К хозяину в день стачки
Сбежались прачки —
И подняли на целый дом
Содом.
Как трубы медные в ушах у господина
Трещат Настасья, Акулина:
«Извольте посмотреть на гофренный чепец!
Пришел всей прачечной конец!
Хоть мыла не клади, не разводи крахмала:
От крыс житья не стало.
Всю ночь, с зари и до зари,
По всем горшкам — и лезут в фонари.
Нахальству меры уж не знают:
Днем мы работаем — они себе гуляют!»
— «А что же делают коты?»
— «Помилуйте, разлопались скоты!
Придет, мяучит об отвесном.
Ну, выдашь; что ж ему за радость в месте тесном
С зубастой крысою схватиться? Да троих —
Для крыс не по нутру — и нет уже в живых:
Замучили». — «Постой! за ум возьмитесь сами!
Подумайте! Страшны ведь крысы нам зубами,
А зубы точатся у них на всякий час
Об корки, сухари и весь сухой запас.
Старайтесь кашу есть да пейте больше квасу,
Сухого же держать не смейте вы запасу,
Чтоб не было над чем им зубы поточить,
А чтоб в жилье злодеек не пустить —
Какая стирка тут! Работа уж какая! —
Сидите день и ночь вы, глазом не мигая,
И только бестия к вам выйдет есть иль пить —
За хвост ее, за хвост! Не смейте сами бить,
А прямо уж ко мне: я разберу всё дело».
Не знаю, много ли у прачек уцелело
Хозяйского добра; но в доме благодать:
Про крыс помину нет и жалоб не слыхать.
Неужели и о взятках писать поэтам!
Дорогие, нам некогда. Нельзя так.
Вы, которые взяточники,
хотя бы поэтому,
не надо, не берите взяток.
Я, выколачивающий из строчек штаны, —
конечно, как начинающий, не очень часто,
я еще и российский гражданин,
беззаветно чтущий и чиновника и участок.
Прихожу и выплакиваю все мои просьбы,
приникши щекою к светлому кителю.
Думает чиновник: «Эх, удалось бы!
Этак на двести птичку вытелю».
Сколько раз под сень чиновник,
приносил обиды им.
«Эх, удалось бы, — думает чиновник, —
этак на триста бабочку выдоим».
Я знаю, надо и двести и триста вам —
возьмут, все равно, не те, так эти;
и руганью ни одного не обижу пристава:
может быть, у пристава дети.
Но лишний труд — доить поодиночно,
вы и так ведете в работе года.
Вот что я выдумал для вас нарочно —
Господа!
Взломайте шкапы, сундуки и ларчики,
берите деньги и драгоценности мамашины,
чтоб последний мальчонка в потненьком кулачике
зажал сбереженный рубль бумажный.
Костюмы соберите. Чтоб не было рваных.
Мамаша! Вытряхивайтесь из шубы беличьей!
У старых брюк обшарьте карманы —
в карманах копеек на сорок мелочи.
Все это узлами уложим и свяжем,
а сами, без денег и платья,
придем, поклонимся и скажем:
Нате!
Что нам деньги, транжирам и мотам!
Мы даже не знаем, куда нам деть их.
Берите, милые, берите, чего там!
Вы наши отцы, а мы ваши дети.
От холода не попадая зубом на зуб,
станем голые под голые небеса.
Берите, милые! Но только сразу,
Чтоб об этом больше никогда не писать.
Где вы,
бодрые задиры?
Крыть бы розгой!
Взять в слезу бы!
До чего же
наш сатирик
измельчал
и обеззубел!
Для подхода
для такого
мало,
што ли,
жизнь дрянна?
Для такого
Салтыкова —
Салтыкова-Щедрина?
Заголовком
жирно-алым
мозжечок
прикрывши
тощий,
ходят
тихо
по журналам
дореформенные тещи.
Саранчой
улыбки выев,
ходят
нэпманам на страх
анекдоты гробовые —
гроб
о фининспекторах.
Или,
злобой измусоля
сотню
строк
в бумажный крах,
пишут
про свои мозоли
от зажатья в цензорах.
Дескать,
в самом лучшем стиле,
будто
розы на заре,
лепестки
пораспустили б
мы
без этих цензорей.
А поди
сними рогатки —
этаких
писцов стада
пару
анекдотов гадких
ткнут —
и снова пустота.
Цензоров
обвыли воем.
Я ж
другою
мыслью ранен:
жалко бедных,
каково им
от прочтенья
столькой дряни?
Обличитель,
меньше крему,
очень
темы
хороши.
О хорошенькую тему
зуб
не жалко искрошить.
Дураков
больших
обдумав,
взяли б
в лапы
лупы вы.
Мало, што ли,
помпадуров?
Мало —
градов Глуповых?
Припаси
на зубе
яд,
в километр
жало вызмей
против всех,
кто зря
сидят
на труде,
на коммунизме!
Чтоб не скрылись,
хвост упрятав,
крупных
вылови налимов —
кулаков
и бюрократов,
дураков
и подхалимов.
Измельчал
и обеззубел,
обэстетился сатирик.
Крыть бы в розги,
взять в слезу бы!
Где вы,
бодрые задиры?
Товарищ Иванов —
мужчина крепкий,
в штаты врос
покрепше репки.
Сидит
бессменно
у стула в оправе,
придерживаясь
на службе
следующих правил.
Подходит к телефону —
достоинство складкой.
— Кто спрашивает?
— Товарищ тот —
И сразу
рот
в улыбке сладкой —
как будто
у него не рот, а торт.
Когда
начальство
рассказывает анекдот,
такой,
от которого
покраснел бы и дуб, —
Иванов смеется,
смеется, как никто,
хотя
от флюса
ноет зуб.
Спросишь мнение —
придет в смятеньице,
деликатно
отложит
до дня
до следующего,
а к следующему
узнаете
мненьице —
уважаемого
товарища заведующего.
Начальство
одно
смахнут, как пыльцу…
Какое
ему,
Иванову,
дело?
Он служит
так же
другому лицу,
его печёнке,
улыбке,
телу.
Напялит
на себя
начальственную маску,
начальственные привычки,
начальственный вид.
Начальство ласковое —
и он
ласков.
Начальство грубое —
и он грубит.
Увидя безобразие,
не протестует впустую.
Протест
замирает
в зубах тугих.
— Пускай, мол,
первыми
другие протестуют.
Что я, в самом деле,
лучше других? —
Тот —
уволен.
Этот —
сокращен.
Бессменно
одно
Ивановье рыльце.
Везде
и всюду
пролезет он,
подмыленный
скользким
подхалимским мыльцем.
Впрочем,
написанное
ни для кого не ново
разве нет
у вас
такого Иванова?
Кричу
благим
(а не просто) матом,
глядя
на подобные истории:
— Где я?
В лонах
красных наркоматов
или
в дооктябрьской консистории?!
Огромные
зеленеют столы.
Поляны такие.
И —
по стенам,
с боков у стола —
стволы,
называемые —
«кии́».
Подходят двое.
«Здоро́во!»
«Здоро́во!»
Кий выбирают.
Дерево —
во!
Первый
хочет
надуть второго,
второй —
надуть
первого.
Вытянув
кисти
из грязных манжет,
начинает
первый
трюки.
А у второго
уже
«драже-манже»,
то есть —
дрожат руки.
Капли
со лба
текут солоны́,
он бьет
и вкривь и вкось…
Аж встали
вокруг
привиденья-слоны,
свою
жалеючи
кость.
Забыл,
куда колотить,
обо што, —
стаскивает
и галстук, и подтяжки.
А первый
ему
показывает «клопштосс»,
берет
и «эффе»
и «оттяжки».
Второй
уже
бурак бураком
с натуги
и от жары.
Два
— ура! —
положил дураком
и рад —
вынимает шары.
Шары
на полке
сияют лачком,
но только
нечего радоваться:
первый — «саратовец»;
как раз
на очко
больше
всегда
у «саратовца».
Последний
шар
привинтив к борту́
(отыгрыш —
именуемый «перлом»),
второй
улыбку
припрятал во рту,
ему
смеяться
над первым.
А первый
вымелил кий мелком:
«К себе
в середину
дуплет».
И шар
от борта
промелькнул мельком
и сдох
у лузы в дупле.
О зубы
зубы
скрежещут зло,
улыбка
утопла во рту.
«Пропали шансы…
не повезло…
Я в новую партию
счастья весло —
вырву
у всех фортун».
О трешнице
только
вопрос не ясен —
выпотрашивает
и брюки
и блузу.
Стоит
партнер,
холодный, как Нансен,
и цедит
фразу
в одном нюансе:
«Пожалуйста —
деньги в лузу».
Зальдилась жара.
Бурак белеет.
И голос
чужой и противный:
«Хотите
в залог
профсоюзный билет?
Не хотите?
Берите партийный!»
До ночи
клятвы
да стыдный гнет,
а ночью
снова назад…
Какая
сила
шею согнет
тебе,
человечий азарт?!