Владимир Маяковский - стихи про зуб

Найдено стихов - 9

Владимир Маяковский

Чтоб нас не заела разруха зубами голодных годов… (Главполитпросвет №7)

1.
Чтоб нас не заела разруха зубами голодных годов,
2.
крепи профсоюзы!
3.
Пройдя профсоюзную школу,
4.
будь к овладенью производством готов!

Владимир Маяковский

Внимательное отношение к взяточникам

Неужели и о взятках писать поэтам!
Дорогие, нам некогда. Нельзя так.
Вы, которые взяточники,
хотя бы поэтому,
не надо, не берите взяток.
Я, выколачивающий из строчек штаны, —
конечно, как начинающий, не очень часто,
я еще и российский гражданин,
беззаветно чтущий и чиновника и участок.
Прихожу и выплакиваю все мои просьбы,
приникши щекою к светлому кителю.
Думает чиновник: «Эх, удалось бы!
Этак на двести птичку вытелю».
Сколько раз под сень чиновник,
приносил обиды им.
«Эх, удалось бы, — думает чиновник, —
этак на триста бабочку выдоим».
Я знаю, надо и двести и триста вам —
возьмут, все равно, не те, так эти;
и руганью ни одного не обижу пристава:
может быть, у пристава дети.
Но лишний труд — доить поодиночно,
вы и так ведете в работе года.
Вот что я выдумал для вас нарочно —
Господа!
Взломайте шкапы, сундуки и ларчики,
берите деньги и драгоценности мамашины,
чтоб последний мальчонка в потненьком кулачике
зажал сбереженный рубль бумажный.
Костюмы соберите. Чтоб не было рваных.
Мамаша! Вытряхивайтесь из шубы беличьей!
У старых брюк обшарьте карманы —
в карманах копеек на сорок мелочи.
Все это узлами уложим и свяжем,
а сами, без денег и платья,
придем, поклонимся и скажем:
Нате!
Что нам деньги, транжирам и мотам!
Мы даже не знаем, куда нам деть их.
Берите, милые, берите, чего там!
Вы наши отцы, а мы ваши дети.
От холода не попадая зубом на зуб,
станем голые под голые небеса.
Берите, милые! Но только сразу,
Чтоб об этом больше никогда не писать.

Владимир Маяковский

Мрачное о юмористах

Где вы,
бодрые задиры?
Крыть бы розгой!
Взять в слезу бы!
До чего же
наш сатирик
измельчал
и обеззубел!
Для подхода
для такого
мало,
што ли,
жизнь дрянна?
Для такого
Салтыкова —
Салтыкова-Щедрина?
Заголовком
жирно-алым
мозжечок
прикрывши
тощий,
ходят
тихо
по журналам
дореформенные тещи.
Саранчой
улыбки выев,
ходят
нэпманам на страх
анекдоты гробовые —
гроб
о фининспекторах.
Или,
злобой измусоля
сотню
строк
в бумажный крах,
пишут
про свои мозоли
от зажатья в цензорах.
Дескать,
в самом лучшем стиле,
будто
розы на заре,
лепестки
пораспустили б
мы
без этих цензорей.
А поди
сними рогатки —
этаких
писцов стада
пару
анекдотов гадких
ткнут —
и снова пустота.
Цензоров
обвыли воем.
Я ж
другою
мыслью ранен:
жалко бедных,
каково им
от прочтенья
столькой дряни?
Обличитель,
меньше крему,
очень
темы
хороши.
О хорошенькую тему
зуб
не жалко искрошить.
Дураков
больших
обдумав,
взяли б
в лапы
лупы вы.
Мало, што ли,
помпадуров?
Мало —
градов Глуповых?
Припаси
на зубе
яд,
в километр
жало вызмей
против всех,
кто зря
сидят
на труде,
на коммунизме!
Чтоб не скрылись,
хвост упрятав,
крупных
вылови налимов —
кулаков
и бюрократов,
дураков
и подхалимов.
Измельчал
и обеззубел,
обэстетился сатирик.
Крыть бы в розги,
взять в слезу бы!
Где вы,
бодрые задиры?

Владимир Маяковский

Товарищ Иванов

Товарищ Иванов —
         мужчина крепкий,
в штаты врос
      покрепше репки.
Сидит
   бессменно
        у стула в оправе,
придерживаясь
       на службе
           следующих правил.
Подходит к телефону —
           достоинство складкой.
— Кто спрашивает?
         — Товарищ тот —
И сразу
    рот
      в улыбке сладкой —
как будто
     у него не рот, а торт.
Когда
  начальство
       рассказывает анекдот,
такой,
   от которого
        покраснел бы и дуб, —
Иванов смеется,
        смеется, как никто,
хотя
  от флюса
       ноет зуб.
Спросишь мнение —
         придет в смятеньице,
деликатно
     отложит
         до дня
            до следующего,
а к следующему
        узнаете
            мненьице —
уважаемого
      товарища заведующего.
Начальство
      одно
         смахнут, как пыльцу…
Какое
   ему,
     Иванову,
         дело?
Он служит
     так же
        другому лицу,
его печёнке,
      улыбке,
          телу.
Напялит
    на себя
        начальственную маску,
начальственные привычки,
           начальственный вид.
Начальство ласковое —
            и он
              ласков.
Начальство грубое —
          и он грубит.
Увидя безобразие,
         не протестует впустую.
Протест
    замирает
         в зубах тугих.
— Пускай, мол,
      первыми
          другие протестуют.
Что я, в самом деле,
          лучше других? —
Тот —
   уволен.
       Этот —
           сокращен.
Бессменно
     одно
       Ивановье рыльце.
Везде
   и всюду
       пролезет он,
подмыленный
      скользким
           подхалимским мыльцем.
Впрочем,
    написанное
          ни для кого не ново
разве нет
     у вас
        такого Иванова?
Кричу
   благим
       (а не просто) матом,
глядя
   на подобные истории:
— Где я?
    В лонах
        красных наркоматов
или
  в дооктябрьской консистории?!

Владимир Маяковский

Точеные слоны

Огромные
     зеленеют столы.
Поляны такие.
       И —
по стенам,
     с боков у стола —
             стволы,
называемые —
       «кии́».
Подходят двое.
       «Здоро́во!»
            «Здоро́во!»
Кий выбирают.
       Дерево —
            во!
Первый
    хочет
       надуть второго,
второй —
     надуть
         первого.
Вытянув
    кисти
       из грязных манжет,
начинает
    первый
        трюки.
А у второго
      уже
        «драже-манже»,
то есть —
     дрожат руки.
Капли
   со лба
      текут солоны́,
он бьет
    и вкривь и вкось…
Аж встали
     вокруг
        привиденья-слоны,
свою
   жалеючи
        кость.
Забыл,
   куда колотить,
          обо што, —
стаскивает
     и галстук, и подтяжки.
А первый
     ему
       показывает «клопштосс»,
берет
   и «эффе»
        и «оттяжки».
Второй
    уже
      бурак бураком
с натуги
    и от жары.
Два
  — ура! —
      положил дураком
и рад —
    вынимает шары.
Шары
   на полке
       сияют лачком,
но только
     нечего радоваться:
первый — «саратовец»;
           как раз
               на очко
больше
    всегда
       у «саратовца».
Последний
     шар
       привинтив к борту́
(отыгрыш —
      именуемый «перлом»),
второй
    улыбку
        припрятал во рту,
ему
  смеяться
       над первым.
А первый
     вымелил кий мелком:
«К себе
    в середину
         дуплет».
И шар
   от борта
       промелькнул мельком
и сдох
   у лузы в дупле.
О зубы
   зубы
      скрежещут зло,
улыбка
    утопла во рту.
«Пропали шансы…
         не повезло…
Я в новую партию
         счастья весло —
вырву
   у всех фортун».
О трешнице
      только
         вопрос не ясен —
выпотрашивает
        и брюки
            и блузу.
Стоит
   партнер,
       холодный, как Нансен,
и цедит
    фразу
       в одном нюансе:
«Пожалуйста —
       деньги в лузу».
Зальдилась жара.
         Бурак белеет.
И голос
    чужой и противный:
«Хотите
    в залог
        профсоюзный билет?
Не хотите?
     Берите партийный!»
До ночи
    клятвы
        да стыдный гнет,
а ночью
    снова назад…
Какая
   сила
     шею согнет
тебе,
   человечий азарт?!

Владимир Маяковский

Лозунги и реклама, 1929-1930

1

Убирайте комнату,
чтоб она блестела.
В чистой комнате —
чистое тело.

2

Воды —
не бойся,
ежедневно мойся.

3

Зубы
чисть дважды,
каждое утро
и вечер каждый.

4

Курить —
бросим.
Яд в папиросе.

5

То, что брали
чужие рты,
в свой рот
не бери ты.

6

Ежедневно
обувь и платье
чисть и очищай
от грязи и пятен.

7

Культурная привычка,
приобрети ее —
ходи еженедельно в баню
и меняй белье.

8

Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.

9

Проветрите комнаты,
форточки открывайте
перед тем
как лечь
в свои кровати.

10

Не пейте
спиртных напитков.
Пьющим — яд,
окружающим — пытка.

11

Затхлым воздухом —
жизнь режем.
Товарищи,
отдыхайте
на воздухе свежем.

12

Товарищи люди,
на пол не плюйте.

13

Не вытирайся
полотенцем чужим,
могли
и больные
пользоваться им.

14

Запомните —
надо спать
в проветренной комнате.

15

Будь аккуратен,
забудь лень,
чисть зубы
каждый день.

16

На улице были?
Одежду и обувь
очистьте от пыли.

17

Мойте окна,
запомните это,
окна — источник
жизни и света.

18

Товарищи,
мылом и водой
мойте руки
перед едой.

19

Запомните вы,
запомни ты —
пищу приняв,
полощите рты.

20

Грязь
в желудок
идет с едой,
мойте
посуду
горячей водой.

21

Фрукты
и овощи
перед
едой
мойте
горячей водой.

22

Нельзя человека
закупорить в ящик,
жилище проветривай
лучше и чаще.

23

Вытрите ноги!!!
забыли разве, —
несете с улицы
разную грязь вы.

24

Хоть раз в неделю,
придя домой, —
горячей водой
полы помой.

25

Болезни и грязь
проникают всюду.
Держи в чистоте
свою посуду.

26

Во фруктах и овощах
питательности масса.
Ешьте больше зелени
и меньше мяса.

27

Лишних вещей
не держи в жилище —
станет сразу
просторней и чище.

28

Чадят примуса, —
хозяйки, запомните:
нельзя
обед
готовить
в комнате.

29

Держите чище
свое жилище.

30

Каждое жилище
каждый житель
помещение
в сохранности держите.

31

Товарищ!
да приучись ты
держать жилище
опрятным и чистым.

32

С одежды грязь
доставляется на дом.
Одетому лежать
на кровати не надо.

33

Хозяйка,
помни о правиле важном:
Мети жилище
способом влажным.

34

Раз в неделю,
никак не реже,
белье постельное
меняй на свежее.

35

Не стирайте в комнате,
могут от сырости
грибы и мокрицы
в комнате вырасти.

Владимир Маяковский

Послание пролетарским поэтам

Товарищи,
     позвольте
          без позы,
               без маски —
как старший товарищ,
           неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
            товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
         товарищ Уткин.
Мы спорим,
      аж глотки просят лужения,
мы
  задыхаемся
        от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
            деловое предложение:
давайте,
    устроим
        веселый обед!
Расстелим внизу
        комплименты ковровые,
если зуб на кого —
         отпилим зуб;
розданные
      Луначарским
             венки лавровые —
сложим
    в общий
        товарищеский суп.
Решим,
    что все
        по-своему правы.
Каждый поет
       по своему
            голоску!
Разрежем
     общую курицу славы
и каждому
     выдадим
          по равному куску.
Бросим
    друг другу
         шпильки подсовывать,
разведем
     изысканный
            словесный ажур.
А когда мне
      товарищи
           предоставят слово —
я это слово возьму
         и скажу:
— Я кажусь вам
        академиком
              с большим задом,
один, мол, я
      жрец
         поэзий непролазных.
А мне
   в действительности
             единственное надо —
чтоб больше поэтов
          хороших
               и разных.
Многие
    пользуются
          напосто́вской тряскою,
с тем
   чтоб себя
        обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
             мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
          валютчик?
Я
  по существу
        мастеровой, братцы,
не люблю я
      этой
         философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
         работать?
              драться?
Сделай одолжение,
          а ну́, давай!
Есть
   перед нами
         огромная работа —
каждому человеку
         нужное стихачество.
Давайте работать
         до седьмого пота
над поднятием количества,
            над улучшением качества.
Я меряю
     по коммуне
           стихов сорта,
в коммуну
     душа
        потому влюблена,
что коммуна,
       по-моему,
            огромная высота,
что коммуна,
       по-моему,
            глубочайшая глубина.
А в поэзии
     нет
       ни друзей,
            ни родных,
по протекции
       не свяжешь
             рифм лычки́.
Оставим
    распределение
            орденов и наградных,
бросим, товарищи,
         наклеивать ярлычки.
Не хочу
    похвастать
          мыслью новенькой,
но по-моему —
       утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
     это место,
          где исчезнут чиновники
и где будет
      много
         стихов и песен.
Стоит
   изумиться
        рифмочек парой нам —
мы
  почитаем поэтика гением.
Одного
    называют
         красным Байроном,
другого —
     самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
        за вас и сам, —
чтоб не обмелели
         наши души,
чтоб мы
    не возвели
          в коммунистический сан
плоскость раешников
           и ерунду частушек.
Мы духом одно,
        понимаете сами:
по линии сердца
        нет раздела.
Если
   вы не за нас,
          а мы
             не с вами,
то черта ль
      нам
        остается делать?
А если я
    вас
      когда-нибудь крою
и на вас
    замахивается
           перо-рука,
то я, как говорится,
          добыл это кровью,
я
 больше вашего
         рифмы строгал.
Товарищи,
     бросим
         замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
          мой лабаз! —
всё, что я сделал,
         все это ваше —
рифмы,
    темы,
       дикция,
           бас!
Что может быть
        капризней славы
                 и пепельней?
В гроб, что ли,
       брать,
          когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
             в высшей степени
на деньги,
     на славу
         и на прочую муру!
Чем нам
     делить
         поэтическую власть,
сгрудим
    нежность слов
           и слова-бичи,
и давайте
     без завистей
           и без фамилий
                  класть
в коммунову стройку
          слова-кирпичи.
Давайте,
    товарищи,
         шагать в ногу.
Нам не надо
      брюзжащего
            лысого парика!
А ругаться захочется —
           врагов много
по другую сторону
         красных баррикад.

Владимир Маяковский

Вы думаете, это бредит малярия (отрывок из поэмы «Облако в штанах»)

Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.

«Приду в четыре»,
— сказала Мария.

Восемь.
Девять.
Десять.

Вот и вечер
в полную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.

И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.

Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала, —
вон его!

Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.

Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, —
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы —
большие,
маленькие, —
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».

Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.

Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», —
а я одно видел:
вы — Джиоконда,
которую надо украсть!

И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, —
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?

И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.

Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкажу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Ей выскочишь из сердца!

На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».

Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний, —
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!


Владимир Маяковский

Во весь голос

Первое вступление в поэму

Уважаемые
      товарищи потомки!
Роясь
   в сегодняшнем
           окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
  возможно,
       спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
          ваш ученый,
кроя эрудицией
        вопросов рой,
что жил-де такой
         певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
     снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
       о времени
            и о себе.
Я, ассенизатор
       и водовоз,
революцией
      мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
       из барских садоводств
поэзии —
    бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
   дачка,
      водь
        и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
     набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
           мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
        чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
     где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
           да сифилис.
И мне
   агитпроп
        в зубах навяз,
и мне бы
     строчить
          романсы на вас, —
доходней оно
       и прелестней.
Но я
  себя
    смирял,
        становясь
на горло
     собственной песне.
Слушайте,
     товарищи потомки,
агитатора,
     горлана-главаря.
Заглуша
    поэзии потоки,
я шагну
    через лирические томики,
как живой
     с живыми говоря.
Я к вам приду
       в коммунистическое далеко
не так,
   как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
         через хребты веков
и через головы
        поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
         но он дойдет не так, —
не как стрела
       в амурно-лировой охоте,
не как доходит
        к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
     трудом
         громаду лет прорвет
и явится
     весомо,
         грубо,
            зримо,
как в наши дни
        вошел водопровод,
сработанный
       еще рабами Рима.
В курганах книг,
        похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
 с уважением
       ощупывайте их,
как старое,
      но грозное оружие.
Я
 ухо
   словом
       не привык ласкать;
ушку девическому
         в завиточках волоска
с полупохабщины
         не разалеться тронуту.
Парадом развернув
         моих страниц войска,
я прохожу
     по строчечному фронту.
Стихи стоят
      свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
          и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
        к жерлу прижав жерло
нацеленных
       зияющих заглавий.
Оружия
    любимейшего
готовая
    рвануться в гике,
застыла
    кавалерия острот,
поднявши рифм
        отточенные пики.
И все
   поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
              пролетали,
до самого
     последнего листка
я отдаю тебе,
      планеты пролетарий.
Рабочего
     громады класса враг —
он враг и мой,
       отъявленный и давний.
Велели нам
      идти
         под красный флаг
года труда
     и дни недоеданий.
Мы открывали
        Маркса
            каждый том,
как в доме
     собственном
            мы открываем ставни,
но и без чтения
        мы разбирались в том,
в каком идти,
        в каком сражаться стане.
Мы
  диалектику
        учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
        она врывалась в стих,
когда
   под пулями
         от нас буржуи бегали,
как мы
    когда-то
         бегали от них.
Пускай
    за гениями
          безутешною вдовой
плетется слава
        в похоронном марше —
умри, мой стих,
        умри, как рядовой,
как безымянные
         на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
        на бронзы многопудье,
мне наплевать
        на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
         ведь мы свои же люди, —
пускай нам
      общим памятником будет
построенный
       в боях
          социализм.
Потомки,
     словарей проверьте поплавки:
из Леты
    выплывут
         остатки слов таких,
как «проституция»,
          «туберкулез»,
                 «блокада».
Для вас,
    которые
         здоровы и ловки,
поэт
  вылизывал
        чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
        я становлюсь подобием
чудовищ
     ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
        давай быстрей протопаем,
протопаем
      по пятилетке
             дней остаток.
Мне
  и рубля
      не накопили строчки,
краснодеревщики
         не слали мебель на дом.
И кроме
    свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
         мне ничего не надо.
Явившись
     в Це Ка Ка
          идущих
              светлых лет,
над бандой
      поэтических
             рвачей и выжиг
я подыму,
     как большевистский партбилет,
все сто томов
       моих
          партийных книжек.