Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.
Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,
Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!
На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,
В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной
Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Как во стольном том во городе во Киеве был пир,
Как у ласкового Князя пир идет на целый мир.
Пированье, столование, почестный стол,
Словно день затем пришел, чтоб этот пир так шел.
И уж будет день в половине дня,
И уж будет столь во полу-столе,
А все гусли поют, про веселье звеня,
И не знает душа, и не помнит о зле.
Как приходит тут к Князю сто молодцов,
А за ними другие и третий сто.
С кушаками они вкруг разбитых голов,
На охоте их всех изобидели. Кто?
А какие-то молодцы, сабли булатные,
И кафтаны на них все камчатные,
Жеребцы-то под ними Латинские,
Кони бешены те исполинские.
Половили они соболей и куниц,
Постреляли всех туров, оленей, лисиц,
Обездолили лес, и наделали бед,
И добычи для Князя с Княгинею нет.
И не кончили эти, другие идут,
В кушаках, как и те, кушаки-то не тут,
Где им надобно быть: рыболовы пришли,
Вместо рыбы они челобитье несли.
Всю де выловили белорыбицу там,
Карасей нет, ни щук, и обида есть нам.
И не кончили эти, как третьи идут,
В кушаках, как и те, и челом они бьют:
То сокольники, нет соколов в их руках,
Что не надо, так есть, много есть в кушаках,
Изобидели их сто чужих молодцов.
«Чья дружина?» — «Чурилы» — «А кто он таков?»
Тут Бермята Васильевич старый встает:
«Мне Чурило известен, не здесь он живет.
Он под Киевцем Малым живет на горах,
Двор богатый его, на семи он верстах.
Он привольно живет, сам себе господин,
Вкруг двора у него там железный есть тын,
И на каждой тынинке по маковке есть,
По жемчужинке есть, тех жемчужин не счесть.
Середи-то двора там светлицы стоят,
Белодубовы все, гордо гридни глядят,
Эти гридни покрыты седым бобром,
Потолок — соболями, а пол — серебром,
А пробои-крюки все злаченый булат,
Пред светлицами трои ворота стоят,
Как одни-то разные, вальящаты там,
А другие хрустальны, на радость глазам,
А пред тем как пройти чрез стеклянные,
Еще третьи стоят, оловянные».
Вот собрался Князь с Княгинею, к Чуриле едет он,
Старый Плен идет навстречу, им почет и им поклон.
Посадил во светлых гриднях их за убраны столы,
Будут пить питья медвяны до вечерней поздней мглы.
Только Князь в оконце глянул, закручинился: «Беда!
Я из Киева в отлучке, а сюда идет орда.
Из орды идет не Царь ли, или грозный то посол?»
Плен смеется. «То Чурило, сын мой, Пленкович пришел».
Вот глядят они, а день уж вечеряется,
Красно Солнышко к покою закатается,
Собирается толпа, их за пять сот,
Молодцов-то и до тысячи идет.
Сам Чурило на могучем на коне
Впереди, его дружина — в стороне,
Перед ним несут подсолнечник-цветок,
Чтобы жар ему лица пожечь не мог
Перво-наперво бежит тут скороход,
А за ним и все, кто едет, кто идет.
Князь зовет Чурилу в Киев, тот не прочь:
Светел день там, да светла в любви и ночь.
Вот во Киеве у Князя снова пир,
Как у ласкового пир на целый мир
Ликование, свирельный слышен глас,
И Чурило препожалует сейчас.
Задержался он, неладно, да идет,
В первый раз вина пусть будет невзачет
Стар Бермята, да жена его душа
Катеринушка уж больно хороша.
Позамешкался маленько, да идет,
Он ногой муравки-травки не помнет,
Пятки гладки, сапожки — зелен сафьян,
Руки белы, светлы очи, стройный стан.
Вся одежда — драгоценная на нем,
Красным золотом прошита с серебром.
В каждой пуговке по молодцу глядит,
В каждой петельке по девице сидит,
Застегнется, и милуются они,
Расстегнется, и целуются они.
Загляделись на Чурилу, все глядят,
Там где девушки — заборы там трещат,
Где молодушки — там звон, оконца бьют,
Там где старые — платки на шее рвут.
Как вошел на пир, тут Князева жена
Лебедь рушила, обрезалась она,
Со стыда ли руку свесила под стол,
Как Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурило только смело поглядел,
А свирельный глас куда как сладко пел.
Пировали так, окончили, и прочь,
А пороша выпадала в эту ночь.
Все к заутрени идут, чуть белый свет,
Заприметили на снеге свежий след.
И дивуются: смотри да примечай,
Это зайка либо белый горностай.
Усмехаются иные, говорят:
«Горностай ли был? Тут зайка ль был? Навряд.
А Чурило тут наверно проходил,
Красоту он Катерину навестил».
Говорили мне, что будто молодец
На Бермяту натолкнулся наконец,
Что Бермятой был он будто бы убит, —
Кто поведал так, неправду говорит.
Уж Бермяте ль одному искать в крови
Чести, мести, как захочешь, так зови.
Не убьешь того, чего убить нельзя,
Горностаева уклончива стезя.
Тот, кто любит, — как ни любит, любит он,
И кровавою рукой не схватишь сон.
Сон пришел, и сон ушел, лови его.
Чур меня! Хотенье сердца не мертво.
Знаю я, Чурило Пленкович красив,
С ним целуются, целуются, он жив.
И сейчас он улыбаяся идет,
Пред лицом своим подсолнечник несет.
Расцвечается подсолнечник-цветок,
Чтобы жар лицо красивое не сжег.
Люблю приятельску беседу,
Где нет насмешки никакой,
Где можно за столом соседу
Сказать словца два-три за свой;
Люблю я там играть, резвиться,
Где принят просто, без чинов,
Где не боюсь тем провиниться,
Что на bon mot я не готов.
Бывало, дед почтенный в роде,
Когда семейный пир дает,
По чувствам сердца, не по моде,
Своих гостей к себе зовет,
Трапезу ставит не богату,
Вином заморским не поит,
Не штофом убирает хату,
А всякий весел там и сыт.
Там нет вестей, переговоров,
Надутый барин не шипит;
Не сеют сплетницы раздоров,
Богач над бедным не трунит.
Прошли те годы, как любили
Таким манером в свете жить;
То дни златого века были,
Каких нам снова не нажить.
Тогда супруг жене был верен,
Сестру любил всем сердцем брат,
Родитель в детях был уверен,
И ближний ближнему был рад;
Но столь похвальные примеры
Не попадаются уж нам:
Другой все люди стали веры,
Себе всяк ныне строит храм.
Мы ближних и друзей не знаем;
Куда ни сунься — все один;
Взаимны связи презираем, —
Корысть нам бог и господин.
Где есть хоть малые выгоды,
Умеем тотчас их смекнуть;
Для них чрез пропасти и воды
Безделка нам перешагнуть.
В большой, великолепной зале
Посмотришь инде — тьма людей!
Все пляшут до пота на бале,
А скука ждет всех у дверей.
Приятель друга обнимает,
Его нимало не любя;
Тот той же лаской отвечает,
И шепчет: «Черт бы взял тебя!»
Видал я часто обращенье
Обоих полов меж собой;
Их вальс приводит в восхищенье,
Мазурка — рай для них земной;
Повсюду слышится всечасно:
Ах, как мила! ах, распремил!
Все в ней божественно, прекрасно!
Гудки с двора — и жар простыл.
Мужчин ли где кружок сойдется,
Там беспорядок и содом;
Бостоном день у них начнется,
А вечер кончится вином.
Потом расценка за глазами
Пойдет порядочная всем;
В злословьи хвастают умами,
Никто не дорожит никем.
Вот так-то жить мы научились!
О предки! если б вы сюда
Хоть на минуту к нам явились,
Едва поверили б тогда,
Что ложь, обман и лицемерство
Умов отличных ныне знак;
Что честь слывет за суеверство;
Что кто не льстит, тот и дурак.
В замену древня благородства
Взгляните вы на нашу спесь,
Взгляните, чада патриотства,
Колико эгоистов здесь!
Сие угрюмое созданье —
Лукавства смертных горький плод;
За нашу хитрость в воздаянье
Возник на свете сей урод.
Ликуй, холодный себялюбец!
Твой праздник и пора теперь;
Лежи в диване, сластолюбец,
Один, как в дебри дикий зверь!
Тебя никто, никто не любит,
Хотя ты знатен и велик;
Твои дела не слава трубит,
Но купленный бродяг язык.
Когда железный прут судьбины,
Который школит смертных всех,
Пробьет на лбу твоем морщины,
Тогда болезнь уймет твой смех;
Вздохнешь, ума забыв игрушки,
Никто не повторит твой вздох;
Обняв парчовые подушки,
Тошней меня ты скажешь: «Ох!!.»
Тошней, чем я, который в свете
Тропинкой узенькой бреду,
Имея малое в предмете,
Тихонько жизнь свою веду.
Жена мне друг, она мне рада;
Детей у нас полна изба;
Вот в мире сем небес награда!
Красна простых сердец судьба!
О друг мой, мать и вождь природа!
Твои дары милей всего!
Здоровье, пища и свобода, —
Не надо больше ничего.
Пускай в златую колесницу
Другой садится, а не я;
Пускай крестьянин в поясницу
Не гнется, встретивши меня:
Мои не трогаются чувства,
Когда я Крезов светских зрю;
Стяжать мне не дано искусства,
За то творца благодарю!
А если б дал богатства много,
Когда б возвысил он мой рог, —
Сошед убожества с порога,
Я б, может быть, забыл, где бог.
Итак, ты думай как угодно,
В последнем вкусе человек!
Но мне с тобой никак не сходно
Своим на твой меняться век.
Я буду жить, как жил доселе,
Твоя пусть жизнь идет, как шла;
Когда ж не будет духа в теле,
Тогда увидим — чья взяла!..
Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой.
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы.
У нас писатели, я знаю, каковы;
Их мыслей не теснит цензурная расправа,
И чистая душа перед тобою права.
Во-первых, искренно я признаюсь тебе,
Нередко о твоей жалею я судьбе:
Людской бессмыслицы присяжный толкователь,
Хвостова, Буниной единственный читатель,
Ты вечно разбирать обязан за грехи
То прозу глупую, то глупые стихи.
Российских авторов нелегкое встревожит:
Кто английской роман с французского преложит,
Тот оду сочинит, потея да кряхтя,
Другой трагедию напишет нам шутя —
До них нам дела нет; а ты читай, бесися,
Зевай, сто раз засни — а после подпишися.
Так, цензор мученик; порой захочет он
Ум чтеньем освежить; Руссо, Вольтер, Бюфон,
Державин, Карамзин манят его желанье,
А должен посвятить бесплодное вниманье
На бредни новые какого-то враля,
Которому досуг петь рощи да поля,
Да связь утратя в них, ищи ее с начала,
Или вымарывай из тощего журнала
Насмешки грубые и площадную брань,
Учтивых остряков затейливую дань.
Но цензор гражданин, и сан его священный:
Он должен ум иметь прямой и просвещенный;
Он сердцем почитать привык алтарь и трон;
Но мнений не теснит и разум терпит он.
Блюститель тишины, приличия и нравов,
Не преступает сам начертанных уставов,
Закону преданный, отечество любя,
Принять ответственность умеет на себя;
Полезной истине пути не заграждает,
Живой поэзии резвиться не мешает.
Он друг писателю, пред знатью не труслив,
Благоразумен, тверд, свободен, справедлив.
А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?
Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;
Не понимая нас, мараешь и дерешь;
Ты черным белое по прихоти зовешь;
Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
Глас правды мятежом, Куницына Маратом.
Решил, а там поди, хоть на тебя проси.
Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,
Благодаря тебя, не видим книг доселе?
И если говорить задумают о деле,
То, славу русскую и здравый ум любя,
Сам государь велит печатать без тебя.
Остались нам стихи: поэмы, триолеты,
Баллады, басенки, элегии, куплеты,
Досугов и любви невинные мечты,
Воображения минутные цветы.
О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры,
Не проклинал твоей губительной секиры?
Докучным евнухом ты бродишь между муз;
Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус,
Ни слог певца Пиров, столь чистый, благородный —
Ничто не трогает души твоей холодной.
На все кидаешь ты косой, неверный взгляд.
Подозревая все, во всем ты видишь яд.
Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный:
Парнас не монастырь и не гарем печальный,
И право никогда искусный коновал
Излишней пылкости Пегаса не лишал.
Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы —
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется взысканью твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему —
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
Барков шутливых од тебе не посылал,
Радищев, рабства враг, цензуры избежал,
И Пушкина стихи в печати не бывали;
Что нужды? их и так иные прочитали.
Но ты свое несешь, и в наш премудрый век
Едва ли Шаликов не вредный человек.
За чем себя и нас терзаешь без причины?
Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины?
Прочти, пойми его; увидишь ясно в нем
Свой долг, свои права, пойдешь иным путем.
В глазах монархини сатирик превосходный
Невежество казнил в комедии народной,
Хоть в узкой голове придворного глупца
Кутейкин и Христос два равные лица.
Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры
Их горделивые разоблачал кумиры;
Хемницер истину с улыбкой говорил,
Наперсник Душеньки двусмысленно шутил,
Киприду иногда являл без покрывала —
И никому из них цензура не мешала.
Ты что-то хмуришься; признайся, в наши дни
С тобой не так легко б разделались они?
Кто ж в этом виноват? перед тобой зерцало:
Дней Александровых прекрасное начало.
Проведай, что в те дни произвела печать.
На поприще ума нельзя нам отступать.
Старинной глупости мы праведно стыдимся,
Ужели к тем годам мы снова обратимся,
Когда никто не смел отечество назвать,
И в рабстве ползали и люди и печать?
Нет, нет! оно прошло, губительное время,
Когда Невежества несла Россия бремя.
Где славный Карамзин снискал себе венец,
Там цензором уже не может быть глупец…
Исправься ж: будь умней и примирися с нами.
«Все правда, — скажешь ты, — не стану спорить с вами:
Но можно ль цензору по совести судить?
Я должен то того, то этого щадить.
Конечно, вам смешно — а я нередко плачу,
Читаю да крещусь, мараю наудачу —
На все есть мода, вкус; бывало, например,
У нас в большой чести Бентам, Руссо, Вольтер,
А нынче и Милот попался в наши сети.
Я бедный человек; к тому ж жена и дети…»
Жена и дети, друг, поверь — большое зло:
От них все скверное у нас произошло.
Но делать нечего; так если невозможно
Тебе скорей домой убраться осторожно,
И службою своей ты нужен для царя,
Хоть умного себе возьми секретаря.
I
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
II
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
III
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
IV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подъята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подъемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VI
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VII
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VIII
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
IX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем объятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Из церкви выходит народ
Нищих толпа у церковных ворот.
Мимо себе богомольцы прошли,
С деньгами кружку попы пронесли;
Нищим не подал никто, — и с тоской,
Молча поникли они головой.
Вот на помост прилегли отдохнуть:
Может, в вечерню подаст кто нибудь.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в понедельник седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Пред ним многолюдный базар;
Крики и шум, и пестреет товар —
Есть из чего выбирать богачам;
Много поживы и ловким ворам.
С рынка богатый богаче ушол;
Только бедняк был попрежнему гол.
Маннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт во вторник коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет он: площадь народом кипит, —
Суд там правитель открыто чинит.
Кто пресмыкался, был знатен, богат,
Был им оправдан, добился наград.
Плохо лишь бедным пришлось от него…
А между тем, за поездом его
С радостным криком народ весь бежал,
Милость его, доброту прославлял.
Полон восторга от ласковых слов,
Сыпал к ногам его много цветов!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В середу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит он, шумной толпою во храм
Люди стремятся… и пастырь ужь там,
Молча стоит в облаченьи своем.
Скоро невеста вошла с женихом.
Стар он и сед был, — прекрасна она.
Был он богат, а невеста бедна.
Счастлив казался жених; а у ней
Слезы лились и лились из очей.
Пастырь спросил у ней что-то; в ответ —
Да, прошептала она, словно нет.
Гости чету поздравляют, потом
Едут на пир к новобрачному в дом.
Мать молодой была всех веселей:
Дочь своим счастьем обязана ей!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Вот он коня и в четверг оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит огромное здание он,
Видит, стекаются с разных сторон,
Женщины в бедной одежде туда.
Знатные там собрались господа.
Дамам, разряженным в шелк и атлас,
Бодрых кормилиц ведут на показ.
Кончился смотр; и с довольным лицом
Вышли иныя, звеня серебром.
Стон вылетал из груди у других;
Шли оне, плача о детях своих,
И еще долго смотрели назад,
Им посылая свой любящий взгляд.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В пятницу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит на улице — муж и жена
Спорят, кричат и бранятся. Она
Волосы рвет на себе. „Осквернил
Брачный союз ты… жену погубил!“
Он отвечает, грозя кулаком:
„Ад принесла ты, злодейка, в мой дом.
Сам я обманут тобою, змея!“
В книгу закона взглянувши, судья
Молвил чете: „Вы разстаться должны“.
И разошлись они, злобы полны.
А в отдаленьи на камне сидел
Бледный ребенок дрожа; и глядел
То на отца, то на мать он с тоской.
Брошенный ими — пошел он с сумой…
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт в субботу коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Вехал он в город: на улицах бой.
Кровью исходят и добрый и злой;
Раб и свободный убиты лежат.
Бьют барабаны и пули свистят.
Веят знамена — и много на них
Слов благородных, призывов святых!..
Падая, их произносят бойцы…
С криком народ разрушает дворцы.
В бегстве король… Обуял его страх.
Вносит другаго толпа на руках.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
В чистое поле он ранней порой
Выехал. — Мир был обят тишиной.
Где-то вился над деревней дымок,
Легкий его колыхал ветерок.
Жавронок в чистой лазури звенел;
Плод на ветвях наливался и зрел.
Тихо — сквозь сеть золотистых лучей —
Воды катил, извиваясь, ручей.
Ма́ннвельт задумчив сидел на коне;
Слышался топот копыт в тишине.
Голос кукушки звал всадника в лес…
Вот ужь он в чаще зеленой исчез.
Дальше он все углублялся во тьму;
Тысячу звуков на встречу ему,
Мягких, ласкающих, чудных, неслись,
Нежили слух его… в душу лились, —
Ей обещали забвенье, покой…
Ма́ннвельт совсем не вернулся домой!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
С небес Магадева, владыка земной,
Незримо на грешную землю спустился
И образ принять человека решился,
Чтоб жить вместе с смертными жизнью одной.
Людей предоставив их собственной воле,
Он ходит в народе, желая узнать,
Достоин ли лучшей, счастливой он доли,
Иль в мир нужно новые кары послать.
Идет Магадева, как странник смиренный,
По улицам города, зорко следит
За жизнью в палатах, в избушке согбенной,
А к вечеру снова в дорогу спешит.
В предместьи глухом, где души он не встретил,
У крайнего дома, на шатком крыльце
Он падшую женщину скоро заметил
С поддельным румянцем на дивном лице.
— «Привет мой красавице!» — «Путник прекрасный,
Ты добр и приветлив, войди в мой приют…»
— «Но кто ты?» — «Меня баядеркой зовут;
Мой дом пред тобой — дом любви сладострастной».
И в бубен рукой ударяя, плывет,
Кружится она в соблазнительной пляске,
Змеей извиваясь и, полная ласки,
Пришельцу душистый букет подает.
И странника нежно обвивши руками,
Она увлекает его за порог.
— «О, гость мой желанный! Весь дом свой огнями
Сейчас освещу я, как пышный чертог.
Устал ты, мой милый, — я стану в молчании
На ложе прохладном твой сон охранять,
Я дам тебе все, что я дать в состоянии:
Веселье, покой и любви благодать».
И бог просветленный, растроган глубоко,
Слова чудной грешницы слушал в тиши,
Довольный, что встретил под грязью порока
Порывы прекрасной и чистой души.
Пред ним баядерка стоит, как рабыня,
И детскою радостью светится взгляд:
В душе молодой сквозь наружный разврат
Природного чувства сказалась святыня.
Роскошный цветок обращается в плод;
Надежда сменила удел безнадежный.
Для сердца от рабства один переход —
К любви беззаветной и пламенно-нежной.
Но тот, кто изведал все тайны судьбы,
Не кончил еще своего испытанья,
Готовя все ужасы мук и страданья
Для сердца прекрасной, но падшей рабы.
К щекам размалеванным льнет он губами,
Она же, в томлении любви, в первый раз
Трепещет, не выразить чувства словами,
И первые слезы струятся из глаз.
В избытке еще незнакомого счастья
К ногам его падает молча она…
Теперь в ней горит не огонь сладострастья,
Ей плата за ласки теперь не нужна…
А тени ночные все гуще ложились
И, словно их очи желая смежить,
Над ложем любовников тихо спустились,
Чтоб тайну любви их ревниво хранить.
Впервые уснула она в упоенье,
Ласкаясь, смеясь с дорогим пришлецо́м;
Но было ужасно ее пробужденье:
Гость милый лежал перед ней мертвецом…
И, бросившись с воплем, напрасно хотела
Усопшего друга она разбудить:
Он мертв… Понесли охладевшее тело
К костру, чтоб последний обряд совершить.
Жрецы назади, погребальное пенье…
Безумьем сверкнул бледной грешницы взор:
Толпу рассекает она в исступлении,
Бежит… Но зачем ты бежишь на костер?
Она у носилок упала, рыдая,
И слышен далеко был женщины стон:
— «Отдайте мне мужа, иль с мужем туда я
Пойду, где сгорит над могилою он.
Ужели в ничтожество, в прах обратится,
Исчезнет божественных форм красота?
Ужель не раскроются эти уста?
Одну только ночь дайте мне насладиться!..»
Но хором жрецы ей пропели в ответ:
«Равно мы хороним всех в мире отживших —
И старцев, для света сном вечным почивших,
И юношей, рано покинувших свет.
Внимай же ученью жрецов: ни минуты
Тот юноша не был супругом тебе;
Ты жизнь баядерки ведешь, — потому ты
Не можешь сгореть с ним! Угодно судьбе, —
Слезами напрасно богов ты печалишь, —
Чтоб в тихое царство могильного сна
Последовать вслед за супругом должна лишь
Жена его только, — никто, как жена!..
Сливайтесь же трубы в унылые звуки!
Пусть пламя костра заблестит в вышине,
И тело красавца, сложившего руки,
Вы, боги, примите в священном огне!..»
Так пели жрецы. Освященный веками,
Закон осуждал всех блудниц на позор…
Тогда баядерка всплеснула руками
И бросилась в пламя на самый костер.
Вдруг чудо свершилось, незримое в мире:
Божественный юноша вспрянул с одра
И вместе с подругой, поднявшись с костра,
Исчез в голубом, беспредельном эфире.
Так боги, по благости вечной своей,
Всем людям умеют прощать заблужденья
И к дальнему небу в огне очищенья
Возносят с собою заблудших детей.
1
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов «pastиllеs valda»…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед — все стально,
Студено, хрустко и блистально.
Но кто ж она? но кто ж она?
Омальвенная конькобежка?
Японка? полька? иль норвежка?
Ах, чья невеста? чья жена?
Ничья жена, ничья невеста,
Корнета русского вдова,
Погибшего у Бухареста
Назад, пожалуй, года два,
В дни социального протеста.
Сама не ведая — зачем,
Она бежала за границу
И обреклась мытарствам всем,
Присущим беженцам. Страницу
Пустую жизни дневника
Тоской бесправья испещрила,
И рожа жизни, как горилла,
Ей глянула в лицо. Тоска
Тягучая ее обяла…
О, было много, стало мало
Беспечных и сердечных дней.
Старушка-мать больная с ней,
Отец, измайловский полковник,
И брата старшего вдова
С девизом в жизни: «Трын-трава»
И «каждый ухажер — любовник»…
«О, Гриппе легче жить, чем мне, —
Над ней задумывалась Липа, —
Она не видит слез и всхлипа
И видит лишь фонарь в луне…
Ей не дано в луне планету
Почувствовать, ей не дано…
Ее игривому лорнету
Все одинаково равно,
Будь то луна иль Кордильеры…
И если это не форшмак,
Не розы и не гондольеры,
Какой бы ты там ни был маг,
Ты сердцем Гриппы не омагишь
И перед нею в лужу „лягешь“
И легши, в слезах „потекешь“…»
2
Читатель! Кстати: где найдешь
Такую ты интеллигентку,
Окончившую институт,
Чтоб грамотной была! На стенку
Не лезь, обиженная: тут
Преувеличенного мало…
Не ты одна, поверь, ломала,
Коверкая, родной язык…
Предслышу я злорадный зык
Своих критических кретинов,
Что я не меньше Гриппы сам
Повинен в этой ломке… Гам
Их пустозвончатый откинув,
Им в назиданье преподам
Урок: не лаять скверной моськой
На величавого слона.
Послушай, критика! Ты брось-ка
Вести себя, как девка Фроська:
По существу соль солона!..
И как атласист лоский лацкан
И аморальна «фея тьмы»,
Так критика всегда дурацка:
Над этим думали ведь мы…
О, «девка Фроська»! Просто здесь-ка
Ты символ критики шальной.
Продумай термин мой и взвесь-ка
Его значенье, шут хмельной.
Попутно критике дав бокса,
От темы сильно я отвлекся,
И, Липу с Гриппой позабыв,
Впал в свой излюбленный мотив.
Мне в оправданье то, что силе
Моей мешали эти тли:
О, как они мне насолили!
Как оскорбляли! Поносили!
И довели бы до петли, —
До смерти, — если б дерзновенен
И смел я не был, как орел.
Убил же Надсона Буренин,
Безвременно в могилу свел…
Я не был никогда поклонник
Стереотипного нытья
И сладковатого питья,
Что горестный односторонник,
«Студенческий поручик» вам,
Сородичи, давал! Но сам,
Как человек кристально честный,
Бездарный Надсон был, и я
Разгневан травлей неуместной
Нововременского враля.
3
Когда разгромленный Юденич
В Прибалтику их приволок,
Полковник Александр Евгеньич
С женою вместе в тифе слег.
Да, тиф, свирепствовавший в Нарве
От Гунгенбурга и до Ярви,
Порядочно людей скосил
Слезами горести и скорби.
Его бациллы разносил
Бедняк — в узле, крестьянин — в торбе,
Вагон — в скамейках, по полям
И деревням болтливый ветер…
Тиф только Орро не заметил
И прикоснуться к тополям
Не смел своей гребучей лапой.
Как малярия под Анапой,
Так тиф — под Орро… Без гроша
В кармане Липа, пореша
Спасти родителей от смерти,
Истратив бывшее в конверте,
Продать решилась кое-что
Из наспех взятого: пальто
Каракулевое, браслетку,
Часы и ценный адамант.
Недаром ибсеновский Бранд
Закаливал тридцатилетку:
Ее заботы и уход
За страждущими не пропали, —
И вот отец уже встает
С постели в беженской опале;
За ним поправилась и мать,
Благодаря стараньям Липы.
Поэтому легко понять,
Что в этот год особо липы
Благоуханные цветут,
И чуждая ей деревушка
Совсем особенный уют
Таит в себе. И мать-старушка,
К весне восставшая с одра
Болезни, ей еще дороже…
Как с Липою она добра!
И папа, милый папа, — тоже!..
«Ведь вот как нищие живут:
Недоедая, прозябая,
Справляют непривычный труд,
Ан, глядь, не сдохнут, не умрут!» —
Соседка молвила рябая.
4
Увлекся Липою матрос,
Двадцатилетний иноземец:
Ей приносил букеты роз,
А иногда и целый хлебец.
Он был хороший мальчуган,
Шикарь, кокет, поэт немного,
Но он был скользким, как минога,
В нее влюбленный Иоганн…
Его сменил приват-доцент
Гусь-Уткин, с рыжей ражей рожей,
Он ей дарил аршины лент
И туфли с лаковою кожей,
И шоколад, и пепермент…
За этим репортер прохожий
Увлекся Липой, но без крыл
И без бумажника в кармане,
В пустячном, проходном романе
Он ничего ей не дарил…
Была ли Липа с ним близка?
Но не были они ей близки.
Ей эта жизнь была узка:
Грязь, нищета, нужда, тоска
И эти жалкие огрызки…
Немудрено, когда хромой
Сын лавочника, рослый Дмитрий,
Игравший с огоньком на цитре,
К ней начал свататься зимой,
Она без долгих размышлений,
Уставшая от оскорблений,
Метнулась в брачную петлю,
Забыв сказать ему «люблю»…
(Идиллия)
(Посвящается В. И. Григоровичу)
«В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!
Боги благие меня, презренного девой жестокой,
Дивно возвысили! Слабые взоры мои усладились
Светлым, небесным видением! Персты мои совершили,
Смертные, дело бессмертное! Зов мой услышьте, бегите
В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!»
Так по холмам и долинам бегал и голосом звонким
Кликал мирно пасущих стада пастухов ионийских
Ликидас юный, из розовой глины творивший искусно
Чаши, амфоры и урны печальные, именем славный,
Пламенным сердцем несчастный! Любовь без раздела — несчастье!
Ликидас, всеми любимый, был презрен единой пастушкой,
Злою Харитой, которою он безрассудно пленился!
«Образ Хариты! Харита живая! Харита из глины!» —
Разом вскричали вбежавшие в кущу. Крики слилися
В радостный вой, восходящий до неба, и в узкие двери,
Словно река, пастухи потекли, толпа за толпою.
«Други, раздайтесь! — им Ликидас молвил. — Так, образ Хариты,
Девы жестокой, вы видите! Боги сей подвиг великий
Мне помогли совершить и глину простую в небесный
Облик одели, но в прочности ей отказали! Раздайтесь,
Други, молю вас! Может иной, в тесноте продираясь,
Вдруг без намеренья ринуться прямо на лик сей и глину
Смять и меня еще в злейшую долю повергнуть! Садитесь,
Крайние, вы же все замолчите, вам чудо скажу я!
Много дней и ночей, томим безнадежной любовью,
Сна не знал я, пищи не брал и дела не делал.
Словно призрак печальный, людей убегая, блуждал я
Вдоль по пустынному брегу морскому; слушал стенанье
Волн и им отвечал неутешным рыданием. Нынче
Ночью — как и когда, не припомню — упал на песок я,
Смолк и забылся. К утру, чувствую, теплой рукою
Кто-то плечо мое тронул и будит меня, и приятно
На ухо шепчет: «Ликидас, встань! Подкрепи себя пищей,
В кущу иди и за дело примися! Что сотворишь ты,
Вечной Киприде в дар принеси: уврачует богиня
Сердце недужное!» Взоры я поднял — напрасно! Поднялся —
Нет никого ни вблизи, ни вдали! Но советы благие
В сердце запали послушное: в кущу иду я и глину
Мну и, мягкий кусок отделивши, на круг повергаю;
Сел я, не зная, что делать; по глыбе послушной без мыслей
Пальцы блуждают, глаза не смотрят за ними, а сердце —
Сердце далеко, на гордость Хариты, несчастное, ропщет!
Вдруг, как лучом неожиданным в бурю, меня поразило
Что-то знакомое, я встрепенулся, и сердце забилось.
Боги! на глине я вижу очерк прямой и чудесный
Лба и носа прекрасной Хариты, дивно похожий!
Вижу: и кудри густые, кругом завиваясь, повисли;
Место для глаз уж назначено, пальцы ж трудятся добраться
В мякоти чудной до уст говорливых! С этого мига
Я не знаю, что было со мною! Пламя, не сердце,
Билось во мне, и не в персях, а в целом разлитое теле,
С темя до ног! И руки мои, и глина, и куща,
Дивно блистая, вертелись! Лишь помню: прекрасный младенец
Стрелкой златою по глине сверкал, придавая то гордость
Светлому лбу, то понятливость взгляду, то роскошь ланитам.
Кончил улыбкой, улыбкой заманчиво-сладкой! Свершил ось!
С места восстал я, закрыл рукою глаза, а другою —
Кудри свои захватил и подернул: хотел я скорее
Боль почувствовать, все ли живу я, узнать! — «Совершилось
Смертным бессмертное! — голос священный внезапно раздался. —
Эрмий, раскуй Промефея! Старец, утешься меж славных
Теней! Небесный огонь не вотще похищен был тобою!
Пользой твое святотатство изгладилось! Ты же, мгновенной,
Бренной красе даровавший бессмертье, взглянь, как потомкам
Поздним твоим представятся боги в нетленном сияньи,
Камень простой искусством твоим оживить в их подобьи,
Смертных красой к небесам восхищать и о Зевсе глаголать!»
Где я? Стрела прорезала небо! Олимп предо мною!
Феб-Аполлон, это ты, это ты! Тетива еще стонет,
Взор за стрелой еще следует, славой чело и ланиты
Блещут; лишь длань успокоилась, смерть со стрелою пустивши!
Мне ли пред вами стоять, о бессмертные боги! Колени
Гнутся, паду! Тебе я сей лик приношу, Киферея,
Дивно из моря исшедшая в радость бессмертным и смертным!
Слепну! Узрел я Зевеса с Горгоной на длани могучей!
Кудри, как полные грозды, венчают главу золотую,
В легком наклоне покрывшую вечный Олимп и всю землю!»
На что хвалебный гимн? Безумней и чудесней
Поет мой взор в твоем ликующею песней,
Все гимны лучшие в сердцах людей молчат,
Бессильны звуки слов!—Победный, нежный взгляд
Из амбры и огня, как уголья горючий.
О губы жаркие, о поцелуй их жгучий!
Вы душу жжете мне, о поцелуй, о взгляд!
О кудри, что огнем и золотом горят,
О мрамор плеч твоих, где лавою мятежной
Бежит, пылая, кровь под кожей белоснежной!
Я—раб твой навсегда, в любви я изнемог
И в муках нежащих умру у дивных ног,
Вкусив томление восторгов сладострастных.
Хмель тела твоего и форм твоих атласных
Мне зажигает ум, и взоры, и уста.
Отдайся, будь моей! Ты свет и красота!
Жасмин дал запах свой рукам твоим прелестным,
Люблю, люблю тебя!—В твоем обятьи тесном,
Под лаской жадною я чую, полный грез,
Что жизнь твоя во мне. Твой взор меня унес
В обитель горнюю, в надзвездный край экстазов,
Туда, где посреди рубинов и топазов,
Что в желтом забытьи страстей любовных спят,
У берега небес встает зловещий Ад,
Ад сладострастия в надменности великой,—
Люблю, люблю тебя! Я жажду ласки дикой,
Хочу кровавых губ, кусающих зубов!—
В них будет яркий блеск необычайных снов,
Жестокость нежная и радости избыток,
Пустынь восточных зной сквозь чары сладких пыток.
И лебеди твоих пленительных речей,
Блистая белизной и чистотой своей,
Влекут меня с собой по сказочным озерам
В лучи твоих надежд, к твоим зовущим взорам.
Дай голову мою склонить к тебе на грудь,
Под шорохом ветвей дозволь с тобой уснуть!..
Таинственных забав уж близок час урочный,
Безмолвной тишиной обяты мы полночной.
Вот золотой зари блеснула полоса,
И слабо вдалеке бледнеют небеса.
Луна спокойно спит на облачной постели,
Под серебром ее деревья присмирели.
Сверкает на пруду очами звездный хор.
Но страшно мне тебя; свиреп твой темный взор.
Я шел по берегам высоким и по жнивам
Без тени тополей, без зелени дубов,
Под зноем солнечным я шел к местам счастливым,
Туда, где ждал меня гостеприимный кров.
А вдоль большой реки, где, воды украшая,
Всплывают лилии среди тяжелых трав,
Белела лебедей торжественная стая.
Меж тем как, обрывать мечты свои устав,
Вдоль берега реки я шел по знойным жнивам
Из леса тайного надежды молодой,
Где находили мы приют мечтам счастливым,
Где отклики любви рыдают в час ночной,—
Я увидал балкон и буки вековые:
Гирляндами плюща стволы их обвиты,—
И тысячами век, закрывши сны былые,
Казались мне его нависшие листы.
Осыпалась любовь листвою пожелтелой.—
Наш исступленный взор зажег лобзаний жар!..
Но, страсти утолив, душа осталась целой,
Уставши от любви, освободясь от чар!
Презрением блеснул внезапно взор твой гневный,—
Смеялась грустно ты на берегу реки,—
И глухо прозвучал твой голос задушевный,
Стараясь подавить невольный плач тоски.
И руки я твои хотел с мольбой призыва
Схватить и целовать, вернуть былые дни,—
Но гордо встала ты и скрылась торопливо,
Как тщетная мечта, как тень в лесной тени…
А я вдоль берегов ушел тогда по жнивам,—
И солнце жгло меня, пылая в вышине,—
К местам вернулся я приветным и счастливым,
Но мирный их покой забвенья не дал мне.
И снится мне в мечтах о призраках далеких,
Среди немой тоски о счастье прежних дней,
Что снова я иду вдоль берегов высоких
К балкону старому и к осени страстей.
До будущих лучей обещанной весны
Ты, чистая, на мхах покоишься холодных,
Средь мирной тишины, под тенью трав подводных,
Вкушая чуждые земных желаний сны.
Ты безмятежно спишь, божественная с виду,
И до палат небес душа твоя встает,
А тело, свежее как сочный страсти плод,
Поит меж тем своим бальзамом Атлантиду.
Невинное дитя! о жизни позабудь,
К забавам юности не ведай пробужденья!
Пусть крики хриплые не гонят сновиденья
И не тревожит страх младенческую грудь!
Вот идут варвары, повсюду ужас множа!
Приход их предвестить успели колдуны,—
Царица, варвары, вином опоены,
Могли бы осквернить тебе невинность ложа.
Проснуться берегись!—Гремит кровавый бой;
Уж рыцари твои в сраженьи пали диком,—
И пленниц молодых враги с победным кликом
В продажу королям уводят за собой.
Когда боишься ты бесчестья и затворов,
Останься в мире снов и розовой мечты,
Где дышат чистотой бессмертною цветы
Под поцелуями небесными Кинноров!
Не возвращайся к нам из сказочных сторон!
Ты больше не найдешь плодов в тенистых кущах,
Ни сладострастных роз среди садов цветущих,
Ни сердца прежнего у юных гордых жен.
Играли мотыльки с душою их приветной,
Вблизи их нежных уст, что всех цветов милей,
Стараясь отразить в озерах их очей
Свой драгоценный плащ с игрою разноцветной.
И жены юные под шутки и под смех
К тебе не подойдут с обычной прежде лаской,
Не обовьют тебя своею бурной пляской!—
Прошли навеки дни ребяческих утех.
Пылает твой дворец,—и грубые солдаты
Повсюду рыскают, все руша, все губя,
По нивам и лесам везде ища тебя,
И дико воют песнь, неистовством обяты.
На бегство, на борьбу надежды больше нет!
Уж дерзкие враги идут к твоей пещере,—
Они ползут в траве и, хищные как звери,
Увидели в тени красы твоей расцвет.
В смущении стоят они, испуга полны,
Перед твоей красой.—Но скоро осквернят
Они рукой своей твой царственный наряд
И золотых волос таинственные волны.
Ты царства лишена, и спишь спокойно ты.—
О, спи, Царица, спи в забвеньи безмятежном!
И лучше так умри, чем на песке прибрежном
Отдать врагам цветок невинной красоты!
1
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда —
Все не в пользу ее говорит.
Но не лучше ли, прежде чем бросим
Мы в нее приговор роковой,
Подзовем-ка ее да расспросим:
«Как дошла ты до жизни такой?»
Не длинен и не нов рассказ:
Отец ее подьячий бедный,
Таскался писарем в Приказ,
Имел порок дурной и вредный —
Запоем пил — и был буян,
Когда домой являлся пьян.
Предвидя роковую схватку,
Жена малютку уведет,
Уложит наскоро в кроватку
И двери поплотней припрет.
Но бедной девочке не спится!
Ей чудится: отец бранится,
Мать плачет. Саша на кровать,
Рукою подпершись, садится,
Стучит в ней сердце… где тут спать?
Раздвинув завесы цветные,
Глядит на двери запертые,
Откуда слышится содом,
Не шевелится и не дремлет.
Так птичка в бурю под кустом
Сидит — и чутко буре внемлет.
Но как ни буен был отец,
Угомонился наконец,
И стало без него им хуже.
Мать умерла в тоске по муже,
А девочку взяла «мадам»
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила
2
«Впрочем, что ж мы? нас могут заметить,—
Рядом с ней?!..» И отхлынули прочь…
Нет! тебе состраданья не встретить,
Нищеты и несчастия дочь!
Свет тебя предает поруганью
И охотно прощает другой,
Что торгует собой по призванью,
Без нужды, без борьбы роковой;
Что, поднявшись с позорного ложа,
Разоденется, щеки притрет
И летит, соблазнительно лежа
В щегольском экипаже, в народ —
В эту улицу роскоши, моды,
Офицеров, лореток и бар,
Где с полугосударства доходы
Поглощает заморский товар.
Говорят, в этой улице милой
Все, что модного выдумал свет,
Совместилось с волшебною силой,
Ничего только русского нет —
Разве Ванька проедет унылый.
Днем и ночью на ней маскарад,
Ей недаром гордится столица.
На французский, на английский лад
Исковеркав нерусские лица,
Там гуляют они, пустоты вековой
И наследственной праздности дети,
Разодетой, довольной толпой…
Ну, кому же расставишь ты сети?
Вышла ты из коляски своей
И на ленте ведешь собачонку;
Стая модных и глупых людей
Провожает тебя вперегонку.
У прекрасного пола тоска,
Чувство злобы и зависти тайной.
В самом деле, жена бедняка,
Позавидуй! эффект чрезвычайный!
Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга,
И на лбу роковые слова:
«Продается с публичного торга!»
Что, красавица, нагло глядишь?
Чем гордишься? Вот вся твоя повесть:
Ты ребенком попала в Париж,
Потеряла невинность и совесть,
Научилась белиться и лгать
И явилась в наивное царство:
Ты слыхала, легко обирать
Наше будто богатое барство.
Да, не трудно! Но до́лжно входить
В этот избранный мир с аттестатом.
Красотой нас нельзя победить,
Удивить невозможно развратом.
Нам известность, нам мода нужна.
Ты красивей была и моложе,
Но, увы! неизвестна, бедна
И нуждалась сначала… О Боже!
Твой рассказ о купце разрывал
Нам сердца́: по натуре бурлацкой,
Он то ноги твои целовал,
То хлестал тебя плетью казацкой.
Но, по счастию, этот дикарь,
Слабоватый умом и сердечком,
Принялся́ за французский букварь,
Чтоб с тобой обменяться словечком.
Этим временем ты завела
Рысаков, экипажи, наряды
И прославилась — в моду вошла!
Мы знакомству скандальному рады.
Что за дело, что вся дочиста́
Предалась ты постыдной продаже,
Что поддельна твоя красота,
Как гербы на твоем экипаже,
Что глупа ты, жадна и пуста —
Ничего! знатоки вашей нации
Порешили разумным судом,
Что цинизм твой доходит до грации,
Что геройство в бесстыдстве твоем!
Ты у Бога детей не просила,
Но ты женщина тоже была,
Ты со скрежетом сына носила
И с проклятьем его родила;
Он подрос — ты его нарядила
И на Невский с собой повезла.
Ничего! Появленье малютки
Не смутило души никому,
Только вызвало милые шутки,
Дав богатую пищу уму.
Удивлялась вся гвардия наша
(Да и было чему, не шутя),
Что ко всякому с словом «папаша»
Обращалось наивно дитя…
И не кинул никто, негодуя,
Комом грязи в бесстыдную мать!
Чувством матери нагло торгуя,
Пуще стала она обирать.
Бледны, полны тупых сожалений
Потерявшие шик молодцы,—
Вон по Невскому бродят как тени
Разоренные ею глупцы!
И пример никому не наука,
Разорит она сотни других:
Тупоумие, праздность и скука
За нее… Но умолкни, мой стих!
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером…
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.
Шеры…
облигации…
доллары…
центы…
В винницкой глуши тьмутараканясь,
так я рисовал,
вот так мне представлялся
стопроцентный
американец.
Родила сына одна из жен.
Отвернув
пеленочный край,
акушер демонстрирует:
Джон как Джон.
Ол райт!
Девять фунтов,
глаза —
пятачки.
Ощерив зубовный ряд,
отец
протер
роговые очки:
Ол райт!
Очень прост
воспитанья вопрос.
Ползает,
лапы марает.
Лоб расквасил —
ол райт!
нос —
ол райт!
Отец говорит:
«Бездельник Джон.
Ни цента не заработал,
а гуляет!»
Мальчишка
Джон
выходит вон.
Ол райт!
Техас,
Калифорния,
Массачузэ́т.
Ходит
из края в край.
Есть хлеб —
ол райт!
нет —
ол райт!
Подрос,
поплевывает слюну.
Трубчонка
горит, не сгорает.
«Джон,
на пари,
пойдешь на луну?»
Ол райт!
Одну полюбил,
назвал дорогой.
В азарте
играет в рай.
Она изменила,
ушел к другой.
Ол райт!
Наследство Джону.
Расходов —
рой.
Миллион
растаял от трат.
Подсчитал,
улыбнулся —
найдем второй.
Ол райт!
Работа.
Хозяин —
лапчатый гусь —
обкрадывает
и обирает.
Джон
намотал
на бритый ус.
Ол райт!
Хозяин выгнал.
Ну, что ж!
Джон
рассчитаться рад.
Хозяин за кольт,
а Джон за нож.
Ол райт!
Джон
хозяйской пулей сражен.
Шепчутся:
«Умирает».
Джон услыхал,
усмехнулся Джон.
Ол райт!
Гроб.
Квадрат прокопали черный.
Земля —
как по крыше град.
Врыли.
Могильщик
вздохнул облегченно.
Ол райт!
Этих Джонов
нету в Нью-Йорке.
Мистер Джон,
жена его
и кот
зажирели,
спят
в своей квартирной норке,
просыпаясь
изредка
от собственных икот.
Я разбезалаберный до крайности,
но судьбе
не любящий
учтиво кланяться,
я,
поэт,
и то американистей
самого что ни на есть
американца.
Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.
Как по морю, морю по синему
Бегут-побегут тридцать кораблей,
Тридцать кораблей, един сокол-корабль
Самово Садка, гостя богатова.
А все карабли, что соколы летят,
Сокол-карабль на море стоит.
Говорит Садко-купец, богатой гость:
«А ярыжки вы, люди наемные,
А наемны люди, подначальныя!
А вместо все вы собирайтеся,
А и режьтя жеребья вы валжены,
А и всяк-та пиши на имена
И бросайте вы их на сине море».
Садко покинул хмелево перо,
И на ем-та подпись подписано.
А и сам Садко приговариват:
«А ярыжки, люди вы наемныя!
А слушай речи праведных,
А бросим мы их на сине море,
Которые бы по́верху пловут,
А и те бы душеньки правыя,
Что которые-то во море тонут,
А мы тех спихнем во сине море».
А все жеребья поверху пловут,
Кабы яры гоголи по заводям,
Един жеребей во море тонет,
Во море тонет хмелево перо
Самово Садка, гостя богатова.
Говорил Садко-купец, богатой гость:
«Вы ярыжки, люди наемныя,
А наемны люди, подначальныя!
А вы режьтя жеребья ветляныя,
А пишите всяк себе на имена,
А и сами к ним приговаривай:
А которы жеребьи во море тонут, —
А и то бы душеньки правыя».
А и Садко покинул жеребей булатной,
Синева булату ведь заморскова,
Весом-то жеребей в десеть пуд.
И все жеребьи во море тонут, —
Един же́ребей поверху пловет,
Самово Садка, гостя богатова.
Говорит тут Садко-купец, богатой гость:
«Вы ярыжки, люди наемныя,
А наемны люди, подначальныя!
Я са(м), Садко, знаю-ведаю:
Бегаю по́ марю двенадцать лет,
Тому царю заморскому
Не платил я дани-пошлины,
И во то сине море Хвалынское
Хлеба с солью не опу́сковал, —
По меня, Садка, смерть пришла,
И вы, купцы-гости богатыя,
А вы, целовальники любимыя,
А и все приказчики хорошия!
Принесите шубу соболиную!».
И скоро Садко нарежается,
Берет он гусли звончаты
Со хороши струны золоты,
И берет он ша́хмотницу дорогу
Со золоты тавлеями,
Со темя́ дороги вольящеты.
И спущали сходню ведь серебрену
Под красным золотом,
Походил Садко-купец, богатой гость,
Спущался он на сине море,
Садился на ша́хмотницу золоту.
А и ярыжки, люди наемныя,
А наемны люди, подначальныя
Утащили сходню серебрену
И серебрену под красным золотом ее на сокол-корабль,
А Садка остался на синем море.
А сокол-карабль по морю пошел,
А все карабли, как соколы, летят,
А един карабль по морю бежит, как бел кречет,
Самово Садка, гостя богатова.
Отца-матери молитвы великия,
Самово Садка, гостя богатова:
Подымалася погода тихая,
Понесло Садка, гостя богатова.
Не видал Садко-купец, богатой гость,
Ни горы, не берегу,
Понесло ево, Садка, к берегу,
Он и сам, Садко, тута дивуется.
Выходил Садко на круты береги,
Пошел Садко подле синя моря,
Нашел он избу великую,
А избу великую, во все дерево,
Нашел он двери, в избу пошел.
И лежит на лавке царь морской:
«А и гой еси ты, купец-богатой гость!
А что душа радела, тово бог мне дал:
И ждал Садка двенадцать лет,
А ныне Садко головой пришел,
Поиграй, Садко, в гусли звончаты!».
И стал Садко царя тешити,
Заиграл Садко в гусли звончаты,
А и царь морской зачал скакать, зачал плесать,
И тово Садка, гостя богатова,
Напоил питьями разными.
Напивался Садко питьями разными,
И развалялся Садко, и пьян он стал,
И уснул Садко-купец, богатой гость.
А во сне пришел святитель Николай к нему,
Говорит ему таковы речи:
«Гой еси ты, Садко-купец, богатой гость!
А рви ты свои струны золоты
И бросай ты гусли звончаты:
Расплесался у тебе царь морской,
А сине море сколыбалося,
А и быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят души напрасныя
Тово народу православнова».
А и тут Садко-купец, богатой гость,
Изорвал он струны золоты
И бросает гусли звончаты.
Перестал царь морской скакать и плесать,
Утихла моря синея,
Утихли реки быстрыя,
А поутру стал тута царь морской,
Он стал Садка уговаривать:
А и хочет царь Садка женить
И привел ему тридцать девиц.
Никола ему во сне наказовал:
«Гой еси ты, купец-богатой гость,
А станет тебе женить царь морской,
Приведет он тридцать девиц, —
Не бери ты из них хорошую, белыя румяныя,
Возьми ты девушку поваренную,
Поваренную, что котора хуже всех».
А и тут Садко-купец, богатой гость,
Он думался, не продумался,
И берет он девушку поваренную,
А котора девушка похуже всех.
А и тута царь морской
Положил Садка на подклете спать,
И ложился он с новобра[ч]ною.
Николай во сне наказал Садку
Не обнимать жену, не целуй ее!
А и тут Садко-купец, богатой гость,
С молодой женой на подклете спит,
Свои рученьки ко сер(д)цу прижал,
Со полуноче в просонье
Ногу леву накинул он на молоду жену.
Ото сна Садко пробужался,
Он очутился под Новым-городом,
А левая нога во Волх-реке, —
И скочил Садко, испужался он,
Взглянул Садко он на Нов-город,
Узнал он церкву — приход своих,
Тово Николу Можайскова,
Перекрестился крестом своим.
И гледит Садко по Волх, по Волх-реке:
От тово синя моря Хвалынскова
По славной матушке Волх-реке
Бегут-побегут тридцать кораблей,
Един корабль самово Садко, гостя богатова.
И стречает Садко-купец, богатой гость,
Целовальников любимыех.
Все корабли на пристань стали
Сходни метали на крутой берег,
И вышли целовальники на крут берег,
И тут Садко поклоняется:
«Здравствуйте, мои целовальники любимыя
И приказчики хорошия!».
И тут Садко-купец, богатой гость,
Со всех кораблей в таможню положил
Казны своей сорок тысящей,
По три дни не осматривали.
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!
(Перевод с французского: Troиs moиs dans la Patrие. Еssaиs dе Poésие еt dе Prosе, suиvиs d'un Dиscours sur lеs moyеns dе parvеnиr au dévеloppеmеnt dеs forcеs moralеs dе la Natиon Russе еt dеs rиchеssеs naturеllеs dе cеt Еtat. Par un Russе, Comtе dе Garansky. 8 vol. иn 4°. Parиs. 1836)
Я путешествовал недурно: русский край
Оригинальности имеет отпечаток;
Не то чтоб в деревнях трактиры были — рай,
Не то чтоб в городах писцы не брали взяток —
Природа нравится громадностью своей.
Такой громадности не встретите нигде вы:
Пространства широко раскинутых степей
Лугами здесь зовут; начнутся ли посевы —
Не ждите им конца! подобно островам,
Зеленые леса и серые селенья
Пестрят равнину их, и любо видеть вам
Картину сельского обычного движенья…
Подобно муравью, трудолюбив мужик:
Ни грубости их рук, ни лицам загорелым
Я больше не дивлюсь: я видеть их привык
В работах полевых чуть не по суткам целым.
Не только мужики здесь преданы труду,
Но даже дети их, беременные бабы —
Все терпят общую, по их словам, «страду»,
И грустно видеть, как иные бледны, слабы!
Я думаю земель избыток и лесов
Способствует к труду всегдашней их охоте,
Но должно б вразумлять корыстных мужиков,
Что изнурительно излишество в работе.
Не такова ли цель — в немецких сертуках
Особенных фигур, бродящих между ними?
Нагайки у иных заметил я в руках…
Как быть! не вразумишь их средствами другими:
Натуры грубые!..
Какие реки здесь!
Какие здесь леса! Пейзаж природы русской
Со временем собьет, я вам ручаюсь, спесь
С природы реинской, но только не с французской!
Во Франции провел я молодость свою;
Пред ней, как говорят в стихах, все клонит выю,
Но все ж, по совести и громко признаю,
Что я не ожидал найти такой Россию!
Природа недурна: в том отдаю ей честь, —
Я славно ел и спал, подьячим не дал штрафа…
Да, средство странствовать и по России есть —
С французской кухнею и с русским титлом графа!..
Но только худо то, что каждый здесь мужик
Дворянский гонор мой, спокойствие и совесть
Безбожно возмущал; одну и ту же повесть
Бормочет каждому негодный их язык:
Помещик — лиходей! а если управитель,
То, верно, — живодер, отявленный грабитель!
Спрошу ли ямщика: «Чей, братец, виден дом?»
— Помещика… — «Что, добр?» — Нешто, хороший барин,
Да только… — «Что, мой друг?» — С тяжелым кулаком,
Как хватит — год хворай. — «Неужто? вот татарин!»
— Э, нету, ничего! маненечко ретив,
А добрая душа, не тяготит оброком,
Почасту с мужиком и ласков и правдив,
А то скулу свернет, вестимо ненароком!
Куда б еще ни шло за барином таким,
А то и хуже есть. Вот памятное место:
Тут славно мужички расправились с одним… —
«А что ?» — Да сделали из барина-то тесто. —
«Как тесто?» — Да в куски живого изрубил
Его один мужик… попал такому в лапы… —
«За что же?» — Да за то что барин лаком был
На свой, примерно, гвоздь чужие вешать шляпы. —
«Как так?» — Да так, сударь: как женится мужик,
Веди к нему жену; проспит с ней перву ночку,
А там и к мужу в дом… да наш народец дик
Сначала потерпел — не всяко лыко в строчку, —
А после и того… А вот, примерно, тут,
Извольте посмотреть — домок на косогоре,
Четыре барышни-сестрицы в нем живут,
Так мужикам от них уж просто смех и горе:
Именья — семь дворов; так бедно, что с трудом
Дай бог своих детей прохарчить мужичонку,
А тут еще беда: что год, то в каждый дом
Сестрицы-барышни подкинут по ребенку. —
«Как, что ты говоришь?» — "А то, что в восемь лет
Так тридцать три души прибавилось в именье.
Убытку барышням, известно дело, нет,
Да, судырь, мужичкам какое разоренье! —
Ну, словом, все одно: тот с дворней выезжал
Разбойничать, тот затравил мальчишку, —
Таких рассказов здесь так много я слыхал,
Что скучно, наконец, записывать их в книжку.
Ужель помещики в России таковы?
Я к многим заезжал; иные, точно, грубы —
Муж ты своей жене, жена супругу вы,
Сивуха, грязь и вонь, овчинные тулупы.
Но есть премилые: прилично убран дом,
У дочерей рояль, а чаще фортепьяно,
Хозяин с Францией и с Англией знаком,
Хозяйка не заснет без модного романа;
Ну, все, как водится у развитых людей,
Которые глядят прилично на предметы
И вряд ли мужиков трактуют, как свиней…
Я также наблюдал — в окно моей кареты —
И быт крестьянина: он нищеты далек!
По собственным моим владеньям проезжая,
Созвал я мужиков: составили кружок
И гаркнули: «Ура!..» С балкона наблюдая,
Спросил: довольны ли?.. Кричат: «Довольны всем!»
— И управляющим?- «Довольны»… О работах
Я с ними говорил, поил их — и затем,
Бекаса подстрелив в наследственных болотах,
Поехал далее… Я мало с ними был,
Но видел, что мужик свободно ел и пил,
Плясал и песни пел; а немец-управитель
Казался между них отец и покровитель…
Чего же им еще?.. А если точно есть
Любители кнута, поборники тиранства,
Которые, забыв гуманность, долг и честь,
Пятнают родину и русское дворянство —
Чего же медлишь ты, сатиры грозной бич?..
Я книги русские перебирал все лето:
Пустейшая мораль, напыщенная дичь —
И лучшие темны, как стертая монета!
Жаль, дремлет русский ум. А то чего б верней?
Правительство казнит открытого злодея,
Сатира действует и шире и смелей,
Как пуля находить виновного умея.
Сатире уж не раз обязана была
Европа (кажется, отчасти и Россия)
Услугой важною . . . . . . . . . . .
Над нами гнет незыблемой судьбы…Мирра Лохвицкая
Ирэн жила в пейзажах Крыма,
На уличке Бахчисарая —
Вы помните Бахчисарай? —
Где целый день мелькают мимо
Красоты сказочного края,
Где каждый красочен сарай.
О, что за благодатный край
С цветами — блюдцами магнолий,
Со звездочными кизилями
И с гиацинтными полями,
Средь абрикосовых фриволей, —
Изрозопудренных Маркиз, —
Душистых, как сама Балькис!
А эти белые мечети
И стрельчатые минареты,
Воспетый Пушкиным фонтан?
Забыть ли мне виденья эти?
Теперь в лета — анахореты
Я ими плавно обуян.
И ты, Гирей, ты, неуч-хан,
Мне представляешься отныне
Культурным, тонким человеком,
Так я разочарован веком,
Разбившим вечные святыни,
Проклявшим грезу и сирень,
Картуз надевшим набекрень…
Живя в Крыму и Крыму рада,
Ирэн забыла все былое, —
Своих знакомых и родных.
В стране прекрасной винограда
Позабывается все злое…
Она в мечтах своих цветных
Ждала восторгов лишь земных,
Но поэтических. Эксцессно
Настроенная, миловидна,
Со средствами. Такой обидно
Не жить «вовсю». «В морали тесно» —
Излюбленный в наш век рефрен —
Был лозунгом моей Ирэн.
Вакх Александрович был статный
И далеко еще не старый
Блистательный кавалергард.
И каждый август аккуратно
Его влекли к себе татары,
И в августе был некий март:
Тревога, зовы и азарт.
Свою жену отправив в Ниццу
(Она не выносила Крыма),
Он ехал в Ялту в блеске грима.
Предпочитая «заграницу»
Красотам Таврии, жена
Была ему полуверна.
Произошло знакомство просто:
Ирэн на палевой кобыле
Неслась стремительно в Мисхор,
Как вдруг у маленького моста,
Где поворот, — автомобили,
И прямо на нее мотор.
Лошадка на дыбы. Звяк шпор.
Гудок. Испуг. Успокоенья
Слова. И бархат баритона…
Глаза сафирового тона…
И бесконечны извиненья…
И томен ласковый грасир:
Война на миг, и тотчас — мир.
Он ей понравился. Она же
Ему казалась очень спецной.
Затем отправились они —
Барон в моторном экипаже,
Она — верхом, и пело сердце.
И в Ялте теплились огни.
Мисхор проехали. Одни
Их окружали кипарисы,
Не удивляясь быстрой связи,
На юге частой. Ночь, в экстазе,
Вдыхала трепетно ирисы.
Бродили тени от маслин,
И плакал стрекот мандолин.
Любовь по существу банальна.
Оригинальное в оттенках.
Сюрпризы любят ткать сюжет.
Всегда судьба любви печальна.
О парижанках иль о венках
Рассказывает вам поэт.
Давно любви бессмертной нет.
Лишь ряд коротеньких «любовей» —
Иллюзия невоплотимой
Любви к Исканной и Любимой.
Пусть мы пребудем в вечном зове
Недосягаемой жены, —
Мы в промежутках жить должны.
Одну мы любим за характер,
Другую за ее таланты,
А третью — только за глаза.
Порой мечтаем мы о яхте,
Порою нас влекут куранты,
Порою — цирк, порой — «Заза».
И если неба бирюза
Порой затучена, то чувства
Подвластны измененьям чаще.
Итак, рассказ мой настоящий —
В канонах строгого искусства —
Вам повествует о любви,
Которой нет, как ни зови!
Не правда ль, элегантна Ялта,
Столица бархата и шелка,
Изыскно-женского цветник?
Он на коленях (генерал-то!)
Молил Ирэн не мучить колко,
А показать ему дневник, —
Загадочнейшую из книг, —
Где свойственным ей резким слогом
Она размашисто писала,
Где девственность, цинизм и «сало»
В чередованьи были строгом,
Где предрассудкам злой укор,
Где все всему наперекор.
Тон их знакомства был фриволен,
Непринужден и слишком легок,
А в дневнике — ее душа.
Но от отказа чуть не болен
Барон настаивал, так робок,
Так нежно-мил, что, не спеша,
Она, игриво распуша
Его за дерзость приставанья,
Раз в Ореанде в синий вечер,
Дней через двадцать после встречи,
Решила дать дневник, вниманье —
Не любопытство! — усмотрев
В мольбах. Читал он, побледнев:
— Люблю любовь, в нее не веря,
Ищу его, его не зная.
И нет его, и он — во всех.
Уйдет любовник — не потеря:
Уже идет любовь иная.
За смехом грусть. За скорбью — смех.
Грешна лишь фальшь. Безгрешен грех.
Условность — это для ослицы
Хомут. А воль всегда напевна.
«Княгиня Марья Алексевна» —
Весьма бескрыла в роли птицы,
Скорей напоминая тлю.
Я мнений света не терплю.
Пусть я со всяким похотлива,
Но в этом я не виновата:
Страсть? Лишь единственному страсть
Пример в природе: даже слива
Душисто-сизо-синевата
Цветет, чтобы, созрев, упасть, —
Ах, все равно в какую пасть,
Раз рта с красивым очертаньем
Не будет к мигу созреванья…
Так: есть предел для нагреванья
И чувств людских. Обречь скитаньям
Бесцельным за своей мечтой
Себя — считаю я тщетой.
«Одна непереносна дума:
Он, цельный, для меня раздроблен:
Мужчина плюс, мужчина плюс —
До бесконечности… Вся сумма —
Единственный, что уподоблен
Несбыточному. Этот груз
Несу я юности. Медуз
Ко дну дредноута присоска —
Вот в чем мое предназначенье,
Вот символ моего мученья», —
Ирэн размашисто и броско
В своем писала дневнике,
И Вакх, читая, стыл в тоске.
Раздался гулкий взрыв контраста:
Ее изящная веселость,
Ее общительность — и вдруг… —
Да, то встречается не часто! —
Вдруг эта мрачная тяжелость
И этот неизбывный круг —
Так непредвиденно, мой друг! —
Душа заключена в котором,
Но и не в этом главный ужас,
А в том, что с детства Вакх к тому же
С тоской пришел. Кричащим взором
Веранду генерал обвел
И голову склонил на стол…
Ирэн со странною улыбкой
Смотрела на его кончину
И что-то силилась понять.
Вдруг Ореанда стала зыбкой:
Постигла женщина причину,
Попробовала с места встать,
Присела, поднялась опять,
Но пол стал скользок, — и поплыли
И сад, и горы, и веранда;
И озарилась Ореанда
Предсмертным криком, на полмили
Сверкающим из темноты:
— Единственный! ведь это ты!
1Затворены душные ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня.
Мне снилось, румяное солнце
В постели меня застает,
Кидает лучи по окошкам
И молодость к жизни зовет.
И — странно! — во сне мне казалось,
Что будто, пригретый лучом,
Лениво я голову поднял
И стал озираться кругом;
И вижу — толпа за толпою
Снует мимо окон моих.
О глупые люди! куда вы? —
Я думаю, глядя на них.
И сам наконец я за ними
Куда-то спешу из ворот…
И жжет меня полдень, и пыльный
Кругом суетится народ.
И ходят послушные ноги,
И движутся руки мои;
Без мысли язык мой лепечет,
И сердце болит без любви.
И вот уж гляжу я на запад,
Усталою грудью дыша…
Когда-то закатится солнце!
Когда-то проснется душа!
Проснулся: затворены ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня!..2Мне снилось, легка и воздушна,
Прошла она мимо окна;
И слышу я голос: мой милый!
Спеши! я сегодня одна!..
Слова эти были так нежны
И так нетерпенья полны,
Что сердце мое встрепенулось,
Как птичка навстречу весны.
И радостным сердца движеньем
Себя разбудил я… увы!
Глядела в окно мое полночь,
И слышались крики совы.
И долго лежал я — и дума
Была, как свинец, тяжела.
Неужели в это окошко
Она меня громко звала?
Неужели в это окошко
Другим я когда-то смотрел?
Был ветрен, и молод, и весел,
И многого знать не хотел? 3Уж утро! — но, боже мой, где я?
В своем ли я нынче уме?
Вчера мне казалось так живо,
Что я засыпаю в тюрьме;
Что кашляет сторож за дверью
И что за туманным стеклом
Луна из-за черной решетки
Сияет холодным серпом;
Что мышка подкралась и скоблет
Ночник мой, потухший в углу,
И что все какая-то птичка
С надворья стучит по стеклу.
Уж утро! — но, боже мой, где я?
Заснул я как будто в тюрьме,
Проснулся как будто свободный, —
В своем ли я нынче уме? 4Подсолнечное царство
Клонит сон — стихи, прощайте!
Погасай, моя свеча!
Сплю и слышу, будто где-то
Ходит маятник, стуча…
Ходит маятник, и сонный,
Чтоб догнать его скорей,
Как по воздуху, иду я
Вдаль за тридевять полей…
И хочу я в тридесятом
Государстве кончить путь,
Чтоб хоть там свободным словом
Облегчить больную грудь.
И я вижу: в тридесятом
Государстве на часах
Сторожа стоят в тумане
С самострелами в руках.
На мосту собака лает,
И в испуге через сад
Я иду под свод каких-то
Фантастических палат.
Узнаю родные стены…
И тайком иду в покой,
Где подсолнечного царства
Царь лежит с своей женой.
Кот мурлычет на лежанке;
Светит лампа — царь не спит —
И седая из подушек
Борода его торчит.
На глаза колпак напялив,
Шевелит он бородой
И ведет такие речи
Обо мне с своей женой:
«Сокрушил меня царевич;
Кто мне что ни говори, —
А любя стихи да рифмы,
Не годится он в цари.
Я лишу его наследства».
А жена ему в ответ:
«Будет, бедненький, по царству
Он скитаться, как поэт».
«Но, — оказал отец, — дозволим
Мы за это, так и быть, —
Нашей фрейлине с безумцем
Одиночество делить:
У нее в лице любовью
Дышит каждая черта —
У него в стихах недаром
Все любовь да красота».
«Но, — ответила царица, —
Наша фрейлина горда
И отвергнутого нами
Не полюбит никогда».
Ах! — кричу я им, — лишите
Вы меня всего, всего…
Все-то ваше царство вряд ли
Стоит сердца моего!..
Но ужель она, чьи очи
Светят раем, — так горда,
Что отвергнутого вами
Не полюбит никогда?..
Тишь и мрак
Я спал — и гнетущего страха
Волненье хотел превозмочь,
И видел я сон — 0удто светит
Какая-то странная ночь.
Дымясь, неподвижные звезды
В эфире горят, как смола,
И запахом ладана сильно
Ночная пропитана мгла.
И месяц, холодный, как будто
Мертвец, посреди облаков
Стоит «ад долиной, покрытой
Рядами могильных холмов.
Недвижно поникли деревья;
Далеко стоит тишина:
Природа как будто не дышит
В объятиях мертвого сна.
И весь я вниманье — и сердцем
Далеко я в ночь уношусь,
И жду хоть единого звука —
И крикнуть хочу и — боюсь!
И вдруг с легким треском все небо
Подвинулось — звезды текут —
И катится месяц, как будто
На нем гроб тяжелый везут.
И темные тучи печальным
Над ним балдахином висят.
И красные звезды, как свечи,
Повитые крепом, горят.
И катится месяц все дальше
И дальше в бездонную ночь —
И звезды за ним в бесконечность
Уходят из глаз моих прочь…
Их след, как дымок от фосфора,
Как облачко, в черной дали
Расплылся — и мрак непроглядный
Одел мертвый череп земли.
И стал я блуждать в этом мраке
Один — как слепец. Не ночной —
Могильный был мрак, и повсюду
Была тишина и покой.
Такой был покой и такая
Была тишина, что листок
В лесу покачнись — или капля
Скатись — я услышать бы мог.
То весь замирал я — и долго
Стоял неподвижно — то бил
Я в землю ногами, не видя
Ни ног, ни земли; — то ходил,
Кружась, как помешанный, — падал —
Лежал — сам с собой говорил —
Вставал — щупал воздух руками —
И вдруг — чью-то руку схватил…
И мигом я понял, что это
Была не мужская рука,
У ней были нежные пальцы,
Она была стройно легка.
И так эту руку схватил я,
Как будто добычу поймал,
И так я был рад, что, казалось,
На время дышать перестал.
«Ага! не один я — не все мы
Пропали! — я думал. — Есть грудь
Другая, которая может
И закричать и вздохнуть».
«О, кто ты? — шептал я, — хоть слово
Скажи мне — хоть слово! — и мне
Оно будет музыкой в этой
Могильной, немой тишине…
Откуда ты шла? — Где застигла
Тебя эта тьма? — говори!
Мне звуки речей твоих будут
Сиянием новой зари».
Молчанье — молчанье — ни слова,
Ни вздоха… Одна лишь рука
Незримая руку мне жала
И трепетала слегка.
Напрасно порывисто, жадно
Уста я устами ловил,
Напрасно лобзал ее в очи
И плечи слезами кропил.
Она предавала все тело
Мучительным ласкам моим;
А я — я шептал: «Умоляю,
Порадуй хоть словом одним».
Молчанье, молчанье — и вот уж
Я сам перестал говорить,
Я помню, во сне, как безумец,
Готов был ее укусить!
Но в эту минуту, рванувшись,
Как змей ускользнула она,
И стало опять — мрак во мраке —
И в тишине — тишина…
С простертыми долго руками
Ходил я, рыдая, стеня,
Шатаясь — и тьму обнимал я,
И тьма обнимала меня.
Споткнувшись на что-то, я поднял
Какую-то книгу — раскрыл
Страницы — и лег с ней на землю —
И лбом к ней припал — и застыл.
Из книги, мне чудилось, буквы
Всплывали — и ярче огня
Сверкали и в жгучие строки
Слагались в мозгу у меня.
И страшные мысли читал я
В невидимой книге — как вдруг
На слове «проклятье» очнулся —
И оглянулся вокруг-
О боже мой! где я! — сквозь щели
Затворенных ставень сквозят
Лучи золотые, то солнца
Глаза золотые глядят.
Глядят и смеются — и сердце
Очнулось — и, жизни привет
Почуя, взыграло, как будто
Впервые увидело свет…
Как из (с)лавнова города из Мурома,
Из тово села Корочаева
Как была-де поездка богатырская,
Нарежался Илья Муромец Иванович
Ко стольному городу ко Киеву
Он тою дорогою прамоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Через те леса брынския,
Через черны грязи смоленския,
И залег ее, дорогу, Соловей-разбойник.
И кладет Илья заповедь велику,
Что проехать дорогу прямоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Не вымать из налушна тугой лук,
Из колчана не вымать калену стрелу,
Берет благословение великое у отца с матерью.
А и только ево, Илью, видели.
Прощался с отцом, с матерью
И садился Илья на своего добра коня,
А и выехал Илья со двора своего
Во те ворота широкия.
Как стегнет он коня по ту(ч)ным бедрам,
А и конь под Ильею рассержается,
Он перву скок ступил за пять верст,
А другова ускока не могли найти.
Поехал он через те лесы брынския,
Через те грязи смоленския.
Как бы будет Илья во темных лесах,
Во темных лесах во брынских,
Наезжал Илья на девяти дубах,
И наехал он, Илья, Соловья-разбойника.
И заслышел Соловей-разбойник
Тово ли топу конинова
И тое ли он пое(зд)ки богатырския,
Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в-третьи зрявкает по-звериному.
Под Ильею конь окарачелся
И падал ведь на кукарачь.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А ты, волчья сыть, травеной мешок!
Не бывал ты в пещерах белокаменных,
Не бывал ты, конь, во темны́х лесах,
Не слыхал ты свисту соловьинова,
Не слыхал ты шипу змеинова,
А тово ли ты крику зверинова,
А зверинова крику, туринова?».
Разрушает Илья заповедь великую:
Вымает калену стрелу
И стреляет в Соловья-разбойника,
И попал Соловья да в правой глаз.
Полетел Соловей с сыра дуба
Комом ко сырой земли,
Подхватил Илья Муромец Соловья на белы руки,
Привезал Соловья ко той ко луке ко седельныя.
Проехал он воровску заставу крепкую,
Подезжает ко подворью дворянскому,
И завидела-де ево молода жена,
Она хитрая была и мудрая,
И [в]збегала она на чердаки на вышния:
Как бы двор у Соловья был на семи верстах,
Как было около двора железной тын,
А на всякой тыныньки по маковке —
И по той по голове богатырския,
Наводила трубками немецкими
Ево, Соловьева, молодая жена,
И увидела доброва молодца Илью Муромца.
И бросалась с чердака во свои высокия терема
И будила она девять сыновей своих:
«А встаньте-обудитесь, добры молодцы,
А девять сынов, ясны соколы!
Вы подите в подвалы глубокия,
Берите мои золотыя ключи,
Отмыкаете мои вы окованны ларцы,
А берите вы мою золоту казну,
Выносите ее за широкой двор
И встречаете удала доброва молодца.
А наедет, молодцы, чужой мужик,
Отца-та вашего в тороках везет».
А и тут ее девять сыновей закорелися
И не берут у нее золотые ключи,
Не походят в подвалы глубокия,
Не берут ее золотой казны,
А худым видь свои думушки думают:
Хочут обвернуться черными воронами
Со темя носы железными,
Оне хочут расклевать добра молодца,
Тово ли Илью Муромца Ивановича,
Подезжает он ко двору ко дворянскому,
И бросалась молода жена Соловьева,
А и молится-убивается:
«Гой еси ты, удалой доброй молодец!
Бери ты у нас золотой казны, сколько надобно,
Опусти Соловья-разбойника,
Не вози Соловья во Киев-град!».
А ево-та дети Соловьевы
Неучливо оне поговаривают,
Оне только Илью видели,
Что стоял у двора дворянскова.
И стегает Илья он добра коня,
А добра коня по ту(ч)ным бедрам:
Как бы конь под ним асержается,
Побежал Илья, как сокол летит.
Приезжает Илья он во Киев-град,
Середи двора княженецкова
И скочил он, Илья, со добра коня,
Привезал коня к дубову столбу.
Походил он во гридню во светлую
И молился он Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со княгинею,
На все на четыре стороны.
У великова князя Владимера,
У нево, князя, почестной пир,
А и много на пиру было князей и бояр,
Много сильных-могучих богатырей.
И поднесли ему, Илье, чару зелена вина
В полтора ведра,
Принимает Илья единой рукой,
Выпивает чару единым духом.
Говорил ему ласковой Владимер-князь:
«Ты скажись, молодец, как именем зовут,
А по именю тебе можно место дать,
По изо(т)честву пожаловати».
И отвечает Илья Муромец Иванович:
«А ты ласковой стольной Владимер-князь!
А меня зовут Илья Муромец сын Иванович,
И проехал я дорогу прамоезжую
Из стольнова города из Мурома,
Из тово села Карачаева».
Говорят тут могучие богатыри:
«А ласково со(л)нцо, Владимер-князь,
В очах детина завирается!
А где ему проехать дорогою прямоезжую:
Залегла та дорога тридцать лет
От тово Соловья-разбойника».
Говорит Илья Муромец:
«Гой еси ты, сударь Владимер-князь!
Посмотри мою удачу богатырскую,
Вон я привез Соловья-разбойника
На двор к тебе!».
И втапоры Илья Муромец
С великим князем на широкой двор
Смотреть его удачи богатырския,
Выходили тута князи-бояра,
Все русские могучие богатыри:
Самсон-богатырь Колыванович,
Сухан-богатырь сын Домантьевич,
Светогор-богатырь и Полкан другой
И семь-та братов Сбродо́вичи,
Еще мужики были Залешана,
А еще два брата Хапиловы, —
Только было у князя их тридцать молодцов.
Выходил Илья на широкой двор
Ко тому Соловью-разбойнику,
Он стал Соловья уговаривать:
«Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад!
Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи, змей, по змеиному,
Зрявкай, зверь, по-туриному
И потешь князя Владимера!».
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей и бояр,
Зашипел злодей по-змеиному,
Он в-третье зрявкает по-туриному,
А князи-бояра испугалися,
На корачках по двору наползалися
И все сильны богатыри могучия.
И накурил он беды несносныя:
Гостины кони с двора разбежалися,
И Владимер-князь едва жив стоит
Со душей княгиней Апраксевной.
Говорил тут ласковой Владимер-князь:
«А и ты гой еси, Илья Муромец сын Иванович!
Уйми ты Соловья-разбойника,
А и эта шутка нам не надобна!».
Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство, Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.
Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.
Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.
Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.
А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.
Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.
Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят, Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.
Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.
Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять, Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.
Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство,
Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.
Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.
Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.
Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою
В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.
А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.
Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.
Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят,
Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.
Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.
Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять,
Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.
Был Садко молодец, молодой Гусляр,
Как начнет играть, пляшет млад и стар.
Как начнут у него гусли звончаты петь,
Тут выкладывать медь, серебром греметь.
Так Садко ходил, молодой Гусляр,
И богат бывал от певучих чар.
И любим бывал за напевы струн,
Так Садко гулял, и Садко был юн.
Загрустил он раз: «Больно беден я,
Пропадет вот так вся и жизнь моя».
Закручинился он, к Ильменю пришел,
Гусли звончаты взял, зазвенел лес и дол.
Заходила волна, загорелась волна,
Всколыхнулась со дна вся вода-глубина.
Он так раз проиграл, проиграл он и два,
А на третий мелькнула пред ним голова.
Водный Царь перед ним, словно белый пожар,
Разметался, встает, смотрит юный Гусляр.
«Все, что хочешь, проси». — «Дай мне рыб золотых».
— «Опускай невода, много вытащишь их».
Трижды бросил в Ильмень он свои невода,
Рыбой белой и красной дарила вода,
И пока допевал он напевчатый стих,
Дал Ильмень ему в невод и рыб золотых.
Положил он всю рыбу на полных возах,
Он в глубоких ее хоронил погребах.
Через день он пришел и открыл погреба, —
Эх Садко молодец, вот судьба так судьба:
Там, где красная рыба — несчетная медь,
Там, где белая — серебра полная клеть,
А куда положил он тех рыб золотых,
Все червонцы лежат, сколько их, сколько их!
Тут Гусляр молодой стал богатый Купец,
Гость Богатый Садко. Ну Гусляр молодец!
Он по Новгороду ходит и глядит.
«Где товары тут у вас?» — он говорит.
«Я их выкуплю, товары все дотла».
Вечно молодость хвастливою была.
«Я сто тысячей казны вам заплачу.
Где товары? Все товары взять хочу».
Он поит Новогородских мужиков,
Во хмелю-то напоить он всех готов.
Выставляли тут товаров без конца,
Да не считана казна у молодца.
Все купил он, все, что было, он скупил,
Он, сто тысячей отдав, богатым был.
Терем выстроил, в высоком терему
Камни ночью самоцветятся во тьму.
Он Можайского Николу сорудил,
Он вес маковицы ярко золотил.
Изукрашивал иконы по стенам,
Чистым жемчугом убрал иконы нам.
Вызолачивал он царские врата,
Пред жемчужной — золотая красота.
А как в Новгороде снова он пошел,
Он товаров на полушку не нашел,
И зашел тогда Садко во темный ряд,
Черепки, горшки там битые стоят.
Усмехнулся он, купил и те горшки:
«Пригодятся», говорит, «и черепки»,
«Дети малые», мол, «будут в них играть,
Будут в играх про Садко воспоминать.
Я Садко Богатый Гость, Садко Гусляр,
Я люблю, чтобы плясал и млад и стар.
Гусли звончаты недаром говорят:
Я Садко Богатый Гость, весенний сад!»
Вот по Морю, Морю синему, средь пенистых зыбей,
Выбегают, выгребают тридцать быстрых кораблей.
Походили, погуляли, торговали далеко,
А на Соколе на светлом едет сам купец Садко.
Корабли бегут проворно, Сокол лишь стоит один,
Видно чара тут какая, есть решение глубин.
И промолвил Гость Богатый, говорит Садко Купец:
«Будем жеребья метать мы, на кого пришел конец».
Все тут жеребья метали, написавши имена, —
Все плывут, перо Садково поглотила глубина.
Дважды, трижды повторили, — вал взметнется, как гора,
Ничего тот вал не топит, лишь Хмелева нет пера.
Говорит тут Гость Богатый, говорит своим Садко:
«Видно час мой подступает, быть мне в море глубоко,
Я двенадцать лет по Морю, Морю синему ходил,
Дани-пошлины я Морю, возгордившись, не платил.
Говорил я: Что мне море? Я плачу кому хочу.
Я гуляю на просторе, миг забав озолочу.
А уж кланяться зачем же! Кто такой, как я, другой?
Видно, Море осерчало. Жертвы хочет Царь Морской».
Говорил так Гость Богатый, но, бесстрашный, гусли взял,
В вал спустился — тотчас Сокол прочь от места побежал.
Далеко ушел. Над Морем воцарилась тишина.
А Садко спустился в бездну, он живой дошел до дна.
Видит он великую там на дне избу,
Тут Садко дивуется, узнает судьбу.
Раковины светятся, месяцы дугой,
На разных палатях сам там Царь Морской.
Самоцветны камни с потолка висят,
Жемчуга такие — не насытишь взгляд.
Лампы из коралла, изумруд — вода,
Так бы и осталась там душа всегда.
«Здравствуй», Царь Морской промолвил Гусляру,
«Ждал тебя долгонько, помню я игру.
Что ж, разбогател ты — гусли позабыл?
Ну-ка, поиграй мне, звонко, что есть сил».
Стал Садко тут тешить Водного Царя,
Заиграли гусли, звоном говоря,
Заиграли гусли звончаты его,
Царь Морской — плясать, не помнит ничего.
Голова Морского словно сена стог,
Пляшет, размахался, бьет ногой в порог,
Шубою зеленой бьет он по стенам,
А вверху — там Море с ревом льнет к скалам.
Море разгулялось, тонут корабли,
И когда бы сверху посмотреть могли,
Видели б, что нет сильнее ничего,
Чем Садко и гусли звончаты его.
Наплясались ноги. Царь Морской устал.
Гостя угощает, Гость тут пьяным стал.
Развалялся в Море, на цветистом дне,
И Морские Девы встали как во сне.
Царь Морской смеется: «Выбирай жену.
Ту бери, что хочешь. Лишь бери одну».
Тридцать красовалось перед ним девиц
Белизною груди, красотою лиц.
А Садко причудник: ту, что всех скромней,
Выбрал он, Чернава было имя ей.
Спать легли, и странно в глубине морской
Раковины рдели, месяцы дугой.
Рыбы проходили в изумрудах вод,
Видело мечтанье, как там кит живет,
Сколько трав нездешних смотрит к вышине,
Сколько тайн сокрыто на глубоком дне.
И Садко забылся в красоте морской,
И жену он обнял левою ногой.
Что-то колыхнулось в сердце у него,
Вспомнил, испугался, что ли, он чего.
Только вдруг проснулся. Смотрит — чудеса:
Новгород он видит, светят Небеса,
Вон, там храм Николы, то его приход,
С колокольни звон к заутрени зовет.
Видит — он лежит над утренней рекой,
Он в реке Чернаве левою ногой.
Корабли на Волхе светят далеко.
«Здравствуй, Гость Богатый! Здравствуй, наш Садко!»
1Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней.
Не вождь грузинских удальцов —
Гроза соседних гор —
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор.
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй (1),
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй.
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна
И веют знамена.1 Алазань — река в Кахетии.2В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом,
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…3Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех (1) с своей скалой
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест (2)
В ночную полутьму.
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой.
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть — что прошла
Тайком в ее мечтах: 1 Замок и острог в Тифлисе.
2 Крест Сионского собора, самой большой церкви в Тифлисе.4«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость — он принят был
Как друг моим отцом;
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом;
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман;
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон;
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад, так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд…5И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис.
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук.
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив.
Остались мы одни,
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней
При виде брачного кольца
И ласковых очей.6Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран.
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала, —
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его — кровавый труп —
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой (1).
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис, —
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки;
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его любовь моя! 1 Записки А.С. Пушкина, т. 5, стр. 7
6.
Изд Анненкова.7И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон.
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И — скромный дар вдовы —
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись и чтоб вам она
Напомнила сама —
Два горя: горе от любви
И горе от ума».1879ЦАРЬ-ДЕВИЦАВ дни ребячества я помню
Чудный отроческий бред:
Полюбил я царь-девицу,
Что на свете краше нет.
На челе сияло солнце,
Месяц прятался в косе,
По косицам рдели звезды, —
Бог сиял в ее красе…
И жила та царь-девица
Недоступна никому,
И ключами золотыми
Замыкалась в терему.
Только ночью выходила
Шелестить в тени берез:
То ключи свои роняла,
То роняла капли слез…
Только в праздники, когда я,
Полусонный, брел домой,
Из-за рощи яркий, влажный
Глаз ее следил за мной.
И уж как случилось это —
Наяву или во сне?! —
Раз она весной, в час утра,
Зарумянилась в окне —
Всколыхнулась занавеска,
Вспыхнул роз махровых куст,
И, закрыв глаза, я встретил
Поцелуй душистых уст.
Но едва-едва успел я
Блеск лица ее поймать,
Ускользая, гостья ко лбу
Мне прижгла свою печать.
С той поры ее печати
Мне ничем уже не смыть,
Вечно юной царь-девице
Я не в силах изменить…
Жду, — вторичным поцелуем
Заградив мои уста, —
Красота в свой тайный терем
Мне отворит ворота…
Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».
(Русская идиллия)
Солдат
Нет, не звезда мне из лесу светила:
Как звездочка, манил меня час целый
Огонь ваш, братцы! Кашицу себе
Для ужина варите? Хлеб да соль!
Пастухи
Спасибо, служба! Хлеба кушать.
Солдат
Спасибо, служба! Хлеба кушать. Быть так,
Благодарю вас. Я устал порядком!
Ну, костыли мои, вам роздых! Рядом
Я на траву вас положу и подле
Присяду сам. Да, верст пятнадцать
Ушел я в вечер.
1-й пастух
Ушел я в вечер. А идешь откуда?
Солдат
А из Литвы, из виленской больницы.
Вот как из матушки России ладно
Мы выгнали гостей незваных — я
На первой заграничной перестрелке,
Беда такая, без ноги остался!
Товарищи меня стащили в Вильну;
С год лекаря и тем и сем лечили
И вот каким, злодеи, отпустили.
Теперь на костылях бреду кой-как
На родину, за Курск, к жене и сестрам.
2-й пастух
На руку, обопрись! Да не сюда,
А на тулуп раскинутый ложися!
Солдат
Спасибо, друг, Господь тебе заплатит! —
Ах, братцы! Что за рай земной у вас
Под Курском! В этот вечер словно чудом
Помолодел я, вволю надышавшись
Теплом и запахом целебным! Любо,
Легко мне в воздухе родном, как рыбке
В реке студеной! В царствах многих был я!
Попробовал везде весны и лета!
В иных краях земля благоухает,
Как в светлый праздник ручка генеральши —
И дорого, и чудно, да не мило,
Не так, как тут! Здесь целым телом дышишь,
Здесь все суставчики в себя впивают
Простой, но сладкий, теплый воздух; словом,
Здесь нежишься, как в бане старых бар!
И спать не хочется! Играл бы все
До солнышка в девичьем хороводе.
3-й пастух
И мы б, земляк, играть не отказались!
Да лих нельзя! Село далеко! Стадо ж
Покинуть без присмотра, положившись
Лишь на собак, опасно, сам ты знаешь!
Как быть! Но вот и кашица поспела!
Перекрестяся, примемся за ужин.
А после, если к сну тебя не клонит,
То расскажи нам (говоришь ты складно)
Про старое свое житье-бытье!
Я чай, везде бывал ты, все видал!
И домовых, и водяных, и леших,
И маленьких людей, живущих там,
Где край земли сошелся с краем неба,
Где можно в облако любое вбить
Крючок иль гвоздь и свой кафтан повесить.
Солдат
Вздор мелешь, малый! Уши вянут! Полно!
Старухи врут вам, греясь на печи,
А вы им верите! Какие черти
Крещеному солдату захотят
Представиться? Да ныне ж человек
Лукавей беса! Нет, другое чудо
Я видел, и не в ночь до петухов,
Но днем оно пред нами совершилось!
Вы слышали ль, как заступился Бог
За православную державу нашу,
Как сжалился он над Москвой горящей,
Над бедною землею, не посевом,
А вражьими ватагами покрытой, —
И раннюю зиму послал нам в помощь,
Зиму с морозами, какие только
В Николин день да около Крещенья
Трещат и за щеки и уши щиплют?
Свежо нам стало, а французам туго!
И жалко, и смешно их даже вспомнить!
Окутались от стужи чем могли,
Кто шитой душегрейкой, кто лохмотьем,
Кто ризою поповской, кто рогожей,
Убрались все, как святочные хари,
И ну бежать скорее из Москвы!
Недалеко ушли же. На дороге
Мороз схватил их и заставил ждать
Дня судного на месте преступленья:
У Божьей церкви, ими оскверненной,
В разграбленном анбаре, у села,
Сожженного их буйством! — Мы, бывало,
Окончив трудный переход, сидим,
Как здесь, вокруг огня и варим щи,
А около лежат, как это стадо,
Замерзлые французы. Как лежат!
Когда б не лица их и не молчанье,
Подумал бы, живые на биваке
Комедию ломают. Тот уткнулся
В костер горящий головой, тот лошадь
Взвалил, как шубу, на себя, другой
Ее копыто гложет; те ж, как братья,
Обнялись крепко и друг в друга зубы
Вонзили, как враги!
Пастухи
Вонзили, как враги! Ух, страшно, страшно!
Солдат
А между тем курьерский колокольчик,
Вот как теперь, и там гремит, и там
Прозвякнет на морозе; отовсюду
Везут известья о победах в Питер
И в обгорелую Москву.
1-й пастух
И в обгорелую Москву. Э, братцы,
Смотрите, вот и к нам тележка скачет,
И офицер про что-то ямщику
Кричит, ямщик уж держит лошадей;
Не спросят ли о чем нас?
Солдат
Не спросят ли о чем нас? Помоги
Мне встать: солдату вытянуться надо…
Офицер
(подехав)
Огня, ребята, закурить мне трубку!
Солдат
В минуту, ваше благородье!
Офицер
В минуту, ваше благородье! Ба!
Товарищ, ты как здесь?
Солдат
Товарищ, ты как здесь? К жене и сестрам
Домой тащуся, ваше благородье!
За рану в чистую уволен!
Офицер
За рану в чистую уволен! С Богом!
Снеси ж к своим хорошее известье:
Мы кончили войну в столице вражьей,
В Париже русские отмстили честно
Пожар московский! Ну, прости, товарищ!
Солдат
Прощенья просим, ваше благородье!
Офицер уезжает.
Благословение Господне с нами
Отныне и вовеки буди! Вот как
Господь утешил матушку Россию!
Молитесь, братцы! Божьи чудеса
Не совершаются ль пред нами явно!
И.
Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней;
Не вождь грузинских удальцов, —
Гроза соседних гор,
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор;
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй,
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй;—
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна,
И веют знамена.
ИИ.
В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,—
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом, —
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…
ИИИ.
Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули, и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех, с своей скалой,
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест
В ночную полутьму…—
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой…
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть, что прошла
Тайком в ее мечтах: —
ИV.
«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь,
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость,— он принят был,
Как друг, моим отцом,—
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом…—
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман…
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон…—
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,—
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад,— так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд».
V.
«И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис:
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук…
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив,
Остались мы одни…
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,—
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней,
При виде брачного кольца
И ласковых очей.
VИ.
«Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран…
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала,—
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его, — кровавый труп,—
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой.
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис,—
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки…
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его — любовь моя!»
VИИ.
«И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц, и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон,
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И, — скромный дар вдовы,
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись, и чтоб вам она
Напомнила сама
Два горя: — горе от любви
И горе от ума».
Нет боле сил терпеть! Куда ни сунься: споры,
И сплетни, и обман, и глупость, и раздоры!
Вчера, не знаю как, попал в один я дом;
Я проклял жизнь мою. Какой вралей содом!
Хозяин об одной лишь музыке толкует;
Хозяйка хвалится, что славно дочь танцует;
А дочка, поясок под шею подвязав,
Кричит, что прискакал в коляске модной — граф.
Граф входит. Все его с восторгом принимают.
Как мил он, как богат, как знатен, повторяют.
Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час:
«Он в Грушеньку влюблен: он всякий день у нас».
Но граф, о Грушеньке никак не помышляя,
Ветране говорит, ей руку пожимая:
«Какая скука здесь! Какой несносный дом!
Я с этими людьми, божусь, для вас знаком;
Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю.
Для вас я все терплю и глупостям прощаю».
Ветрана счастлива, что граф покорен ей.
Вдруг растворяют дверь и входит Стукодей.
Несносный говорун. О всем уже он знает:
Тот женится, другой супругу оставляет;
Тот проигрался весь, тот по уши в долгах.
Потом судить он стал, к несчастью, о стихах.
По мнению его, Надутов всех пленяет,
А Дмитрев… Карамзин безделки сочиняет;
Державин, например, изрядно бы писал,
Но также, кроме од, не стоит он похвал.
Пропали трагики, исчезла россов слава!
И начал, наконец, твердить нам роль Синава;
Коверкался, кричал — все восхищались им;
Один лишь старичок, смеясь со мной над ним:
«Невежду, — мне сказал, — я вечно извиняю;
Молчу и слушаю, а в спор с ним не вступаю;
Напротив, кажется забавен часто он:
Соврет и думает, что вздор его — закон.
Что наш питает ум, что сердце восхищает.
Безделкою пустой невежда называет.
Нет нужды! Верьте мне: нелепая хула
Писателю венец, поэту похвала».
Я отдохнул. Увы, недолго быть в покое!
Хозяйка подошла. «Теперь нас только трое;
Не можете ли вы четвертым с нами быть
И сесть играть в бостон. Без карт не можно жить.
Кто ими в обществе себя не занимает,
Воспитан дурно тот и скучен всем бывает».
Итак, мы за бостон. А там оркестр шумит;
Гут граф жеманятся, и Стукодей кричит;
Змеяда всех бранит, ругает за игрою.
Играю и дрожу, и жду беды с собою.
Хозяйка милая не помнит ничего.
«Где Грушенька? Где граф? Не вижу я его!»
Бостон наш кончился, а в зале уж танцуют.
Как Грушенька, как граф прекрасно вальсируют!
Хозяйка с радости всех обнимает нас.
Змеяда ей твердит: «Ну, матка, в добрый час!
Граф, право, молодец: к концу скорее дело!
На бога положись и по рукам бей смело;
Он знатен и хорош, и с лучшими знаком;
Твой муженек с тобой согласен будет в том».
Ветрана слышит то, смеется и вертится.
К беде моей, тогда идет ко мне, садится
Белиза толстая, рассказчица, швея.
«Ей-богу, — говорит, — вот чудная семья!
Хозяин с флейтою все время провождает,
Жена преглупая и всем надоедает,
А в Грушеньке, поверь, пути не будет ввек.
Но дело не о том: ты умный человек;
У Скопидомова ты всякий день бываешь;
Проказы все его и все о нем ты знаешь:
Не правда ль, что в жене находит он врага
И что она ему поставила рога?
Нахалов часто с ней в театре и воксале;
Вчера он танцевал два польских с ней на бале,
А после он ее в карету посадил;
Несчастный Скопидом беду себе купил;
Бог наградил его прекрасною женою!
Да, полно, сам дурак всем шалостям виною.
Не он один таков: в Москве им счета нет!
Буянов и не глуп, но вздумал в сорок лет
Жениться и франтить, и тем себя прославить,
Чтоб женушку свою тотчас другим оставить;
И подлинно, успел в том модный господин:
С французом барыня уехала в Берлин».
Я слушал и молчал. Текли слова рекою;
Я мог ей отвечать лишь только головою.
Хотел уйти, ушел. Что ж вышло из того?
Дивлюся силе я терпенья моего.
Попал в беседу я, достойную почтенья:
Тут был великий шум, различны были мненья;
Однако из всего понять я спора мог,
Что то произвели котлеты и пирог;
И кончилось все тем, что у одной Лизеты,
И вафли лучшие, и лучшие котлеты.
Но, кстати, стол готов; все кинулись туда,
Покойно думал есть — и тут со мной беда!
Несчастного меня с Вралевым посадили
И милым подлинно соседом наградили!
Не медля, начал он вопросы мне творить:
Кто я таков? Что я? Где я изволю жить?
Потом, о молодых и старых рассуждая:
«Нет, нынче жизнь плоха, — твердил он, воздыхая. —
Все стало мудрено, нет доброго ни в чем;
Вот я-таки скажу и о сынке моем:
Уж малый в двадцать лет, а книги лишь читает»
Не ищет ни чинов, ни счастья не желает;
Я дочь Рубинова посватал за него;
Любезный мой сынок не хочет и того:
На деньгах, батюшка, никак-де не женюся,
А я жену возьму, когда в нее влюблюся.
Как быть, не знаю, с ним, — и чувствую я то,
Что будет он бедняк, а более ничто.
Вот что произвели проклятые науки!
Не нужно золото — давай Жан-Жака в руки!
Да полно, старые не лучше молодых;
Не много разницы найдешь ты ныне в них.
Нередко и старик, что делает, не знает:
Он хулит молодых и им же потакает.
Князь Милов в пятьдесят и с лишком уже лет
Спроказил так теперь, что весь дивится свет.
Он, будучи богат и дочь одну имея,
Воспитывать ее, как должно, не жалея,
Решился наконец бедняжку погубить:
Майора одного изволь на ней женить!
И что ж он говорит себе во оправданье —
Ты со смеху умрешь — вот все его желанье:
«Мой зять любезен мне, и скромен, и умен;
Он света пустотой никак не ослеплен;
Советов-де моих он вечно не забудет;
В глубокой старости меня покоить будет.
Не знатен, беден он — я для него богат;
Да честность знатности дороже мне стократ!»
Вот, друг сердечный мой, как нынче рассуждают!
И умниками их иные называют!»
Сосед мой тут умолк; в отраду я ему
Сказал, что редкие последуют тому;
Что Миловых князей у нас, конечно, мало;
Что золото копить желанье не пропало;
Что любим мы чины и ленты получать,
Не любим только их заслугой доставать;
Что также здесь не все охотники до чтенья;
Что редкие у нас желают просвещенья;
Не всякий знаниям честь должну воздает
И часто враль, глупец разумником слывет;
Достоинств лаврами у нас не украшают;
Здесь любят плясунов — ученых презирают.
Тут ужин кончился — и я домой тотчас.
О хижина моя, приятней ты сто раз
Всех модных ужинов, концертов всех и балов,
Где часто видим мы безумцев и нахалов!
В тебе насмешек злых, в тебе злословья нет:
В тебе спокойствие и тишина живет;
В тебе и разум мой, и дух всегда свободен.
Утехи мне дарить свет модный не способен,
И для того теперь навек прощаюсь с ним:
Фортуны не найду я с сердцем в нем моим.
Полетай, мой голубочек,
Полетай, мой сизокрылый,
Через степи, через горы,
Через темные дубровы! Отыщи, мой голубочек,
Отыщи, мой сизокрылый,
Мою душу, мое сердце,
Моего мил_о_ва друга! Опустись, мой голубочек,
Опустись, мой сизокрылый,
Легким перышком ко другу,
На его правую руку! Проворкуй, мой голубочек,
Проворкуй, мой сизокрылый,
Моему милому другу
О моей тоске-кручине! Ты лети, мой голубочек,
От восхода до заката,
Отдыхай, мой сизокрылый,
Ты во время темной ночи! Если на небо порою
Набежит налётна тучка,
Ты сокройся, голубочек,
Под кусток частой, под ветку! Если коршун — хищна птица —
Над тобой распустит когти,
Ты запрячься, сизокрылый,
Под навес крутой, под кровлю! Ты скажи мне, голубочек,
Что увидел мое сердце!
Ты поведай, сизокрылый,
Что здоров мой ненаглядный! Я за весточку любую
Накормлю тебя пшеничкой, Я за радостну такую
Напою сытой медвяной.Я прижму к ретиву сердцу,
Сладко, сладко поцелую,
Обвяжу твою головку
Дорогою алой лентой.Вдруг песок полетел,
Ясный день потемнел
И гроза поднялась от восхода…
Гром — от громких речей!
Молнья — с светлых мечей!
То казаки летят из похода.Пламень грозный в очах,
Клик победный в устах,
За спиной понавешаны вьюки.
На коне боевом
Впереди молодцом
Выезжает удача Безрукий.И широкой копной
Вьет песок конь степной,
Рвет узду, и храпит, и бодрится.
Есаулы за ним
Пред отрядом своим,
Грозны их загорелые лица.«Гей! мои трубачи!
Опустите мечи,
Заиграйте в трубы боевые!
С хлебом, с солью скорей
Пусть встречают гостей
И отворят врата крепостные!»И, не медля, зараз
Атаманский приказ
Трубачи-усачи выполняют:
Боевой меч — в ножны,
И трубу со спины,
И походную песню играют.«Гей, скорей на редут!
Наши, наши идут!» —
Закричал часовой. И в минуту —
«Наши, наши идут!» —
Крича, люди бегут
Отовсюду толпами к редуту.Грянул в пушку пушкарь,
Зазвонил пономарь,
И широки врата заскрипели.
Из отверстых ворот
Хлынул с шумом народ
И казаки орлом налетели.«К церкви, храбрый отряд! —
Есаулы кричат, —
Исполняйте отцовский обычай,
И к иконе святой
Вы усердной рукой
Приносите дары из добычи».Казаки с коней в ряд,
В божью церковь спешат, —
Им навстречу причет со крестами:
Под хоругвью святой
В ризах пастырь седой
Их встречает святыми словами.ПастырьС нами бог! С нами бог!
Он возвысил наш рог!
Укрепил он во брани десницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьМышцей сильной своей
Укротил он зверей,
Он низвергнул коней, колесницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн услышал наш глас,
Он стал крепко за нас,
Он явился во блеске денницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн щиты их сломил,
Ярый огнь воздымил,
И вихрь бурный пожрал их станицы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! Старец кончил. За ним,
За начальством своим
Казаки в божью церковь вступили,
И с молитвой в устах
При святых образах
Они часть из добычи сложили.И, под гром пушкарей,
Петь владыке царей
Благодарственный гимн за спасенных;
И, под медленный звон,
Похоронный канон
Возгласили за прах убиенных.Служба кончена. Тут
Все на площадь бегут:
Их родные, друзья ожидают.
Сын к отцу, к брату брат
С полным сердцем летят
И с слезами на грудь упадают.Что ж казачка? Она,
Вещей грусти полна,
Ищет друга мил_о_ва очами:
Вся на площади рать,
Но его не видать,
Не видать казака меж рядами! Не во храме ли он?
Божий храм затворен —
Вот ограду ключарь запирает!
Что ж он к ней не спешит?
Сердце рвется спросить —
Но вопрос на устах замирает.Вдруг урядник седой
Подошел к молодой
И взглянул на нее со слезами;
Ей кольцо подает:
«Он окончил поход!» —
И поспешными скрылся шагами.И, бледней полотна,
С тихим стоном она
Недвижима, безгласна упала.
Свет померкнул в очах,
Смерть на бледных устах,
Тихо полная грудь трепетала.Вот с угрюмым челом
Ночь свинцовым крылом
Облекла и поля, и дубравы,
И с далеких небес
Сыплет искрами звезд,
И катит в облаках шар кровавый.И на ложе крутом
Спит болезненным сном
Молодая казачка. Прохладой
Над ее головой
Веет ветер ночной
И дымится струей над лампадой.Кровь горит. Грудь в огне,
И в мучительном сне
Страшный призрак, как червь, сердце гложет.
Темнота. Тишина.
И зловещего сна
Ни один звук живой не тревожит.Вдруг она поднялась!..
Чья-то тень пронеслась
Мимо окон и в мраке сокрылась.
Вот — храпенье коня!
Вот, кольцом не звеня,
Дверь тяжелая вдруг отворилась! Он вошел. Страшный вид!
Весь он кровью покрыт,
Страшно впали померкшие очи;
Кости в кожу вдались,
И уста запеклись.
Мрачен взор: он мрачней темной ночи! Он близ ложа стоит,
Он ей в очи глядит,
Он манит посинелой рукою.
То казак молодой!
Он пришел в тьме ночной
Свой исполнить обет пред женою.И она узнает,
Тихо с ложа встает
И выходит за ним молчаливо.
У ворот черный конь
Бьет копытом огонь
И трясет серебристою гривой.Вмиг казак — в стремена.
Молодая жена
С ним, дрожа и бледнея, садится.
Закусив, удила,
Как свинец, как стрела,
Конь ретивый дорогою мчится.Вот гора. На лету
Он сравнял высоту
И несется широкой долиной!
Вот река. Чрез реку!
На могучем скаку
Он сплотил берега над пучиной.Скачут день. Скачут два.
Ни жива ни мертва
И не смеет взглянуть на милова.
Куда путь их лежит,
Она хочет спросить,
Но боится. Казак — ни полслова.Наконец в день шестой,
Как ковер золотой,
Развернулися степи пред ними.
И кругом пустота!
Лишь вдали три креста
Возвышались в безбрежной пустыне.«Вот наш кров! Вот наш дом
Под лазурным шатром! —
Вдруг промолвил казак. — Посмотри же,
Как хорош он на взгляд!
Что за звезды горят!
Что за блеск! То вдали, что же ближе? Нас тут сто казаков,
Все лихих молодцов.
Мы привольно живем, не стареем.
Ни печаль, ни болезнь
Нам неведомы здесь,
И житейских забот не имеем.Мы и утром, и днем
Спим в земле крепким сном
До явленья вечерней зарницы;
Но зато при звездах
Мы гарцуем в степях
До восхода румяной денницы».Тут казак замолчал.
Конь заржал, запрядал…
И казачка глядит в изумленье.
Степь! Средь белого дня
Ни его, ни коня;
Только что-то гудит в отдаленье.И в степи! И одна!
Будто пытка, страшна
Одинокая смерть! Озирая
На холме насыпном
Степь горящу кругом,
Ищет тени казачка младая.Но кругом степь пуста!
Ни травы, ни куста,
Ни оттенка в сини отдаленной.
Кругом небо горит,
Воздух душен — томит —
Что за зной на степи раскаленной! И на жгучий песок,
Как увядший цветок,
Задыхаясь, она упадает.
И в томленье немом,
Сжавши руки крестом,
Безнадежно в степи погибает.
И.
В роще, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры,
Ключ, журча, струился чистый
Из-под каменной горы;
То, мелькая за кустами,
Разливался он; то вдруг
Падал звучными струями,
Рассыпаясь как жемчуг.
С ранним солнцем из долины,
Там, по каменной горе,
Погружать свои кувшины,
Умываться на заре,
Жены смуглые, толпами,
Не спеша, к потоку шли,
Пели гимны и перстами
Косы длинные плели.
И зеленые платаны,
Окружа гранитный храм,
Где сидели истуканы
В темных нишах по стенам,
Над потоком простирали
Листьев зыблемый покров,
И от солнца тень бросали
На задумчивых жрецов.
Дети солнечного края,
Почитатели Вишну,
Тот поток потоком рая
Величали в старину,
Разглашая, будто духи
Эту воду стерегли…
И носились эти слухи
От Калькуты до Бенгли.
Говорили на востоке,
Будто в ночь, когда роса
Станет капать, в том потоке
Слышны чьи-то голоса;
Что невидимые руки
Под волнами, при звездах,
Издают глухие звуки
На неведомых струнах.
Караван ли шел с товаром, —
Сотни там ручных слонов
В камышах паслись недаром
Близ священных берегов;
И недаром, из окольных
Стран, в ту рощу за водой
Шло так много богомольных,
Строгих индусов толпой.
И, с неутоленной жаждой
На запекшихся устах,
Из числа пришельцев каждый,
Чтоб омыться в тех водах,
К ним, израненный жестоко,
На коленях подползал
И в святых волнах потока
Исцеленья ожидал.
«Страшно, страшно покаянье!»
Пел унылый хор жрецов,
«Нужно самоистязанье,
Пост, молитва, пот и кровь!
Жизнь есть вечное броженье,
Сон роскошный, но пустой.
Вечность есть уничтоженье,
Смерть — таинственный покой.
Бедный смертный, наслаждайся,
Иль, страдая до конца,
Сам собой уничтожайся
В лоне вечнаго отца!..»
ИИ.
И на камне, близ потока,
Чтоб стоять и ночь, и день,
Вознеслася одиноко
Человеческая тень…
Верный страшному обету,
Для Брамы покинув мир,
Там, как тень, чужая свету,
Девять лет стоял факир.
Солнце жгло его нагие
Плечи, и, шумя в траве,
Ветер волосы густые
Шевелил на голове.
Но рука его не смела
Шевельнуться на груди,
Глубоко врезая в тело
Ногти длинные свои;
А другая поднимала
Пальцы кверху, и как трость,
Протянувшись, высыхала
Кожей стянутая кость.
Старики его кормили,
Даже дети иногда
В скорлупе к нему носили
Сок нажатого плода.
На него садилась птица…
Говорили про него:
Шла голодная тигрица
И не тронула его.
Там кричала обезьяна,
И, к лицу его склонясь,
Колыхала ветвь банана,
Длинной лапой уцепясь.
Листья весело шумели,
Звучно пенился поток;
Но глаза его глядели,
Не мигая, на восток…
Те глаза глядели мутно:
Им мерещилось вдали
Все, что было недоступно
Бедным странникам земли —
Те лазурные чертоги,
Те воздушные холмы,
Где, творя, витают боги
В лоне вечного Брамы.
Недоступное мелькало;
Все ж доступное очам
Для него давно пропало:
И гора, и лес, и храм…
И священного потока
Волны, чудилось ему,
В нем самом кипят глубоко,
Из него бегут к нему…
Перед праздником Ликчими ,
В полночь, за двенадцать дней,
Той порой, когда златыми
Мириадами лучей
Синий мрак небес глубоких,
Как алмазами горит,
Той порой, как спят потоки,
Горы спят и роща спит,
Тихо лунное сиянье
Почивало на горах;
Струй незримых лепетанье
Раздавалося в кустах;
В роще, глухо потемневшей,
Слышно было, как порой
Отрывался перезревший
Плод от ветки сам собой.
Вдруг, как будто сам Равана,
На богов подемля рать,
В черных тучах урагана,
По горам пошел шагать;
По горам пошел и, с треском
Камень сбросивши с вершин,
Озарил румяным блеском
Серебро своих седин.
На гнезде проснулась птица,
Эхо звонко разнеслось;
И как будто колесница
Прокатилась в сто колес…
В это время берег дикий,
На котором цепенел
Этот праведник великий,
Содрогнулся и осел.
И страдалец добровольный,
Потрясен и поражен,
Кинул взгляд вокруг невольный,
На котором чудный сон
Тяготел, ему являя
На краю ночных небес
Вечный день иного края,
Вечный мир иных чудес.
Вдруг он слышит — голос томный
За горою говорит:
«На меня сейчас огромный
С высоты упал гранит;
Он пресек мое стремленье,
Он моим живым струям
Дал другое направленье
По излучистым горам
Ты душой стремишься к Богу,—
Я по каменным плитам
Пролагал себе дорогу
К светлым Гангеса водам.
Сжалься, праведник! отныне
Я ползу, ползу, как змей,
По гнилой болотной тине,
Под корнями камышей.
Сжалься! ты один лишь можешь
Слышать тайный голос мой!
Ты один, один поможешь
Сдвинуть камень роковой!..
Позови ж своих собратий,
Позови своих сынов!..
Позови!..» — и голос томный
Оборвался, как струна;—
И во мраке ночи сонной
Вновь настала тишина.
Утра пламень золотистый
Проникал из-за горы
В рощу, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры.
Птицы кротко щебетали,
И блестящие листы
Капли жемчуга роняли
На траву и на плиты.
По дороге шли брамины,
По горе толпами шли
Жены, дети и кувшины
Руки смуглые несли.
И потом они спускались
К тем священным берегам.
Где платаны разрастались,
Окружа гранитный храм.
Там, в дверях, жрецы толпились
С диким ужасом в очах,
И светильники дымились
В их опущенных руках…
Где вчера струи журчали,
Где святой лился поток,
Камни ребрами торчали,
Да сырой желтел песок.
А на берегу потока,
Где так свято, ночь и день,
Возносилась одиноко
Человеческая тень,
Тело мертвое лежало
Опрокинутое ниц,
И, кружась над ним, летала
С диким криком стая птиц.
Посвящено П. А. Осиповой.
И
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
ИИ
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
ИИИ
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
ИV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VИ
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VИИ
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VИИИ
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
ИX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем обятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
1824
Пророк мой вам того не скажет,
Он вежлив, скромен...
Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать — он поэт!..
В стольном в городе во Киеве,
У славнова сударь-князя у Владимера
Три годы Добрынюшка стольничал,
А три годы Никитич приворотничал,
Он стольничал, чашничал девять лет,
На десятой год погулять захотел
По стольному городу по Киеву.
Взявши Добрынюшка тугой лук
А и колчан себе каленых стрел,
Идет он по широким по улицам,
По частым мелким переулачкам,
По горницам стреляет воробушков,
По повалушам стреляет он сизых голубей.
Зайдет в улицу Игнатьевску
И во тот переулок Маринин,
Взглянет ко Марине на широкой двор,
На ее высокия терема.
А у молоды Марины Игнатьевны,
У ее на хорошем высоком терему
Сидят тут два сизыя голубя
Над тем окошечком косящетым,
Цалуются оне, милуются,
Желты носами обнимаются.
Тут Дабрыни за беду стало:
Будто над ним насмехаются.
Стреляет в сизых голубей,
А спела ведь титивка у туга́ лука́,
[В]звыла да пошла калена́ стрела́.
По грехам над Добрынею учинилася:
Левая нога ево поко́льзнула,
Права рука удрогнула:
Не попал он в сизых голубей,
Что попал он в окошечко косящетое,
Проломил он окон(н)ицу стекольчетую,
Отшиб все причалины серебреныя.
Росшиб он зеркала стекольчетое,
Белодубовы столы пошаталися,
Что питья медяные восплеснулися.
А втапоры Марине безвременье было,
Умывалася Марина, снарежалася
И бросилася на свой широкий двор:
«А кто это невежа на двор заходил?
А кто это невежа в окошко стреляет?
Проломил оконницу мою стекольчетою,
Отшиб все причалины серебреныя,
Росшиб зеркала стекольчетое?».
И втепоры Марине за беду стало,
Брала она следы горячия молодецкия,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых,
Клала дровца в печку муравленую
Со темя́ следы горя́чими,
Разжигает дрова полящетым огнем
И сама она дровам приговариват:
«Сколь жарко дрова разгораются
Со темя́ следы молоде́цкими,
Разгоралось бы сер(д)це молодецкое
Как у мо́лода Добрынюшки Никитьевича!».
А и божья крепко, вражья-то лепко.
Взя́ла Добрыню пуще вострова ножа
По ево по сер(д)цу богатырскому:
Он с вечера, Добрыня, хлеба не ест,
Со полуночи Никитичу не у́снется,
Он белова свету дажидается.
По ево-та щаски великия
Рано зазвонили ко заутреням.
Встает Добрыня ранешонько,
Подпоясал себе сабельку вострою,
Пошел Добрыня к заутрени,
Прошел он церкву соборную,
Зайдет ко Марине на широкой двор,
У высокова терема послушает.
А у мо́лоды Марины вечеренка была,
А и собраны были душечки красны девицы,
Сидят и молоденьки молодушки,
Все были дочери отецкия,
Все тут были жены молодецкия.
Вшел он, Добрыня, во высок терем, —
Которыя девицы приговаривают,
Она, молода Марина, отказывает и прибранивает.
Втапоры Добрыня не во что положил,
И к ним бы Добрыня в терем не пошел,
А стала ево Марина в окошко бранить,
Ему больно пенять.
Завидел Добрыня он Змея Горынчета,
Тут ему за беду стало,
За великую досаду показалося,
[В]збежал на крылечка на красная,
А двери у терема железныя,
Заперлася Марина Игнатьевна.
А и молоды Добрыня Никитич млад
Ухватит бревно он в охват толщины,
А ударил он во двери железныя,
Недоладом из пяты он вышиб вон
И [в]збежал он на сени косящеты.
Бросилась Марина Игнатьевна
Бранить Добрыню Никитича:
«Деревенщина ты, детина, зашелшина!
Вчерась ты, Добрыня, на двор заходил,
Проломил мою оконницу стекольчетую,
Ты росшиб у меня зеркало стекольчетое!».
А бросится Змеишша Горынчишша,
Чуть ево, Добрыню, огнем не спалил,
А и чуть молодца хоботом не ушиб.
А и сам тут Змей почал бранити ево, больно пеняти:
«Не хочу я звати Добрынею,
Не хощу величать Никитичем,
Называю те детиною-деревенщиною и зашельшиною,
Почто ты, Добрыня, в окошко стрелял,
Проломил ты оконницу стекольчетую,
Росшиб зеркало стекольчетое!».
Ему тута-тка, Добрыни, за беду стало
И за великую досаду показалося;
Вынимал саблю вострую,
Воздымал выше буйны головы своей:
«А и хощешь ли тебе, Змея,
Изрублю я в мелкия части пирожныя,
Разбросаю далече по чисто́м полю́?».
А и тут Змей Горынич,
Хвост поджав, да и вон побежал,
Взяла его страсть, так зачал срать,
А колы́шки метал, по три пуда срал.
Бегучи, он, Змей, заклинается:
«Не дай бог бывать ко Марине в дом,
Есть у нее не один я друг,
Есть лутче меня и повежливея».
А молода Марина Игнатьевна
Она высунолась по пояс в окно
В одной рубашке без пояса,
А сама она Змея уговаривает:
«Воротись, мил надежда, воротись, друг!
Хошь, я Добрыню оберну клячею водовозною?
Станет-де Добрыня на меня и на тебя воду возить,
А еще — хошь, я Добрыню обверну гнеды́м туро́м?».
Обвернула ево, Добрыню, гнеды́м туро́м,
Пустила ево далече во чисто́ поля́,
А где-та ходят девять туро́в,
А девять туров, девять братиников,
Что Добрыня им будет десятой тур,
Всем атаман-золотыя рога!
Безвестна, не стала бога́тыря,
Молода Добрыня Никитьевича,
Во стольном в городе во Киеве.
А много-де прошло поры, много времяни,
А и не было Добрыни шесть месяцов,
По нашему-то сибирскому словет полгода.
У великова князя вечеринка была,
А сидели на пиру честныя вдовы,
И сидела тут Добрынина матушка,
Честна вдова Афимья Александровна,
А другая честна вдова, молода Анна Ивановна,
Что Добрынина матушка крестовоя;
Промежу собою разговоры говорят,
Все были речи прохладныя.
Неоткуль взялась тут Марина Игнатьевна,
Водилася с дитятеми княженецкими,
Она больно, Марина, упивалася,
Голова на плечах не держится,
Она больно, Марина, похваляется:
«Гой еси вы, княгини, боярыни!
Во стольном во городе во Киеве
А и нет меня хитрея-мудрея,
А и я-де обвернула девять молодцо́в,
Сильных-могучих бога́тырей гнедыми турами,
А и ноне я-де опустила десятова молодца,
Добрыня Никитьевича,
Он всем атаман-золотые рога!».
За то-то слово изымается
Добрынина матушка родимая,
Честна вдова Афимья Александровна,
Наливала она чару зелена́ вина́,
Подносила любимой своей кумушке,
И сама она за чарою заплакала:
«Гой еси ты, любимая кумушка,
Молода Анна Ивановна!
А и выпей чару зелена вина,
Поминай ты любимова крестника,
А и молода Добрыню Никитьевича,
Извела ево Марина Игнатьевна,
А и ноне на пиру похваляится».
Прого́ворит Анна Ивановна:
«Я-де сама эти речи слышела,
А слышела речи ее похваленыя!».
А и молода Анна Ивановна
Выпила чару зелена вина,
А Марину она по щеке ударила,
(С)шибла она с резвых ног,
А и топчет ее по белы́м грудя́м,
Сама она Марину больно бранит:
«А и, сука, ты, ....., еретница-....!
Я-де тебе хитрея и мудренея,
Сижу я на пиру не хвастаю,
А и хошь ли, я тебя сукой обверну?
А станешь ты, сука, по городу ходить,
А станешь ты, Марина,
Много за собой псов водить!».
А и женское дело прелестивое,
Прелестивое-перепадчивое.
Обвернулася Маринка косаточкой,
Полетела далече во чисто поле,
А где-та ходят девять туро́в,
Девять братеников,
Добрыня-та ходит десятой тур.
А села она на Добрыню на правой рог,
Сама она Добрыню уговаривает:
«Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле,
Тебе чистое поле наскучала,
И зыбучия болота напрокучили,
А и хошь ли, Добрыня, женитися?
Возьмешь ли, Никитич, меня за себя?».
«А, право, возьму, ей богу, возьму!
А и дам те, Марина, поученьица,
Как мужья жен своих учат!».
Тому она, Марина, не поверила,
Обвернула ево добрым молодцом
По-старому-по-прежнему,
Как бы сильным-могучим бога́тырем,
Сама она обвернулася девицею,
Оне в чистом поле женилися,
Круг ракитова куста венчалися.
Повел он ко городу ко Киеву,
А идет за ним Марина роскорякою,
Пришли оне ко Марине на высо́к тере́м,
Говорил Добрынюшка Никитич млад:
«А и гой еси ты, моя молодая жена,
Молода Марина Игнатьевна!
У тебя в высоких хороших теремах
Нету Спасова образа,
Некому у тя помолитися,
Не за что стенам поклонитися,
А и, чай, моя вострая сабля заржавела».
А и стал Добрыня жену свою учить,
Он молоду Марину Игнатьевну,
Еретницу- ..... -безбожницу:
Он первое ученье — ей руку отсек,
Сам приговаривает:
«Эта мне рука не надобна,
Трепала она, рука, Змея Горынчишша!».
А второе ученье — ноги ей отсек:
«А и эта-де нога мне не надобна,
Оплеталася со Змеем Горынчишшем!».
А третье ученье — губы ей обрезал
И с носом прочь:
«А и эти-де мне губы не надобны,
Целовали оне Змея Горынчишша!».
Четвертое ученье — голову ей отсек
И с языком прочь:
«А и эта голова не надобна мне,
И этот язык не надобен,
Знал он дела еретическия!».
Был некто Ияким во Вавилоне граде,
Имущий множество и злата и сребра,
Скота во стаде
И в доме всякаго добра.
В жену себе поял девицу он прекрасну,
Богобоязливу, к нему любовью страсну:
Во добродетели отец ея блистал
И в истинном ее законе воспитал,
Страх Божий в ней посея
И научил ее закону Моисея.
Евреев Ияким был в доме видеть рад:
Сходилися они к нему: он был приятен,
Почтен, богат и щедр, и паче всех их знатен.
При доме он имел прекрасный вертоград:
Широкия там ходы,
Не воспрещали зреть очам на небеса,
А там сплетенны древеса,
Не допускали в низ полдневнаго часа.
Играют там ключи: кидая к верьху воды,
Увеселяя слух и взор:
Бегут шумя потоки с гор,
И быстрым шумом утешают:
Пруды лужайки украшают,
И сладким пением с древ птички возглашают,
В пространном цветнике различныя цветы,
Различнаго благоуханья,
Различной красоты,
И нежностью зефирова дыханья,
Сладчайший произносят дух.
Во вертограде сем вкус, зрение и слух,
Со обонянием приятности находят,
И вображение далеко превосходят.
Там разныя плоды на ветвиях висят,
Отягощаются от винограда лозы:
Там спеют персики и зреют априкозы:
Таков прекрасен был Едемский прежде сад.
Сосанна в сем саду купалася и мылась,
Когда от жарких дней томилась,
И удаляяся к закрытым тут местам,
Ни кем не видима была нагая там.
Лишь только там ее, ея служанки зрели.
На тот
Неправедны судьи избранны были год,
И в восхищении к ней страстию горели,
И зря, сходяся в дом, всегда ея красу,
Разгорячалися они с часа к часу.
Ко добродетельной привязаны супруге,
Не ведали они сей страсти друг о друге,
И оба некогда сойдясь они в саду.
В часы, в которы ток красавицу их моет.
Тайну объявив, чем сердце равно ноет,
Меж ветвия древес сокрылися к пруду:
Ея пришествия желают,
Трепещут и пылают.
В намерении сем безумство их крепит,
И совесть их и ум желание слепит.
Тревожится их кровь, багреют лицы:
Приходит и она; но с нею две девицы,
Ко услуженью ей.
Служанки тутъ; противен вид им сей:
Они страдают,
И щастливой себе минуты ожидают.
Прекрасная с себя одежды совлекла,
И девушкам рекла:
Сыщите мне бальсам и мыло,
И возвратясь сюда заприте сад вы мой,
Доколе не пойду помывся здесь домой.
Сосанны слово то злодеям мило;
Касаются они желаннаго часа,
Перед очами их Сосаннина краса,
Повсюду обнаженна;
Злодейская их страсть сим паче разозженна.
Служанки отошли:
Минуту варвары способную нашли:
Выходят из задрев, томясь изнемогают,
Томятся и горят:
Незапностию сей красавицу пугают,
И дерзко говорят:
В тебя влюбились мы; смягчи ты нашу долю,
Исполни нашу волю;
Когдаж не склонишься, подобно нас любя;
Так скажем мы неправду на тебя;
Застали мы, речем, любовника с тобою,
Который видя нас отселе убежал.
Такой наказанны судьбою,
В Сосанне дух дрожал.
Сосанна говорит: нещастна я отвсюду;
Умру, когда я вам сопротивляться буду:
А естьли с вами соглашусь,
К супругу верности лишусь,
И прогневлю тем Бога.
О злая часть моя, колико ты мне строга!
Но лутче умереть, как Бога прогневить
И мужу своему неверности явить,
Попрати добродетель.
Умру за мужню честь и за тебя Содетель!
Я смерть хочу приять,
И стала вопиять.
Варвары в своей отчаянной печали,
И громче воскричали.
Слуги, бегуще в сад, крик худом заключали.
Жезлы и палицы ко месту крика мчали.
Сплетается зла ложь сперва слугам сия,
Которы крыли взор от наготы ея.
Служанки ей одежды подавали,
И обще все почти без чувства пребывали,
Казалось им, что в ней не обитала лесть,
И что бы верности она не погубила,
К супруру, коего толико возлюбила.
Не вероятна им была сплетенна весть.
В последующий день минувту лиш разсвету,
Евреи собрались во Иякимов дом:
В дом молнию несут и преужасный гром.
Ко злочестивому идут они совету:
А лютыя судьи злой яд несут,
Сосанне повелев предстать на ложный суд.
Какая ведомость любезному их другу,
Хотят судить на смерть они ево супругу!
Она ему всево на свете сем миляй;
И может ли что быть сея напасти зляй!
И говорит он так: я вам не лицемерю:
Сию вину,
Взложили вы на верную жену:
Я етому не верю;
Была Сосанна честь Еврейской стороне:
А мне была всево дороже.
О всемогущий Боже!
Когда винна она, когда я толь нещастенъ;
Во казни с нею быть хочу и я участенъ;
Я жити не могу на свете без нея;
Срази обеих насъ! готова грудь моя.
Сосанну перед суд неправедный приводят.
С ней чада, сродники, отец и мать приходят,
Темнеет солнца лучь в Сосанниных глазах:
Родители и весь во горьких дом слезах.
Младенцы вопиют лишенныя надежды,
Хватаясь жалостно за матерни одежды,
Рыдая и глася: растались мы с тобой,
Кто будет нежить нас, кто будет утешати,
И златотканною одеждой украшати?
Отходишь ты во гробъ; возми и нас с собой,
Супруг ея зря час с ней вечныя разлуки,
И посреди неизреченной муки,
Воздев на небо руки:
Создатель мой! одно сие возопиял,
И на ногах едва, Сосанну зря, стоял.
Отец ея немел и крыл от солнца очи,
Желая быть во мгле густейшей самой ночи.
Теряла мать ея и зрение и слух,
И сердце все стеснив в слезах не утопала;
Вскричала только то: прими мой Боже дух,
И пала.
Рыдали все слуги, во злы сии часы,
Служанки рвали вон растрепанны власы,
Евреи плакали, иныя каменели,
Судьи бледнели;
Но лжесвидетельства оставить не могли;
Не истинну они, но вид ея брегли:
И правда на суде неправдой побежденна.
Судьи оправились: Сосанна осужденна.
Ни кто не мог от глаз текущих слез отерть,
Ни воспротивиться предписанну уставу;
Теряет красоту Сосанна жизнь и славу;
Выводится на торжище и смерть;
Ведутъ; весь дом страдает,
И Вавилон рыдает.
Был отрок Даниил: сего Господь воздвиг:
И глас его в толпы достиг:
Он тако вопиял: я громко воззываю:
Что рук в невинной сей крови не омываю!
О соплеменники мои!
Не праведны суды сии;
Судили вы ее безумственно и злобно;
Изследуйте вину ея подробно.
Народ поворотясь назад Сосанну вел,
И отрока просил, чтоб он судити шел,
И Даниил судити сел.
Устами отрока спасает сам Содетель,
И хочет поразить соплетших клевету,
Телесную поправших красоту,
И с ней душевну добродетель.
Сей отрок повелел здодеев развести,
И порознь пред собою улику принести.
Спросил у перваго со гневом:
Под коим ты застал Сосанну древомъ?
Под липой, отвечал.
А отрок рек: другой теперь бы обличал.
Спросил и у того с таким же гневом:
Под коим ты застал Сосанну древомъ?
Под дубом, отвечал.
А отрок рек: вас сам Господь изобличал.
Открылась нагла страсть и лютая их злоба:
И с трепетом стоят пред Даниилом оба.
А седший судиею рек:
Коль истинну судящий разрушает,
Судья презренный человек,
И паче татя он пред Богом согрешает.
А беззаконники сии,
Во собственном своем злочестьи ныне сами,
И лжесвидетели и судии,
Клянущеся землей и небесами,
И клав свой тяжкий грех разинувше уста,
На душу такову, которая чиста,
И кою осквернить стремясь они хотели.
Уставы Моисей давал на суд им те ли!
Призналися они и пали перед ним.
Выводятся на смерть: исчезли яко дым.
Сосанна, Ияким слез токи отирали,
Отец и мать ея,
И благодарный глас на небо простирали:
А сей воздвиженный от Бога судия,
Возвышен домом тем и всенародным кликом.
И у народа стал в почтении великом.
Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться! В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы, Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.
— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.
Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться!
В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы,
Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.
— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.
(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?
Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!
Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.
Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?
Путешественник
Грустной, как ночь!
Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.
Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!
Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.
Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.
Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.
Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!
Княгиня! для чего от нас
Вы так безжалостно спешите?
На годы скрыться вы хотите,
Нам показавшися на час.
Я знаю: что, какою властью
К Москве старинной вас манит!
Я знаю дивный сей магнит:
По почте скачете вы к счастью.
Нельзя ль мне на ухо шепнуть,
Когда вы сей открыли путь,
И как его открыть возможно?
Нельзя ль маршрута показать
И мне на случай подписать
Своей рукою подорожной?
О благодатной стороне,
Где это счастие таится,
Известно по преданью мне;
Порою же об нем и снится!
Но милый сон, как ни зову,
Прийти не хочет наяву,
Хотя прийти бы и не трудно!
В нем все и просто и не чудно,
И сверхестественного нет!
Об этом счастье вздорный свет
Имеет ложные познанья;
Его жилищу описанья
В печатных книгах не найдем;
Любимцы же его о нем
Рассказывать весьма ленивы:
Счастливцы вечно молчаливы,
Одно несчастие — крикун!
Но мой домашний говорун —
Досужное воображенье —
Мне сочинило наугад!
Хотя сей бог на первый взгляд
Очаровательной приманкой
И не коснется до души,
Но нечувствительно, в тиши,
Приятностью, лицом, осанкой
Сдружит вас нехотя с собой!
Он жить привык в ладу с природой;
Любовь с доверчивой свободой
И верный спутник их покой
Гостят безвыходно у бога
И отгоняют от порога
Его им вверенных дверей
Душегубительную ревность.
Стыдливость, пред которой древность,
Не воздвигая алтарей,
В молчании благоговела —
Прелестный сторож красоты,
Без блеска риз, без наготы,
Сего счастливого предела
Очарование хранит,
И, угощая в нем харит,
Узнать препятствует Гимену
Подругу скуки — перемену.
Умеренность, довольства друг,
Порядок, их животворитель,
Занятие, души хранитель,
Приятный брат его досуг,
С ним неразлучное веселье
И легкокрылое безделье,
Товарищ резвости младой,
Живут там дружною семьей.
И в сем приюте все земное
Приемлет существо иное:
Надежда радостнее там,
Живее вера в Провиденье,
Печаль находит утоленье
В сердечном слове: пополам!
Там даже смерть, пришлец жестокий,
Склонясь на одр неодинокий,
Теряет хладный ужас свой;
Жизнь, уводя одной рукою,
Спешит разоблачить другою
Лицо грядущего для нас
И платит нам за быстрый час
Мучительного расставанья
Надеждой вечного свиданья!..
Но виноват!.. Без нужды вам
Высокопарными стихами
Описываю то, что сами,
Назло и музе и стихам,
Верней вы опытом узнали!
Назвать бы имя божества,
И вы бы вмиг, без колдовства,
Все остальное угадали!
Сей бог — докончу в двух словах —
Есть бог семейственного счастья;
Его могу я без пристрастья
Хвалить и в прозе и в стихах:
Я от него благодеяний
До сей поры не получал,
А что я знаю, то узнал
Из сновидений и преданий.
Известно: должно быть двоим,
Чтоб сметь явиться перед ним —
Для одиноких нет приема!
Княгиня! вас прошу теперь! —
К нему дорога вам знакома! —
Нельзя ль, чтоб отворилась дверь
В его пристанище святое
И для меня, — чтоб в добрый час
Вдруг я преобразился в нас,
Чтоб я один вдруг стал нас двое!
Прошу мне спутника найти
Такого, чтоб к жилищу бога
Была приятна с ним дорога,
Чтоб не пришлось с полупути
Назад бежать, не озираясь!
Хоть, вам доверчиво вверяясь,
И не боюсь я не дойти;
Но все на всякий страх желаю
(Чтоб легче было выбирать)
Попутчика вам описать,
Каким его воображаю.
Скажу вам: он, иль нет, она
Уж не ребенок быть должна:
Ребенку надобен учитель!
А я, мечтательного зритель,
Глядел до сей поры на свет
Сквозь призму сердца, как поэт!
С его прекрасной стороною
Я неиспорченной душою
Знаком, но в тридцать с лишком лет
Я все дитя, и буду вечно
Дитя, жилец земли беспечной;
Могу товарищем я быть
Во всем, что в жизни сей прекрасно;
С душой невинною и ясной
Могу свою я душу слить:
Но неспособен зорким взглядом
Приманок света различать;
Могу на счастье руку дать,
Но не вперед идти, а рядом.
Что вам сказать о красоте?
Я не желаю идеала,
Одной знакомого мечте;
Хочу, чтобы она пленяла
Не тем, что может взор пленять,
Чему легко названье дать,
На что есть в лексиконе слово,
Но что умчит стремленье лет...
Но тем, чему названья нет,
Что вечно молодо и ново
И что прекрасней красоты!
Какие б ни были черты,
Желаю только, чтоб сияло
Сквозь их живое покрывало
Мне сердце, чистое, как день!
Нет совершенства, и напрасно
Его желать нам! Здесь прекрасно
Лишь то, в чем слиты свет и тень!
Боюсь разборчивости строгой!
Чтобы идти земной дорогой,
Большой не надобен запас...
Любовь к добру — и в добрый час!
Еще б я много здесь прибавил;
Но нас в Москву зовущий рок,
К несчастью, слишком малый срок
Моей болтливости оставил!
Итак, желаю, чтоб она
Со мной в дурном была сходна,
А в добром разнилась со мною;
Страдая вместе злом одним,
Скорее зло мы истребим;
Добро ж, согласною душою
Деля, в одно соединим;
Рассудок ясный и надежный
Я предпочту неосторожной,
Хотя и милой, остроте;
Хочу, чтоб свет она судила
В спокойной сердца простоте,
И мыслью верною светила,
Не ослепляя, в тишине,
Как друг-путеводитель мне!
Не пылкого воображенья,
Живого я желаю ей;
Одно — товарищ заблужденья,
Другое — гений наших дней,
На всех путях цветы находит
И краски свежие наводит
На жизнь, поблекшую от лет...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Княгиня, вас уж с нами нет!
Мелькнули вы, как привиденье!
И, бедный сирота-поэт,
Я остаюсь теперь в сомненье:
Вы сами ль показались мне,
Иль только ваша тень во сне
Являлась мне с воспоминаньем
О днях веселыя Москвы,
С любезностью, с очарованьем,
Каким тогда пленяли вы,
И с милостивым обещаньем
Необходимой мне жены?
Как жаль, что нас такие сны
Лишь мимоходом навещают,
Лишь только дразнят счастьем нас,
И прочь летят в тот самый час,
Когда остаться обещают!
Как жаль, что с вами суждено
Моей судьбою своенравной
Мне быть знакомым — так давно,
А быть коротким — так недавно!
Умом бы ясным и живым
Вы сонный ум мой разбудили
И зоркость опыта сдружили
С слепым ребячеством моим,
Не испугав воображенья!
Как жаль, что ваши наставленья
Не могут мне компасом быть!
Я признаюсь: опасно плыть
Мне по морю большого света
С обманчивой звездой поэта:
Любуясь милой сей звездой
И следуя мечтой послушной
За прелестью ее воздушной,
Я руль позабываю мой,
Не знаю камней, жертвы ждущих,
И в обольстительных лугах
Зрю призрак берегов цветущих
На неприступных берегах...
Но вас здесь нет, и вас напрасно
В путеводители мне звать!
Кое-как буду путь опасный,
Судьбе отдавшись, продолжать!
Беречь свой челн от потопленья
Среди неверной глубины,
И терпеливо доставленья
Ждать мне обещанной жены.