиардомильный
в атаку,
щетинясь штыками Фабера,
идем,
истекая кровью чернильной.Враг,
колючей проволокой мотанный,
думает:
— В рукопашную не дойти! —
Пустяк.
Разливая огонь словометный,
пойдет пулеметом хлестать линотип.

Армия вражья крепости рада.
Стереть!
Не бросать идти!
По стенам армии вражьей
снарядами
бей, стереотип! Наконец,
в довершенье вражьей паники,
скрежеща,
воя,
ротационки-танки,
укатывайте поле боевое!
А утром…
форды —
лишь луч проскребся —
летите,
киоскам о победе тараторя:
— Враг
разбит петитом и корпусом
на полях газетно-журнальных территорий.

Владимир Маяковский

Про Тита и Ваньку

Случай,
показывающий,
       что безбожнику
              много лучше

Жил Тит.
    Таких много!
Вся надежда у него
         на господа-бога.
Был Тит,
    как колода, глуп.
Пока не станет плечам горячо,
машет Тит
     со лба на пуп
да с правого
      на левое плечо.
Иной раз досадно даже.
Говоришь:
     «Чем тыкать фигой в пуп —
дрова коли!
      Наколол бы сажень,
а то
  и целый куб».
Но сколько на Тита ни ори,
Тит
  не слушает слов:
чешет Тит языком тропари
да «Часослов».
Раз
  у Тита
     в поле
гроза закуролесила чересчур люто.
А Тит говорит:
       «В господней воле…
Помолюсь,
      попрошу своего Илью-то».

Послушал молитву Тита Илья
да как вдарит
       по всем
           по Титовым жильям!
И осталось у Тита —
          крещеная башка
да от избы
     углей
        полтора мешка.
Обнищал Тит:
       проселки месит пятой.
Не помогли
      ни бог-отец,
            ни сын,
                ни дух святой.

А Иванов Ваня —
        другого сорта:
не верит
    ни в бога,
         ни в чёрта.

Товарищи у Ваньки —
сплошь одни агрономы
           да механики.
Чем Илье молиться круглый год,
Ванька взял
      и провел громоотвод.

Гремит Илья,
       молнии лья,
а не может перейти Иванов порог.
При громоотводе —
          бессилен сам Илья
пророк.
Ударит молния
        Ваньке в шпиль —
и
 хвост в землю
        прячет куце.
А у Иванова —
       даже
          не тронулась пыль!
Сидит
   и хлещет
        чай с блюдца.
Вывод сам лезет в дверь
(не надо голову ломать в му́ке!):
крестьянин,
      ни в какого бога не верь,
а верь науке.

Владимир Маяковский

Про Феклу, Акулину, корову и бога

Нежная вещь — корова.
Корову
          не оставишь без пищи и крова.
Что человек —
жить норовит меж ласк
                                   и нег.
Заботилась о корове Фекла,
ходит вокруг да около.
Но корова —
                   чахнет раз от разу.
То ли
        дрянь какая поедена и попита,
то ли
        от других переняла заразу,
то ли промочила в снегу копыта, —
только тает корова,
                             свеча словно.
От хворобы
                 никакая тварь не застрахована.
Не касается корова
                             ни жратвы,
                                              ни пойла —
чихает на всё стойло.

Известно бабе —
                       в таком горе
коровий заступник —
                               святой Егорий.
Лезет баба на печку,
трет образа, увешанные паутинами,
поставила Егорию в аршин свечку —
и пошла…
             только задом трясет по-утиному!
Отбивает поклоны.
                            Хлоп да хлоп!
Шишек десять набила на лоб.
Умудрилась даже расквасить нос.
Всю руку открестила —
                                  будто в сенокос.
За сутками сутки
молилась баба,
                       не отдохнув ни минутки.
На четвертый день
(не помогли корове боги!)
отощала баба —
                       совсем тень.
А корова
             околела, задрав ноги.
А за Фекловой хатой
                               — пройдя малость —
жила Акулина
                    и жизнью наслаждалась.
Акулина дело понимала лихо.
Аж ее прозвали
                       — «Тетя-большевиха».
Молиться —
                  не дело Акулинье:
у Акулины
               другая линия.
Чуть у Акулины времени лишки,
садится Акулина за красные книжки.
А в книгах
               речь
про то,
          как корову надо беречь.
Заболеет —
                  времени не трать даром —
беги скорей за ветеринаром.
Глядишь —
                на третий
                               аль на пятый день
корова,
           улыбаясь,
                           выходит за плетень,
да еще такая молочная —
хоть ставь под вымя трубы водосточные.
Крестьяне,
               поймите мой стих простенький
да от него
               к сердцу
                            проведите мостики.
Поймите! —
                 во всякой болезни
доктора̀
           любого Егория полезней.
Болезням коровьим —
                                 не помощь бог.
Лучше
         в зубы возьми ног пару
да бросайся
                   со всех ног —
к ветеринару.

Владимир Маяковский

Прошения на имя бога — в засуху не подмога

Эй, крестьяне!
       Эта песня для вас!
Навостри на песню ухо!
В одном селе,
       на Волге как раз,
была
   засу́ха.

Сушь одолела —
        не справиться с ней,
а солнце
     сушит
        сильней и сильней.
Посохли немного
и решили:
     «Попросим бога!»
Деревня
     крестным ходом заходила,
попы
   отмахали все кадила.

А солнце шпарит.
         Под ногами
уже не земля —
        а прямо камень.
Сидели-сидели, дождика ждя,
и решили
     помолиться
           о ниспослании дождя.
А солнце
     так распалилось в высях,
что каждый росток
          на корню высох.
А другое село
по-другому
      с засухами
            борьбу вело,
другими мерами:
агрономами обзавелось
            да землемерами.
Землемер
     объяснил народу,
откуда
    и как
       отвести воду.
Вел
  землемер
       с крестьянами речь,
как
  загородкой
        снега беречь.

Агроном учил:
       «Засеивайтесь злаком,
который
     на дождь
          не особенно лаком.
Засушливым годом
засеивайтесь корнеплодом —
и вырастут
      такие брюквы,
что не подымете и парой рук вы».
Эй, солнце —
       ну-ка! —
попробуй,
     совладай с наукой!
Такое солнце,
       что дышишь еле,
а поля — зазеленели.
Отсюда ясно:
       молебен
в засуху
    мало целебен.
Чем в засуху
      ждать дождя
             по году,
сам
  учись
     устраивать погоду.

Владимир Маяковский

Срочно. Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану

Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»

Владимир Маяковский

Стиннес

В Германии,
      куда ни кинешься,
выжужживается
        имя
          Стиннеса.
Разумеется,
     не резцу
         его обреза́ть,
недостаточно
      ни букв,
          ни линий ему.
Со Стиннеса
      надо
         писать образа.
Минимум.
Все —
   и ряды городов
           и сёл —
перед Стиннесом
        падают
            ниц.
Стиннес —
     вроде
        солнец.
Даже солнце тусклей
          пялит
             наземь
оба глаза
     и золотозубый рот.
Солнце
    шляется
        по земным грязям,
Стиннес —
     наоборот.
К нему
   с земли подымаются лучики —
прибыли,
     ренты
        и прочие получки.
Ни солнцу,
     ни Стиннесу
           страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
           и немца съест
и француза.
Под ногами его
        враг
          разит врага.
Мертвые
     падают —
          рота на роте.
А у Стиннеса —
       в Германии
            одна
               нога,
а другая —
     напротив.
На Стиннесе
      всё держится:
сила!
Это
  даже
     не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
      столько
          частей тела,
что запомнить —
        немыслимое дело.
Так,
вместо рта
     у Стиннеса
          рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
     карман —
болтается задарма,
да и много ли
       снесешь
           в кармане их?!
А Стиннеса
      карман —
           госбанк Германии.
У человеков
      слабенькие голоса,
а у многих
     и слабенького нет.
Голос
   Стиннеса —
        каждая полоса
тысячи
    германских газет.
Даже думать —
       и то
         незачем ему:
все Шпенглеры —
        только
           Стиннесов ум.
Глаза его —
     божьего
         глаза
            ярче,
и в каждом
     вместо зрачка —
            долла́рчик.
У нас
   для пищеварения
           кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
       целая
          Рурская
область.
У нас пальцы —
       чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
      пальцы —
           вся полиция.
Оперение?
     Из ничего умеет оперяться,
даже
   из репараций.
А чтоб рабочие
       не пробовали
             вздеть уздечки,
у Стиннеса
     даже
        собственные эсдечики.
Немецкие
     эсдечики эти
кинутся
    на всё в свете —
и на врага
     и на друга,
на всё,
   кроме собственности
             Стиннеса
                 Гуго.
Растет он,
     как солнце
          вырастает в горах.
Над немцами
       нависает
           мало-помалу.
Золотом
    в мешке
        рубахи-крахмала.
Стоит он,
     в самое небо всинясь.
Галстуком
     мешок
        завязан туго.
Таков
   Стиннес
Гуго.

Примечание.

Не исчерпают
       сиятельного
             строки написанные —
целые
   нужны бы
        школы иконописные.
Надеюсь,
     скоро
        это солнце
разрисуют саксонцы.

Владимир Маяковский

Стихотворение это

Стихотворение это —
одинаково полезно и для редактора
и для поэтов.

Всем товарищам по ремеслу:
несколько идей
о «прожигании глаголами сердец
людей».


Что поэзия?!
Пустяк.
Шутка.
А мне от этих шуточек жутко.

Мысленным оком окидывая Федерацию —
готов от боли визжать и драться я.
Во всей округе —
тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.
От жизни сидячей высохли в жгут.
Изголодались.
С локтями голыми.
Но денно и нощно
жгут и жгут
сердца неповинных людей «глаголами».
Написал.
Готово.
Спрашивается — прожёг?
Прожёг!
И сердце и даже бок.
Только поймут ли поэтические стада,
что сердца
сгорают —
исключительно со стыда.
Посудите:
сидит какой-нибудь верзила
(мало ли слов в России есть?!).
А он
вытягивает,
как булавку из ила,
пустяк,
который полегше зарифмоплесть.
А много ль в языке такой чуши,
чтоб сама
колокольчиком
лезла в уши?!
Выберет…
и опять отчесывает вычески,
чтоб образ был «классический»,
«поэтический».
Вычешут…
и опять кряхтят они:
любят ямбы редактора лающиеся.
А попробуй
в ямб
пойди и запихни
какое-нибудь слово,
например, «млекопитающееся».
Потеют как следует
над большим листом.
А только сбоку
на узеньком клочочке
коротенькие строчки растянулись глистом.
А остальное —
одни запятые да точки.
Хороший язык взял да и искрошил,
зря только на обучение тратились гроши.
В редакции
поэтов банда такая,
что у редактора хронический разлив жёлчи.
Банду локтями,
дверями толкают,
курьер орет: «Набилось сволочи!»
Не от мира сего —
стоят молча.
Поэту в редкость удачи лучи.
Разве что редактор заталмудится слишком,
и врасплох удастся ему всучить
какую-нибудь
позапрошлогоднюю
залежавшуюся «веснишку».
И, наконец,
выпускающий,
над чушью фыркая,
режет набранное мелким петитиком
и затыкает стихами дырку за дыркой,
на горе родителям и на радость критикам.
И лезут за прибавками наборщик и наборщица.
Оно понятно —
набирают и морщатся.

У меня решение одно отлежалось:
помочь людям.
А то жалость!
(Особенно предложение пригодилось к весне б,
когда стихом зачитывается весь нэп.)
Я не против такой поэзии.
Отнюдь.
Весною тянет на меланхолическую нудь.
Но долой рукоделие!
Что может быть старей
кустарей?!
Как мастер этого дела
(ко мне не прицепитесь)
сообщу вам об универсальном рецепте-с.
(Новость та,
что моими мерами
поэты заменяются редакционными курьерами.)

Рецепт

(Правила простые совсем:
всего — семь.)
1.
Берутся классики,
свертываются в трубку
и пропускаются через мясорубку.
2.
Что получится, то
откидывают на решето.
3.
Откинутое выставляется на вольный дух.
(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)
4.
Просушиваемое перетряхивается еле
(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).
5.
Сушится (чтоб не успело перевечниться)
и сыпется в машину:
обыкновенная перечница.
6.
Затем
раскладывается под машиной
липкая бумага
(для ловли мушиной).
7.
Теперь просто:
верти ручку,
да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!
(Чтоб «кровь» к «любовь»,
«тень» ко «дню»,
чтоб шли аккуратненько
одна через одну.)

Полученное вынь и…
готово к употреблению:
к чтению,
к декламированию,
к пению.

А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,
чтоб их не тянуло портить бумажки,
отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича
и передать
товарищу Семашке.

Владимир Маяковский

Тресты

В Москве
редкое место —
без вывески того или иного треста.
Сто очков любому вперед дадут —
у кого семейное счастье худо.
Тресты живут в любви,
в ладу
и супружески строятся друг против друга.
Говорят:
меж трестами неурядицы. —
Ложь!
Треста
с трестом
водой не разольешь.
На одной улице в Москве
есть
(а может нет)
такое место:
стоит себе тихо «хвостотрест»,
а напротив —
вывеска «копытотреста».
Меж трестами
через улицу,
в служении лют,
весь день суетится чиновный люд.
Я теперь хозяйством обзавожусь немножко.
(Купил уже вилки и ложки.)
Только вот что:
беспокоит всякая крошка.
После обеда
на клеенке —
сплошные крошки.
Решил купить,
так или ина̀че,
для смахивания крошек
хвост телячий.
Я не спекулянт —
из поэтического теста.
С достоинством влазю в дверь «хвостотреста».
Народищу — уйма.
Просто неописуемо.
Стоят и сидят
толпами и гущами.
Хлопают и хлопают дверные створки.
Коридор —
до того забит торгующими,
что его
не прочистишь цистерной касторки.
Отчаявшись пробиться без указующих фраз,
спрашиваю:
— Где здесь на хвосты ордера? —
У вопрошаемого
удивление на морде.
— Хотите, — говорит, — на копыто ордер? —
Я к другому —
невозмутимо, как день вешний:
— Где здесь хвостики?
— Извините, — говорит, — я не здешний. —
Подхожу к третьему
(интеллигентный быдто) —
а он и не слушает:
— Угодно-с копыто?
— Да ну вас с вашими копытами к маме,
подать мне сюда заведующего хвостами! —
Врываюсь в канцелярию:
пусто, как в пустыне,
только чей-то чай на столике стынет.
Под вывеской —
«без доклада не лезьте»
читаю:
«Заведующий принимает в «копытотресте». —
Взбесился.
Выбежал.
Во весь рот
гаркнул:
— Где из «хвостотреста» народ? —
Сразу завопило человек двести:
— Не знает.
Бедненький!
Они посредничают в «копытотресте»,
а мы в «хвостотресте»,
по копыту посредники.
Если вам по хвостам —
идите туда:
они там.
Перейдите напротив
— тут мелко —
спросите заведующего
и готово — сделка.
Хвост через улицу перепрут рысью
только 100 процентов с хвоста —
за комиссию. —
Я
способ прекрасный для борьбы им выискал:
как-нибудь
в единый мах —
с треста на трест перевесить вывески,
и готово:
все на своих местах.
А чтоб те или иные мошенники
с треста на трест не перелетали птичкой,
посредников на цепочки,
к цепочке ошейники,
а на ошейнике —
фамилия
и трестова кличка.

Владимир Маяковский

Дипломатическое

За дедкой репка…
         Даже несколько репок:
Австрия,
    Норвегия,
         Англия,
             Италия.
Значит —
     Союз советский крепок.
Как говорится в раешниках —
              и так далее.
Признавшим
       и признающим —
                рука с приветом.
А это —
    выжидающим.
            Упирающимся — это:

Фантастика

Уму поэта-провидца
в грядущем
      такая сценка провидится:
в приемной Чичерина
           цацей цаца
торгпред
     каких-то «приморских швейцарцев» —
2 часа даром
цилиндрик мнет
        перед скалой-швейцаром.
Личико ласковое.
         Улыбкою соще́рено.
«Допустите
      до Его Превосходительства Чичерина!»
У швейцара
      ответ один
(вежливый,
      постепенно становится матов):
— Говорят вам по-эс-эс-эс-эрски —
                 отойдите, господин.
Много вас тут шляется
           запоздавших дипломатов.
Роты —
прут, как шпроты.
Не выражаться же
          в присутствии машинисток-дам.
Сказано:
     прием признаваемых
                по среда́м. —
Дипломат прослезился.
            Потерял две ночи
                     ради
очереди.
Хвост —
во весь Кузнецкий мост!
Наконец,
     достояв до ночной черни,
поймали
     и закрутили пуговицу на Чичерине.
«Ваше Превосходительство…
               мы к вам, знаете…
Смилостивьтесь…
         только пару слов…
Просим вас слезно —
           пожалуйте, признайте…
Назначим —
      хоть пять полномочных послов».
Вот
  вежливый чичеринский ответ:
— Нет!
с вами
    нельзя и разговаривать долго.
Договоров не исполняете,
             не платите долга.
Да и общество ваше
          нам не гоже.
Соглашатели у власти —
            правительство тоже.
До установления
         общепризнанной
                  советской власти
ни с какою
      запоздавшей любовью
                  не лазьте.
Конечно,
     были бы из первых ежели вы —
были б и мы
      уступчивы,
            вежливы. —
Дверь — хлоп.
Швейцар
     во много недоступней, чем Перекоп.
Постояв,
     развязали кошли пилигримы.
Но швейцар не пустил,
           франк швейцарский не взяв,
И пошли они,
       солнцем палимы…

Вывод

Признавайте,
       пока просто.
Вход: Москва, Лубянка,
            угол Кузнецкого моста.

Владимир Маяковский

Хулиганщина

Только
    солнце усядется,
            канув
за опустевшие
       фабричные стройки,
стонут
   окраины
       от хулиганов
вроде вот этой
       милой тройки.
Человек пройдет
        и — марш поодаль.
Таким попадись!
        Ежовые лапочки!
От них ни проезда,
         от них
            ни прохода
ни женщине,
      ни мужчине,
            ни электрической лампочке.
«Мадамочка, стой!
         Провожу немножко…
Клуб?
   Почему?
       Ломай стулья!
Он возражает?
       В лопатку ножиком!
Зубы им вычти!
       Помножь им скулья!»
Гудят
   в башке
       пивные пары́,
тощая мысль
      самогоном
           смята,
и в воздухе
     даже не топоры,
а целые
    небоскребы
          стоэтажного
                мата.
Рабочий,
    этим ли
        кровь наших жил?!
Наши дочки
      этим разве?!
Пока не поздно —
        конец положи
этой горланной
       и грязной язве!

Владимир Маяковский

100% (Сто процентов)

Шеры…
           облигации…
                             доллары…
                                               центы…
В винницкой глуши тьмутараканясь,
так я рисовал,
                       вот так мне представлялся
                                                                    стопроцентный
американец.
Родила сына одна из жен.
Отвернув
              пеленочный край,
акушер демонстрирует:
                                   Джон как Джон.
Ол райт!
              Девять фунтов,
                                         глаза —
                                                     пятачки.
Ощерив зубовный ряд,
отец
        протер
                       роговые очки:
Ол райт!
Очень прост
                    воспитанья вопрос.
Ползает,
              лапы марает.
Лоб расквасил —
                          ол райт!
                                         нос —
ол райт!
Отец говорит:
                       «Бездельник Джон.
Ни цента не заработал,
                                   а гуляет!»
Мальчишка
                    Джон
                                выходит вон.
Ол райт!
Техас,
           Калифорния,
                                Массачузэ́т.
Ходит
           из края в край.
Есть хлеб —
                    ол райт!
                                   нет —
ол райт!
Подрос,
              поплевывает слюну.
Трубчонка
                 горит, не сгорает.
«Джон,
           на пари,
                          пойдешь на луну?»
Ол райт!
Одну полюбил,
                          назвал дорогой.
В азарте
              играет в рай.
Она изменила,
                       ушел к другой.
Ол райт!
Наследство Джону.
                                Расходов —
                                                  рой.
Миллион
                 растаял от трат.
Подсчитал,
                 улыбнулся —
                                      найдем второй.
Ол райт!
Работа.
           Хозяин —
                          лапчатый гусь —
обкрадывает
                    и обирает.
Джон
        намотал
                       на бритый ус.
Ол райт!
Хозяин выгнал.
                          Ну, что ж!
Джон
           рассчитаться рад.
Хозяин за кольт,
                          а Джон за нож.
Ол райт!
Джон
           хозяйской пулей сражен.
Шепчутся:
                 «Умирает».
Джон услыхал,
                       усмехнулся Джон.
Ол райт!
Гроб.
        Квадрат прокопали черный.
Земля —
              как по крыше град.
Врыли.
           Могильщик
                                вздохнул облегченно.
Ол райт!

Этих Джонов
                    нету в Нью-Йорке.
Мистер Джон,
                       жена его
                                      и кот
зажирели,
                 спят
                          в своей квартирной норке,
просыпаясь
                    изредка
                                   от собственных икот.
Я разбезалаберный до крайности,
но судьбе
              не любящий
                                  учтиво кланяться,
я,
     поэт,
              и то американистей
самого что ни на есть
                                   американца.

Владимир Маяковский

6 Монахинь

Воздев
   печеные
       картошки личек,
черней,
   чем негр,
       не видавший бань,
шестеро благочестивейших католичек
влезло
   на борт
       парохода «Эспань».
И сзади
    и спереди
         ровней, чем веревка.
Шали,
   как с гвоздика,
          с плеч висят,
а лица
   обвила
       белейшая гофрировка,
как в пасху
     гофрируют
          ножки поросят.
Пусть заполнится годами
            жизни квота —
стоит
   только
       вспомнить это диво,
раздирает
     рот
       зевота
шире Мексиканского залива.
Трезвые,
    чистые,
        как раствор борной,
вместе,
    эскадроном, садятся есть.
Пообедав, сообща
         скрываются в уборной.
Одна зевнула —
       зевают шесть.
Вместо известных
         симметричных мест,
где у женщин выпуклость, —
             у этих выем:
в одной выемке —
         серебряный крест,
в другой — медали
         со Львом
              и с Пием.
Продрав глазенки
         раньше, чем можно, —
в раю
   (ужо!)
      отоспятся лишек, —
оркестром без дирижера
шесть дорожных
        вынимают
             евангелишек.
Придешь ночью —
сидят и бормочут.
Рассвет в розы —
бормочут, стервозы!
И днем,
    и ночью, и в утра, и в полдни
сидят
   и бормочут,
         дуры господни.
Если ж
   день
     чуть-чуть
         помрачнеет с виду,
сойдут в кабину,
        12 галош
наденут вместе
        и снова выйдут,
и снова
    идет
      елейный скулёж.
Мне б
   язык испанский!
           Я б спросил, взъяренный:
— Ангелицы,
      попросту
           ответ поэту дайте —
если
  люди вы,
      то кто ж
          тогда
             воро̀ны?
А если
   вы вороны,
        почему вы не летаете?
Агитпропщики!
       не лезьте вон из кожи.
Весь земной
      обревизуйте шар.
Самый
    замечательный безбожник
не придумает
       кощунственнее шарж!
Радуйся, распятый Иисусе,
не слезай
     с гвоздей своей доски,
а вторично явишься —
           сюда
              не суйся —
всё равно:
     повесишься с тоски!

Владимир Маяковский

Notre-Dame

Другие здания
       лежат,
          как грязная кора,
в воспоминании
        о Notre-Dame’e.
Прошедшего
      возвышенный корабль,
о время зацепившийся
           и севший на мель.
Раскрыли дверь —
         тоски тяжелей;
желе
   из железа —
         нелепее.
Прошли
    сквозь монаший
            служилый елей
в соборное великолепие.
Читал
   письмена,
        украшавшие храм,
про боговы блага
         на небе.
Спускался в партер,
          подымался к хорам,
смотрел удобства
         и мебель.
Я вышел —
     со мной
         переводчица-дура,
щебечет
    бантиком-ротиком:
«Ну, как вам
      нравится архитектура?
Какая небесная готика!»
Я взвесил все
       и обдумал, —
             ну вот:
он лучше Блаженного Васьки.
Конечно,
    под клуб не пойдет —
              темноват, —
об этом не думали
         классики.
Не стиль…
     Я в этих делах не мастак.
Не дался
    старью на съедение.
Но то хорошо,
       что уже места
готовы тебе
      для сидения.
Его
  ни к чему
       перестраивать заново —
приладим
     с грехом пополам,
а в наших —
      ни стульев нет,
             ни орга̀нов.
Копнёшь —
     одни купола.
И лучше б оркестр,
         да игра дорога —
сначала
    не будет финансов, —
а то ли дело
      когда орга́н —
играй
   хоть пять сеансов.
Ясно —
    репертуар иной —
фокстроты,
      а не сопенье.
Нельзя же
     французскому госкино
духовные песнопения.
А для рекламы —
        не храм,
            а краса —
старайся
    во все тяжкие.
Электрорекламе —
         лучший фасад:
меж башен
      пустить перетяжки,
да буквами разными:
          «Signe de Zoro»,
чтоб буквы бежали,
          как мышь.
Такая реклама
       так заорет,
что видно
     во весь Boulmiche.
А если
   и лампочки
         вставить в глаза
химерам
    в углах собора,
тогда —
    никто не уйдет назад:
подряд —
    битковые сборы!
Да, надо
    быть
       бережливым тут,
ядром
   чего
     не попортив.
В особенности,
       если пойдут
громить
    префектуру
          напротив.

Владимир Маяковский

Барышня и Вульворт

Бродвей сдурел.
        Бегня и гу́лево.
Дома́
   с небес обрываются
             и висят.
Но даже меж ними
          заметишь Ву́льворт.
Корсетная коробка
          этажей под шестьдесят.
Сверху
    разведывают
           звезд взводы,
в средних
     тайпистки
           стрекочут бешено.
А в самом нижнем —
           «Дрогс со́да,
грет энд фе́ймус ко́мпани-нѐйшенал».
А в окошке мисс
         семнадцати лет
сидит для рекламы
          и точит ножи.
Ржавые лезвия
        фирмы «Жиллет»
кладет в патентованный
            железный зажим
и гладит
     и водит
         кожей ремня.
Хотя
   усов
      и не полагается ей,
но водит
     по губке,
          усы возомня, —
дескать —
     готово,
         наточил и брей.
Наточит один
       до сияния лучика
и новый ржавый
         берет для возни.
Наточит,
     вынет
         и сделает ручкой.
Дескать —
     зайди,
         купи,
            возьми.
Буржуем не сделаешься с бритвенной точки.
Бегут без бород
        и без выражений на лице.
Богатств буржуйских особые источники:
работай на доллар,
          а выдадут цент.
У меня ни усов,
        ни долларов,
               ни шевелюр, —
и в горле
     застревают
           английского огрызки.
Но я подхожу
       и губами шевелю —
как будто
     через стекло
            разговариваю по-английски.
«Сидишь,
     глазами буржуев охлопана.
Чем обнадежена?
         Дура из дур».
А девушке слышится:
           «О́пен,
о́пен ди дор».
«Что тебе заботиться
           о чужих усах?
Вот…
   посадили…
         как дуру еловую».
А у девушки
       фантазия раздувает паруса,
и слышится девушке:
           «Ай ло́в ю».
Я злею:
    «Выйдь,
        окно разломай, —
а бритвы раздай
        для жирных горл».
Девушке мнится:
         «Май,
май гöрл».
Выходит
     фантазия из рамок и мерок —
и я
  кажусь
      красивый и толстый.
И чудится девушке —
           влюбленный клерк
на ней
    жениться
         приходит с Во́лстрит.
И верит мисс,
       от счастья дрожа,
что я —
    долларовый воротила,
что ей
    уже
      в других этажах
готовы бесплатно
         и стол
             и квартира.
Как врезать ей
        в голову
             мысли-ножи,
что русским известно другое средство,
как влезть рабочим
          во все этажи
без грез,
     без свадеб,
           без жданий наследства.

Владимир Маяковский

Богомольное

Большевики
                   надругались над верой православной.
В храмах-клубах —
                          словесные бои.
Колокола без языков —
                                  немые словно.
По божьим престолам
                                 похабничают воробьи.
Без веры
              и нравственность ищем напрасно.
Чтоб нравственным быть —
                                         кадилами вей.
Вот Мексика, например,
                                  потому и нравственна,
что прут
            богомолки
                             к вратам церквей.
Кафедраль —
                  богомольнейший из монашьих
                                                           институтцев.

Брат «Notre Dame’a»
                             на площади, —
                                                   а около,
запружена народом,
                             «Площадь Конституции»,
в простонародии —
                            «Площадь Со́кола».
Блестящий
                двенадцатицилиндровый
                                                      Пакард
остановил шофер,
                           простоватый хлопец.
— Стой, — говорит, —
                               помолюсь пока… —
донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.
Нету донны
                 ни час, ни полтора.
Видно, замолилась.
                             Веровать так веровать.
И снится шоферу —
                            донна у алтаря.
Парит
         голубочком
                           душа шоферова.
А в кафедрале
                      безлюдно и тихо:
не занято
              в соборе
                           ни единого стульца.
С другой стороны
                          у собора —
                                         выход
сразу
        на четыре гудящие улицы.
Донна Эсперанца
                           выйдет как только,
к донне
            дон распаленный кинется.
За угол!
            Улица «Изабелла Католика»,
а в этой улице —
                        гостиница на гостинице.
А дома —
              растет до ужина
свирепость мужина.
У дона Лопеца
терпенье лопается.
То крик,
            то стон
испускает дон.
Гремит
           по квартире
                              тигровый соло:
— На восемь частей разрежу ее! —
И, выдрав из уса
                        в два метра волос,
он пробует
                сабли своей остриё.
— Скажу ей:
                 «Ина́че, сеньора, лягте-ка!
Вот этот
            кольт
                      ваш сожитель до гроба!» —
И в пумовой ярости
                             — все-таки практика! —
сбивает
            с бутылок
                            дюжину пробок.
Гудок в два тона —
                            приехала донна.
Еще
      и рев
              не успел уйти
за кактусы
                 ближнего поля,
а у шоферских
                      виска и груди
нависли
            клинок и пистоля.
— Ответ или смерть!
                              Не вертеть вола!
Чтоб донна
                 не могла
                               запираться,
ответь немедленно,
                             где была
жена моя
              Эсперанца? —
— О дон-Хуан!
                   В вас дьяволы зло́бятся.
Не гневайте
                   божью милость.
Донна Эсперанца
                           Хуан-де-Лопец
сегодня
           усердно
                        молилась.

Владимир Маяковский

Порядочный гражданин

Если глаз твой
       врага не видит,
пыл твой выпили
        нэп и торг,
если ты
    отвык ненавидеть, —
приезжай
     сюда,
        в Нью-Йорк.
Чтобы, в мили улиц опутан,
в боли игл
     фонарных ежей,
ты прошел бы
       со мной
           лилипутом
у подножия
      их этажей.
Видишь —
     вон
       выгребают мусор —
на объедках
      с детьми проняньчиться,
чтоб в авто,
      обгоняя «бусы»,
ко дворцам
      неслись бриллиантщицы.
Загляни
    в окошки в эти —
здесь
   наряд им вышили княжий.
Только
   сталью глушит элевейтер
хрип
  и кашель
      чахотки портняжей.
А хозяин —
     липкий студень —
с мордой,
     вспухшей на радость чирю́,
у работницы
      щупает груди:
«Кто понравится —
         удочерю!
Двести дам
      (если сотни мало),
грусть
   сгоню
      навсегда с очей!
Будет
   жизнь твоя —
         Ку́ни-Айланд,
луна-парк
     в миллиард свечей».
Уведет —
    а назавтра
         зве́рья,
волчья банда
       бесполых старух
проститутку —
       в смолу и в перья,
и опять
    в смолу и в пух.
А хозяин
    в отеле Пла́за,
через рюмку
      и с богом сблизясь,
закатил
    в поднебесье глазки:
«Се́нк’ю
    за хороший бизнес!»
Успокойтесь,
       вне опасения
ваша трезвость,
        нравственность,
                дети,
барабаны
     «армий спасения»
вашу
   в мир
      трубят добродетель.
Бог
  на вас
     не разукоризнится:
с вас
   и маме их —
         на платок,
и ему
   соберет для ризницы
божий ме́наджер,
        поп Платон.
Клоб полиций
       на вас не свалится.
Чтобы ты
     добрел, как кулич,
смотрит сквозь холеные пальцы
на тебя
    демократ Кули́дж.
И, елозя
    по небьим сводам
стражем ханжества,
         центов
            и сала,
пялит
   руку
     ваша свобода
над тюрьмою
       Элис-Айланд.

Владимир Маяковский

Искусственные люди

Этими —
             и добрыми,
                                и кобры лютѐй —
Союз
        до краев загружён.
Кто делает
                 этих
                          искусственных людей?
Какой нагружённый Гужо́н?
Чтоб долго
                 не размусоливать этой темы
(ни зол,
           ни рад),
объективно
                 опишу человека —
                                              системы
«бюрократ».
Сверху — лысина,
                          пятки — низом, —
организм, как организм.
Но внутри
               вместо голоса —
                                         аппарат для рожений
некоторых выражений.
Разлад в предприятии —
                                      грохочет адом,
буза и крик.
                 А этот, как сова,
два словца изрыгает:
                                 — Надо
согласовать! —
Учрежденья объяты ленью.
Заменили дело канителью длинною,
А этот
        отвечает
                       любому заявлению:
— Ничего,
              выравниваем линию. —
Надо геройство,
                          надо умение,
чтоб выплыть
                      из канцелярщины вязкой,
а этот
        жмет плечьми в недоумении:
— Неувязка! —
Из зава трестом
                          прямо в воры́
лезет
        пройдоха и выжига,
а этот
        изрекает
                       со спокойствием рыб:
— Продвижка! —
Разлазится все,
                         аппарат — вразброд,
а этот,
         куря и позевывая,
с достоинством
                        мямлит
                                    во весь свой рот:
— Использо́вываем. —
Тут надо
              видеть
                          вражьи войска,
надо
        руководить прицелом, —
а этот
        про все
                    твердит свысока:
— В общем и целом. —

* * *

Тут не приходится в кулак свистеть, —
как пишется
                    в стенгазетных листах:
«Уничтожим это, —
                             если не везде,
то во всех местах».

Владимир Маяковский

Протекция

Обывателиада в 3-х частях

1

Обыватель Михин —
друг дворничихин.
Дворник Службин
с Фелицией в дружбе.
У тети Фелиции
лицо в милиции.
Квартхоз милиции
          Федор Овечко
имеет
   в совете
        нужного человечка.
Чин лица
      не упомнишь никак:
главшвейцар
       или помистопника.
А этому чину
       домами знакома
мамаша
     машинистки секретаря райкома.
У дочки ее
      большущие связи:
друг во ВЦИКе
        (шофер в автобазе!),
а Петров, говорят,
          развозит мужчину,
о котором
      все говорят шепоточком, —
маленького роста,
          огромного чина.
Словом —
      он…
         Не решаюсь…
                Точка.

2

Тихий Михин
пойдет к дворничихе.
«Прошу покорненько,
попросите дворника».
Дворник стукнется
к тетке заступнице.
         Тетка Фелиция
шушукнет в милиции.
Квартхоз Овечко
замолвит словечко.
А главшвейцар —
да-Винчи с лица,
весь в бороде,
        как картина в раме, —
прямо
    пойдет
        к машинисткиной маме.
Просьбу
     дочь
        предает огласке:
глазки да ласки,
         ласки да глазки…
Кого не ловили на такую аферу?
Куда ж удержаться простаку-шоферу!
Петров подождет,
         покамест,
               как солнце,
персонье лицо расперсонится:
— Простите, товарищ,
            извинений тысячка… —
И просит
     и молит, ласковей лани.
И чин снисходит:
         — Вот вам записочка. —
А в записке —
        исполнение всех желаний.

3

А попробуй —
       полазий
без родственных связей!
Покроют дворники
словом черненьким.
Обложит белолицая
тетя Фелиция.
Подвернется нога,
перервутся нервы
у взвидевших наган
          и усы милиционеровы.
В швейцарской судачат:
             — И не лезь к совету:
все на даче,
       никого нету. —
И мама сама
       и дитя-машинистка,
невинность блюдя,
          не допустят близко.
А разных главных
          неуловимо
шоферы
     возят и возят мимо.
Не ухватишь —
        скользкие, —
               не люди, а налимы.
«Без доклада воспрещается».
               Куда ни глянь,
«И пойдут они, солнцем палимы,
И застонут…»
       Дело дрянь!
Кто бы ни были
         сему виновниками
— сошка маленькая
          или крупный кит, —
разорвем
     сплетенную чиновниками
паутину кумовства,
          протекций,
                волокит.