Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
В мире будет ли конец когда нибудь?
Племя Авеля, довольство — манной с неба
На твое потомство будет нисходить;
Племя Каина, бездомное, без хлеба,
Ты голодною собакой станешь выть.
Племя Авеля, сиди и грейся дома,
Где очаг семейный ярко запылал;
Племя Каина, постель твоя — солома,
В стужу зимнюю дрожишь ты, как шакал.
Племя Авеля, плодишься ты по свету,
Песню счастия поют тебе с пелен;
Племя Каина лишь знает песню эту:
Вопль детей своих и стоны чахлых жен.* * *Племя Авеля! светло твое былое,
Но грядущаго загадка нам темна…
Племя Каина! Терпи, и иго злое
Грозно сбросишь ты в иныя времена.
Племя Авеля! Слабея от разврата,
Измельчает род твой, старчески больной…
Племя Каина! Ты встанешь — и тогда-то
Под твоим напором дрогнет шар земной.
Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
В мире будет ли конец когда нибудь?
Племя Авеля, довольство — манной с неба
На твое потомство будет нисходить;
Племя Каина, бездомное, без хлеба,
Ты голодною собакой станешь выть.
Племя Авеля, сиди и грейся дома,
Где очаг семейный ярко запылал;
Племя Каина, постель твоя — солома,
В стужу зимнюю дрожишь ты, как шакал.
Племя Авеля, плодишься ты по свету,
Песню счастия поют тебе с пелен;
Племя Каина лишь знает песню эту:
Вопль детей своих и стоны чахлых жен.
Племя Авеля! светло твое былое,
Но грядущаго загадка нам темна…
Племя Каина! Терпи, и иго злое
Грозно сбросишь ты в иныя времена.
Племя Авеля! Слабея от разврата,
Измельчает род твой, старчески больной…
Племя Каина! Ты встанешь — и тогда-то
Под твоим напором дрогнет шар земной.
Да, сударь мой, нередко вот бывает!
Отец на стол, а детки за дележ,
И брата брат за шиворот хватает…
Из-за чего? И в толк-ат не возьмешь!
У вас-то, бар, я чаю, нет разлада…
А мужики, известно, вахлаки:
У них за грош — остуда и досада,
За гривенник какой-нибудь — пинки!
Тут из-за баб, детишек выйдет злоба…
Вот мы теперь: всего-то двое нас —
Мой брат да я; женаты, сударь, оба,
И хлеб всегда имели про запас;
И жили бы себе, домком сбирались…
Нет, погоди! Вишь, жены не в ладу:
Вон у одной коты поистаскались…
«Я, — говорит, — на речку не пойду;
Пускай идет невестка, коли хочет,
Ей муж успел обнову-то купить…»
А та себе, как бешеная, вскочит,
Начнет вот так руками разводить
И ну кричать: «А ты что за дворянка?
Котов-де нет, да села и сидит…»
И тут пойдет такая перебранка,
Что у тебя в ушах инда звенит.
Брат за жену, глядишь, замолвит слово
И дурою мою-то назовет,
А у тебя на слово пять готово,
— Boт, сударь мой, потеха и пойдет!
Все это так… И при отце бывало.
Да старичок нас скоро разводил;
Чуть крикнет: «Эй!» — бежишь куда попало,
Не то — беда! Ох, крут покойник был!
Как помер он, мой брат и позазнался;
Срамит меня, срамит мою жену,
Вы, дескать, что? Старшим-то я остался,
Я, говорит, вас вот как поверну!
И повернул… Тут надо лык на лапти —
Он бражничать возьмется да гулять;
Ты цеп берешь — он ляжет на полати…
Ну, одному не растянуться стать.
Жена его все, знаешь, поджигает!
«Делись, дескать! Твой брат-то лежебок,
Как куколку жену-то снаряжает,
Исподтишка весь дом поразволок…»
Сама-то, вишь, она скупенька больно,
Готова век в отрепьях пропадать,
Да любит жить хозяйкой самовольной.
По-своему все, знаешь, повертать.
Ну, а моя бабенка не сварлива,
А грех таить — от щегольства не прочь,
Да и того… в работе-то ленива,
Что есть, то есть, — тут ложью не помочь.
Вот, сударь мой, и завязалось дело:
Что день, то шум, под шумом и заснешь;
И брату-то все это надоело,
И мне равно, — и начали дележ…
Сперва-то мы по совести делились,
Не сладили — взялись было за суд;
Ну, кое-как в расправе помирились,
Остался спор за старенький хомут…
И я кричу, и брат не уступает:
«Нет, — говорит, — хоть тресни, не отдам!»
Я за шлею, — он, знаешь, вырывает
Да норовит ударить по рукам.
И смех и грех!.. Стоим за дрянь горою!..
Вдруг, сударь мой, моргнуть я не успел,
Как крикнул брат: «Возьми, пусть за тобою!» —
Да на меня хомут-то и надел.
Я сгоряча в шлее позапутлялся;
Народ орет: «Вот, обрядил коня!..»
Уж так-то я в ту пору растерялся —
Инда слеза прошибла у меня!..
Вам, сударь, смех… Нет, тут смешного мало:
Ведь брат-то мой по-барски чаял жить;
Взялся за гуж — ан силы недостало,
Тужил, тужил — и начал с горя пить.
И мне не мед… Ведь праздников не знаешь!
Работаешь, спины не разогнешь,
Чуть непогодь — все стонешь да перхаешь…
Вот, сударь мой, мужицкий-то дележ!
В селе Зажитном двор широкий,
Тесовая изба,
Светлица и терем высокий,
Беленая труба.
Ни в чем не скуден дом богатой:
Ни в хлебе, ни в вине,
Ни в мягкой рухляди камчатой,
Ни в золотой казне.
Хозяин, староста округа,
Родился сиротой,
Без рода, племени и друга,
С одною нищетой.
И с нею век бы жил детина;
Но сжалился мужик:
Взял в дом, и как родного сына
Взрастил его старик.
Большая чрез село дорога;
Он постоялой двор
Держал, и с помощию Бога
Нажив его был скор.
Но как от злых людей спастися?
Убогим быть беда;
Богатым пуще берегися,
И горшего вреда.
Купцы приехали к ночлегу
Однажды ввечеру,
И рано в путь впрягли телегу
Назавтра поутру.
Недолго спорили о плате,
И со двора долой;
А сам хозяин на полате
Удавлен той порой.
Тревога в доме; с понятыми
Настигли, и нашли:
Они с пожитками своими
Хозяйские свезли.
Нет слова молвить в оправданье,
И уголовный суд
В Сибирь сослал их в наказанье,
В работу медных руд.
А старика меж тем с моленьем
Предав навек земле,
Приемыш получил с именьем
Чин старосты в селе.
Но что чины, что деньги, слава,
Когда болит душа?
Тогда ни почесть, ни забава,
Ни жизнь не хороша.
Так из последней бьется силы
Почти он десять лет;
Ни дети, ни жена не милы,
Постыл весь белой свет.
Один в лесу день целый бродит,
От встречного бежит,
Глаз напролет всю ночь не сводит
И всё в окно глядит.
Особенно когда день жаркий
Потухнет в ясну ночь,
И светит в небе месяц яркий,
Он ни на миг не прочь.
Все спят; но он один садится
К косящему окну.
То засмеется, то смутится,
И смотрит на луну.
Жена приметила повадки,
И страшен муж ей стал,
И не поймет она загадки,
И просит, чтоб сказал. —
«Хозяин! что не спишь ты ночи?
Иль ночь тебе долга?
И что на месяц пялишь очи,
Как будто на врага?» —
«Молчи, жена: не бабье дело
Все мужни тайны знать;
Скажи тебе — считай уж смело,
Не стерпишь не сболтать». —
«Ах! нет, вот Бог тебе свидетель,
Не молвлю ни словца;
Лишь всё скажи, мой благодетель,
С начала до конца». —
«Будь так; скажу во что б ни стало.
Ты помнишь старика;
Хоть на купцов сомненье пало,
Я с рук сбыл дурака». —
«Как ты!» — «Да так: то было летом,
Вот помню как теперь,
Незадолго перед рассветом;
Стояла настежь дверь.
Вошел я в избу, на полате
Спал старой крепким сном;
Надел уж петлю, да некстати
Тронул его узлом.
Проснулся черт, и видит: худо!
Нет в доме ни души.
«Убить меня тебе не чудо,
Пожалуй, задуши.
Но помни слово: не обидит
Без казни ввек злодей;
Есть там свидетель, Он увидит,
Когда здесь нет людей».
Сказал и указал в окошко.
Со всех я дернул сил,
Сам испугавшися немножко,
Что кем он мне грозил.
Взглянул, а месяц тут проклятой
И смотрит на меня,
И не устанет; а десятой
Уж год с того ведь дня.
Да полно что! Ты нем ведь, Лысой!
Так не боюсь тебя;
Гляди сычом, скаль зубы крысой,
Да знай лишь про себя». —
Тут староста на месяц снова
С усмешкою взглянул;
Потом, не говоря ни слова,
Улегся и заснул.
Не спит жена: ей страх и совесть
Покоя не дают.
Судьям доносит страшну повесть,
И за убийцей шлют.
В речах он сбился от боязни,
Его попутал Бог,
И, не стерпевши тяжкой казни,
Под нею он издох.
Казнь Божья вслед злодею рыщет;
Обманет пусть людей,
Но виноватого Бог сыщет:
Вот песни склад моей.
Прощальная песнь (*).
Прости! родимая страна
В дали туманной исчезает;
Ревет и ветер и волна,
И чайка с криком отлетает.
Дневный свершает солнце бег,
Корабль наш в Океан несется
Ночь добрая, родимый брег,
Беда тебя да не коснется!
И скоро море, небеса
Вновь светом солнца озарятся;
Но милый край, холмы, леса
Для нас за бездною затмятся!
Родимый дом мой опустел,
И двор заглох, зарос крапивой;
Очаг приветный охладел —
И воет пес у врат—унылой!
«Ко мне, мой паж (**)! о чем твой стон,
И что тебя так сокрушает?
Робеешь разве ярых волн?
Не ветр ли бурный устрашает?
Отри, мой друг, твой слез поток —
Утеха сердца да коснется!
Корабль наш крепок и легок,
Так быстро сокол не несется.»
О Гаролд! буря и волна
Отнюдь меня не устрашают;
Не тем душа моя полна,
Другия думы возмущают!
Покинул дома я отца, —
И с доброй матерью моею
Простясь, я только лишь Творца,
Тебя—и их друзей имею!
Благословение мне дать
Спешил отец—и без стенанья!
Но, ах, томишься будет мать,
Пока настанет час свиданья!
«Довольно, друг, ты горевал
Как добрый сын—и мир с тобою;
И я бы слезы проливал,
Когда б, как ты, был чист душою!»
«Скажи, что так твой бледен цвет
Мой бодрый воин и прекрасный?
Иль против Галла духа нет?
Иль бури свист страшит ужасный?»
О Гаролд! жизнь в моих глазах
Ничто—ничто походов мука;
Но гасит розы на щеках
С женою верною разлука!
И мать и дети близь твоих
Поместий пышных обитают;
Ах, чем она утешит их,
Когда о мне воспоминают! —
«Ты прав, о друг! тоска твоя
Не возбуждает удивленья;
Но мне—безпечность будь моя
Щитом от скучнаго томленья!
Всегда ли веру можно дать
Слезам жены или любезной?
Как часто могут осушать
Забавы шумны ток их слезной!»
Ах, мне минувшее ничто —
Опасности я презираю;
Но возмущает только то,
Что все без вздоха оставляю!
Теперь я в мире одинок
На грозной влаге и безмерной,
И сердцем сам от всех далек,
Коль нет ни в ком мне дружбы верной!
Собака, верный сторож мой,
Из чуждых будет рук питаться;
И если возвращусь домой,
Не будет и ко мне ласкаться!
Плыву на легком корабле,
Спокойно глядя на волненье;
Не думая, к какой земле
Примчит меня его стремленье.
Благословляю вас, моря,
Поля и дебри дальня края:
Прости, родимая земля,
Прими меня, страна чужая!
Пер. А. С.
Мир
опять
цветами оброс,
у мира
весенний вид.
И вновь
встает
нерешенный вопрос —
о женщинах
и о любви.
Мы любим парад,
нарядную песню.
Говорим красиво,
выходя на митинг.
Но часто
под этим,
покрытый плесенью,
старенький-старенький бытик.
Поет на собранье:
«Вперед, товарищи…
А дома,
забыв об арии сольной,
орет на жену,
что щи не в наваре
и что
огурцы
плоховато просолены.
Живет с другой —
киоск в ширину,
бельем —
шантанная дива.
Но тонким чулком
попрекает жену:
— Компрометируешь
пред коллективом. —
То лезут к любой,
была бы с ногами.
Пять баб
переменит
в течение суток.
У нас, мол,
свобода,
а не моногамия.
Долой мещанство
и предрассудок!
С цветка на цветок
молодым стрекозлом
порхает,
летает
и мечется.
Одно ему
в мире
кажется злом —
это
алиментщица.
Он рад умереть,
экономя треть,
три года
судиться рад:
и я, мол, не я,
и она не моя,
и я вообще
кастрат.
А любят, так будь
монашенкой верной —
тиранит
ревностью
всякий пустяк
и мерит
любовь
на калибр револьверный,
неверной
в затылок
пулю пустя.
Четвертый —
герой десятка сражений,
а так,
что любо-дорого,
бежит
в перепуге
от туфли жениной,
простой туфли Мосторга.
А другой
стрелу любви
иначе метит,
путает
— ребенок этакий —
уловленье
любимой
в романические сети
с повышеньем
подчиненной по тарифной сетке…
По женской линии
тоже вам не райские скинии.
Простенького паренька
подцепила
барынька.
Он работать,
а ее
не удержать никак —
бегает за клёшем
каждого бульварника.
Что ж,
сиди
и в плаче
Нилом нилься.
Ишь! —
Жених!
— Для кого ж я, милые, женился?
Для себя —
или для них? —
У родителей
и дети этакого сорта:
— Что родители?
И мы
не хуже, мол! —
Занимаются
любовью в виде спорта,
не успев
вписаться в комсомол.
И дальше,
к деревне,
быт без движеньица —
живут, как и раньше,
из года в год.
Вот так же
замуж выходят
и женятся,
как покупают
рабочий скот.
Если будет
длиться так
за годом годик,
то,
скажу вам прямо,
не сумеет
разобрать
и брачный кодекс,
где отец и дочь,
который сын и мама.
Я не за семью.
В огне
и в дыме синем
выгори
и этого старья кусок,
где шипели
матери-гусыни
и детей
стерег
отец-гусак!
Нет.
Но мы живем коммуной
плотно,
в общежитиях
грязнеет кожа тел.
Надо
голос
подымать за чистоплотность
отношений наших
и любовных дел.
Не отвиливай —
мол, я не венчан.
Нас
не поп скрепляет тарабарящий.
Надо
обвязать
и жизнь мужчин и женщин
словом,
нас объединяющим:
«Товарищи».
Иван Иванович Смирнов,
Живущий в доме номер сто
По Ленинградскому шоссе,
Квартира восемьдесят пять,
Однажды утром в выходной
Собрался за город с женой.
Была погода благодать:
Пятнадцать градусов в тени.
Местами дождь, местами снег,
И ветер с севера на юг,
И солнце заливало двор,
Но не об этом разговор.
Иван Иванович хотел
Сегодня дачу навестить,
Помыть полы, проветрить дом
И помидоры посадить.
В руках держал авоську он,
Четыре астры и батон.
Замечу сразу, что Смирнов
Был очень умный человек,
Зарядку делал по утрам.
Любил газеты почитать
И телевизор посмотреть.
И он, конечно, заказал
Такси, чтоб ехать на вокзал.
По телефону два-два-пять,
Ноль-ноль, а также два нуля.
Чтоб на вокзал быстрей попасть
Не следует жалеть рубля.
Шофер такси Васильев А.
Был вечный труженик руля.
Он пассажиров уважал
И планы перевыполнял,
По вечерам ходил в музей,
Имел жену и двух друзей.
И он приехал к дому сто,
Как только получил заказ
(Плюс-минус ровно полчаса),
Там пассажиров посадил
И быстро полетел вперед.
Он мчал всегда что было сил,
Раз пассажир его просил.
А в это время некто Е.,
Точнее, говоря, Петров,
Патлатый и почти босой,
С улыбкой хитрой на губах
Шел в магазин за колбасой.
Себя решил он угостить,
Хотя и не любил платить.
Он был известный разгильдяй.
Зарядку делать не хотел,
В работе счастья не нашел,
И если на завод ходил,
То только из любви к деньгам,
А так бы просто не пошел.
Вокруг — машины, шум и вой,
А он идет по мостовой
И не глядит по сторонам.
На перекрестке красный свет,
Ну, а ему и дела нет.
Он думал, что перебежит,
Но поскользнулся — и лежит.
Горит зеленый светофор,
Васильев мчит во весь опор,
Но вдруг он выпучил глаза
И надавил на тормоза:
Там впереди лежит Петров.
Да, положенье будь здоров!
А дальше было как всегда,
Когда
Случается беда:
Вокруг милиция свистит,
И «Помощь скорая» летит,
А вслед за ней бегут врачи,
Как после трактора грачи.
Иван Иванович Смирнов
На дачу все-таки попал,
Помыл полы, проветрил дом
И помидоры посадил.
И астры вырастил свои,
Такие — глаз не оторвать,
Ну хоть на рынке продавать!
Шофер такси Васильев А.
Свою машину починил
(Он только фару заменил)
И план, как прежде, выполнял,
Лишь осторожнее гонял.
Чего ж добился Е. Петров?
Попал в больницу к докторам,
Его бинтуют по утрам.
Одна нога под потолком,
Другая в гипсе целиком.
Над ухом тормоза визжат,
И зубы в тряпочке лежат.
А колбасы он не купил.
На этом кончу я рассказ
И попрошу, читатель, вас
Не попадаться докторам,
Зарядку делать по утрам,
По вечерам ходить в музей,
Любить и уважать друзей
И помнить: если красный свет,
То умным людям хода нет.
ПовестьАрон Фарфурник застукал наследницу дочку
С голодранцем студентом Эпштейном:
Они целовались! Под сливой у старых качелей.
Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,
Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном,
Где плавали красные рыбки. «Несчастный капцан!»Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame иссморкала от горя четыре платка,
А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел с женой на диван, втиснул руки в бока
И позвал от слез опухшую дочку.Пилили, пилили, пилили, но дочка стояла как идол,
Смотрела в окно и скрипела, как злой попугай:
«Хочу за Эпштейна».— «Молчать!!!» — «Хо-чу за Эпштейна».
Фарфурник подумал… вздохнул. Ни словом решенья не выдал,
Послал куда-то прислугу, а сам, как бугай,
Уставился тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне.Эпштейн-голодранец откликнулся быстро на зов:
Пришел, негодяй, закурил и расселся как дома.
Madame огорченно сморкается в пятый платок.
Ой, сколько она наплела удручающих слов:
«Сибирщик! Босяк! Лапацон! Свиная трахома!
Провокатор невиннейшей девушки, чистой как мак!..»«Ша…— начал Фарфурник.— Скажите, могли бы ли вы
Купить моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства?
Галошу одну могли бы ли вы ей купить?!»
Зажглись в глазах у Эпштейна зловещие львы:
«Купить бы купил, да никто не оставил наследства».
Со стенки папаша Фарфурника строго косится.«Ага, молодой человек! Но я не нуждаюсь! Пусть так.
Кончайте ваш курс, положите диплом на столе
и венчайтесь —
Я тоже имею в груди не лягушку, а сердце…
Пускай хоть за утку выходит — лишь был бы
счастливый ваш брак.
Но раньше диплома, пусть гром вас убьет,
не встречайтесь.
Иначе я вам сломаю все руки и ноги!»«Да, да…— сказала madame.— В дворянской бане
во вторник
Уже намекали довольно прозрачно про вас и про
Розу, —
Их счастье, что я из-за пара не видела, кто!»
Эпштейн поклялся, что будет жить как затворник,
Учел про себя Фарфурника злую угрозу
И вышел, взволнованным ухом ловя рыданья
из спальни.Вечером, вечером сторож бил
В колотушку что есть силы!
Как шакал Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме — белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн — любовь не картошка:
Гоните в дверь, ворвется в окно.Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней… Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет — Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак… За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку,
Храпит баритоном, жена — дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.
За мир мы стоим постоянно,
Мир — это всеобщий кумир,
А все же, как это ни странно,
Как клад не дается нам мир.
Воинственный дух не ослабит
Ничто в нас — ни воля, ни гнет.
Взгляните вы взад и вперед:
Кого-нибудь где-нибудь грабят,
Кого-нибудь кто-нибудь бьет.
На днях я был в обществе. В зале
За чайным столом, при огне,
Понятно, что мы толковали
О пруско-французской войне.
Все было меж нами различно:
Понятья, лета и чины,
Но все рассуждали отлично,
Согласно, гуманно, прилично,
Как следует, против войны.
Чиновник, имеющий шансы
На бирже разжиться, тогда
Сказал громогласно нам: — «Да!
Война разоряет финансы…
Я против войны, господа!..»
Жена его, бледная дама,
С флакончиком спирта всегда,
Вздыхала: «Ах, это беда!.
Ужасно! Кровавая драма!..
Я против войны, господа!..»
Бурбон, возвещавший сначала,
Что ром также слаб, как вода,
Воскликнул: «Война — ерунда:
Без войн люди дохнут не мало…
Я против войны, господа!..»
С моноклями два лицеиста,
Два юные члены суда,
Кричали: «Не те уж года!
Война — это варварство чисто!
Мы против войны, господа!..»
Газетный крикун очень жарко
Высчитывал сумму вреда
Войны: «Хоть я враг навсегда
Луи Бонапарта, Бисма́рка,
Но против войны, господа!»
«Любитель» театра Лесного,
Играющий слуг иногда,
Артист, и туда и сюда,
Нам тоже сказал свое слово:
«Да здравствует мир, господа!..»
Как мирный поэт, без сомненья,
Я мир проповедовал сам.
Мы все разошлись в умиленье
К двенадцати равно часам
С радушного, дачного пира,
Все выпив — лафит и коньяк.
Но все эти «граждане мира»
Не кончили вечера так.
Газетный крикун до рассвета
Ругательный пасквиль писал;
Два друга лицейские где-то
Свершили в трактире скандал;
Бурбон, после толков о мире,
Поехал в Демидовский сад,
И в споре купца из Сибири
Ударил хлыстом, говорят.
Чиновник с женою некстати
Подрался, что слышал сосед,
И ночью с двуспальной кровати
Отправился спать в кабинет.
Артист монолог из Гамле́та
Выкрикивать с площади стал,
С хожалым сцепился за это
И ночь всю в участке проспал.
Так бога раздоров и брани
Казнит прогрессивный наш клир,
Так «мирные» наши граждане
Теперь проповедуют «мир».
I
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»
III
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
IV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
Что привлекательней очам,
Как не огня во тьме блистанье?
Что восхитительнее нам,
Когда не солнечно сиянье?
Что драгоценней злата есть
Средь всех сокровищ наших тленных?
Меж добродетелей отменных
Чья мужества превыше честь?
В лучах, занятых от порфир,
Видал наперсников я счастья;
Зрел удивляющие мир
Могущество и самовластье;
Сребра зрел горы на столах,
Вельмож надменность, роскошь, пышность,
Прельщающую сердце лишность, —
Но ум прямых не зрел в них благ.
При улыбаньи красоты,
Под сладкогласием музыки,
Волшебных игр и див мечты
Меня пленяли, пляски, лики, —
Но посреди утех таких,
Как чувства в неге утопали,
Мои желания искали
Каких-то общих благ — моих.
Пальмиры пышной и Афин,
Где были празднествы, позоры.
Там ныне средь могил, пустынь
Следы зверей встречают взоры.
Увы! в места унынья, скук
Что красны зданья превратило?
Уединенье водворило
Что в храмах вкуса и наук?
Не злым ли зубом стер их Крон?
Не хищны ль варваров набеги?
Нет! нет! — великих душ урон.
Когда в объятья вверглись неги,
Ко злату в цепи отдались, —
Вмиг доблести презренны стали,
Под тяжестью пороков пали,
Имперьи в прахе погреблись.
О! если б храбрый Леонид
Поднесь и Зинобия жили,
Не пременился б царств их вид,
Величия б примером были, —
Но жар как духа потушен,
Как бедность пресмыкаться стала,
Увидели Сарданапала
На троне с пряслицей меж жен.
Итальи честь, художеств цвет,
Остатки древностей бесценны!
Без римлян, побеждавших свет,
Где вы? Где? — Галлом похищенны!
Без бодрственной одной главы,
Чем вознеслась Собийсков слава,
Став жен Цитерою, Варшава
Уж не соперница Москвы.
Укрась чело кто звезд венцом
И обладателем будь мира,
Как радуга сияй на нем
Багряновидная порфира, —
Но если дух в нем слаб — полков,
Когорт его все громы мертвы;
Вожди без духа — страхов жертвы
И суть рабы своих рабов.
Так доблесть, сердца правота.
Огонь души небес священный,
Простейших нравов высота,
Дух крепкий, сильный, но смиренный —
Творец величеств на земли!
Тобою вой побеждают,
Судьи законы сохраняют,
Счастливо царствуют цари.
Тобой преславный род славян
Владыкой сделался полсвета,
Господь осьми морей, тьмы стран;
Душа его, тобой нагрета,
Каких вновь див не сотворит?
Там Гермоген, как Регул, страждет;
Ильин, как Деций, смерти жаждет;
Резанов Гаму заменит.
Одушевляй российску грудь
Всегда, о мужество священно!
Присутственно и впредь нам будь
Во время скромно, время гневно;
Взлетим, коль оперенны мы
Твоими страшными крылами, —
Кто встанет против нас? — Бог с нами!
Мы вспеним понт, тряхнем холмы.
Сигурда больше нет, Сигурда покрывает
От ног до головы из шерсти тяжкий плат,
И хладен исполин среди своих палат,
Но кровь горячая палаты заливает.И тут же, на земле, подруги трех царей:
И безутешная вдова его Гудруна,
И с пленною женой кочующего гунна
Царица дряхлая норманских рыбарей.И, к телу хладному героя припадая,
Осиротевшие мятутся и вопят,
Но сух и воспален Брингильды тяжкий взгляд,
И на мятущихся глядит она, немая.Вот косы черные на плечи отвела
Герборга пленная, и молвит: «О царица,
Горька печаль твоя, но с нашей не сравнится:
Еще ребенком я измучена была… Огни костров лицо мое лизали,
И трупы братние у вражеских стремян
При мне кровавый след вели среди полян,
А свевы черепа их к седлам привязали.Рабыней горькою я шесть ужасных лет
У свева чистила кровавые доспехи:
На мне горят еще господские утехи —
Рубцы его кнута и цепи подлый след».Герборга кончила. И слышен плач норманки:
«Увы! тоска моя больней твоих оков…
Нет, не узреть очам норманских берегов,
Чужбина горькая пожрет мои останки.Давно ли сыновей шум моря веселил…
Чуть закипит прибой, как ветер, встрепенутся,
Но кос моих седых уста их не коснутся,
И моет трупы их морей соленый ил… О жены! Я стара, а в ком моя опора?
В дугу свело меня и ропот сердца стих…
И внуки нежные — мозг из костей моих —
Не усладят — увы — слабеющего взора»…Умолкла старая. И властною рукой
Брингильда тяжкий плат с почившего срывает.
И десять уст она багровых открывает
И стана гордого чарующий покой.Пускай насытят взор тоскующей царицы
Те десять пылких ран, те жаркие пути,
Которыми душе Сигурдовой уйти
Судил кинжал его сокрытого убийцы.И, трижды возопив, усопшего зовет
Гудруна: «Горе мне, — взывает, — бесталанной,
Возьми меня с собой в могилу, мой желанный,
Тебя ли, голубь мой, любовь переживет? Когда на брачный пир, стыдливую, в уборе
Из камней радужных Гудруну привели,
Какой безумный день мы вместе провели…
Смеясь, твердила я: «О! с ним не страшно горе!»Был долог дивный день, но вечер не погас —
Вернулся бранный конь — измученный и в мыле,
Слоями кровь и грязь бока ему покрыли,
И слезы падали из помутневших глаз.А я ему: «Скажи, зачем один из сечи
Ушел, без короля?» Но грузно он упал
И спутанным хвостом печально замахал,
И стон почудился тогда мне человечий.Но Гаген подошел, с усмешкой говоря:
— «Царица, ворон твой, с орлом когда-то схожий,
Тебе прийти велел на горестное ложе,
Где волки лижут кровь убитого царя».— «О будь же проклят ты! И, если уцелею,
Ты мне преступною заплатишь головой…
А вы, безумные, покиньте тяжкий вой,
Что значит ваша скорбь пред мукою моею?»Но в гневе крикнула Брингильда: «Все молчать!
Чего вы хнычете, болтливые созданья?
Когда бы волю я дала теперь рыданью,
Как мыши за стеной, вы стали бы пищать… Гудруна! К королю терзалась я любовью,
Но только ты ему казалась хороша,
И злобою с тех пор горит во мне душа,
И десять ран ее залить не могут кровью… Убить разлучницу я не жалела — знай!
Но он бы плакать стал над мертвою подругой.
Так лучше: будь теперь покинутой супругой,
Терзайся, но живи, старей и проклинай!»Тут из-под платья нож Брингильда вынимает,
Немых от ужаса расталкивает жен,
И десять раз клинок ей в горло погружен,
На франка падает она и — умирает.
Иван Безземельный воскликнул: «Жена!
Я еду! Прощай, дорогая!
Я призван к высокому делу, и ждет
Меня уж охота иная.
Тебе я оставлю охотничий рог;
Чтоб скукою ты не томилась,
Труби иногда; обращаться с трубой
Ты дома давно научилась.
Я также оставлю собаку тебе,
Для за́мка она — страж примерный;
Меня ж охранит мой немецкий народ,
С душой его пудельно-верной.
Он мне предложил императорский трон, —
Любовью ко мне он пылает;
Он образ мой носит в груди у себя,
И трубки он им украшает.
Вы, милые немцы, великий народ,
Простак и талантливый вместе;
Что порох придумали некогда вы,
Вас зная, не веришь по чести.
Я буду для вас не владыкой — отцом,
И счастье народ мой узнает…
Как будто бы матерью Гракхов был я —
Так это меня восхищает!
Не разумом вовсе, а чувством одним
Народом хочу управлять я…
Хитрить не умею я, как дипломат,
И чужды мне все их понятья.
Охотник я, выросший в диком лесу
И близкий по нраву к природе.
Гоняться за всякою дичью люблю,
Болтать не умею по моде;
Печатью не стану морочить людей
И все прокламации кину…
Народ мой, — скажу я: — питайся треской,
Когда есть нельзя лососину.
Когда ж в императоры я не гожусь,
Паршивца возьми ты любого;
В Тироле могу без тебя я прожить,
Могу приютиться там снова.
Однако, жена, будь здорова, прощай!
Мне мешкать мой долг запрещает;
Мой тесть уж давно почтальона прислал.
И он с лошадьми ожидает.
Подай же дорожную шапку мою
С шнурком черно-желто-пунцовым,
Увидишь ты скоро в короне меня
Под кесарским древним покровом.
Увидишь меня скоро в пурпуре ты,
В порфире — знак царского сана.
Ее император Оттон получил
В подарок еще от султана.
Под мантией будет далма́тика,
На ней из больших изумрудов
Процессия сказочных разных зверей,
И тигров, и львов, и верблюдов.
С груди же спускается епитрахиль
С орлами по желтому фону…
Такая одежда мне будет к лицу,
Когда помещусь я на троне.
Прощай! Может статься, потомство меня
Почтит и в пример всем укажет…
А впрочем, кто знает, оно обо мне,
Пожалуй, ни слова не скажет».
В красоте, от праха взятой,
Вдохновенным сном объятой,
У разбега райских рек
Почивал наш прародитель —
Стран эдемских юный житель —
Мира новый человек.
Спит; — а творческого дела
Совершается добро:
Вынимается из тела
К сердцу близкое ребро;
Пышет пламень в нем священной,
И звучит небесный клир,
И на свет из кости бренной
Рвется к жизни новый мир, —
И прекрасного созданья
Образ царственный возник:
Полный райского сиянья
Дышит негой женский лик,
И власы текут и блещут,
Ясны очи взоры мещут,
Речью движутся уста,
Перси жизнию трепещут,
В целом свет и красота. Пробудись, супруг блаженный,
И прими сей дар небес,
Светлый, чистый, совершенный,
Сей венец земных чудес!
По предвечному уставу
Рай удвоен для тебя:
Встань! и черпай божью славу
Из двойного бытия!
Величай творца хвалою!
Встань! Она перед тобою,
Чудной прелестью полна,
Новосозданная дева,
От губительного древа
Невкусившая жена! И он восстал — и зрит, и внемлет…
И полн святого торжества
Супругу юную приемлет
Из щедрой длани божества,
И средь небесных обаяний,
Вполне блаженна и чиста,
В цветах — в морях благоуханий
Ликует райская чета;
И все, что с нею населяет
Эдема чудную страну,
С улыбкой радостной взирает
На светозарную жену;
Звучит ей гимн семьи пернатой;
К ней, чужд кровавых, хищных игр,
Подходит с маской зверь косматой —
Покорный волк и кроткий тигр,
И, первенствуя в их собранье,
Спокойный, величавый лев,
Взглянув на новое созданье,
Приветственный подъемлет рев,
И, видя образ пред собою
С венцом бессмертья на челе,
Смиренно никнет головою
И стелет гриву по земле.
А там украдкою на Еву
Глядит коварная змея
И жмется к роковому древу,
В изгибах радость затая;
Любуясь женскими красами,
Тихонько вьется и скользит,
Сверкая узкими глазами
И острым жалом шевелит. Речь змеи кольцеобразной
Ева внемлет. — Прельщена
Сладким яблоком соблазна,
Пала слабая жена.
И виновник мирозданья,
Грянув гневом с высоты,
Возложил венец страданья
На царицу красоты,
Чтоб она на грех паденья,
За вкушенный ею плод,
Все красы и все мученья
Предала в позднейший род;
И караются потомки:
Дверь небесного шара
Заперта для вас, обломки
От адамова ребра!
И за страшный плод познанья —
С горькой участью изгнанья
Долю скорби и трудов
Бог изрек в громовых звуках
Для рожденных в тяжких муках
Ваших горестных сынов.
Взмах руки своей заносит
Смерть над наших дней
И серпом нещадным косит
Злак невызревших полей.
Мерным ходом век за веком
С грузом горя и забот
Над страдальцем — человеком
В бездну вечности идет:
На земле ряды уступов
Прах усопших намостил;
Стал весь мир громадой трупов;
Людям тесно от могил. Но с здесь — в краю изгнанья —
Не покинул смертных бог:
Сердцу светоч упованья
В мраке скорби он возжет,
И на поприще суровом,
Где кипит и рыщет зло,
Он святит венком терновым
Падшей женщины чело;
Казнью гнев свой обнаружа
И смягчая правый суд,
Светлый ум и мышцы мужа
Укрепляет он на труд,
И любовью бесконечной
Обновляя смертных род,
В дольней смерти к жизни вечной
Указал нам переход.
Он открыл нам в край небесный
Двери царственные вновь:
Чей пред нами образ крестный
В язвах казни за любовь?
Это бог в крови распятья
Прекращает смерти пир,
Расторгает цепь проклятья
И в кровавые объятья
Заключает грешный мир!
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был,
Под бревенчатым потолком,
Где ты, в люльке качаясь, плыл;
Если дороги в доме том
Тебе стены, печь и углы,
Дедом, прадедом и отцом
В нем исхоженные полы;
Если мил тебе бедный сад
С майским цветом, с жужжаньем пчёл
И под липой сто лет назад
В землю вкопанный дедом стол;
Если ты не хочешь, чтоб пол
В твоем доме фашист топтал,
Чтоб он сел за дедовский стол
И деревья в саду сломал…
Если мать тебе дорога —
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть;
Если вынести нету сил,
Чтоб фашист, к ней постоем став,
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав;
Чтобы те же руки ее,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье
И стелили ему постель…
Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был
И пропал в карпатских снегах,
Что погиб за Волгу, за Дон,
За отчизны твоей судьбу;
Если ты не хочешь, чтоб он
Перевертывался в гробу,
Чтоб солдатский портрет в крестах
Взял фашист и на пол сорвал
И у матери на глазах
На лицо ему наступал…
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, — так ее любил, —
Чтоб фашисты ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви…
Если ты фашисту с ружьем
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что родиной мы зовем, —
Знай: никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
Помолчи о своей любви,
Край, где рос ты, и дом, где жил,
Своей родиной не зови.
Пусть фашиста убил твой брат,
Пусть фашиста убил сосед, —
Это брат и сосед твой мстят,
А тебе оправданья нет.
За чужой спиной не сидят,
Из чужой винтовки не мстят.
Раз фашиста убил твой брат, —
Это он, а не ты солдат.
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина, —
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой.
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Варвара Павловна! графиня! помогите,
От вас одних отрады жду!
Хотите ль знать мою беду?
Прочтите:
Вчера, известно вам, мы вместе за столом
Ее высочества великия княгини
Обедали; был спор о том и о другом;
Потом
Мне помнится, упал из рук графини
(Любезнейшей из всех любезных Катерин)
Неосторожный апельсин;
Потом наш граф Моден, с приятнейшим приветом,
Назло соседкам злым, мне в шляпу положил
Матильду и с причетом:
С Агнесой, Глостером, с угрюмою толпой
Степных разбойников, с святым анахоретом,
С Малек-Аделем и с войной.
И я подумал: в шляпе дело!
Пришел домой,
Но что же? Боже мой!
Уж в шляпе у меня несчастие скипело.
Матильда, чтоб спасти Рихардову жену,
Осталася в плену,
Глазами плакала, а сердцем восхищалась,
Что пленницей осталась;
Герой Малек-Адель, как ветреный дитя,
Пустился в разные проказы:
Рассудка здравого послушать не хотя,
Забыв султановы указы,
Матильду он с собой на шлюпку посадил;
И в первый раз тогда великолепный Нил
Увидел, как деспот Востока
К ногам невольницы смиренно положил
Могущество, любовь, желанье и пророка.
Но были б все его труды по пустякам,
Когда б не вздумалось Матильде по пескам
Пустынным прогуляться,
Чтоб незнакомому отшельнику признаться
В такой вине, в которой без вины
Мы были, будем, быть должны
Обвинены!
Матильда каялась — но, к счастью, не успела
Докаяться; толпа разбойников степных
В час добрый налетела,
Чтоб исповедь прервать; и тут все следом им,
Как будто по звонку, явился
Малек-Адель герой
С мечом, с верблюдами, палаткой и водой.
С разбойниками он нимало не чинился,
Он попросту их всех оставил без голов;
Матильду ж взял; с отцом духовным не простился
И был таков!
И на пути, в степи, под страшным зноем
Полумонахиня была обручена
С полукрестившимся героем,
И рад был этому проказник сатана!
Но это ли беда? беда над головою!
Султан, разгневанный сей свадьбою степною,
Отправил палачей за мужем и женою.
Матильда, правда, спасена,
Но друг Малек-Адель!.. Что будет он несчастной?
Я в шляпе роюся напрасно:
В ней ничего уж боле нет.
Соседки, сжальтеся! мне третий том пришлите;
Или... тогда уж не шутите —
Сойдет с ума сосед!
Рассказ в сицилианах
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?…
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»
(Русская идиллия)Там, в желтеющем просторе
Колыхающихся нив,
Где в саду румяной сливы
Золотой сквозит налив;
Там, где вдоль холмистой балки
Сохнет русло ручейка,
Никнут, крытые соломой,
Два соседних хуторка.
Оба в зной степного лета
От ключей недалеки,
Оба день и ночь друг друга
Наблюдают хуторки.
Знают все: что у соседа
В огороде зацвело,
Почему оторван ставень
Или выбито стекло;
Почему с утра так рано
Потянуло кизяком.
Пахнет луком, пахнет медом
Или сдобным пирогом…
«Куманек! У вас с крылечка
Черный кот из-за бадьи
Жадно смотрит, как у клети
Копошатся воробьи…»
«А у вас сегодня ворон
Хрипло каркал на трубе, —
Все ль у вас благополучно?
Все ли здравствуют в избе?»
«Ничего… Жену спровадил
Наш хозяин, говорят,
Далеко послал за Волгу
Навестить своих ребят».
«Не беда, кацап он ражий;
Вон он вышел на крыльцо,
Подбоченился, понурил
Загорелое лицо».
«А у вас хозяйки внучка
За цветами в огород
Побежала и, босая,
Села — песенку поет…
Завтра бабушка лампадку
Перед образом зажжет,
А она цветы да ленты
В косу черную вплетет…»
«Вон, кацап пошел к арбузам
На зеленую бахчу,
Поднял дыню и — глазами
Провожает саранчу.
Ишь несется! нет конца ей…
Помутила небеса;
Но не села к нам, не съела
Ни пшеницы, ни овса…»
«Значит, все благополучно?»
«Слава богу, куманек!..» —
Так они ведут беседу
С бугорка на бугорок…
Но проходит лето, — к югу
За дождем летят грачи;
Опустели огороды,
Обезлюдели бахчи…
Воротилась ли к кацапу
Беспокойная жена?
Не видать… Денек был серый,
Ночь дождлива и бурна.
Сквозь заплаканные окна
Тускло светят огоньки…
И, взъерошенные бурей,
Приуныли хуторки.
Да и на сердце неладно…
Что-то втайне их мутит,
Недовольны чем-то, — каждый
Подозрительно молчит.
Вот глядит один и видит
Ночью красное пятно…
Пригляделся, — у кацапа
Занавешено окно.
Лето целое ни разу
Не подумал он о том,
Чтоб к окну приладить ставень
Иль заткнуть стекло тряпьем.
Так зачем же занавеска?
Аль кацап, хоть и женат,
Позабыл семью и бога,
И боится — подглядят.
Вот другой глаза таращит
(Он, старик, дремал весь день)
И в потемках видит: кто-то
Перелез через плетень.
И за грядами, где бурый
Хмель оборван и повис,
У скамьи сошлись две тени
И любовно обнялись.
Хуторок не скоро понял:
«Что за черт!.. одни!. впотьмах!..»
Подошли, — скрипит ступенька-
Спичка чиркнула в сенях…
Эге-ге! Дивчину вашу
Не сберег и домовой…
Вот каков наш астраханец!
И добро бы холостой!
«Ах, грехи, грехи!» И утром
Проболтался хуторок…
Ахнув, бросила старушка
Недовязанный чулок.
Видит, — внучка в новых бусах,
И с нечесаной косой…
«Ах, такая ты, сякая!
Что ты сделала с собой!..»
Внучка вспыхнула, бормочет:
«Я ли первая грешна!..» —
То-то будет ад кромешный,
Как воротится жена!..
Хуторки видали виды,
Знают, правдой дорожа,
Что такой любви с похмелья
Недалеко до ножа.
И глядят уже сердито
Друг на друга хуторки,
Старикам такие шашни,
Очевидно, не с руки…
Иногда, назло им, ночью
Тут такая тишина,
Так ярка в холодном небе
Одинокая луна;
Так роса блестит на серых
Паутинках лебеды,
Что и ночью ясно видны
Им знакомые следы.
И не только вдоль тропинки
Слышен шелест резвых ног,
Видно, чья перебегает
Тень с порога на порог…
Иногда ж, назло им, тучи
Так туманят глушь степей,
Так дождит, что слышен гомон
Землю роющих ключей;
Так тоскливо, что уж лучше
Внучки дома не ищи;
Тут всю ночь одна старуха
Дрогнет лежа на печи.
Хуторки дрожат и жмутся,
Внемля гулу голосов,
Вою, свисту, бормотанью
Разгулявшихся ветров.
Чу! не ведьма ли промчалась,
Ухватясь за помело?
Что-то шаркнуло по кровле…
Клок соломы унесло.
Не бесов ли стая скачет,
Не телега ли стучит?
Не жена ли из-за Волги
К другу милому спешит?
Хуторки не спят — и в страхе
Чутко слушают впотьмах,
Не слыхать ли ночью крика
Или стука в воротах?!.
1.
Мечта
Мороз повел суровым глазом,
с таким морозом быть греху, —
мое пальто подбито газом,
мое пальто не на меху.
Пускай, как тряпки, полы реют
и ноги пляшут тра-та-ты…
Одни мечты мне сердце греют —
такие знойные мечты!
Мороз. Врачом я скоро буду,
уж чую в воздухе банкет.
Я скоро-скоро позабуду
пору стипендий и анкет.
Нужды не будет и помину,
тогда пойдет совсем не то.
Уж скоро-скоро я покину
тебя, дырявое пальто!
Одену шубу подороже,
одену шляпу набекрень,
и в первый раз без всякой дрожи
я выйду в первый зимний день.
Затем — семейная картина.
Вернусь я вечером домой,
и будем греться у камина
вдвоем с молоденькой женой.
Я буду пользовать бесплатно
иль за гроши крестьянский люд.
Обедать буду аккуратно —
обед из трех приличных блюд.
А там… пойдут, как надо, детки.
Глядишь — я главврачом зовусь.
Окончат детки семилетку,
потом поступят детки в вуз.
Вузовец
2.
Ответ
Что ж!
Напишу и я про то же.
Я
все мечтательное чту.
Мне хочется
слегка продолжить
поэта-вузовца «мечту».
Вузовец вырос.
Уже главврачом.
Живет, как в раю,
не тужа ни о чем.
Супружницы ласки
роскошны и пылки.
Бифштексы к обеду —
каждому фунт.
На каждого —
пива по две бутылки.
У каждого —
пышная шуба в шкафу.
И дети,
придя
из различнейших школ,
играют,
к папаше воссев на брюшко…
Рабочий не сыт.
Крестьянин мрачен.
Полураздетая мерзнет страна.
Но светятся
счастьем
глазки главврачьи:
— Я сыт,
и дело мое —
сторона. —
И вдруг
начинают приказы взывать:
«Ничем
от войны
не могли схорониться.
Спешите
себя
мобилизовать,
враги обступают Советов границы».
Главврач прочитал
и солидную ногу
направил обратно
домой,
в берлогу.
— Авось
они
без меня отобьются.
Я —
обыватель
и жажду уютца. —
А белые прут.
Чего им лениться?!
И взяли за ворот
поэта больницы.
Товарищ главврач,
на мечтательность плюньте!
Пух
из перин
выпускают ножницы.
Жену
твою
усастый унтер
за ко́сы
к себе
волочит в наложницы.
Лежит
плашмя
на пороге дочка.
Платок —
и кровь краснее платочка.
А где сынишка?
Высшую меру
суд
полевой
присудил пионеру.
Пошел
главврач
в лоскутном наряде
с папертей
с ихних
просить христа-ради.
Такой
уют
поджидает тех,
кто, бросив
бороться
за общее
лучше,
себе самому
для своих утех
мечтает
создать
канарейный уютчик.
Вопрос
о личном счастье
не прост.
Когда
на республику
лезут громилы,
личное счастье —
это
рост
республики нашей
богатства и силы.
Сегодня
мир
живет на вулкане.
На что ж
мечты об уюте дали́сь?!
Устроимся все,
если в прошлое канет
проклятое слово
«капитализм».
«Не пора ль, Пантелей, постыдиться людей
И опять за работу приняться!
Промотал хомуты, промотал лошадей, —
Верно, по миру хочешь таскаться?
Ведь и так от соседей мне нету житья,
Показаться на улицу стыдно;
Словно в трубы трубят: что, родная моя,
Твоего Пантелея не видно?
А ты думаешь: где же опричь ему быть,
Чай, опять загулял с бурлаками…
И сердечко в груди закипит, закипит,
И, вздохнувши, зальешься слезами». —
«Не дурачь ты меня, — муж жене отвечал, —
Я не первый денек тебя знаю,
Да по чьей же я милости пьяницей стал
И теперь ни за что пропадаю?
Не вино с бурлаками — я кровь свою пью,
Ею горе мое заливаю,
Да за чаркой тебя проклинаю, змею,
И тебя и себя проклинаю!
Ах ты, время мое, золотая пора,
Не видать уж тебя, верно, боле!
Как, бывало, с зарей на телегах с двора
Едешь рожь убирать в свое поле:
Сбруя вся на заказ, кони — любо взглянуть,
Словно звери, из упряжи рвутся;
Не успеешь, бывало, вожжой шевельнуть —
Уж голубчики вихрем несутся,
Пашешь — песню поешь, косишь — устали нет;
Придет праздник — помолишься Богу,
По деревне идешь — и почет, и привет:
Старики уступают дорогу!
А теперь… Одного я вот в толк не возьму:
В закромах у нас чисто и пусто;
Ину пору и нету соломы в дому,
В кошеле и подавно не густо;
На тебя ж поглядишь — что откуда идет:
Что ни праздник — иная обновка;
Оно, может, тебе и Господь подает,
Да не верится… что-то неловко!..»
— «Не велишь ли ты мне в старых тряпках ходить? —
Покрасневши, жена отвечала. —
Кажись, было на что мне обновки купить, —
Я ведь целую зимушку пряла.
Вот тебе-то, неряхе, великая честь!
Вишь, он речи какие заводит:
Самому же лаптишек не хочется сплесть,
А зипун-то онучи не стоит».
— «Поистерся немного, не всем щеголять;
Бедняку что Бог дал, то и ладно.
А ты любишь гостей-то по платью встречать,
Сосед ходит недаром нарядно».
— «Ах, родные мои, — закричала жена, —
Уж и гостя приветить нет воли!
Ну, хорош муженек! хороши времена:
Не води с людьми хлеба и соли!
Да вот на-ка тебе! Не по-твоему быть!
Я не больно тебя испугалась!
Таки будет сосед ко мне в гости ходить,
Чтоб сердечко твое надрывалось!»
— «Коли так, ну и так! — муж жене отвечал. —
Мне тебя переучивать поздно;
Уж и то я греха много на душу взял,
А соседа попробовать можно…
Перестанет кричать! Собери-ка поесть,
Я и то другой день без обеда,
Дай хоть хлеба ломоть да влей щей, коли есть;
Молоко-то оставь для соседа».
— «Да вот хлеба-то я не успела испечь! —
Жена, с лавки вскочивши, сказала. —
Коли хочешь поесть, почини прежде печь…» —
И на печку она указала.
Муж ни слова на это жене не сказал;
Взял зипун свой и шапку с постели,
Постоял у окна, головой покачал
И пошел куда очи глядели.
Только он из ворот, сосед вот он — идет,
Шляпа набок, халат нараспашку,
От коневьих сапог чистым дегтем несет,
И застегнута лентой рубашка.
«Будь здоров, Пантелей! Что повесил, брат, нос?
Аль запала в головушку дума?»
— «Видишь, бойкий какой! А ты что мне за спрос?» —
Пантелей ему молвил угрюмо.
«Что так больно сердит! знать, болит голова,
Или просто некстати зазнался?..»
Пантелей второпях засучал рукава,
Исподлобья кругом озирался.
«Эх, была не была! Ну, держися, дружок!» —
И мужик во всю мочь развернулся
Да как хватит соседа с размаху в висок,
И не охнул — бедняк протянулся.
Ввечеру Пантелей уж сидел в кабаке
И, слегка подгульнув с бурлаками,
Крепко руку свою прислонивши к щеке,
Песни пел, заливаясь слезами.
Хор инокинь
(Из трагедии «Адельгиз», соч. Манцони)
Графине З.И.Лепцельтерн
Разбросанные локоны
Упали к груди белой,
И руки крестно сложены,
И лик уж побледнелый, —
Лежит она, страдалица,
Взор к небу возведен.
Замолкнул плач; все молятся,
Возникла песнь святая,
И, пеленой холодное
Чело навек скрывая,
Очей лазурных набожной
Рукою взгляд смежен.
О! не тоскуй, прекрасная!
Забудь любовь земную!
Дай в жертву страсть всевышнему
И смерть прими святую!
Не здесь—за жизнью долгому
Терпенью жди конца!
И, горю обреченная,
Вседневно умоляла:
Забыть о том, что, бедная,
Томясь, не забывала;
Теперь—свята мученьями,
У бога и отца!
Увы! в часы бессонные,
В келейном заточеньи,
Во время пенья инокинь,
Пред алтарем в моленьи
Все память ей мечталася
Тех невозвратных дней,
Когда судьбы обманчивой
Измен она не знала
И в светлой франков области
Так радостно дышала,
Явясь всех жен салических
Прекраснее, милей;
Когда, златые локоны
Усеяв жемчугами,
Смотрела травлю шумную
И как, над поводами
Склонен, чрез поле чистое
Власистый царь скакал;
И пылко кони борзые
Неслись, и гончих стая
Металась, рассыпалася,
В кустах едва мелькая,
И бор кабан щетинистый
Тревожно покидал;
И кровью зверя дикого
Долину обагряла
Стрела царя,—и нежная
К подругам обращала,
Бледнея, взор: за милого
Дрожит младая грудь…
О ты, ключ теплый ахенский,
О Мозы ток гремучий,
Где, скинув броню тяжкую,
Державный вождь могучий
Любил, явясь из лагеря,
Привольно отдохнуть!
Как зноем опаленную
Траву роса лелеет
И ствол зеленых стебелей
Студит,—и зеленеет
Опять трава, и весело
Душистая цветет,—
Так сердце, сокрушенное
Огнем любви мятежной,
В томленьях освежается
Приветом дружбы нежной
И к наслажденью тихому
Как будто оживет.
Но только солнце красное
Взойдет, огнисто рдея,—
И в неподвижном воздухе
Зной дышит, пламенея,
Опять трава расцветшая
Им к долу прижжена;
И скоро из минутного
Забвенья возникает
Опять любовь бессмертная,—
И сердце ужасает;
Душа мечтами прежними
Опять отравлена.
О! не тоскуй, прекрасная!
Забудь любовь земную!
Дай в жертву страсть всевышнему
И смерть прими святую
В земле, в которой скроется
Навек твой нежный прах!
В ней спят тоской убитые
Страдалицы другие,
Меж жен, мечом развенчанных,
Невесты молодые
И матери проколотых
Младенцев в их очах.
И ты из притеснителей
Враждебного семейства,
Число которым—доблестью,
Предлогом—их злодейства,
И право—кровь, и славою—
Безжалостно губить!
Ты промыслом несчастия
Сама из притесненных,
Оплаканной, спокойною
Засни меж погубленных!
Дерзнет ли кто, невинная,
Твой пепел укорить?
И будь твой лик бесчувственный
Так ясен, как был прежде,
Когда ты счастью верила
И в радостной надежде
Девичьи думы светлые
Являлися на нем.
Так солнце заходящее
Из бурных туч выходит;
Оно на запад пурпурный
Дрожащий блеск наводит;
И будет путник набожный
Утешен светлым днем.
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
Ах, дороги узкие —
Вкось, наперерез, —
Версты белорусские —
С ухабами и без.
Как орехи грецкие,
Щелкаю я их, —
Ох, говорят, немецкие —
Гладко, напрямик…
Там, говорят, дороги — ряда по три,
И нет табличек с «Ахтунг!» или «Хальт!».
Ну что же — мы прокатимся, посмотрим,
Понюхаем не порох, а асфальт.
Горочки пологие —
Я их — щелк да щелк!
Но в душе, как в логове,
Затаился волк.
Ату, колеса гончие!
Целюсь под обрез —
И с волком этим кончу я
На отметке «Брест».
Я там напьюсь водички из колодца
И покажу отметки в паспортах.
Потом мне пограничник улыбнется,
Узнав, должно быть, — или просто так.
После всякой зауми
Вроде: «Кто таков?»-
Как взвились шлагбаумы
Вверх, до облаков!
Лишь взял товарищ в кителе
Снимок для жены —
И… только нас и видели
С нашей стороны!
Я попаду в Париж, в Варшаву, в Ниццу!
Они — рукой подать — наискосок…
Так я впервые пересек границу
И чьи-то там сомненья пресек.
Ах, дороги скользкие —
Вот и ваш черед, -
Деревеньки польские —
Стрелочки вперед;
Телеги под навесами,
Булыжник-чешуя…
По-польски ни бельмеса мы —
Ни жена, ни я!
Потосковав о ломте, о стакане,
Остановились где-то наугад, -
И я сказал по-русски: «Прошу, пани!» —
И получилось точно и впопад!
Ах, еда дорожная
Из немногих блюд!
Ем неосторожно я
Все, что подают.
Напоследок — сладкое,
Стало быть — кончай!
И на их хербатку я
Дую, как на чай.
А панночка пощелкала на счетах
(Всё, как у нас — Зачем туристы врут!)-
И я, прикинув разницу валют,
Ей отсчитал не помню сколько злотых
И проворчал: «По божески дерут»…
Где же песни-здравицы, -
Ну-ка подавай! -
Польские красавицы,
Для туристов — рай?
Рядом на поляночке —
Души нараспах —
Веселились панночки
С граблями в руках.
«Да, побывала Польша в самом пекле, -
Сказал старик и лошадей распряг…-
Красавицы-полячки не поблекли —
А сгинули в немецких лагерях…»
Лемеха въедаются
В землю, как каблук,
Пеплы попадаются
До сих пор под плуг.
Память вдруг разрытая —
Неживой укор:
Жизни недожитые —
Для колосьев корм.
В моем мозгу, который вдруг сдавило
Как обручем, — но так его, дави! -
Варшавское восстание кровило,
Захлебываясь в собственной крови…
Дрались — худо, бедно ли,
А наши корпуса —
В пригороде медлили
Целых два часа.
В марш-бросок, в атаку ли —
Рвались, как один, -
И танкисты плакали
На броню машин…
Военный эпизод — давно преданье,
В историю ушел, порос быльем, -
Но не забыто это опозданье,
Коль скоро мы заспорили о нем.
Почему же медлили
Наши корпуса?
Почему обедали
Эти два часа?
Потому что, танками,
Мокрыми от слез,
Англичанам с янками
Мы утерли нос!
А может быть, разведка оплошала —
Не доложила?. Что теперь гадать!
Но вот сейчас читаю я: «Варшава» —
И еду, и хочу не опоздать!
Ответ на стихи его:
«Полонский! суждено опять судьбою злою…»Как, ты грустишь? — помилуй бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в объятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где творец с ним говорит.Баден-Баден. Август 1857
Уже окончился день, и ночь
Надвигается из-за крыш…
Сапожник откладывает башмак,
Вколотив последний гвоздь.
Неизвестные пьяницы в пивных
Проклинают, поют, хрипят,
Склерозными раками, желчью пивной
Заканчивая день…
Торговец, расталкивая жену,
Окунается в душный пух,
Свой символ веры — ночной горшок
Задвигая под кровать…
Москва встречает десятый час
Перезваниванием проводов,
Свиданьями кошек за трубой,
Началом ночной возни…
И вот, надвинув кепи на лоб
И фотогеничный рот
Дырявым шарфом обмотав,
Идет на промысел вор…
И, ундервудов траурный марш
Покинув до утра,
Конфетные барышни спешат
Встречать героев кино.
Антенны подрагивают в ночи
От холода чуждых слов;
На циферблате десятый час
Отмечен косым углом…
Над столом вождя — телефон иссяк,
И зеленое сукно,
Как болото, всасывает в себя
Пресспапье и карандаши…
И только мне десятый час
Ничего не приносит в дар:
Ни чая, пахнущего женой,
Ни пачки папирос.
И только мне в десятом часу
Не назначено нигде —
Во тьме подворотни, под фонарем —
Заслышать милый каблук…
А сон обволакивает лицо
Оренбургским густым платком;
А ночь насыпает в мои глаза
Голубиных созвездии пух.
И прямо из прорвы плывет, плывет
Витрин воспаленный строй:
Чудовищной пищей пылает ночь,
Стеклянной наледью блюд…
Там всходит огромная ветчина,
Пунцовая, как закат,
И перистым облаком влажный жир
Ее обволок вокруг.
Там яблок румяные кулаки
Вылазят вон из корзин;
Там ядра апельсинов полны
Взрывчатой кислотой.
Там рыб чешуйчатые мечи
Пылают: «Не заплати!
Мы голову — прочь, мы руки — долой!
И кинем голодным псам!»
Там круглые торты стоят Москвой
В кремлях леденцов и слив;
Там тысячу тысяч пирожков,
Румяных, как детский сад,
Осыпала сахарная пурга,
Истыкал цукатный дождь…
А в дверь ненароком: стоит атлет
Средь сине-багровых туш!
Погибшая кровь быков и телят
Цветет на его щеках…
Он вытянет руку — весы не в лад
Качнутся под тягой гирь,
И нож, разрезающий сала пласт,
Летит павлиньим пером.
И пылкие буквы
«МСПО»
Расцветают сами собой
Над этой оголтелой жратвой
(Рычи, желудочный сок!)…
И голод сжимает скулы мои,
И зудом поет в зубах,
И мыльною мышью по горлу вниз
Падает в пищевод…
И я содрогаюсь от скрипа когтей,
От мышьей возни хвоста,
От медного запаха слюны,
Заливающего гортань…
И в мире остались — одни, одни,
Одни, как поход планет,
Ворота и обручи медных букв,
Начищенные огнем!
Четыре буквы:
«МСПО»,
Четыре куска огня:
Это —
Мир Страстей, Полыхай Огнем!
Это-
Музыка Сфер, Паря
Откровением новым!
Это — Мечта,
Сладострастье, Покои, Обман!
И на что мне язык, умевший слова
Ощущать, как плодовый сок?
И на что мне глаза, которым дано
Удивляться каждой звезде?
И на что мне божественный слух совы,
Различающий крови звон?
И на что мне сердце, стучащее в лад
Шагам и стихам моим?!
Лишь поет нищета у моих дверей,
Лишь в печурке юлит огонь,
Лишь иссякла свеча, и луна плывет
В замерзающем стекле…
Художник и тема
В дырявых носках
Просыпалась Москва.
Глаза протирал рассвет.
С женой пошутив,
Дитю приласкав,
Встает за соседом — сосед.
Выходят соседи.
Просты, легки.
Завод их, как дом, зовет.
Как матери,
За руки взяв их, — гудки
Ведут за собой
На завод.
И в черном трико
Балансирует дым
Над трубами,
Над трудом.
И смотрит поэт
И завидует им,
Как нищий, зашедший в дом…
Что может быть хуже,
Ненужней, глупей
Вот этой свободы — вот?
Вот этой свободы,
Вот этих цепей
Интеллигентских свобод.
_____
В комнате тихо,
Совсем светло.
И резче глядит предмет.
На старом столе
Его стило́ —
Оружие. Инструмент.
Он будет работать.
Он схватит ножны
И на́голо острие.
Но он рассуждает:
Кому нужны
И песни,
И дело твое…
«Посмотрим на мир,
Отбросив на миг
Профессиональную грусть», —
И бросил поэт.
И смотрит на мир,
И видит его
Наизусть.
Он видит — соседи:
Все как один
Они ударяют в бак.
И потом здоровья
Облил сатин
Мускулатуру рубах.
Он видит соседа:
Один на один,
Он кроет чудовищный бак
И по́том здоровья
Облил сатин
Рубаху его — из рубах.
…Он выгонит тонны
По́тов и сал.
А ты ему
Вместо тонн
О стонах напишешь…
Но Шелли писал
Неплохо
Про этот стон.
Ты спустишься с мамой
В Донбасс,
На Урал…
А классики что —
Не в счет?
На эту
На маму
В карты играл
Товарищ
Некрасов еще.
Так думает он
И кладет в ножны
Ненужное острие.
Кладет, повторяя:
«Ему не нужны
Ни песни,
Ни дело твое».
_____
И он опустился —
Стар и сутул —
И синий совсем у виска.
И против него
Опустилась на стул,
Как следователь, —
Тоска.
И оба сидели
На квинту нос,
Без радикальных мер.
И восемь часов
Пунктиром занес
Мозеровский секундомер…
_____
В трубу провалился,
Крутясь, акробат,
Как дым, не оставив след.
И к дому прорвался
Через Арбат
Мой честный,
Простой сосед.
Он мылся,
Его целовала жена,
К нему забегали друзья.
И я заподозрил:
А не она,
Не тема ли это моя?
Не тут ли, направо,
Среди этих стен,
Среди незабудок
И блох —
Герой из героев,
Тема из тем,
Эпоха из всех эпох?
_____
Поэт допытался:
Он в жизнь проник,
На жизнь взглянув
В упор.
А голос сомненья,
Подняв воротник,
Пропал в подворотне,
Как вор.
Многие
слышали звон,
да не знают,
что такое —
Керзон.
В редком селе,
у редкого города
имеется
карточка
знаменитого лорда.
Гордого лорда
запечатлеть рад.
Но я,
разумеется,
не фотографический аппарат.
Что толку
в лордовой морде нам?!
Лорда
рисую
по делам
по лординым.
У Керзона
замечательный вид.
Сразу видно —
Керзон родовит.
Лысина
двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
деталь,
не важно.
Лицо
принимает,
какое модно,
какое
английским купцам угодно.
Керзон красив —
хоть на выставку выставь.
Во-первых,
у Керзона,
как и необходимо
для империалистов,
вместо мелочей
на лице
один рот:
то ест,
то орет.
Самое удивительное
в Керзоне —
аппетит.
Во что
умудряется
столько идти?!
Заправляет
одних только
мурманских осетров
по тралеру
ежедневно
желудок-ров.
Бойся
Керзону
в зубы даться —
аппетит его
за обедом
склонен разрастаться.
И глотка хороша.
Из этой
глотки
голос —
это не голос,
а медь.
Но иногда
испускает
фальшивые нотки,
если на ухо
наш
наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
за вёрсты дно там,
но толк
от нот от этих
мал.
Рабочие
в ответ
по этим нотам
распевают
«Интернационал».
Керзон
одеждой
надает очок!
Разглаженнейшие брючки
и изящнейший фрачок;
духами душится, —
не помню имя, —
предпочел бы
бакинскими душиться,
нефтяными.
На ручках
перчатки
вечно таскает, —
общеизвестная манера
шулерска́я.
Во всяких разговорах
Керзонья тактика —
передернуть
парочку фактиков.
Напишут бумажку,
подпишутся:
«Раскольников»,
и Керзон
на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
керзоновских
занятий —
ходить
к задравшейся
английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
задравшихся супругов.
Моментально
водворит мир,
рассказав им
друг про друга.
Мужу скажет:
— Не слушайте
сплетни,
не старик к ней ходит,
а несовершеннолетний. —
А жене:
— Не верьте,
сплетни о шансонетке.
Не от нее,
от другой
у мужа
детки. —
Вцепится
жена
мужу в бороду
и тянет
книзу —
лафа Керзону,
лорду —
маркизу.
Говорит,
похихикивая
подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
Лозанну! —
Многим
выяснится
в этой миниатюрке,
из-за кого
задрались
греки
и турки.
В нотах
Керзон
удал,
в гневе —
яр,
но можно
умилостивить,
показав долла́р.
Нет обиды,
кою
было бы невозможно
смыть деньгою.
Давайте доллары,
гоните шиллинги,
и снова
Керзон —
добрый
и миленький.
Был бы
полной чашей
Керзоний дом,
да зловредная организация
у Керзона
бельмом.
Снится
за ночь
Керзону
раз сто,
как Шумяцкий
с Раскольниковым
подымают Восток
и от гордой
Британской
империи
летят
по ветру
пух и перья.
Вскочит
от злости
бегемотово-сер —
да кулаками на карту
СССР.
Пока
кулак
не расшибет о камень,
бьет
по карте
стенной
кулаками.
Примечание.
Можно
еще поописать
лик-то,
да не люблю я
этих
международных
конфликтов.
Павел
Дать слово — ничего не стоит,
Дать деньги — стоит кой-чего.
Луиза
Но кто ж племянника пристроит,
Как дядя проведет его?
Всегда нас дяди притесняют,
Они нам вечная гроза,
У денег глаз нет, повторяют,
А сами смотрят им в глаза.
Его наука так задорна,
Что нас не ставит в грош она;
Нам кажется земля просторна,
Ему же кажется тесна.
Но дело в чем — я растолкую.
Тут есть особенный расчет:
Он в небе видит запятую,
Так землю точкою зовет.
Бонардин
Чины с ума его сведут.
В нем так душа честолюбива,
Что он, взгляните, тут как тут,
Где честолюбию пожива.
Ну как ему не надоест —
Все хлопочи, все изгибайся…
Он с неба не хватает звезд,
А на земле не попадайся.
Павел
Зачем пугаете вы нас
Своей наукою мудреной…
Я в ней силен не меньше вас,
А не скажу, чтоб был ученой.
Ну, чем меня вы превзошли,
Ну, что вы нового сказали?
Вы звезд на небе не сочли,
Мы на земле не сосчитали.
Бонардин
Про добродетель и науки
Мы громко начали кричать,
И прибирать богатых в руки,
И в пользу бедных танцевать.
Теперь не денег мы желаем,
А просвещенья одного:
Из свеклы сахар добываем,
Хоть нам и горько от него.
Мы то прочтем, о том услышим,
Что писано и не про нас:
Мы вечно говорим как пишем
И с жаром пишем на заказ.
На свете люди все узнали,
Все, кажется, идет на стать.
Мы так умны, так добры стали,
Что, право, нам несдобровать.
Бонардин
Все звезды я считал, бывало,
Но мне они не по глазам.
Учился я, а толку мало, —
Не поклониться ли звездам?
Поклонишься — не ошибешься,
Поклонишься — не осмеют.
Ведь без ученья обойдешься,
А без поклона обойдут.
Граф
Кто кланяется ежедневно,
А кто поклона вечно ждет, —
А потому я рад душевно,
Как утром кредитор придет.
Я с ним могу, не беспокоясь,
И без поклонов обойтись;
Ему не кланяйся ти в пояс,
Именью только поклонись.
Павел
Что жены многих бед причиной, —
Кой-кто нам доказать умел;
И я с дражайшей половиной,
Быть может, сам не буду цел.
Жене поставлен муж главою,
И что ж? Поди пойми людей:
Один раскланялся с женою,
Другой же поклонился ей.
Бабетт
Мужчин поклон не беспокоит,
Везде мужчинам легкий путь:
Чтоб поклониться, то им стоит
Снять шляпу, голову нагнуть.
У нас же так несправедливо
Поклоны разные ввели:
Жених умен — присядь учтиво,
Жених богат — так поклонись.
Дюран
Везде поклоны путь проложат,
Все можно выклонить подчас:
И дело поскорей доложат,
И вспомнят вовремя о нас.
Нельзя назвать поклоны бредней,
Как хочешь, а поклонам верь:
Иной накланялся в передней
И не поклонится теперь.
Луиза
(к зрителям)
Счастлив, в ком твердости достало,
Чтоб не сгибаться ни пред кем,
И у кого знакомых мало,
Чтоб мог он кланяться не всем!
Счастливей тот, кто без исканий
И все нашел, и жил своим —
И кто под гром рукоплесканий
Вам только кланялся одним.
<не позднее 1831>
Эх, приятель, и ты, видно, горе видал,
Коли плачешь от песни весёлой!
Нет, послушай-ка ты, что вот я испытал,
Так узнаешь о жизни тяжёлой!
Девятнадцати лет, после смерти отца,
Я остался один сиротою;
Дочь соседа любила меня, молодца,
Я женился и зажил с женою!
Словно счастье на двор мне она принесла, —
Дай Бог царство небесное бедной! —
Уж такая-то, братец, хозяйка была,
Дорожила полушкою медной!
В зимний вечер, бывало, лучину зажжёт
И прядёт себе, глаз не смыкает;
Петухи пропоют — ну, тогда отдохнёт
И приляжет; а чуть рассветает —
Уж она на ногах, поглядишь — побежит
И овцам, и коровам даст корму,
Печь истопит и снова за прялкой сидит
Или что прибирает по дому.
Летом рожь станет жать иль снопы подавать
С земли на воз, — и горя ей мало.
Я, бывало, скажу: «Не пора ль отдыхать?»
— «Ничего, говорит, не устала».
Иногда ей случится обновку купить
Для утехи, так скажет: «Напрасно:
Мы без этого будем друг друга любить,
Что ты тратишься, сокол мой ясный!»
Как в раю с нею жил!.. Да не нам, верно, знать,
Где и как нас кручина застанет!
Улеглася жена в землю навеки спать…
Вспомнишь — жизнь немила тебе станет!
Вся надежа была — словно вылитый в мать,
Тёмно-русый красавец сынишка.
По складам уж псалтырь было начал читать…
Думал: «Выйдет мой в люди мальчишка!»
Да не то ему Бог на роду написал:
Заболел от чего-то весною, —
Я и бабок к нему, знахарей призывал,
И поил наговорной водою,
Обещался рублёвую свечку купить,
Пред иконою в церкви поставить, —
Не услышал Господь… И пришлось положить
Сына в гроб, на кладбище отправить…
Было горько мне, друг, в эти чёрные дни!
Опустились совсем мои руки!
Стали хлеб убирать, — в поле песни, огни,
А я сохну от горя и скуки!
Снега первого ждал: я продам, мол, вот рожь,
Справлю сани, извозничать буду, —
Вдруг, беда за бедой, — на скотину падёж…
Чай, по гроб этот год не забуду!
Кой-как зиму провёл; вижу — честь мне не та:
То на сходке иной посмеётся:
«Дескать, всякая вот что ни есть мелкота
Тоже в дело мирское суётся!»
То бранят за глаза: «Не с его-де умом
Жить в нужде: видишь, как он ленится;
Нет, по-нашему так: коли быть молодцом,
Не тужи, хоть и горе случится!»
Образумил меня людской смех, разговор:
Видно, Бог свою помочь мне подал!
Запросилась душа на широкий простор…
Взял я паспорт; подушное отдал…
И пошёл в бурлаки. Разгуляли тоску
Волги-матушки синие волны!..
Коли отдых придёт — на крутом бережку
Разведёшь огонёк в вечер тёмный,
Из товарищей песню один заведёт,
Те подхватят, — и вмиг встрепенёшься,
С головы и до ног жар и холод пойдёт,
Слёзы сдержишь — и сам тут зальёшься!
Непогода ль случится и вдруг посетит
Мою душу забытое горе —
Есть разгул молодцу: Волга с шумом бежит
И про волю поёт на просторе;
Ретивое забьётся, и вспыхнешь огнём!
Осень, холод — не надобна шуба!
Сядешь в лодку — гуляй! Размахнёшься веслом,
Силой с бурей помериться любо!
И летишь по волнам, только брызги кругом…
Крикнешь: «Ну, теперь Божия воля!
Коли жить — будем жить, умереть — так умрём!»
И в душе словно не было горя!
Осенней неги поцелуй
Горел в лесах звездою алой,
И песнь прозрачно-звонких струй
Казалась тихой и усталой.С деревьев падал лист сухой,
То бледно-желтый, то багряный,
Печально плача над землей
Среди росистого тумана.И солнце пышное вдали
Мечтало снами изобилья
И целовало лик земли
В истоме сладкого бессилья.А вечерами в небесах
Горели алые одежды
И, обагренные, в слезах,
Рыдали Голуби Надежды.Летя в безмирной красоте,
Сердца к далекому манили
И созидали в высоте,
Венки воздушно-белых лилий.И осень та была полна
Словами жгучего напева,
Как плодоносная жена,
Как прародительница Ева.*В лесу, где часто по кустам
Резвились юные дриады,
Стоял безмолвно-строгий храм,
Маня покоем колоннады.И белый мрамор говорил
О царстве Вечного Молчанья
И о полете гордых крыл,
Неверно-тяжких, как рыданье.А над высоким алтарем
В часы полуночных видений
Сходились, тихие, вдвоем
Две золотые девы-тени.В объятьях ночи голубой,
Как розы радости мгновенны,
Они шептались меж собой
О тайнах Бога и вселенной.Но миг, и шепот замолкал,
Как звуки тихого аккорда,
И белый мрамор вновь сверкал
Один, задумчиво и гордо.И иногда, когда с небес
Слетит вечерняя прохлада,
Покинув луг, цветы и лес,
Шалила юная дриада.Входила тихо, вся дрожа,
Залита сумраком багряным,
Свой белый пальчик приложа
К устам душистым и румяным.На пол, горячий от луча,
Бросала пурпурную розу
И убегала, хохоча,
Любя свою земную грезу.Её влечет её стезя
Лесного, радостного пенья,
А в этом храме быть нельзя
Детям греха и наслажденья.И долго роза на полу
Горела пурпурным сияньем
И наполняла полумглу
Сребристо-горестным рыданьем.Когда же мир, восстав от сна,
Сверкал улыбкою кристалла,
Она, печальна и одна,
В безмолвном храме умирала.*Когда ж вечерняя заря
На темном небе угасает
И на ступени алтаря
Последний алый луч бросает, Пред ним склоняется одна,
Одна, желавшая напева
Или печальная жена,
Или обманутая дева.Кто знает мрак души людской,
Ее восторги и печали?
Они эмалью голубой
От нас закрытые скрижали.Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний? Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья,
И меж бровями залегло
Веков тяжелое томленье? И улыбаются уста
Зачем загадочно и зыбко?
И страстно требует мечта,
Чтоб этой не было улыбки? Зачем в ней столько тихих чар?
Зачем в очах огонь пожара?
Она для нас больной кошмар,
Иль правда, горестней кошмара.Зачем, в отчаяньи мечты,
Она склонилась на ступени?
Что надо ей от высоты
И от воздушно-белой тени? Не знаем! Мрак ночной глубок,
Мечта — пожар, мгновенья — стоны;
Когда ж забрезжится восток
Лучами жизни обновленной? *Едва трепещет тишина,
Смеясь эфирным синим волнам,
Глядит печальная жена
В молчаньи строгом и безмолвном.Небес далеких синева
Твердит неясные упреки,
В ее душе зажглись слова
И манят огненные строки.Они звенят, они поют
Так заклинательно и строго:
«Душе измученной приют
В чертогах Радостного Бога;«Но Дня Великого покров
Не для твоих бессильных крылий,
Ты вся пока во власти снов,
Во власти тягостных усилий.«Ночная, темная пора
Тебе дарит свою усладу,
И в ней живет твоя сестра —
Беспечно-юная дриада.«И ты еще так любишь смех
Земного, алого покрова
И ты вплетаешь яркий грех
В гирлянды неба голубого.«Но если ты желаешь Дня
И любишь лучшую отраду,
Отдай объятиям огня
Твою сестру, твою дриаду.«И пусть она сгорит в тебе
Могучим, радостным гореньем,
Молясь всевидящей судьбе,
Её покорствуя веленьям.«И будет твой услышан зов,
Мольба не явится бесплодной,
Уйдя от радости лесов,
Ты будешь божески-свободной».И душу те слова зажгли,
Горели огненные стрелы
И алый свет и свет земли
Предстал, как свет воздушно-белый*Песня ДриадыЯ люблю тебя, принц огня,
Так восторженно, так маняще,
Ты зовешь, ты зовешь меня
Из лесной, полуночной чащи.Хоть в ней сны золотых цветов
И рассказы подруг приветных,
Но ты знаешь так много слов,
Слов любовных и беззаветных.Как горит твой алый камзол,
Как сверкают милые очи,
Я покину родимый дол,
Я уйду от лобзаний ночи.Так давно я ищу тебя
И ко мне ты стремишься тоже,
Золотая звезда, любя,
Из лучей нам постелет ложе.Ты возьмешь в объятья меня
И тебя, тебя обниму я,
Я люблю тебя, принц огня,
Я хочу и жду поцелуя.*Цветы поют свой гимн лесной,
Детям и ласточкам знакомый,
И под развесистой сосной
Танцуют маленькие гномы.Горит янтарная смола,
Лесной дворец светло пылает
И голубая полумгла
Вокруг, как бабочка, порхает.Жених, как радостный костер,
Горит могучий и прекрасный,
Его сверкает гордый взор,
Его камзол пылает красный.Цветы пурпурные звенят:
«Давайте места, больше места,
Она идет, краса дриад,
Стыдливо-белая невеста».Она, прекрасна и тиха,
Не внемля радостному пенью,
Идет в объятья жениха
В любовно-трепетном томленьи.От взора ласковых цветов
Их скрыла алая завеса,
Довольно песен, грез и снов
Среди лазоревого леса.Он совершен, великий брак,
Безумный крик всемирных оргий!
Пускай леса оденет мрак,
В них было счастье и восторги.*Да, много, много было снов
И струн восторженно звенящих
Среди таинственных лесов,
В их голубых, веселых чащах.Теперь открылися миры
Жене божественно-надменной,
Взамен угаснувшей сестры
Она узнала сон вселенной.И, в солнца ткань облечена,
Она великая святыня,
Она не бледная жена,
Но венценосная богиня.В эфире радостном блестя,
Катятся волны мировые,
А в храме Белое Дитя
Творит святую литургию.И Белый Всадник кинул клик,
Скача порывисто-безумно,
Что миг настал, великий миг,
Восторг предмирный и бездумный.Уж звон копыт затих вдали,
Но вечно — радостно мгновенье!
…И нет дриады, сна земли,
Пред ярким часом пробужденья.
Ах, сколь ошиблись мы с тобой, любезный друг,
Сколь тщетною мечтою наш утешался дух!
Мы мнили, что сия ужасная година
Не только будет зла, но и добра причина;
Что разорение, пожары и грабеж,
Врагов неистовство, коварство, злоба, ложь,
Собратий наших смерть, страны опустошенье
К французам поселят навеки отвращенье;
Что поруганье дев, убийство жен, детей,
Развалины градов и пепл святых церквей
Меж нами положить должны преграду вечну;
Что будем ненависть питать к ним бесконечну
За мысль одну: народ российский низложить!
За мысль, что будет росс подвластным галлу жить!..
Я мнил, что зарево пылающей столицы
Осветит, наконец, злодеев мрачны лицы;
Что в страшном сем огне пристрастие сгорит;
Что огнь сей — огнь любви к отчизне воспалит;
Что мы, сразив врага и наказав кичливость,
Окажем вместе с тем им должну справедливость;
Познаем, что спаслись мы благостью небес,
Прольем раскаянья потоки горьких слез;
Что подражания слепого устыдимся,
К обычьям, к языку родному обратимся.
Но что ж, увы, но что ж везде мой видит взор?
И в самом торжестве я вижу наш позор!
Рукою победя, мы рабствуем умами,
Клянем французов мы французскими словами.
Толпы сих пленников, грабителей, убийц,
В Россию вторгшися, как стаи хищных птиц,
Гораздо более вдыхают сожаленья,
Чем росски воины, израненны в сраженьях!
И сих разбойников — о, стыд превыше сил, —
Во многих я домах друзьями находил!
Но что? Детей своих вверяли воспитанье
Развратным беглецам, которым воздаянье
Одно достойно их — на лобном месте казнь!
Вандама ставили за честь себе приязнь,
Который кровию граждан своих дымится,
Вандама, коего и Франция стыдится!
А барынь и девиц чувствительны сердца
(Хотя лишилися — кто мужа, кто отца)
Столь были тронуты французов злоключеньем,
Что все наперерыв метались с утешеньем.
Поруганный закон, сожженье городов,
Убийство тысячей, сирот рыданье, вдов,
Могила свежая Москвы опустошенной,
К спасенью жертвою святой определенной. —
Забыто все. Зови французов к нам на бал!
Все скачут, все бегут к тому, кто их позвал!
И вот прелестные российские девицы,
Руками обхватясь, уставя томны лицы
На разорителей отеческой страны
(Достойных сих друзей, питомцев сатаны),
Вертятся вихрями, себя позабывают,
Французов — языком французским восхищают.
Иль брата, иль отца на ком дымится кровь —
Тот дочке иль сестре болтает про любовь!..
Там — мужа светлый взор мрак смертный покрывает,
А здесь — его жена его убийц ласкает…
Но будет, отвратим свой оскорбленный взор
От гнусных тварей сих, россиянок позор;
Благодаря судьбам, избавимся мы пленных,
Забудем сих невежд, развратников презренных!
Нам должно б их язык изгнать, забыть навек.
Кто им не говорит у нас — не человек,
В отличных обществах того не принимают,
Будь знающ и умен — невеждой называют.
И если кто дерзнет противное сказать,
Того со всех сторон готовы осмеять;
А быть осмеянным для многих сколь ужасно!
И редкий пустится в столь поприще опасно!..
Мой друг, терпение!.. Вот наш с тобой удел.
Знать, время язве сей положит лишь предел.
А мы свою печаль сожмем в сердцах унылых,
Доколь сносить, молчать еще мы будем в силах…
Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.
В лесу скончалась львица.
Тотчас ко всем зверям повестка. Двор и знать
Стеклись последний долг покойнице отдать.
Усопшая царица
Лежала посреди пещеры на одре,
Покрытом кожею звериной;
В углу, на алтаре
Жгли ладан, и Потап с смиренной образиной —
Потап-мартышка, ваш знакомец, — в нос гнуся,
С запинкой, заунывным тоном,
Молитвы бормотал. Все звери, принося
Царице скорби дань, к одру с земным поклоном
По очереди шли, и каждый в лапу чмок,
Потом поклон царю, который, над женою
Как каменный сидя и дав свободный ток
Слезам, кивал лишь молча головою
На все поклонников приветствия в ответ.
Потом и вынос. Царь выл голосом, катался
От горя по земле, а двор за ним вослед
Ревел, и так ревел, что гулом возмущался
Весь дикий и обширный лес;
Еще ж свидетели с божбой нас уверяли,
Что суслик-камергер без чувств упал от слез
И что лисицу с час мартышки оттирали!
Я двор зову страной, где чудный род людей:
Печальны, веселы, приветливы, суровы;
По виду пламенны, как лед в душе своей;
Всегда на все готовы;
Что царь, то и они; народ — хамелеон,
Монарха обезьяны;
Ты скажешь, что во всех единый дух вселен;
Не люди, сущие органы:
Завел — поют, забыл завесть — молчат.
Итак, за гробом все и воют и мычат.
Не плачет лишь олень. Причина? Львица села
Жену его и дочь. Он смерть ее считал
Отмщением небес. Короче, он молчал.
Тотчас к царю лиса-лестюха подлетела
И шепчет, что олень, бессовестная тварь,
Смеялся под рукою.
Вам скажет Соломон, каков во гневе царь!
А как был царь и лев, он гривою густою
Затряс, хвостом забил,
«Смеяться, — возопил, —
Тебе, червяк? Тебе! над их стенаньем!
Когтей не посрамлю преступника терзаньем;
К волкам его! к волкам!
Да вмиг расторгнется ругатель по частям,
Да казнь его смирит в обителях Плутона
Царицы оскорбленной тень!»
Олень,
Который не читал пророка Соломона,
Царю в ответ: «Не сетуй, государь,
Часы стенаний миновались!
Да жертву радости положим на алтарь!
Когда в печальный ход все звери собирались
И я за ними вслед бежал,
Царица пред меня в сиянье вдруг предстала;
Хоть был я ослеплен, но вмиг ее узнал.
— Олень! — святая мне сказала, —
Не плачь, я в области богов
Беседую в кругу зверей преображенных!
Утешь со мною разлученных!
Скажи царю, что там венец ему готов! —
И скрылась». — «Чудо! откровенье!» —
Воскликнул хором двор.
А царь, осклабя взор,
Сказал: «Оленю в награжденье
Даем два луга, чин и лань!»
Не правда ли, что лесть всегда приятна дань?
Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной —
В твоей тоске, о, Русь!
И даже мглы — ночной и зарубежной —
Я не боюсь.Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь… И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль… И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови! Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь! Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат… На пути — горючий белый камень.
За рекой — поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»Я — не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена! В ночь, когда Мамай залег с ордою
Степи и мосты,
В темном поле были мы с Тобою, —
Разве знала Ты? Перед Доном темным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей.С полуно’чи тучей возносилась
Княжеская рать,
И вдали, вдали о стремя билась,
Голосила мать.И, чертя круги, ночные птицы
Реяли вдали.
А над Русью тихие зарницы
Князя стерегли.Орлий клёкот над татарским станом
Угрожал бедой,
А Непрядва убралась туманом,
Что княжна фатой.И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли.
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня издали’…Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой! Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.Объятый тоскою могучей,
Я рыщу на белом коне…
Встречаются вольные тучи
Во мглистой ночной вышине.Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…«Явись, мое дивное диво!
Быть светлым меня научи!»
Вздымается конская грива…
За ветром взывают мечи… Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И, словно облаком суровым,
Грядущий день заволокла.За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой.Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск и трубы лебедей.Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. — Молись!
Из Шиллера
Пал Приамов град священный;
Грудой пепла стал Пергам;
И, победой насыщенны,
К острогрудым кораблям
Собрались эллены — тризну
В честь минувшего свершить
И в желанную отчизну,
К берегам Эллады плыть.
Пойте, пойте гимн согласный:
Корабли обращены
От враждебной стороны
К нашей Греции прекрасной.
Брегом шла толпа густая
Илионских дев и жен:
Из отеческого края
Их вели в далекий плен.
И с победной песнью дикой
Их сливался тихий стон
По тебе, святой, великий,
Невозвратный Илион.
Вы, родные холмы, нивы,
Нам вас боле не видать;
Будем в рабстве увядать…
О, сколь мертвые счастливы!
И с предведеньем во взгляде
Жертву сам Калхас заклал:
Грады зиждущей Палладе
И губящей (он воззвал),
Буреносцу Посидону,
Воздымателю валов,
И носящему Горгону
Богу смертных и богов!
Суд окончен; спор решился;
Прекратилася борьба;
Все исполнила Судьба:
Град великий сокрушился.
Царь народов, сын Атрея
Обозрел полков число:
Вслед за ним на брег Сигея
Много, много их пришло…
И незапный мрак печали
Отуманил царский взгляд:
Благороднейшие пали…
Мало с ним пойдет назад.
Счастлив тот, кому сиянье
Бытия сохранено,
Тот, кому вкусить дано
С милой родиной свиданье!
И не всякий насладится
Миром, в свой пришедши дом:
Часто злобный ков таится
За домашним алтарем;
Часто Марсом пощаженный
Погибает от друзей
(Рек, Палладой вдохновенный,
Хитроумный Одиссей).
Счастлив тот, чей дом украшен
Скромной верностью жены!
Жены алчут новизны:
Постоянный мир им страшен.
И стоящий близ Елены
Менелай тогда сказал:
Плод губительный измены —
Ею сам изменник пал;
И погиб виной Парида
Отягченный Илион…
Неизбежен суд Кронида,
Всё блюдет с Олимпа он.
Злому злой конец бывает:
Гибнет жертвой Эвменид,
Кто безумно, как Парид,
Право гостя оскверняет.
Пусть веселый взор счастливых
(Оилеев сын сказал)
Зрит в богах богов правдивых;
Суд их часто слеп бывал:
Скольких бодрых жизнь поблёкла!
Скольких низких рок щадит!..
Нет великого Патрокла;
Жив презрительный Терсит.
Смертный, царь Зевес Фортуне
Своенравной предал нас:
Уловляй же быстрый час,
Не тревожа сердца втуне.
Лучших бой похитил ярый!
Вечно памятен нам будь,
Ты, мой брат, ты, под удары
Подставлявший твердо грудь,
Ты, который нас, пожаром
Осажденных, защитил…
Но коварнейшему даром
Щит и меч Ахиллов был.
Мир тебе во тьме Эрева!
Жизнь твою не враг отнял:
Ты своею силой пал,
Жертва гибельного гнева.
О Ахилл! о мой родитель!
(Возгласил Неоптолем)
Быстрый мира посетитель,
Жребий лучший взял ты в нем.
Жить в любви племен делами —
Благо первое земли;
Будем вечны именами
И сокрытые в пыли!
Слава дней твоих нетленна;
В песнях будет цвесть она:
Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна!
Смерть велит умолкнуть злобе
(Диомед провозгласил):
Слава Гектору во гробе!
Он краса Пергама был;
Он за край, где жили деды,
Веледушно пролил кровь;
Победившим — честь победы!
Охранявшему — любовь!
Кто, на суд явясь кровавый,
Славно пал за отчий дом:
Тот, почтённый и врагом,
Будет жить в преданьях славы.
Нестор, жизнью убеленный,
Нацедил вина фиал
И Гекубе сокрушенной
Дружелюбно выпить дал.
Пей страданий утоленье;
Добрый Вакхов дар вино:
И веселость и забвенье
Проливает в нас оно.
Пей, страдалица! Печали
Услаждаются вином:
Боги жалостные в нем
Подкрепленье сердцу дали.
Вспомни матерь Ниобею:
Что изведала она!
Сколь ужасная над нею
Казнь была совершена!
Но и с нею, безотрадной,
Добрый Вакх недаром был:
Он струею виноградной
Вмиг тоску в ней усыпил.
Если грудь вином согрета
И в устах вино кипит:
Скорби наши быстро мчит
Их смывающая Лета.
И вперила взор Кассандра,
Вняв шепнувшим ей богам,
На пустынный брег Скамандра,
На дымящийся Пергам.
Все великое земное
Разлетается, как дым:
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим…
Смертный, силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи;
Спящий в гробе, мирно спи;
Жизнью пользуйся, живущий.
От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Посланник молодой увенчанной жены,
Явился ты в Ферней — и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало всё. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедывал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
Скучая, может быть, над Темзою скупой,
Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Веселый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкой отрока восторгов полный сои,
Где жены вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.
Благословенный край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют…
О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
Всё изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Преобразился мир при громах новой славы.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептической причет,
И колкой Бомарше, и твой безносый Касти,
Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Всё новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры,
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Один всё тот же ты. Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры, и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат,
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.