Семь дней и семь ночей Москва металась
В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро
Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру
Восьмого дня она очнулась. Люди
Повыползли из каменных подвалов
На улицы. Так, переждав ненастье,
На задний двор, к широкой луже, крысы
Опасливой выходят вереницей
И прочь бегут, когда вблизи на камень
Последняя спадает с крыши капля…
К полудню стали собираться кучки.
Глазели на пробоины в домах,
На сбитые верхушки башен; молча
Толпились у дымящихся развалин
И на стенах следы скользнувших пуль
Считали. Длинные хвосты тянулись
У лавок. Проволок обрывки висли
Над улицами. Битое стекло
Хрустело под ногами. Желтым оком
Ноябрьское негреющее солнце
Смотрело вниз, на постаревших женщин
И на мужчин небритых. И не кровью,
Но горькой желчью пахло это утро.
А между тем уж из конца в конец,
От Пресненской заставы до Рогожской
И с Балчуга в Лефортово, брели,
Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать
Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?
Иные узелки несли под мышкой
С убогой снедью: так в былые годы
На кладбище москвич благочестивый
Ходил на Пасхе — красное яичко
Сесть на могиле брата или кума…
К моим друзьям в тот день пошел и я.
Узнал, что живы, целы, дети дома, —
Чего ж еще хотеть? Побрел домой.
По переулкам ветер, гость залетный,
Гонял сухую пыль, окурки, стружки.
Домов за пять от дома моего,
Сквозь мутное окошко, по привычке
Я заглянул в подвал, где мой знакомый
Живет столяр. Необычайным делом
Он занят был. На верстаке, вверх дном,
Лежал продолговатый, узкий ящик
С покатыми боками. Толстой кистью
Водил столяр по ящику, и доски
Под кистью багровели. Мой приятель
Заканчивал работу: красный гроб.
Я постучал в окно. Он обернулся.
И, шляпу сняв, я поклонился низко
Петру Иванычу, его работе, гробу,
И всей земле, и небу, что в стекле
Лазурью отражалось. И столяр
Мне тоже покивал, пожал плечами
И указал на гроб. И я ушел.
А на дворе у нас, вокруг корзины
С плетеной дверцей, суетились дети,
Крича, толкаясь и тесня друг друга.
Сквозь редкие, поломанные прутья
Виднелись перья белые. Но вот —
Протяжно заскрипев, открылась дверца,
И пара голубей, плеща крылами,
Взвилась и закружилась: выше, выше,
Над тихою Плющихой, над рекой…
То падая, то подымаясь, птицы
Ныряли, точно белые ладьи
В дали морской. Вослед им дети
Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,
Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,
Присел на камень, растопырил руки,
И вверх смотрел, и тихо улыбался.
Но, заглянув ему в глаза, я понял,
Что улыбается он самому себе,
Той непостижной мысли, что родится
Под выпуклым, еще безбровым лбом,
И слушает в себе биенье сердца,
Движенье соков, рост… Среди Москвы,
Страдающей, растерзанной и падшей, —
Как идол маленький, сидел он, равнодушный,
С бессмысленной, священною улыбкой.
И мальчику я поклонился тоже.
Дома
Я выпил чаю, разобрал бумаги,
Что на столе скопились за неделю,
И сел работать. Но, впервые в жизни,
Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»
В тот день моей не утолили жажды.
Заря торжественной десницей
Снимает с неба темный кров
И сыплет бисер с багряницей
Пред освятителем миров.
Врата, хаосом вознесенны,
Рукою время потрясенны,
На вереях своих скрыпят;
И разяренны кони Феба
Чрез верх сафирных сводов неба,
Рыгая пламенем, летят.
Любимец грома горделивый
Свой дерзкий, быстрый взор стремит
В поля, где Феб неутомимый
Дни кругом пламенным чертит.
Невинной горлицы стенанье
И Филомелы восклицанье,
Соедини свой нежный глас,
Любви желаньи повторяют,
И громкой песнью прославляют
Природу воскресивший час.
От света риз зари багряных
Пастух, проснувшись в шалаше,
Младой пастушки с уст румяных
Сбирает жизнь своей душе.
Бежит он — в жалобах Темира
Вручает резвости зефира
Волнисто злато мягких влас;
Любовь ее устами дышет,
В очах ее природа пишет
Печали нежной робкий глас.
Пастух в кустах ее встречает;
Он розу в дар подносит ей;
Пастушка розой украшает
Пучок трепещущих лилей.
Любовь, веселости и смехи
В кустах им ставят трон утехи.
Зефир, резвясь, влечет покров
С красот сей грации стыдливой;
Пастух, победой горделивый,
Стал всех счастливей пастухов.
К водам, где вьет зефир кудрями
Верхи сребриста ручейка.
Путем, усыпанным цветами,
Ведет надежда рыбака.
Друг нежный роз, любовник Флоры,
Чиня с ручьем безмолвны споры,
Против стремленья быстрых вод
В жилище рыбы уду мещет:
Она дрожит, рыбак трепещет
И добычь к берегу ведет.
Тот тесный круг, что Феб обходит.
Есть круг веселия для вас:
Забавы, пастыри, выводит
Вам каждый день и каждый час.
Любовь Тирсисовой рукою
Из лиры льет восторг рекою
Прелестных граций в хоровод.
Пастушек нежных легки пляски,
Сердца томящие их ласки
Неделей делают вам год.
Но ах! в кичливых сих темницах,
Где страсть, владычица умов,
Природу заключа в гробницах,
Нам роет бед ужасных ров,
Не глас Аврору птиц прекрасных
Встречает — вопль и стон несчастных;
Она пред сонмом страшных бед,
В слезах кровавых окропляясь,
Пороков наших ужасаясь,
Бледнея в ужасе идет.
При виде пасмурной Авроры,
Скупой, от страха чуть дыша,
Срывает трепеща запоры
С мешков, где спит его душа;
Он зрит богатства осклабляясь...
С лучами злата сединяясь,
Едва рождающийся день
Льют желчь на бледный вид скупого,
И кажут в нем страдальца злого
Во аде мучимую тень.
Уже раб счастия надменный
Вжигает ложный фимиам,
Где идол гордости смятенный,
Колебля пышный златом храм,
Паденья гордых стен трепещет;
Но взор притворно тихий мещет:
Его ладью Зефир ведет...
Но только бурный ветр застонет,
С ладьей во ужасе он тонет
В волнах глубоких черных вод.
Авроры всходом удивленна,
Смутясь, роскошная жена
Пускает стон, что отвлеченна
От сладостных забав она;
Власы рассеянны сбирает,
Обман ей краски выбирает,
Чтоб ими прелесть заменять.
Она своим горящим взором
И сладострастным разговором
Еще старается пленять.
Во храме, где, копая гробы,
Покрывши пеною уста,
Кривя весы по воле злобы,
Дает законы клевета;
И ризой правды покровенна,
Честей на троне вознесенна,
Ласкает лютого жреца;
Он златом правду оценяет,
Невинность робку утесняет
И мучит злобою сердца.
Се путь, изрытый пропастями,
Усеян множеством цветов,
Куда, влекомые страстями,
Под мнимой прелестью оков,
Идут несчастны человеки
Вкусить отрав приятных реки
И, чувствы в оных погубя,
В ужасны пропасти ввергаться
И жалом совести терзаться,
Низринув в гибели себя.
Итак, мой милый друг, оставя скучный свет
И в поле уклонясь от шума и сует,
В деревне ты живешь, спокойный друг природы,
Среди кудрявых рощ, под сению свободы!
И жизнь твоя течет, как светлый ручеек,
Бегущий по лугам, как легкий ветерок,
Играющий в полях с душистыми цветами
Или в тени древес пастушки с волосами.
Беспечность твой удел! Стократ она милей
И пышности владык и блеску богачей!
Не тот, по мне, счастлив, кто многим обладает,
Воспитан в роскоши, в звездах златых сияет
(Ни злато, ни чины ко счастью не ведут);
Но тот, чьи ясны дни в невинности текут,
Кто сердцем не смущен, кто, славы не желая,
Но искренно, в душе, свой рок благословляя,
Доволен тем, что есть, и лучшего не ждет —
И небо на него луч благости лиет!
Гром брани до него в пустыне не доходит;
Ни алчность почестей, ни зависть не тревожит
Его, сидящего при светлом ручейке
Под сению древес с Горацием в руке
Или в обятиях своей супруги нежной.
О друг мой! Так и ты, оставя град мятежный,
В уединении, в безмолвной тишине
Вкушаешь всякий день лишь радости одне!
То бродишь по лугам, то по́ лесу гуляешь,
То лирою своей Климену восхищаешь,
То быстро на коне несешься по полям,
Как шумный ветр пустынь; то ходишь по утрам
С собакой и ружьем — и с птицами воюешь;
То, сидя на холме, прелестный вид рисуешь!
А вечером, когда зефиров резвых рой
На листьях алых роз, осыпанных росой,
Утихнет и заснет, как пахарь возвратится
С полей, чтобы в семье покоем насладиться,
Как вечера туман обымет мрачный лес,
Когда усеется звездами свод небес,
Тогда ты, вышедши из хижины смиренной,
Покрытой мягким мхом, древами осененной,
С своею милою приближишься к реке
И станешь рассекать с ней волны в челноке,
И будет вам луна сопутницей приятной!
Взор бросив на тебя, взор только сердцу внятный,
Промолвит милая, вздохнув: «Друг нежный мой!
Какое счастье быть любимою тобой!
Но, ах! всегда ль судьбы к нам будут так преклонны?
Быть может, разлучат с тобой нас люди злобны
Иль смерть… печальна мысль!» — «На что себя смущать, —
Ты скажешь ей, — на что покой свой нарушать?
Любезны мы богам, чего же нам страшиться?
Мы чистою душой привыкли им молиться!
Когда от нас в слезах убогий уходил?
Когда гонимый в нас друзей не находил?
Утешься, милая! Мы добры — и, конечно,
Нас боги наградят здесь жизнью долговечной!»
Потом, обнявшися, в безмолвии, домой
Пойдете медленно вкушать ночной покой.
Вы не услышите ни птичек щебетанья,
Ни звука от рогов, ни эха грохотанья, —
Сны благотворные с лазоревых небес
Слетят на ложе к вам с толпой приятных грез,
А утренний зефир, прохладу разливая,
Разбудит вас опять… Живи в полях, вкушая
Прямые радости чувствительных сердец!
Когда же нимф собор оставит мрачный лес,
Когда туманами одетая Аврора
В лесу поющих птиц не будет слышать хора
И вместо ярких роз лишь иней по утрам
С осенней будет мглой на землю сыпать к нам, —
Тогда, мой милый друг, в столицу возвратися,
Таков, как был всегда, к друзьям своим явися!
Поверь! И в городе возможно с счастьем жить:
Оно везде — умей его лишь находить!
Как ходил Ванюша бережком вдоль синей речки
Как водил Ванюша солнышко на золотой уздечке
Душа гуляла
Душа летела
Душа гуляла
В рубашке белой
Да в чистом поле
Все прямо прямо
И колокольчик
Был выше храма
Да в чистом поле
Да с песней звонкой
Но капля крови на нитке тонкой
Уже сияла, уже блестела
Спасая душу,
Врезалась в тело.
Гулял Ванюша вдоль синей речки
И над обрывом
Раскинул руки
То ли для объятия
То ли для распятия
Как несло Ванюху солнце на серебряных подковах
И от каждого копыта по дороге разбегалось
двадцать пять рублей целковых.
Душа гуляет. Душа гуляет
Да что есть духу пока не ляжешь,
Гуляй Ванюха! Идешь ты, пляшешь!
Гуляй, собака, живой покуда!
Из песни — в драку! От драки — к чуду!
Кто жив, тот знает — такое дело!
Душа гуляет и носит тело.
Водись с любовью! Любовь, Ванюха,
Не переводят единым духом.
Возьмет за горло — и пой, как можешь,
Как сам на душу свою положишь.
Она приносит огня и хлеба,
Когда ты рубишь дорогу к небу.
Оно в охотку. Гори, работа!
Да будет водка горька от пота!
Шальное сердце руби в окрошку!
Рассыпь, гармошка!
Скользи, дорожка!
Рассыпь, гармошка!
Да к плясу ноги! А кровь играет!
Душа дороги не разбирает.
Через сугробы, через ухабы…
Молитесь, девки. Ложитесь, бабы.
Ложись, кобылы! Умри, старуха!
В Ванюхе силы! Гуляй, Ванюха!
Танцуй от печки! Ходи в присядку!
Рвани уздечки! И душу — в пятку.
Кто жив, тот знает. Такое дело.
Душа гуляет — заносит тело.
Ты, Ванюша, пей да слушай —
Однова теперь живем.
Непрописанную душу
Одним махом оторвем.
Хошь в ад, хошь — в рай,
Куда хочешь — выбирай.
Да нету рая, нету ада,
Никуда теперь не надо.
Вот так штука, вот так номер!
Дата, подпись и печать,
И живи пока не помер —
По закону отвечать.
Мы с душою нынче врозь.
Пережиток, в опчем.
Оторви ее да брось —
Ножками потопчем,
Нету мотива без коллектива.
А какой коллектив,
Такой выходит и мотив.
Ох, держи, а то помру
В остроте момента!
В церкву едут по утру
Все интеллигенты.
Были — к дьякону, к попу ли,
Интересовалися.
Сине небо вниз тянули.
Тьфу ты! Надорвалися…
Душу брось да растопчи.
Мы слюною плюнем.
А заместо той свечи
Кочергу засунем.
А Ванюше припасла
Снега на закуску я.
Сорок градусов тепла
Греют душу русскую.
Не сестра да не жена,
Да верная отдушина…
Не сестра да не жена,
Да верная отдушина
Как весь вечер дожидалося Ивана у трактира красно солнце
Колотило снег копытом, и летели во все стороны червонцы
Душа в загуле.
Да вся узлами.
Да вы ж задули
Святое пламя!
Какая темень.
Тут где-то вроде душа гуляет
Да кровью бродит, умом петляет.
Чего-то душно. Чего-то тошно.
Чего-то скушно. И всем тревожно.
Оно тревожно и страшно, братцы!
Да невозможно приподыматься.
Да, может, Ванька чего сваляет?
А ну-ка, Ванька! Душа гуляет!
Рвани, Ванюша! Чего не в духе?
Какие лужи? Причем тут мухи?
Не лезьте в душу! Катитесь к черту!
— Гляди-ка, гордый! А кто по счету?
С вас аккуратом… Ох, темнотища!
С вас аккуратом выходит тыща!
А он рукою за телогрейку…
А за душою — да ни копейки!
Вот то-то вони из грязной плоти:
— Он в водке тонет, а сам не плотит!
И навалились, и рвут рубаху,
И рвут рубаху, и бьют с размаху.
И воют глухо. Литые плечи.
Держись, Ванюха, они калечат!
— Разбили рожу мою хмельную —
Убейте душу мою больную!
Вот вы сопели, вертели клювом,
Да вы не спели. А я спою вам!..
А как ходил Ванюша бережком
вдоль синей речки!
… А как водил Ванюша солнышко
на золотой уздечке!
Да захлебнулся. Пошла отрава.
Подняли тело. Снесли в канаву.
С утра обида. И кашель с кровью.
И панихида у изголовья.
И мне на ухо шепнули:
— Слышал?
Гулял Ванюха…
Ходил Ванюха, да весь и вышел.
Без шапки к двери.
— Да что ты, Ванька?
Да я не верю!
Эй, Ванька, встань-ка!
И тихо встанет печаль немая
Не видя, звезды горят, костры ли.
И отряхнется, не понимая,
Не понимая, зачем зарыли.
Пройдет вдоль речки
Да темным лесом
Да темным лесом
Поковыляет,
Из лесу выйдет
И там увидит,
Как в чистом поле
Душа гуляет,
Как в лунном поле
Душа гуляет,
Как в снежном поле.
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
(Монолог из комедии)
Что город наш? Как прежде, вечно хмурен,
Бесхаракте́рен в самых мелочах;
Больницы полны, тюрьмы также полны,
Есть новые дома, казармы, кабаки.
На улицах спешат, на кладбищах рыдают,
Толпятся в лавках, но не в книжных, целый день.
Здесь умирают люди, там родятся,
Здесь день не спят, а там не спят ночей.
По департаментам с потертыми локтями,
Но в бархатных зато воротниках,
Сидят чиновники угрюмо за столами,
Скребут бумагу, думают, молчат.
Обята думами о будущем отчизны,
До лбов завернута в бобровые меха,
Стоит полиция на перекрестках улиц
И точно так же мало говорит;
Сидят вороны на крестах церковных;
Сидят учителя в гимназиях и школах,
Десятки дней толкуя молодежи,
Что старших нужно крепко уважать...
Всегда невежливы и горды офицеры,
Довольные и миром и собой,
Проводят жизнь в каком-то странном сне,
Держась за фалдочки родных и гувернеров,
За юбки матерей и парики отцов,
Вприпрыжку бегают отечества надежды,
Кумы на кумовьях, стегая кумовством.
Навстречу утру с вялою молитвой
У душных спален окна открывают,
И от обеда вплоть до нового обеда
Бранятся, ссорятся, мошенничают, лгут.
С утра идут визиты и поклоны,
По вечерам роскошные балы,
Концерты для больных и в пользу бедных,
И карты, карты, карты без конца.
На каждом вечере свой маленький геройчик
О глупости других как с кафедры кричит,
И самохвальствует в науке и искусстве,
Рак общества и язва наших дней,
Растут и множатся божки-авторитеты:
Разинув рты и выпучив глаза,
Внимают им покорнейшие слуги,
И затираются громадным большинством,
Порывы честные и дельные нападки.
Обезображена, болезненно нема,
Вся сплетнями живет литература.
Из старых кирпичей по новым образцам
Кладет фундаменты и поднимает арки.
Театры полны пестрою толпой,
Но без толку молчат или орут в партере,
В райке актеров дико поощряют.
В кондитерских за кипами журналов
С клеймом почтамтским рьяные сидят
Политики и дружно пьют настойки,
Хваля морозы и родную грязь,
Перед каминами бушуют патриоты,
Гордятся миром, слабостью Европы,
И смело рассуждают вкривь и вкось,
О пользе пьянства, акций и подарков,
О том как сильно войско, страж закона.
Пудовые замки, саженные заводы
Красноречиво смертным говорят:
Вот это точно собственность, не кража.
А брошки жен, браслеты и брильянты,
Не вывески, знак собственности тоже?
А наши женщины — тюки шелков и лент,
Боящиеся чорта и скандала,
Поклонницы Дюма, балов и маскарадов;
А наши девушки, боящиеся ветра,
Виц-матери сомнительных детей,
Летучий эскадрон болотных амазонок,
Живая мебель мертвых бальных зал!
А этот пошлый торг сердец и убеждений,
А эти фразы, вечные цитаты...
Сильны теперь и не в одной России
Авторитеты Рудиных, Ноздревых;
Сквозник, Коробочка, Петух и Собакевич,
Добчинский с Бобчинским, Молчалин, Простаков,
И Фамусов, и Чичиков, и Плюшкин.
Порядок стар и жизнь дряхла в Европе,
Заштукатурена она стоит еще,
Но ей упасть не от отдельных взрывов
Еще недоработанных идей.
Ей не пришла пора переродиться.
Далек тот день, со дна народной жизни
Еще не всплыл общественный вопрос,
Спадут не скоро тяжкие колодки,
Заговорит развязанный язык,
И побегут кряхтя и спотыкаясь,
Спеша, один цепляясь за других,
Герои старые и старые идеи
За вечной памятью громадных похорон,
За катафалками отпетых убеждений.
В духовный Днепр опустится народ,
Заявится начало новой жизни,
Могучим отпрыском могучего зерна,
И все грехи и заблужденья духа —
Все смоют слезы счастья и любви!
На половине странствия земного
Я, заблудясь, в дремучий лес вступил,
Но описать, увы, бессильно слово
Весь ужас, что мне душу охватил,
И ныне страшно мне о том воспоминанье,
И, словно смерть, тот лес ужасен был,'
О всем, что видел там, начну повествованье,
Чтобы поведать после и том,
Какие блага я стяжал в своем скитанье…
Мой разум был обят могучим сном,
Не помню я. как в лес вступил ужасный
И как один блуждал в лесу потом,
Но вот, едва, бродя тропой опасной,
К подножию холма я подступил
(Концом долины был тот холм прекрасный),
Я страх в душе мгновенно подавил
И взор вперил в простор вершины горной:
Что первый луч светила озарил
(Оно по всем тропам ведет наш путь упорный),
Вмиг в робком сердце буря улеглась,
Что бушевала этой ночью черной,
И как пловец, с напором волн борясь,
На брег морской выходит, озирая
Пучину вод. что вкруг кипит, ярясь,
Так трепетал я, робкий взор вперяя
В предел таинственный, что никогда
Не смела преступить досель душа живая;
Переведя свой дух, изнывший от труда.
Я дальше в путь по берегу пустился.
Стараясь, чтоб была опорою всегда
Лишь нижняя нога ; когда мне холм открылся,
Пантера гибкая явилась предо мной,
И пестрый мех ее весь пятнами отлился,
Ее не устрашил взор напряженный мой,
Она стремительно дорогу преградила,
И много раз хотел я путь избрать иной…
Дышало утро вкруг, и солнце восходило
Средь сонма звезд, которым в первый раз
Его любовь святая окружила,
Когда на них впервые пролилась
И их впервые привела в движенье !..
И вот во мне надежда родилась,
В час утра, в светлый миг природы пробужденья
Роскошной шкурою пантеры завладеть…
Вдруг страшный лев предстал, как грозное виденье,
И снова я от страха стал бледнеть,
Он шел навстречу с пастию раскрытой.
Подняв главу, и страшно стал реветь,
И воздух сотрясал тот рев его сердитый,
За львом волчица шла с ужасной худобой,
С гурьбой желаний в глубине сокрытой,
Заставив многих клясть несчастный жребий свой…
От страха трепеща, с надеждой я простился
Ступить на светлый холм слабеющей стопой,
И как скупец, что всех богатств лишился,
Я вновь в отчаянье впадать душою стал,
Опять, дрожа, с пути прямого сбился
И к той долине мертвой отступал,
Где даже голос солнца замолкает ,
Вдруг некий муж передо мной предстал,
Ему, казалось, голос изменяет
От долгого молчанья, видел я,
Он путь ко мне спокойно направляет;
Восторженно забилась грудь моя,—
— «Кто б ни был ты, о, сжалься надо мною!..
Ты. человек иль тень земного бытия!»
А он в ответ: «Увы, перед тобою
Не человек, хоть им я прежде был,
Теперь, увы, я — только тень… не скрою,
Мой род из Мантуи, а сам я в Риме жил
При добром Августе, но лживы были боги
В те времена, — их ныне мир забыл
Я был поэт благочестивый, строгий,
Анхиза сын был воспеваем мной…
Но для чего нам воскрешать тревоги.
Сгорела Троя, град его родной,
И он бежал!.. Скажи, зачем в кручине
Ты скрылся здесь испуганной душой
И не стремишься к радостной вершине
Роскошного холма, что все блага сулит,
Раскинувшись перед тобою ныне!..»
В волненье я вскричал: «О, мне знаком твой вид,
Вергилий — ты, источник вдохновенный,
Что из себя поток поэзии струит!»
И перед ним склонил чело смущенный.
Я бежал от вакханалий
Обезумевшаго Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственнаго рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающаго утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
«Повели мне!..— каковы бы
«Ни были твои веленья,
«Я твою исполню волю.
«Я снесу завет твой в храмы,
«В хижины, в суды, в чертоги,
«И в сенаторския виллы,
«И в те пышные вертепы,
«Где, нагая, в жаркой пляске,
«Закружилась Мессалина.
«Именем твоим я буду
«Говорить, миродержавный!
«И язык мой будет вещим
«Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
«Но клянись, что ты исполнишь
«Волю древняго Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
«Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
«Бедный мальчик, надоели
«Мне жрецы мои; мне тошно
«От курений их; от дыму
«Этих жертвоприношений
«Закоптели золотыя
«Сени моего чертога,
«Закружились, как от чаду,
«Головы богов, со мною
«Разделяющих трапезу.
«И не тот я, чем когда-то
«Был в те дни, когда лишь греки
«Воздвигали мне кумиры:—
«В дни безсмертных песен был я
«Свят, как дух слепца Гомера;—
«Жизнь моя текла в их стройных,
«Величавых изваяньях;—
«Для меня тогда был мрамор
«Осязаемым безсмертьем…
«Миновало это время!
«И торжественные гимны
«Стали мне давно противны,
«Как болотный хор лягушек,
«Воспевающий миазмы,
«Отравляющие воздух.
«Слушай, смертный, если хочешь
«Ты вкусить хотя крупицу
«От трапезы тех безсмертных,
«Что̀ беседуют со мною,—
«Проповедуй этим людям,
«Что Зевес не существует!—
«Так решил совет безсмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
«Снизойти опять на землю?
«Как могу я это слово
«Пронести среди народов?—
«И толпа меня отвергнет,
«И жрецы на избиенье
«Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечнаго владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
«Жалкий раб, дерзнул так смело
«И высоко так подняться?
«Крылья духа, где вы?— или
«Трусишь ты венцом страданья
«Увенчать твой лоб, в котором,
«Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
«Но — страдать за отрицанье…
«Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
«Отрицание не вера?
«Разве люди точно так же
«Не поверят, что Зевеса
«Нет и не было, как прежде
«Верили в его перуны?
«Прочь! лети пылинка с пылью!—
«Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
Я бежал от вакханалий
Обезумевшего Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственного рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающего утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
Повели мне!..— каковы бы
Ни были твои веленья,
Я твою исполню волю.
Я снесу завет твой в храмы,
В хижины, в суды, в чертоги,
И в сенаторские виллы,
И в те пышные вертепы,
Где, нагая, в жаркой пляске,
Закружилась Мессалина.
Именем твоим я буду
Говорить, миродержавный!
И язык мой будет вещим
Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
Но клянись, что ты исполнишь
Волю древнего Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
Бедный мальчик, надоели
Мне жрецы мои; мне тошно
От курений их; от дыму
Этих жертвоприношений
Закоптели золотые
Сени моего чертога,
Закружились, как от чаду,
Головы богов, со мною
Разделяющих трапезу.
И не тот я, чем когда-то
Был в те дни, когда лишь греки
Воздвигали мне кумиры:—
В дни бессмертных песен был я
Свят, как дух слепца Гомера;—
Жизнь моя текла в их стройных,
Величавых изваяньях;—
Для меня тогда был мрамор
Осязаемым бессмертьем…
Миновало это время!
И торжественные гимны
Стали мне давно противны,
Как болотный хор лягушек,
Воспевающий миазмы,
Отравляющие воздух.
Слушай, смертный, если хочешь
Ты вкусить хотя крупицу
От трапезы тех бессмертных,
Что беседуют со мною,—
Проповедуй этим людям,
Что Зевес не существует!—
Так решил совет бессмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
Снизойти опять на землю?
Как могу я это слово
Пронести среди народов?—
И толпа меня отвергнет,
И жрецы на избиенье
Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечного владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
Жалкий раб, дерзнул так смело
И высоко так подняться?
Крылья духа, где вы?— или
Трусишь ты венцом страданья
Увенчать твой лоб, в котором,
Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
Но — страдать за отрицанье…
Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
Отрицание не вера?
Разве люди точно так же
Не поверят, что Зевеса
Нет и не было, как прежде
Верили в его перуны?
Прочь! лети, пылинка, с пылью!—
Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
То было ранним утром. Первый луч
Разсвета, сквозь затворенныя ставни,
Пробился в спальню темную мою,
И в час, когда уже слабей и слаще
Смыкает сон ресницы нам, предстал
Передо мной, в лицо смотря мне кротко,
Знакомый образ той, что научила
Меня любить впервые и потом
Покинула измученнаго горем.
Не мертвою явилась мне она,
Но вид ея был грустен, как у тех,
Которые несчастны… Тихо руку
Свою она ко лбу мне приложила
И молвила со вздохом: «жив-ли ты?
Хранишь-ли обо мне воспоминанье
В душе своей?» — Откуда, я ответил,
И как пришла ко мне ты, дорогая?
Как о тебе я плакал, и как плачу,
Я думал, что не можешь ты узнать
О том, и скорбь моя при этой мысли
Еще сильней и жгучей становилась.
Ужель меня опять покинешь ты?
Я этого страшусь. Но что-же было
С тобой, скажи. Все та-ли ты, что прежде,
И что тебе так удручает сердце? —
«Ты сном обят, произнесла она,
И мысль твоя помрачена забвеньем:
Я умерла. И год прошел с тех пор,
Как ты меня в последний раз увидел».
Мучительной, безмерною тоскою
Ея слова наполнили мне грудь.
«Я умерла, она сказала дальше,
На утре дней, в расцвете полном сил,
Когда так жаждешь жить, — и не успела
Еще душа утратить веры в счастье.
Летами удрученный иль недугом
Взывает часто к смерти, чтоб она
Пришла его избавить от страданья;
Но юности так страшно умирать,
Так жаль надежд, могиле обреченных!
Зачем тому, кто жизни не изведал,
Сокрытое от нас природой знать?
И лучше преждевременнаго знанья,
Слепая скорбь». — Умолкни, дорогая,
Я возразил, умолкни! Сердце мне
Терзаешь ты печальной этой речью.
Так ты мертва, а я еще живу!
Так этой чистой, нежной красоты
Не пощадила смерть; и не коснулась
Моей презренной, грубой оболочки!
Как часто я ни думал, что лежишь
В могиле ты, что в жизни не встречаться
Уж больше нам; но все не верил я.
Что-ж это — смерть? На опыте изведать
Я мог-бы нынче, что̀ зовем мы смертью,
И избежать преследований рока.
Я юн еще, но молодость моя
Проходит грустно, старости подобно,
Которой так боюсь я, хоть она
И не близка, и утро дней моих
Не многим отличается от ночи! —
Она опять: «Для горя и невзгод
Родились мы: бежало счастье нас,
И небеса над нами издевались».
Я продолжал: — Теперь, когда мой взор
Слезами застилается, и бледно
Лицо мое; когда тоской тяжелой
Я удручен при мысли, что навек
Покинула меня ты, дорогая, —
Скажи, молю: покамест ты жила,
Являлась-ли в душе твоей порою
Хоть тень любви, хоть искра состраданья
К несчастному, что так тебя любил?
То горем, то надеждою томимый,
Тогда я дни и ночи проводил;
Сомненья те гнетут меня поныне.
О! если жизнь печальную мою
Хотя единый раз ты пожалела,
Не скрой, молю! Пускай воспоминанье
О прошлых днях мне утешеньем служит,
Коль будущее отнято у нас! —
Она в ответ мне: «успокойся, бедный,
И верь, что никогда к твоей судьбе
При жизни не была я безучастна,
Как и теперь не безучастна к ней.
Ах! и сама ведь я страдала тоже;
Не упрекай несчастную меня!»
— Страданьем нашим, юностью погибшей,
Воскликнул я, и муками любви,
Которые испытываю я,
Утраченной надеждой заклинаю:
Дай прикоснуться мне к руке твоей! —
И подала она мне тихо руку,
Пока ее я крепко, крепко жал
И целовал, и обливал слезами,
А сердце билось, полное восторга,
И замирало слово на устах,
Очам моим внезапно день блеснул…
Она в лицо мне ласково взглянула
И молвила: «забыл ты, милый мой,
Что я уж красоты своей лишилась
Давно… и тщетно ты, обятый страстью,
Несчастный друг, трепещешь и горишь;
В последний раз прощай! Разлучены
С тобою мы навек душой и телом;
Ты для меня уж не живешь и больше
Не будешь жить. Обет, произнесенный
Тобой, судьба разорвала. Прощай!»
Отчаянья исполненный хотел
Я вскрикнуть; слезы подступали
К глазам моим, и судорожно я
Вскочил… но тут мои раскрылись веки,
И сон исчез; но предо мной она
Стояла все и, мне казалось, видел
Я в солнечных лучах ея черты…
То было ранним утром. Первый луч
Рассвета, сквозь затворенные ставни,
Пробился в спальню темную мою,
И в час, когда уже слабей и слаще
Смыкает сон ресницы нам, предстал
Передо мной, в лицо смотря мне кротко,
Знакомый образ той, что научила
Меня любить впервые и потом
Покинула измученного горем.
Не мертвою явилась мне она,
Но вид ее был грустен, как у тех,
Которые несчастны… Тихо руку
Свою она ко лбу мне приложила
И молвила со вздохом: «жив-ли ты?
Хранишь-ли обо мне воспоминанье
В душе своей?» — Откуда, я ответил,
И как пришла ко мне ты, дорогая?
Как о тебе я плакал, и как плачу,
Я думал, что не можешь ты узнать
О том, и скорбь моя при этой мысли
Еще сильней и жгучей становилась.
Ужель меня опять покинешь ты?
Я этого страшусь. Но что-же было
С тобой, скажи. Все та-ли ты, что прежде,
И что тебе так удручает сердце? —
«Ты сном обят, произнесла она,
И мысль твоя помрачена забвеньем:
Я умерла. И год прошел с тех пор,
Как ты меня в последний раз увидел».
Мучительной, безмерною тоскою
Ее слова наполнили мне грудь.
«Я умерла, она сказала дальше,
На утре дней, в расцвете полном сил,
Когда так жаждешь жить, — и не успела
Еще душа утратить веры в счастье.
Летами удрученный иль недугом
Взывает часто к смерти, чтоб она
Пришла его избавить от страданья;
Но юности так страшно умирать,
Так жаль надежд, могиле обреченных!
Зачем тому, кто жизни не изведал,
Сокрытое от нас природой знать?
И лучше преждевременного знанья,
Слепая скорбь». — Умолкни, дорогая,
Я возразил, умолкни! Сердце мне
Терзаешь ты печальной этой речью.
Так ты мертва, а я еще живу!
Так этой чистой, нежной красоты
Не пощадила смерть; и не коснулась
Моей презренной, грубой оболочки!
Как часто я ни думал, что лежишь
В могиле ты, что в жизни не встречаться
Уж больше нам; но все не верил я.
Что-ж это — смерть? На опыте изведать
Я мог-бы нынче, что зовем мы смертью,
И избежать преследований рока.
Я юн еще, но молодость моя
Проходит грустно, старости подобно,
Которой так боюсь я, хоть она
И не близка, и утро дней моих
Не многим отличается от ночи! —
Она опять: «Для горя и невзгод
Родились мы: бежало счастье нас,
И небеса над нами издевались».
Я продолжал: — Теперь, когда мой взор
Слезами застилается, и бледно
Лицо мое; когда тоской тяжелой
Я удручен при мысли, что навек
Покинула меня ты, дорогая, —
Скажи, молю: покамест ты жила,
Являлась-ли в душе твоей порою
Хоть тень любви, хоть искра состраданья
К несчастному, что так тебя любил?
То горем, то надеждою томимый,
Тогда я дни и ночи проводил;
Сомненья те гнетут меня поныне.
О! если жизнь печальную мою
Хотя единый раз ты пожалела,
Не скрой, молю! Пускай воспоминанье
О прошлых днях мне утешеньем служит,
Коль будущее отнято у нас! —
Она в ответ мне: «успокойся, бедный,
И верь, что никогда к твоей судьбе
При жизни не была я безучастна,
Как и теперь не безучастна к ней.
Ах! и сама ведь я страдала тоже;
Не упрекай несчастную меня!»
— Страданьем нашим, юностью погибшей,
Воскликнул я, и муками любви,
Которые испытываю я,
Утраченной надеждой заклинаю:
Дай прикоснуться мне к руке твоей! —
И подала она мне тихо руку,
Пока ее я крепко, крепко жал
И целовал, и обливал слезами,
А сердце билось, полное восторга,
И замирало слово на устах,
Очам моим внезапно день блеснул…
Она в лицо мне ласково взглянула
И молвила: «забыл ты, милый мой,
Что я уж красоты своей лишилась
Давно… и тщетно ты, обятый страстью,
Несчастный друг, трепещешь и горишь;
В последний раз прощай! Разлучены
С тобою мы навек душой и телом;
Ты для меня уж не живешь и больше
Не будешь жить. Обет, произнесенный
Тобой, судьба разорвала. Прощай!»
Отчаянья исполненный хотел
Я вскрикнуть; слезы подступали
К глазам моим, и судорожно я
Вскочил… но тут мои раскрылись веки,
И сон исчез; но предо мной она
Стояла все и, мне казалось, видел
Я в солнечных лучах ее черты…
Тайно от мира, одну за другой, как звезды под утро,
Жизнь погасила во мне сокровенные сердца надежды.
Все же томленье одно я сберег, одно упованье:
Голос его не замолкнет в груди; ни шум повседневный
Песни святой заглушить, ни злокозненный демон не может.
Если еще, наяву ли, во сне ль, как на миг мимолетный, —
О, хоть на миг мимолетный! — пред Господом светел предстану, —
Час мой закатный, молюсь, да вернет сновидение утра,
Ясность младенчества вновь озарит обновленное сердце!
Дух мой нечист, и моя же рука осквернила венец мой;
Божьи забыл я стези, не стучусь у дверей Милосердья;
К зовам оглох, и незряч на знаменья, — звезд отщепенец,
Неба отверженец; лугу чужой; неприветствуем в поле
Лаской колосьев, как встарь; отрешен от видений начальных;
Чужд и себе самому. Но в хранилище тайном вселенной,
Где не исчезнет ничто и ничей не изгладится образ, —
Цело и детство мое, как печать на деснице Господней.
Смене времен не подвержен тот лик, незапятнан, нетронут, —
Вечной зарею в оправе своей издалече мне светит,
Путь мой следит, и считает шаги, и мигает ресницей…
Где ты? — далече! — родимый мой край, колыбельная пристань,
Почва корней моих, духа родник и мечтаний услада,
Милый душе уголок излюбленный, в мире просторном, —
Нет ни травы зеленей, чем твоя, ни лазури прозрачней!
Память, мой край, о тебе — как вино: тем душистей чем старе;
Первого снега белее она чистотой непорочной…
Первого утра виденье и первого сна изголовье,
Родину тихую, край целомудренный в прелести свежей,
Скрытый меж гор и дубрав и всех мест под солнцем юнейший,
В глубь ветвящей стези, и тропы свои в рожь золотую,
В тихих созвучиях полдень и ночь согласующий, утро
С вечером, — вижу его, как он цвел, как сиял изначала
Сердцу, как образ его начертал в моем духе Создатель,
Чтоб до последнего дня и по край земли неизменно
Целостным нес я тот образ в груди, все тот же — в весенней
Нежности, в летних лучах, под осеннею мглой и под снегом
Так мне, недвижный, застылый с природою всей, предстоит он,
Солнцем живым осиян иль торжественным таинством ночи,
Уст моих чистых дыханье храня, лелея мой детский
Трепет на глыбах камней, в одиночестве дебрей угрюмых,
В таянии облака, в дрожи листа, унесенного ветром
С древа… Поднесь те леса чаровательно ткут свои тени,
Каждая ветвь в них цела, нить каждая сети волшебной;
Сладостных страхов былых сокровенные заросли полны;
В чаще кустов притаились нежнейшие дремные грезы.
Горы в коврах цветотканных, — незыблемы; мягкие склоны
След моих ног берегут и, как встарь, улыбаются гостю;
Эхо восторгов моих в их расселинах, чуткое, дремлет;
Дух мой все бродит по ним и, дивясь их величью, немеет.
Кров мой родной, земля безопасная, скиния мира,
Матери светлым лицом озаренная, где возрастал я
Ласки живой под крылом охранительным, где предавался
Неге беспечной, прильнув к благовонному лону родимой!
Вижу тебя на отлогом холме, под навесой каштанов,
Сельский приют и простой! Ты все там же, где встарь, неизменный,
Белый, под низкою кровлей, с оконцами малыми, домик!
Выступы мхом зеленеют, трава прорастает сквозь щели.
Окрест — сады, да глушь и бурьян. Молчаливо над ними
Время волокнами туч проплывает; беленький домик,
Мнится, следит на юру, день и ночь, издалече за жизнью,
Да обо мне вспоминает, о беженце дальнем, с тоскою…
Там и доныне скользит моя тень в уголках потаенных…
Знаю: единожды пьет человек из кубка златого;
Дважды видение света ему не даруется в жизни.
Есть лазурь у небес несказанная, зелень у луга,
Свет у эфира, сиянье в лице у творений Господних:
Раз лишь единый мы зрим их в младенчестве, после не видим.
Все же внезапное Бог дает озарение верным;
Чуда того неразгадан исток, сокровен от провидцев.
Молча готовлюсь и жду, день и ночь, мановения свыше, —
Весь напрягаюсь, как арфы струна, простираюсь навстречу;
Где и когда это будет — не ведая, вестника чаю.
Сердце пророчит: воспомнит меня виденье святое;
То, чего жаждет душа, навестит ее. И величавый
Миг настанет, — мигнет ресницею Вечность, и глянет
Сверху, как в дол из окна разверстого, в душу былое.
Очи мои просветятся, прояснятся взором дитяти:
В образах многих и сменах — единое, слито с природой,
Детство мое протечет по тропам покинутым духа.
Темные вспыхнут сияньем тропы заповедные, ярче
Утренних снов; голоса зазвучат; приблизятся дали;
Чудо забвенному краски вернет, безуханному запах.
Будет мгновенным виденье, но миг тот единый затопит
Сладостным сердце приливом, — и в нем изойдут мои силы…
Буду стоять изумленный пред только что виденным миром
Многих чудес и святынь пред оградою запечатленной
Рая, чьих тайн не коснулась рука, не измолвило слово.
Гулом исполнится дух; надо мной — удивление Божье;
Очи в слезах; в глубине — торжественный гул безглагольный…
Посвящено П. А. Осиповой.
И
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
ИИ
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
ИИИ
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
ИV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VИ
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VИИ
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VИИИ
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
ИX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем обятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
1824
Пророк мой вам того не скажет,
Он вежлив, скромен...
Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать — он поэт!..
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
Стуча в мое окошко, летний дождь
Под утро сон мой легкий прерывает.
Я слышу кур кудахтанье; они
Бьют крыльями, в курятник запертые.
Вот поселянин вышел за ворота,
И смотрит, не блеснет-ли солнца луч
Сквозь облака, плывущие по небу.
С постели встав, благословляю я
И свежесть утра раннего, и птичек
Проснувшихся на ветвях щебетанье,
И поля зеленеющего даль.
Я видел вас, я с давних пор вас знаю,
Ограды темных, душных городов,
Где ненависть гнездится и несчастье,
Где я томлюсь и должен умереть!
Вдали от вас хоть скудное участье,
Хоть каплю состраданья нахожу
В природе я, которая когда-то —
Давно! — была ко мне еще добрей.
Да! и она от удрученных горем,
От страждущих свой отвращает взор
И, полная презренья к мукам нашим,
Богине счастья служит, как раба!
Ни на земле, ни в небе утесненным
Защиты нет; их друг один — железо!
Как часто я, на береге высоком,
Над озером местечко отыскав,
Поросшее тенистыми кустами,
Сижу один, любуясь как блестит
В полдневный час в водах недвижных солнце:
Вокруг меня ни шелеста ,ни звука,
Не колыхнет былинки ветерок,
Не прокричит в густой траве кузнечик,
Не шевельнет в ветвях крылами птичка,
И над цветком не прожужжит пчела.
Молчание обемлет этот берег.
Забывши мир и самого себя,
Сижу я долго, долго, недвижимый;
И кажется тогда мне, что уж жизни
Нет в членах успокоенных моих,
Что возвратить уж им нельзя движенья,
Что их покой и эта тишь — одна.
Любовь! любовь! далеко отлетела
От сердца ты, где некогда жила,
Которое тобой согрето было;
Житейских бурь холодная рука
Его коснулась раннею весною
И превратила в лед. Я помню время,
Как в душу мне впервые ты сошла!
Святые дни, им нет уже возврата!
Как юношу тогда пленяет жизнь:
Он видит рай в печальном этом мире
И, девственных исполненный надежд,
На дело жизни трудное спешит,
Как-бы на праздник шумный и веселый.
Едва лишь я успел тебя узнать,
Любовь, как жизнь моя была разбита,
И выпала на долю мне печаль!
Но все-ж порой, когда я на рассвете
Иль в час, как полдень кровли золотит,
Стыдливый образ девушки встречаю;
Или когда, блуждая ночью летней
По опустевшей улице, один,
Я голосок услышу поселянки,
Что распевает в комнате своей,
И ночь, как день, работе отдавая; —
И это сердце каменное вдруг
Забьется… но затем лишь, что-бы снова
Сейчас-же в сон обычный погрузиться;
Так стал мой дух движений нежных чужд!
О, месяц, чье отрадное сиянье
Защитой служит зайчику в кустах,
Его кружиться резво заставляя,
Так что, обманут ложными следами,
Охотник не найдет его жилища.
О, кроткий царь ночей, привет тебе!
Лучи твои враждебно проникают
В дремучий лес, в руины старых башен
И в дикое ущелие скалы,
Где притаясь, разбойник выжидает,
Что-б стук колес иль хлопанье бича
Послышалось вдали, иль показался
Бредущий по тропинке пешеход,
К которому, оружием звуча
И ярым криком воздух оглашая,
Он бросится — и, нож в него вонзив,
В пустыне труп его нагой оставит.
Враждебно ты ночному волоките
Над улицей сияешь городской,
Когда вдоль стен он крадется и робко
Выискивает места потемней,
Дрожа пред каждым стукнувшим окошком
И фонаря зажженного пугаясь.
Твои лучи враждебны только злу.
Но мне, в моем уединеньи, другом
Ты будешь, озаряя предо мной
Лишь даль полей, да цепь холмов цветущих.
Я также проклинал тебя когда-то,
Хотя и чуждый помыслов преступных
За то, что ты порою открывал
Присутствие мое людскому взору
И мне черты людские освещал;
Отныне-же любить тебя я стану.
Увижу-ли тебя меж туч плывущим,
Иль ясно ты, эфира властелин,
Смотреть на мир обильный скорбью будешь;
Меня еще не раз здесь встретишь ты,
Когда брожу я по лугам и рощам,
Или травой высокою закрыт,
Лежу довольный тем уже, что сила
В груди моей осталась хоть для вздохов!
Небес и земли повелитель,
Творец плодотворнаго мира,
Дал счастье, дал радость всей твари
Цветущих долин Кашемира, —
И равны все звенья пред Вечным
В цепи непрерывной творенья,
И жизненным трепетом общим
Исполнены чудныя звенья.
Такая дрожащая бездна
В дыханьи полудня и ночи,
Что ангелы в страхе закрыли
Крылами звездистыя очи.
Но там же, в саду мирозданья,
Где радость и счастье — привычка,
Забыты, отвергнуты счастьем
Кустарник и серая птичка.
Листов, окаймленных пила́ми,
Побегов, скрывающих спицы,
Боятся летучие гости,
Чуждаются певчие птицы.
Безгласная серая птичка
Одна не пугается терний,
И любят друг друга, но счастья —
Ни в утренний час, ни в вечерний.
И по́ небу веки проходят,
Как волны безбрежнаго моря, —
Никто не узнает их страсти,
Никто не увидит их горя.
Однажды сияющий ангел,
Купаяся в безднах эѳира,
Узрел и кустарник и птичку
В долине ночной Кашемира, —
И нежному ангелу стало
Их видеть так грустно и больно,
Что с неба слезу огневую
На них уронил он невольно.
И к утру свершилося чудо:
Краснея и млея сквозь слезы,
Склонилася к ветке упругой
Головка душистая розы.
И к ночи с безгласною птичкой
Еще перемена чудесней:
И листья и звезды трепещут
Ея упоительной песней.
Он
Рая вечнаго изгнанник,
Вешний гость я, певчий странник:
Мне чужие здесь цветы,
Страшны искры мне мороза, —
Друг мой, роза, дева-роза,
Я б не пел, когда б не ты.
Она
Полночь — мать моя родная,
Незаметно расцвела я
На заре весны;
Для тебя ж у бедной розы
Аромат, краса и слезы,
Заревые сны.
Он
Ты так нежна, как утренния розы,
Что пред зарей несет земле восток.
Ты так светла, что поневоле слезы
Туманят мне внимательный зрачок.
Ты так чиста, что помыслы земные
Невольно мрут в груди перед тобой.
Ты так свята, что ангелы святые
Зовут тебя их смертною сестрой.
Она
Ты поешь, когда дремлю я,
Я цвету, когда ты спишь;
Я горю без поцелуя,
Без ответа ты грустишь;
Но ни грусти ни мученья
Ты обманом не зови:
Где же песни без стремленья?
Где же юность без любви?
Он
Дева-роза, доброй ночи!
Звезды в небесах.
Две звезды горят, как очи,
В голубых лучах.
Две звезды горят приветно
Нынче, как вчера.
Сон подкрался незаметно, —
Роза, спать пора!
Она
Зацелую тебя, закачаю,
Но боюсь над тобой задремать:
На заре лишь уснешь ты; я знаю,
Что всю ночь будешь петь ты опять.
Закрываются милыя очи,
Голова у меня на груди…
Ветер, ветер с суровой полночи,
Не тревожь его сна, не буди!
Я сама притаила дыханье,
Только вежды закрыл ему сон,
И над спящим склоняюсь в молчаньи, —
Все боюсь, не проснулся бы он.
Ветер, ветер лукавый, поди ты,
Я умею сама целовать!
Я устами коснуся ланиты, —
И мой милый проснется опять.
Просыпайся ж! Заря потухает:
Для певца — золотая пора…
Дева-роза тихонько вздыхает,
Отпуская тебя до утра.
Он
Ах, опять к ночному бденью
Вышел звездный хор!
Эхо ждет завторить пенью,
Ждет лесной простор.
Веет ветер над дубровой,
Пышный лист шумит, —
У меня в тени кленовой
Дева-роза спит.
Хорошо ль ей, сладко ль спится,
Я предузнаю́
И звезда́м, что ей приснится,
Громко пропою.
Она
Я дремлю, но слышит
Роза соловья;
Ветерок колышит
Сонную меня.
Звуки остаются
Все в моих листках.
Слышу, — а проснуться
Не могу никак.
Заревыя слезы,
Наклоняясь, лью…
Пой у сонной розы
Про любовь мою!
И во сне только любит и любит,
И от счастия плачет и спит!
Эти песни она приголубит,
Если эхо о них промолчит.
Эти песни земле разсказали
Все, что розе приснилось во сне,
И глубо́ко, глубо́ко запали
Ей в румяное сердце оне.
И в ночи под землею коренья
Влагу ночи сосут да сосут,
А у розы слезой умиленья
Бриллиантами слезы текут.
Отчего ж под навесом прохлады
Раздается так голос певца?
Роза! Песни не знают преграды!
Без конца твои сны, без конца!
Жил в древности один мудрец.
Ему внимая, и глупец
Умом навеки запасался.
«Али-мудрец» он назывался.
О том, что думал он в тиши,
Вещал он громко всем, гроши…
Лишь медные гроши сбирая,
Как редкие дары из рая
За золото своих речей.
Он беден был, но из очей
Его вражда и желчь потоком
Не брызгали и ненароком
Не обливали никого
Отравой злой. Не знал того
Никто, что голодал порою
Мудрец, что часто лишь сырою
Питался жалкой пищей он
И что под небом мирный сон
В пустыне он ловил напрасно.
Али-мудрец на рок ужасный
С обидой горькой не роптал.
Себя он выше не считал
Своей судьбы, не как иные
Разумники, кому земные
Все радости малы всегда;
Иной не стоит иногда
Гроша, себя ж в рубли он ценит
И мысли дерзкой не изменит,
Что так нужны ему: дворец,
И полный золота ларец,
Обед роскошный, вкусный ужин,
Красавиц всяких с десять дюжин…
Мудрец наш лишь свободу чтил.
Свободным жизнь провесть он мнил,
Свободным лечь и встать с зарею,
Расстаться с грешною землею.
Иначе порешил Творец:
Невольно как-то провинился
Пред властелином наш мудрец.
За то свободы он лишился
И скорым, праведным судом
Судим был в тот же день прекрасный.
А судьи были все с умом:
И за проступок столь опасный
Решили: строго наказать
Его на утро смертью лютой.
Тюремщикам же приказать
Из милости к нему: с заботой
Постлать преступнику постель,
Чтоб ночь провел он без тревоги.
Как никогда ему досель
Не доводилось. Да! О, боги!
Чего не делали они,
Чтобы преступнику спалося!
Кругом потушены огни;
Впервые только привелося
Тюремщикам таскать перин
Во множестве таком в темницу.
Подушек, всяких величин,
Простынь тончайших, вереницу
Халатов и рубах ночных,
Повязок, колпаков, покрышек,
Уборов и вещей иных.
Ему был дан всего излишек,
Чтоб свой ночлег он смело мог
По вкусу своему устроить
И знал, что целый ряд тревог
В перинах можно успокоить.
Мудрец такую благодать
Узрев, забыл об утре. «Спать
Теперь мне будет преотлично!» —
Вскричал. Рукою непривычной
Устраивать принялся он
Свою постель, чтоб сладкий сон
Ничем бы не был вдруг нарушен.
Как муж, что разуму послушен,
Али решил, что раньше класть
Перины следует, чтоб всласть
Поспать хоть в жизни раз. И гору
Возвел такую он, что взору
Отрадно было и глядеть!
«Но нет, не ладно так: потеть
Пожалуй очень уж придется
В перинах сих. Ах, мне сдается, —
В постели этой пуховой
Я сон спокойный, сладкий свой
Прерву». Так думал он и снова
Принялся за постель. Без слова
Он перестлал ее совсем,
Всю гору срыл. А между тем,
Халат надев, решил улечься
Заснуть. Но как тут уберечься
От вредной сырости ночной,
От ветра, что в окно порой
Входил непрошенный, незваный,
Огонь светильника туманный
То наклоняя, то вертя.
«В постель зарывшись» не шутя,
Укроюсь я от непогоды,
В ней схороню я все невзгоды,
Найду в ней сон, найду покой
Мудрец подумал, и такой
Опять содом поднял с постелью,
И предался сему безделью
Столь долго, так пуховики
Сбивал, что старики
Тюремщики в тиши дивились.
Шептались все и, как ни бились,
Понять они все не могли:
Зачем на плитняке в пыли
Проводит он часы златые,
Когда бы мог в пуху земные
Забыть все горести, печаль,
Что жалко и чего не жаль.
Али же все мудрил с постелью
То так, то сяк переместит
Сокровища свои, что с целью
Дать выспаться ему синклит
Судей решил великодушно
В обилии в тюрьму послать.
То мягко чересчур и душно,
То холодно и твердо спать,
Казалось все ему. Но тоже
И ропоту есть свой предел!
Вот, наконец, он рад. Но что же?
Готовясь лечь в постель, удел
Земной печальный свой мгновенно
Он вспомнил тут. Он вспоминал,
Как жизнь свою прожил смиренно,
Как часто бедствовал, страдал
И как любил… Как миг блеснуло,
Казалось, счастие ему,
Но вдруг потухло, обмануло,
Исчезло без следа тому
Уж много лет и не вернулось.
И думал: как теперь он сир,
Как одинок. Меж тем проснулось
Светило дня. Проснулся мир,
Порвав оковы долгой ночи.
Час утра роковой забил.
Али, поднявши к небу очи,
Как женщина рыдал, молил…
Когда палач вошел неслышно —
Мудрец, измученный, в слезах
Лежал перед постелью пышной,
Не видев сна в своих глазах…
Как спать мудрец — так жить я все сбиралась,
Но что же оказалось?
Теперь, когда мне жизнь пахнула вдруг в окно
Я вижу — с нею смерть крадется заодно.
Читатель с нас ты не бери примера!
И хлопотне, о верь, должна быть мера.
Как малое дитя,
Всегда живи шутя.
Возьми то благо, что найдется,
За лучшим шибко не беги,
Коли хорошее дается.
Его как око береги…
Коль спать твоя прямая цель,
Коли дана тебе постель —
Ты не мудри
И до зари
Не мучься с ней,
Хватай скорей
Ты в руки первую подушку
Ценой в червонец, в грош, в полушку,
На ней ты голову склони —
Засни!
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.
Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.
Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.
Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.
Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,
А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.
И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!
О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!
Огнистый Сириус сверкающия стрелы
Метал еще с небес в подлунные пределы;
Лежала на холмах вкруг нощь и тишина,
Вселенная была безмолвия полна;
А только ветров свист, лесов листы шептали;
Шум бьющих в камни волн, со скал потоков рев.
И изредка вдали рычащий лев
Молчанье прерывали.
Клеант, проснувшийся в пещере, встал
И света дожидался.
Но говор птиц едва помалу слышен стал,
Вкруг по брегам раздался
И вскликнул соловей;
Тумана, света сеть по небу распростерлась,
Сокрылся Сириус за ней,
И нощь бегущая чуть зрелась.
Мудрец восшел на вышний холм,
И там, седым склонясь челом,
Возсел на мшистый пень под дубом многолетным
И вниз из-под ветвей пустил свой взор
На море, на леса, на сини цепи гор
И зрел с восторгом благолепным
От сна на возстающий мир.
Какое зрелище! какой прекрасный пир
Открылся всей ему природы!
Он видел землю вдруг и небеса и воды
И блеск планет,
Тонущий тихо в юный, рдяный свет.
Он зрел, как солнцу путь Заря уготовляла,
Лиловые ковры с улыбкой разстилала,
Врата востока отперла,
Крылатых коней запрягла,
И звезд царя, сего венчаннаго возницу,
Румяною рукой взвела на колесницу;
Как, хором утренних часов окружена,
Подвигнулась в свой путь она,
И восшумела вслед с колес ея волна;
Багряны возжи напряглися
По конским блещущим хребтам:
Летят, вверх пышут огнь, свет мещут по странам,
И мглы под ними улеглися;
Туманов реки разлилися,
Из коих зыблющих седин,
Челом сверкая золотым,
Возстали горы из долин
И воскурился сверх их тонкий дым.
Он зрел: как света бог с морями лишь сравнялся,
То алый луч по них восколебался;
Посыпались со скал
Рубины, яхонты, кристал,
И бисеры перловы
Зажглися на ветвях;
Багряны тени, бирюзовы
Слилися с златом в облаках, —
И все сияние покрыло!
Ои видел, как сие божественно светило
На высоту небес взнесло свое чело,
И пропастей лицо лучами расцвело!
Открылося морей огнисто протяженье:
Там с холма вниз глядит, навесясь, темный кедр,
Там с шумом вержет кит на воздух рек стремленье,
Там челн на парусах бежит средь водных недр;
Там, выплыв из пучины,
Играют, резвятся дельфины
И рыб стада сверкают чешуей,
И блещут чуды чрева белизной;
А там среди лесов гора переступает, —
Подемлет хобот слон и с древ плоды снимает;
Здесь вместе два холма срослись
И на верблюде поднялись;
Там конь, пустя по ветру гриву,
Бежит и мнет волнисту ниву;
Здесь кролик под кустом лежит,
Глазами красными блестит;
Там серны, прядая с холма на холм стрелами,
Стоят на крутизнах, висят под облаками;
Тут, взоры пламенны вверх устремляя к ним,
На лапах жилистых сидит зубастый скимн;
Здесь пестрый, алчный тигр в лес крадется дебристый
И ищет, где залег олень роговетвистый;
Там к плещущим ключам в зеленый, мягкий лог
Стремится в жажде пить единорог;
А здесь по воздуху витает
Пернатых, насекомых рой,
Леса, поля, моря и холмы населяет
Чудесной пестротой:
Те в злате, те в сребре, те в розах, те в багрянцах,
Те в светлых заревах, те в желтых, сизых глянцах
Гуляют по цветам вдоль рек и вкруг озер;
Над ними в высоте ширяется орел!
А там с пологих гор сел кровы, башень спицы,
Лучами отразясь, мелькают на водах;
Тут слышен рога зов, там эхо от цевницы,
Блеянье, ржанье, рев и топот на лугах;
А здесь сквозь птичий хор и шум от водопада
Несутся громы в слух с великолепна града
И изявляют зодчих труд;
Там поселяне плуг влекут,
Здесь сети рыболов кидает,
На уде блещет серебро;
Там огнь с оружья войск сверкает. —
И все то благо, все добро!
Клеант, на все сие взирая,
Был вне себя природы от чудес;
Верховный ум Творца воображая,
Излил потоки сладких слез:
«Все дело рук Твоих!» вскричал во умиленьи,
И, арфу в восхищеньи
Прияв, благоговенья полн,
В фригический настроя тон,
Умолк. — Но лишь с небес, сквозь дуба свод листвяный
Проникнув, на него пал свет багряный, —
Брада сребристая, чело,
Зардевшися, как солнце, расцвело:
Ударил по струнам — и от холма с вершин
Как искр струи в дол быстро покатились;
Далеко звуки разгласились;
Воспел он Богу гимн.
1800
Огнистый Сириус сверкающие стрелы
Метал еще с небес в подлунные пределы,
Лежала на холмах вкруг нощь и тишина,
Вселенная была безмолвия полна;
А только ветров свист, лесов листы шептали,
Шум бьющих в камни волн, со скал потоков рев
И изредка вдали рычащий лев
Молчанье прерывали.
Клеант, проснувшийся в пещере, встал
И света дожидался.
Но говор птиц едва помалу слышен стал,
Вкруг по брегам раздался
И вскликнул соловей;
Тумана, света сеть во небу распростерлась,
Сокрылся Сириус за ней,
И нощь бегущая чуть зрелась.
Мудрец восшел на вышний холм
И там, седым склонясь челом,
Воссел на мшистый пень под дубом многолетным
И вниз из-под ветвей пустил свой взор
На море, на леса, на сини цепи гор
И зрел с восторгом благолепным
От сна на восстающий мир.
Какое зрелище! какой прекрасный пир
Открылся всей ему природы!
Он видел землю вдруг, и небеса, и воды,
И блеск планет,
Тонущий тихо в юный, рдяный свет.
Он зрел, как солнцу путь заря уготовляла,
Лиловые ковры с улыбкой расстилала,
Врата востока отперла,
Крылатых коней запрягла
И звезд царя, сего венчанного возницу,
Румяною рукой взвела на колесницу;
Как, хором утренних часов окружена,
Подвигнулась в свой путь она,
И восшумела вслед с колес ее волна;
Багряны вожжи напряглися
По конским блещущим хребтам;
Летят, вверх пышут огнь, свет мещут по странам,
И мглы под ними улеглися;
Туманов реки разлилися,
Из коих зыблющих седин,
Челом сверкая золотым,
Восстали горы из долин,
И воскурился сверх их тонкий дым.
Он зрел: как света бог с морями лишь сравнялся,
То алый луч по них восколебался,
Посыпались со скал
Рубины, яхонты, кристалл,
И бисеры перловы
Зажглися на ветвях;
Багряны тени, бирюзовы
Слилися с златом в облаках, —
И все — сияние покрыло!
Он видел! как сие божественно светило
На высоту небес взнесло свое чело,
И пропастей лице лучами расцвело!
Открылося морей огнисто протяженье:
Там с холма вниз глядит, навесясь, темный кедр,
Там с шумом вержет кит на воздух рек стремленье,
Там челн на парусах бежит средь водных недр;
Там, выплыв из пучины,
Играют, резвятся дельфины,
И рыб стада сверкают чешуей,
И блещут чуды чрева белизной.
А там среди лесов гора переступает, —
Подемлет хобот слон и с древ плоды снимает;
Здесь вместе два холма срослись
И на верблюде поднялись;
Там конь, пустя по ветру гриву,
Бежит и мнет волнисту ниву.
Здесь кролик под кустом лежит,
Глазами красными блестит;
Там серны, прядая с холма на холм стрелами,
Стоят на крутизнах, висят под облаками;
Тут, взоры пламенны вверх устремляя к ним,
На лапах жилистых сидит зубастый скимн;
Здесь пестрый алчный тигр в лес крадется дебристый
И ищет, где залег олень роговетвистый;
Там к плещущим ключам в зеленый мягкий лог
Стремится в жажде пить единорог;
А здесь по воздуху витает
Пернатых, насекомых рой,
Леса, поля, моря и холмы населяет
Чудесной пестротой:
Те в злате, те в сребре, те в розах, те в багрянцах,
Те в светлых заревах, те в желтых, сизых глянцах
Гуляют по цветам вдоль рек и вкруг озер;
Над ними в высоте ширяется орел!
А там с пологих гор сел кровы, башен спицы,
Лучами отразясь, мелькают на водах;
Тут слышен рога зов, там эхо от цевницы,
Блеянье, ржанье, рев и топот на лугах;
А здесь сквозь птичий хор и шум от водопада
Несутся громы в слух с великолепна града
И изявляют зодчих труд;
Там поселяне плуг влекут,
Здесь сети рыболов кидает,
На уде блещет серебро;
Там огнь с оружья войск сверкает. —
И все то благо, все добро!
Клеант, на все сие взирая,
Был вне себя природы от чудес,
Верховный ум Творца воображая,
Излил потоки сладких слез.
«Все дело рук Твоих!» — вскричал во умиленьи
И арфу в восхищеньи
Прияв, благоговенья полн,
В фригический настроя тон,
Умолк. — Но лишь с небес, сквозь дуба свод листвяный
Проникнув, на него пал свет багряный,
Брада сребристая, чело
Зардевшися, как солнце, расцвело:
Ударил по струнам — и от холма с вершин
Как искр струи в дол быстро покатились,
Далеко звуки разгласились;
Воспел он Богу гимн.
1800
1
Весь день — как день: трудов исполнен малых
И мелочных забот.
Их вереница мимо глаз усталых
Ненужно проплывет.
Волнуешься, — а в глубине покорный:
Не выгорит — и пусть.
На дне твоей души, безрадостной и черной,
Безверие и грусть.
И к вечеру отхлынет вереница
Твоих дневных забот.
Когда ж морозный мрак засмотрится столица
И полночь пропоет, —
И рад бы ты уснуть, но — страшная минута!
Средь всяких прочих дум —
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта
Придут тебе на ум.
И тихая тоска сожмет так нежно горло:
Ни охнуть, ни вздохнуть,
Как будто ночь на всё проклятие простерла,
Сам дьявол сел на грудь!
Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие,
Но некому помочь:
Куда ни повернись — глядит в глаза пустые
И провожает — ночь.
Там ветер над тобой на сквозняках простонет
До бледного утра;
Городовой, чтоб не заснуть, отгонит
Бродягу от костра…
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет всё равно…
Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
11 февраля 19142
Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
В голубом морозном своде
Так приплюснут диск больной,
Заплевавший всё в природе
Нестерпимой желтизной.
Уходи и ты. Довольно
Ты терпел, несчастный друг,
От его тоски невольной,
От его невольных мук.
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
30 декабря 19133
Всё свершилось по писаньям:
Остудился юный пыл,
И конец очарованьям
Постепенно наступил.
Был в чаду, не чуя чада,
Утешался мукой ада,
Перечислил все слова,
Но — болела голова…
Долго, жалобно болела,
Тело тихо холодело,
Пробудился: тридцать лет.
Хвать-похвать, — а сердца нет.
Сердце — крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
30 декабря 19134
Когда невзначай в воскресенье
Он душу свою потерял,
В сыскное не шел отделенье,
Свидетелей он не искал.
А было их, впрочем, не мало:
Дворовый щенок голосил,
В воротах старуха стояла,
И дворник на чай попросил.
Когда же он медленно вышел,
Подняв воротник, из ворот,
Таращил сочувственно с крыши
Глазищи обмызганный кот.
Ты думаешь, тоже свидетель?
Так он и ответит тебе!
В такой же гульбе
Его добродетель!
30 декабря 19125
Пристал ко мне нищий дурак,
Идет по пятам, как знакомый.
«Где деньги твои?» — «Снес в кабак». —
«Где сердце?» — «Закинуто в омут».
«Чего ж тебе надо?» — «Того,
Чтоб стал ты, как я, откровенен,
Как я, в униженьи, смиренен,
А больше, мой друг, ничего».
«Что лезешь ты в сердце чужое?
Ступай, проходи, сторонись!» —
«Ты думаешь, милый, нас двое?
Напрасно: смотри, оглянись…»
И правда (ну, задал задачу!)
Гляжу — близь меня никого…
В карман посмотрел — ничего…
Взглянул в свое сердце… и плачу.
30 декабря 19136
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом.
Все говорили кругом
О болезнях, врачах и лекарствах.
О службе рассказывал друг,
Другой — о Христе,
О газете — четвертый.
Два стихотворца (поклонники Пушкина)
Книжки прислали
С множеством рифм и размеров.
Курсистка прислала
Рукопись с тучей эпи? графов
(Из Надсона и символистов).
После — под звон телефона —
Посыльный конверт подавал,
Надушённый чужими духами.
Розы поставьте на стол —
Написано было в записке,
И приходилось их ставить на стол…
После — собрат по перу,
До глаз в бороде утонувший,
О причитаньях у южных хорватов
Рассказывал долго.
Критик, громя футуризм,
Символизмом шпынял,
Заключив реализмом.
В кинематографе вечером
Знатный барон целовался под пальмой
С барышней низкого званья,
Ее до себя возвышая…
Всё было в отменном порядке.
От с вечера крепко уснул
И проснулся в другой стране.
Ни холод утра,
Ни слово друга,
Ни дамские розы,
Ни манифест футуриста,
Ни стихи пушкиньянца,
Ни лай собачий,
Ни грохот тележный —
Ничто, ничто
В мир возвратить не могло…
И что поделаешь, право,
Если отменный порядок
Милого дольнего мира
В сны иногда погрузит,
И в снах этих многое снится…
И не всегда в них такой,
Как в мире, отменный порядок…
Нет, очнешься порой,
Взволнован, встревожен
Воспоминанием смутным,
Предчувствием тайным…
Буйно забьются в мозгу
Слишком светлые мысли…
И, укрощая их буйство,
Словно пугаясь чего-то, — не лучше ль,
Думаешь ты, чтоб и новый
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом?
24 мая 19147
Говорят черти:
Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи,
Пока красавицы колдуют
Твои греховные стихи.
На утешенье, на забаву
Пей искрометное вино,
Пока вино тебе по нраву,
Пока не тягостно оно.
Сверкнут ли дерзостные очи —
Ты их сверканий не отринь,
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».
Ведь всё равно — очарованье
Пройдет, и в сумасшедший час
Ты, в исступленном покаяньи,
Проклясть замыслишь бедных, нас.
И станешь падать — но толпою
Мы все, как ангелы, чисты,
Тебя подхватим, чтоб пятою
О камень не преткнулся ты…
10 декабря 19158
Говорит смерть:
Когда осилила тревога,
И он в тоске обезумел,
Он разучился славить бога
И песни грешные запел.
Но, оторопью обуянный,
Он прозревал, и смутный рой
Былых видений, образ странный
Его преследовал порой.
Но он измучился — и ранний
Жар юности простыл — и вот
Тщета святых воспоминаний
Пред ним медлительно встает.
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам — к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
С него довольно славить бога —
Уж он — не голос, только — стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
10 декабря 1915
Только
Только нога
Только нога вступила в Кавказ,
я вспомнил,
я вспомнил, что я —
я вспомнил, что я — грузин.
Эльбрус,
Эльбрус, Казбек.
Эльбрус, Казбек. И еще —
Эльбрус, Казбек. И еще — как вас?!
На гору
На гору горы грузи!
Уже
Уже на мне
Уже на мне никаких рубах.
Бродягой, —
Бродягой, — один архалух.
Уже
Уже подо мной
Уже подо мной такой карабах,
что Ройльсу —
что Ройльсу — и то б в похвалу.
Было:
Было: с ордой,
Было: с ордой, загорел и носат,
старее
старее всего старья,
я влез,
я влез, веков девятнадцать назад,
вот в этот самый
вот в этот самый в Дарьял.
Лезгинщик
Лезгинщик и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
я землю прошел
я землю прошел и возделал мушо́й
отсюда
отсюда по самый Батум.
От этих дел
От этих дел на вспомнят ни зги.
История —
История — врун даровитый,
бубнит лишь,
бубнит лишь, что были
бубнит лишь, что были царьки да князьки:
Ираклии,
Ираклии, Нины,
Ираклии, Нины, Давиды.
Стена —
Стена — и то
Стена — и то знакомая что-то.
В тахтах
В тахтах вот этой вот башни —
я помню:
я помню: я вел
я помню: я вел Руставели Шо́той
с царицей
с царицей с Тамарою
с царицей с Тамарою шашни.
А после
А после катился,
А после катился, костями хрустя,
чтоб в пену
чтоб в пену Тереку врыться.
Да это что!
Да это что! Любовный пустяк!
И лучше
И лучше резвилась царица.
А дальше
А дальше я видел —
А дальше я видел — в пробоину скал
вот с этих
вот с этих тропиночек узких
на сакли,
на сакли, звеня,
на сакли, звеня, опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
Лениво от жизни
Лениво от жизни взбираясь ввысь,
гитарой
гитарой душу отверз —
«Мхолот шен эртс
«Мхолот шен эртс рац, ром чемтвис
Моуция
Моуция маглидган гмертс...»
И утро свободы
И утро свободы в кровавой росе
сегодня
сегодня встает поодаль.
И вот
И вот я мечу,
И вот я мечу, я, мститель Арсен,
бомбы
бомбы 5-го года.
Живились
Живились в пажах
Живились в пажах князевы сынки,
а я
а я ежедневно
а я ежедневно и наново
опять вспоминаю
опять вспоминаю все синяки
от плеток
от плеток всех Алихановых.
И дальше
И дальше история наша
И дальше история наша хмура́.
Я вижу
Я вижу правящих кучку.
Какие-то люди,
Какие-то люди, мутней, чем Кура́,
французов чмокают в ручку.
Двадцать,
Двадцать, а может,
Двадцать, а может, больше веков
волок
волок угнетателей узы я,
чтоб только
чтоб только под знаменем большевиков
воскресла
воскресла свободная Грузия.
Да,
Да, я грузин,
Да, я грузин, но не старенькой нации,
забитой
забитой в ущелье в это.
Я —
Я — равный товарищ
Я — равный товарищ одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
Еще омрачается
Еще омрачается день иной
ужасом
ужасом крови и яри.
Мы бродим,
Мы бродим, мы
Мы бродим, мы еще
Мы бродим, мы еще не вино,
ведь мы еще
ведь мы еще только мадчари.
Я знаю:
Я знаю: глупость — эдемы и рай!
Но если
Но если пелось про это,
должно быть,
должно быть, Грузию,
должно быть, Грузию, радостный край,
подразумевали поэты.
Я жду,
Я жду, чтоб аэро
Я жду, чтоб аэро в горы взвились.
Как женщина,
Как женщина, мною
Как женщина, мною лелеема
надежда,
надежда, что в хвост
надежда, что в хвост со словом «Тифлис»
вобьем
вобьем фабричные клейма.
Грузин я,
Грузин я, но не кинто озорной,
острящий
острящий и пьющий после.
Я жду,
Я жду, чтоб гудки
Я жду, чтоб гудки взревели зурной,
где шли
где шли лишь кинто
где шли лишь кинто да ослик.
Я чту
Я чту поэтов грузинских дар,
но ближе
но ближе всех песен в мире
мне ближе
мне ближе всех
мне ближе всех и зурн
мне ближе всех и зурн и гитар
лебедок
лебедок и кранов шаири.
Строй
Строй во всю трудовую прыть,
для стройки
для стройки не жаль ломаний!
Если
Если даже
Если даже Казбек помешает —
Если даже Казбек помешает — срыть!
Все равно
Все равно не видать
Все равно не видать в тумане.
1924
Свод неба мраком обложился;
В волнах Варяжских лунный луч,
Сверкая меж вечерних туч,
Столпом неровным отразился.
Качаясь, лебедь на волне
Заснул, и всё кругом почило;
Но вот по темной глубине
Стремится белое ветрило,
И блещет пена при луне;
Летит испуганная птица,
Услыша близкий шум весла.
Чей это парус? Чья десница
Его во мраке напрягла?
Их двое. На весло нагбенный,
Один, смиренный житель волн,
Гребет и к югу правит челн;
Другой, как волхвом пораженный;
Стоит недвижим; на брега
Глаза вперив, не молвит слова,
И через челн его нога
Перешагнуть уже готова.
Плывут…
«Причаливай, старик!
К утесу правь» — и в волны вмиг
Прыгнул пловец нетерпеливый
И берегов уже достиг.
Меж тем, рукой неторопливой
Другой ветрило опустив,
Свой челн к утесу пригоняет,
К подошвам двух союзных ив
Узлом надежным укрепляет,
И входит медленной стопой
На берег дикой и крутой.
Кремень звучит, и пламя вскоре
Далеко осветило море.
Суровый край! Громады скал
На берегу стоят угрюмом;
Об них мятежный бьется вал
И пена плещет; сосны с шумом
Качают старые главы
Над зыбкой пеленой пучины;
Кругом ни цвета, ни травы,
Песок да мох; скалы, стремнины,
Везде хранят клеймо громов
И след потоков истощенных,
И тлеют кости — пир волков
В расселинах окровавленных.
К огню заботливый старик
Простер немеющие руки.
Приметы долголетной муки,
Согбенны кости, тощий лик,
На коем время углубляло
Свои последние следы,
Одежда, обувь — всё являло
В нем дикость, нужду и труды.
Но кто же тот? Блистает младость.
В его лице; как вешний цвет
Прекрасен он; но, мнится, радость
Его не знала с детских лет;
В глазах потупленных кручина;
На нем одежда славянина
И на бедре славянский меч.
Славян вот очи голубые,
Вот их и волосы златые,
Волнами падшие до плеч…
Косматым рубищем одетый,
Огнем живительным согретый,
Старик забылся крепким сном.
Но юноша, на перси руки
Задумчиво сложив крестом,
Сидит с нахмуренным челом…
Уста невнятны шепчут звуки.
Предмет великий, роковой
Немые чувства в нем объемлет,
Он в мыслях видит край иной,
Он тайному призыву внемлет…
Проходит ночь, огонь погас,
Остыл и пепел; вод пучина
Белеет; близок утра час;
Нисходит сон на славянина.
Видал он дальные страны,
По суше, по морю носился,
Во дни былые, дни войны,
На западе, на юге бился,
Деля добычу и труды
С суровым племенем Одена,
И перед ним врагов ряды
Бежали, как морская пена
В час бури к черным берегам.
Внимал он радостным хвалам
И арфам скальдов исступленных,
В жилище сильных пировал
И очи дев иноплеменных
Красою чуждой привлекал.
Но сладкий сон не переносит
Теперь героя в край чужой,
В поля, где мчится бурный бой,
Где меч главы героев косит;
Не видит он знакомых скал
Кириаландии печальной,
Ни Альбиона, где искал
Кровавых сеч и славы дальной;
Ему не снится шум валов;
Он позабыл морские битвы,
И пламя яркое костров,
И трубный звук, и лай ловитвы;
Другие грезы и мечты
Волнуют сердце славянина:
Перед ним славянская дружина;
Он узнает ее щиты,
Он снова простирает руки
Товарищам минувших лет,
Забытым в долги дни разлуки,
Которых уж и в мире нет…
Он видит Новгород великий,
Знакомый терем с давних пор;
Но тын оброс крапивой дикой,
Обвиты окна повиликой,
В траве заглох широкий двор.
Он быстро храмин опустелых
Проходит молчаливый ряд,
Все мертво… нет гостей веселых,
Застольны чаши не гремят.
И вот высокая светлица…
В нем сердце бьется: «Здесь иль нет
Любовь очей, душа девица,
Цветет ли здесь мой милый цвет,
Найду ль ее?» — и с этим словом
Он входит; что же? страшный вид!
В достеле хладной, под покровом
Девица мертвая лежит.
В нем замер дух и взволновался.
Покров приподымает он,
Глядит: она! — и слабый стон
Сквозь тяжкий сон его раздался…
Она… она… ее черты;
На персях рану обнажает.
«Она погибла, — восклицает, —
Кто мог?..» — и слышит голос: «Ты…»
Меж тем привычные заботы
Средь усладительной дремоты
Тревожат душу старика:
Во сне он парус развивает,
Плывет по воле ветерка,
Его тихонько увлекает
К заливу светлая река,
И рыба сонная впадает
В тяжелый невод старика;
Всё тихо: море почивает,
Но туча виснет; дальный гром
Над звучной бездною грохочет,
И вот пучина под челном
Кипит, подъемлется, клокочет;
Напрасно к верным берегам
Несчастный возвратиться хочет,
Челнок трещит и — пополам!
Рыбак идет на дно морское,
И, пробудясь, трепещет он,
Глядит окрест: брега в покое,
На полусветлый небосклон
Восходит утро золотое;
С дерев, с утесистых вершин,
Навстречу радостной денницы,
Щебеча, полетели птицы
И рассвело…— но славянин
Еще на мшистом камне дремлет,
Пылает гневом гордый лик,
И сонный движется язык.
Со стоном камень он объемлет…
Тихонько юношу старик
Ногой толкает осторожной —
И улетает призрак ложный
С его главы, он восстает
И, видя солнечный восход,
Прощаясь, старику седому
Со златом руку подает.
«Чу, — молвил, — к берегу родному
Попутный ветр тебя зовет,
Спеши — теперь тиха пучина,
Ступай, а я — мне путь иной».
Старик с веселою душой
Благословляет славянина:
«Да сохранят тебя Перун,
Родитель бури, царь полнощный,
И Световид, и Ладо мощный;
Будь здрав до гроба, долго юн,
Да встретит юная супруга
Тебя в веселье и слезах,
Да выпьешь мед из чаши друга,
А недруга низринешь в прах».
Потом со скал он к челну сходит
И влажный узел развязал.
Надулся парус, побежал.
Но старец долго глаз не сводит
С крутых прибрежистых вершин,
Венчанных темными лесами,
Куда уж быстрыми шагами
Сокрылся юный славянин.
Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.
Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.
Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.
Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.
2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.
Хор запевает,
Голос молчит.
«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»
Хор замолкает,
Голос поет.
«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»
Хор запевает,
Голос молчит.
«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»
Хор замолкает,
Голос поет.
«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»
Хор запевает,
Голос молчит.
«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»
Хор замолкает,
Голос поет.
«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»
Хор запевает,
Голос звучит.
«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.
На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:
«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»
Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.
При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.
Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.
Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.
Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!
Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.
Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.
Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.
Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.
Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Всюду звон, всюду свет,
Всюду сон мировой.
Будем как Солнце
И, вечно вольный, забвеньем вею.
Тишина
1
Ветер веющий донес
Вешний дух ветвей.
Кто споет о сказке грез?
Дразнит соловей.
Сказка солнечных лучей,
Свадьба всех цветов.
Кто споет о ней звончей,
Чем художник слов!
Многокрасочность цветов,
Радуга мечты.
Легкость белых облаков,
Тонкие черты.
В это царство Красоты,
Сердце, как вступить?
Как! Еще не знаешь ты?
Путь один: — Любить!
2
Полюби, сказала Фея
В утро майское мечте.
Полюби, шепнул, слабея,
Легкий Ветер в высоте.
И от яблони цветущей
Нежно-белый лепесток
Колыхнулся к мысли ждущей,
И мелькнул ей как намек.
Все кругом как будто пело: —
Утро дней не загуби,
Полюби душою тело,
Телом душу полюби.
Тело, душу, дух свободный
Сочетай в свой светлый Май.
Облик лилии надводной
Сердцем чутким понимай.
Будь как лотос: корни — снизу,
В вязком иле, в тьме, в воде,
Но, взойдя, надел он ризу,
Уподобился звезде.
Вот, цветет, раскрылся, нежный,
Ласку Солнца жадно пьет,
Видит Небо, мир безбрежный,
Воздух вкруг него поет.
Сну цветения послушный,
Лотос с Воздухом слился.
Полюби мечтой воздушной,
Близки сердцу Небеса.
3
Воздух и Свет создают панорамы,
Замки из туч, минареты и храмы,
Роскошь невиданных нами столиц,
Взоры мгновением созданных лиц.
Все, что непрочно, что зыбко, мгновенно,
Что красотою своей незабвенно,
Слово без слова, признания глаз
Чарами Воздуха вложены в нас.
Чарами Воздуха буйствуют громы
После удушливо-знойной истомы,
Радуга свой воздвигает дворец,
Арка завета и сказка сердец.
Воздух прекрасен как гул урагана,
Рокот небесно-военного стана,
Воздух прекрасен в шуршаньи листка,
В ряби чуть видимой струй ручейка.
4
В серебристых пузырьках
Он скрывается в реках,
Там, на дне,
В глубине,
Под водою в тростниках.
Их лягушка колыхнет,
Или окунь промелькнет,
Глаз да глаз,
Тут сейчас
Наступает их черед.
Пузырьки из серебра
Вдруг поймут, что — их пора,
Буль — буль — буль,
Каждый — нуль,
Но на миг живет игра.
5
А веют, млеют, и лелеют
Едва расцветшие цветки,
В пространстве светлом нежно сеют
Их пыль, их страсть, и лепестки.
И сонно, близко отдаленно
Струной чуть слышною звенят,
Пожить мгновение влюбленно,
И незаметно умереть.
Отделить чуть заметную прядь
В золотистом богатстве волос,
И играть ей, ласкать, и играть,
Чтобы Солнце в ней ярко зажглось, —
Чтоб глаза, не узнавши о том,
Засветились, расширив зрачок,
Потому что пленительным сном
Овевает мечту ветерок, —
И, внезапно усилив себя,
Пронестись и примчать аромат,
Чтобы дрогнуло сердце, любя,
И зажегся влюбленностью взгляд, —
Чтобы ту золотистую прядь
Кто-то радостный вдруг увидал,
И скорее бы стал целовать,
И душою бы весь трепетал.
6
Воздух, Ветер, я ликую,
Я свершаю твой завет,
Жизнь лелея молодую,
Всем сердцам даю свой свет.
Ветер, Воздух, я ликую!
Но скажи мне. Воздух, ты
Ведь лелеешь все цветы?
Ты — их жизнь, и я колдую.
Я проведал: Воздух наш,
Как душа цветочных чаш,
Знает тайну мировую!
7
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают, тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаянии
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище — покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,
Зовет меня другая тень,
Давно без песен, без рыданий
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень.
Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.
Подъялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
В последний раз ему поет.
Заутра казнь, привычный пир народу;
Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
Не изменилась до конца!
«Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разъяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет;
Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
Но, други, если обо мне
Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь… и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя,
Уныла и бледна, стихам любви внимая…»
Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече… и стихов журчанье излилось:
«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой…
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
Ты смело им обоим руку дал,
И перед вами трепетал
Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
И час придет… и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду… пора… но ты ступай за мною;
Я жду тебя».
Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
К решетке поднял важны взоры…
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут… Постой, постой; день только, день один:
И казней нет, и всем свобода,
И жив великий гражданин
Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
Плачь, муза, плачь!..
Красное солнце за́ лесом село.
Длинные тени стелются с гор.
Чистое поле стихло, стемнело;
Страшно чернеет издали бор.
«Отпусти, родная, в поле, —
Просит сын старушку мать, —
Нагулявшись там на воле,
В лес дремучий забежать.
Здесь от жару мне не спится,
Мух здесь рой жужжит в избе;
И во сне гульба все снится,
Вся и дума о гульбе.
Пташечки свили по́ лесу гнезды;
Ягоды спеют, брать их пора.
На́ небе светят месяц и звезды:
Дай нагуляюсь вплоть до утра». —
«Что затеял ты, родимой!
Образумься, Бог с тобой.
В лес идти непроходимой
Можно ль поздной так порой?
Ляг в сенях против окошка,
Если жарко спать в избе:
Ни комар, ни злая мошка
Не влетит туда к тебе.
По́ лесу волки бродят стадами;
Змеи украдкой жалят из нор;
Филины в дебрях воют с совами;
Злой по дорогам кра́дется вор». —
«Твой, родная, страх напрасен,
Страхов нет в лесу глухом.
Если б знала, как прекрасен
Там в глуши чудесный дом!
С золотыми теремами,
Скован весь из серебра:
Перед нашими домами,
Что пред кочкою гора.
Кверху ключами чистые воды
Бьют вкруг накрытых брашном столов;
Девушек красных там хороводы
Пляшут во время сладких пиров.
В доме том хозяин славной,
Добр и ласков для гостей,
Старичок такой забавной,
Друг и баловник детей». —
«Где рассказов ты набрался?» —
«Рассказал все сам он мне». —
«Где же с ним ты повстречался?
Где с ним виделся?» — «Во сне». —
«В руку, знать, сон твой: Леший коварной
Издавна, молвят, житель тех мест;
Манит детей он яствой сахарной,
После ж самих их схватит и сест.
Не ходи к нему, мой милой;
Верь ты матери родной.
Без того уж над могилой
Я стою одной ногой;
Если ж ты, отважась в гости,
Сном прельстясь, да наяву
Попадешься в сети злости,
Я и дня не проживу.
Здесь пред иконой дай же присягу,
Или (что хочешь мне говори)
В страхе разлуки ночь всю не лягу;
Пря́дя, дождуся алой зари».
И ослушный сын божится,
Всуе Господа зовет;
И беспечно мать ложится,
И боязнь ей в ум нейдет. —
«Или малый я ребенок,
Чтоб ходить на помочах?
Я уж вышел из пеленок,
На своих давно ногах.
Мать запрещает: знать, ей обидно
То, что один я в гости иду;
Наше веселье старым завидно:
Всюду нарочно видят беду».
Так он ропчет, и желанье
В нем час от часу сильней;
И забыл он послушанье,
Клятвы долг забыл своей.
И с постели он легонько,
Взяв одежду в руки, слез;
В двери выбрался тихонько,
И давай Бог ноги в лес.
Быстро несутся серые тучи;
В мраке густом их скрылась луна;
Ветер колышет сосны скрыпучи;
Чуть меж деревьев тропка видна.
И по ней идет вначале
Он спокоен, бодр и смел,
В темный лес все дале, дале,
И немножко оробел;
И чем далее, тем гуще
Темный лес в его глазах,
И чем далее, тем пуще
В нем раскаянье и страх.
Молния в небе ярко сверкает;
Издали глухо слышится гром;
В тучах отвсюду дождь набегает;
Бор весь от вихря воет кругом.
И вперед идти робеет,
И назад нет сил идти;
Свет в глазах его темнеет,
И не найдет он пути.
Ищет помощи глазами,
Криком помощи зовет;
Плачет горькими слезами,
И никто к нему нейдет.
Слышит, однако: шорох из рощи;
Мокрый с деревьев сыплется лист;
Месяц во мраке выглянул нощи;
Громкий раздался по лесу свист.
И, нагбенный дров вязанкой,
Старичок идет седой,
Ростом мал, угрюм осанкой,
Вид насмешливый и злой.
И хоть страшно, но подходит
Мальчик с просьбой к старику;
Речь с ним жалобно заводит
Про свою печаль-тоску:
«С вечера в лес я шел, заблудился;
С ветру, с ненастья вымок, продрог.
Дедушка! что б ты в горе вступился,
Мне б на дорогу выйти помог!» —
«Как, детинушка удалой,
Мог сюда ты забрести?
Ты ребенок уж не малой;
Что же бродишь без пути?
Вот, смотри, тебя дорога
Может вывести домой;
Но моли не сбиться Бога,
А не то ты будешь мой».
Узкой дорожкой долго в надежде
Бродит кругом он, прямо и вбок.
Сбился, туда же вышел, где прежде;
Там терпеливый ждет старичок.
«Видно, Бога, светик ясный,
Ты прогневал не шутя.
Плачешь? поздно: труд напрасный;
В путь за мной, мое дитя».
Он послушен поневоле;
К бою рук нет, к бегу ног.
Вдаль ушли, не видны боле;
А куда идут, весть Бог.
В небе денница блещет златая;
Птицы воспели утра восход;
В горы и долы свет разливая,
Тихо выходит солнце из вод.
Вся природа вновь проснулась,
К новым все спешат трудам;
И по смутном сне очнулась
Мать, рожденная к слезам.
Ищет сына, не находит;
Кличет, плачет, сын исчез.
Всей деревне страх наводит,
Все бегут с ней в темный лес.
Смотрят повсюду, бегают, рыщут;
Отзыва нет им, нет им следа.
Тщетно старанье, ищут, не сыщут:
Мальчик исчезнул, знать, навсегда.
Мать несчастная поныне,
Может быть, еще жива;
Сохнет с горести по сыне,
Будто скошенна трава.
С каждым днем безумье то же:
Ищет сына по лесам.
Здесь не найдет; дай ей Боже
С ним увидеться хоть там.
1Затворены душные ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня.
Мне снилось, румяное солнце
В постели меня застает,
Кидает лучи по окошкам
И молодость к жизни зовет.
И — странно! — во сне мне казалось,
Что будто, пригретый лучом,
Лениво я голову поднял
И стал озираться кругом;
И вижу — толпа за толпою
Снует мимо окон моих.
О глупые люди! куда вы? —
Я думаю, глядя на них.
И сам наконец я за ними
Куда-то спешу из ворот…
И жжет меня полдень, и пыльный
Кругом суетится народ.
И ходят послушные ноги,
И движутся руки мои;
Без мысли язык мой лепечет,
И сердце болит без любви.
И вот уж гляжу я на запад,
Усталою грудью дыша…
Когда-то закатится солнце!
Когда-то проснется душа!
Проснулся: затворены ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня!..2Мне снилось, легка и воздушна,
Прошла она мимо окна;
И слышу я голос: мой милый!
Спеши! я сегодня одна!..
Слова эти были так нежны
И так нетерпенья полны,
Что сердце мое встрепенулось,
Как птичка навстречу весны.
И радостным сердца движеньем
Себя разбудил я… увы!
Глядела в окно мое полночь,
И слышались крики совы.
И долго лежал я — и дума
Была, как свинец, тяжела.
Неужели в это окошко
Она меня громко звала?
Неужели в это окошко
Другим я когда-то смотрел?
Был ветрен, и молод, и весел,
И многого знать не хотел? 3Уж утро! — но, боже мой, где я?
В своем ли я нынче уме?
Вчера мне казалось так живо,
Что я засыпаю в тюрьме;
Что кашляет сторож за дверью
И что за туманным стеклом
Луна из-за черной решетки
Сияет холодным серпом;
Что мышка подкралась и скоблет
Ночник мой, потухший в углу,
И что все какая-то птичка
С надворья стучит по стеклу.
Уж утро! — но, боже мой, где я?
Заснул я как будто в тюрьме,
Проснулся как будто свободный, —
В своем ли я нынче уме? 4Подсолнечное царство
Клонит сон — стихи, прощайте!
Погасай, моя свеча!
Сплю и слышу, будто где-то
Ходит маятник, стуча…
Ходит маятник, и сонный,
Чтоб догнать его скорей,
Как по воздуху, иду я
Вдаль за тридевять полей…
И хочу я в тридесятом
Государстве кончить путь,
Чтоб хоть там свободным словом
Облегчить больную грудь.
И я вижу: в тридесятом
Государстве на часах
Сторожа стоят в тумане
С самострелами в руках.
На мосту собака лает,
И в испуге через сад
Я иду под свод каких-то
Фантастических палат.
Узнаю родные стены…
И тайком иду в покой,
Где подсолнечного царства
Царь лежит с своей женой.
Кот мурлычет на лежанке;
Светит лампа — царь не спит —
И седая из подушек
Борода его торчит.
На глаза колпак напялив,
Шевелит он бородой
И ведет такие речи
Обо мне с своей женой:
«Сокрушил меня царевич;
Кто мне что ни говори, —
А любя стихи да рифмы,
Не годится он в цари.
Я лишу его наследства».
А жена ему в ответ:
«Будет, бедненький, по царству
Он скитаться, как поэт».
«Но, — оказал отец, — дозволим
Мы за это, так и быть, —
Нашей фрейлине с безумцем
Одиночество делить:
У нее в лице любовью
Дышит каждая черта —
У него в стихах недаром
Все любовь да красота».
«Но, — ответила царица, —
Наша фрейлина горда
И отвергнутого нами
Не полюбит никогда».
Ах! — кричу я им, — лишите
Вы меня всего, всего…
Все-то ваше царство вряд ли
Стоит сердца моего!..
Но ужель она, чьи очи
Светят раем, — так горда,
Что отвергнутого вами
Не полюбит никогда?..
Тишь и мрак
Я спал — и гнетущего страха
Волненье хотел превозмочь,
И видел я сон — 0удто светит
Какая-то странная ночь.
Дымясь, неподвижные звезды
В эфире горят, как смола,
И запахом ладана сильно
Ночная пропитана мгла.
И месяц, холодный, как будто
Мертвец, посреди облаков
Стоит «ад долиной, покрытой
Рядами могильных холмов.
Недвижно поникли деревья;
Далеко стоит тишина:
Природа как будто не дышит
В объятиях мертвого сна.
И весь я вниманье — и сердцем
Далеко я в ночь уношусь,
И жду хоть единого звука —
И крикнуть хочу и — боюсь!
И вдруг с легким треском все небо
Подвинулось — звезды текут —
И катится месяц, как будто
На нем гроб тяжелый везут.
И темные тучи печальным
Над ним балдахином висят.
И красные звезды, как свечи,
Повитые крепом, горят.
И катится месяц все дальше
И дальше в бездонную ночь —
И звезды за ним в бесконечность
Уходят из глаз моих прочь…
Их след, как дымок от фосфора,
Как облачко, в черной дали
Расплылся — и мрак непроглядный
Одел мертвый череп земли.
И стал я блуждать в этом мраке
Один — как слепец. Не ночной —
Могильный был мрак, и повсюду
Была тишина и покой.
Такой был покой и такая
Была тишина, что листок
В лесу покачнись — или капля
Скатись — я услышать бы мог.
То весь замирал я — и долго
Стоял неподвижно — то бил
Я в землю ногами, не видя
Ни ног, ни земли; — то ходил,
Кружась, как помешанный, — падал —
Лежал — сам с собой говорил —
Вставал — щупал воздух руками —
И вдруг — чью-то руку схватил…
И мигом я понял, что это
Была не мужская рука,
У ней были нежные пальцы,
Она была стройно легка.
И так эту руку схватил я,
Как будто добычу поймал,
И так я был рад, что, казалось,
На время дышать перестал.
«Ага! не один я — не все мы
Пропали! — я думал. — Есть грудь
Другая, которая может
И закричать и вздохнуть».
«О, кто ты? — шептал я, — хоть слово
Скажи мне — хоть слово! — и мне
Оно будет музыкой в этой
Могильной, немой тишине…
Откуда ты шла? — Где застигла
Тебя эта тьма? — говори!
Мне звуки речей твоих будут
Сиянием новой зари».
Молчанье — молчанье — ни слова,
Ни вздоха… Одна лишь рука
Незримая руку мне жала
И трепетала слегка.
Напрасно порывисто, жадно
Уста я устами ловил,
Напрасно лобзал ее в очи
И плечи слезами кропил.
Она предавала все тело
Мучительным ласкам моим;
А я — я шептал: «Умоляю,
Порадуй хоть словом одним».
Молчанье, молчанье — и вот уж
Я сам перестал говорить,
Я помню, во сне, как безумец,
Готов был ее укусить!
Но в эту минуту, рванувшись,
Как змей ускользнула она,
И стало опять — мрак во мраке —
И в тишине — тишина…
С простертыми долго руками
Ходил я, рыдая, стеня,
Шатаясь — и тьму обнимал я,
И тьма обнимала меня.
Споткнувшись на что-то, я поднял
Какую-то книгу — раскрыл
Страницы — и лег с ней на землю —
И лбом к ней припал — и застыл.
Из книги, мне чудилось, буквы
Всплывали — и ярче огня
Сверкали и в жгучие строки
Слагались в мозгу у меня.
И страшные мысли читал я
В невидимой книге — как вдруг
На слове «проклятье» очнулся —
И оглянулся вокруг-
О боже мой! где я! — сквозь щели
Затворенных ставень сквозят
Лучи золотые, то солнца
Глаза золотые глядят.
Глядят и смеются — и сердце
Очнулось — и, жизни привет
Почуя, взыграло, как будто
Впервые увидело свет…
Тот в сей жизни лишь блажен, кто малым доволен,
В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну
Стезю добродетели к концу неизбежну.
Малый свой дом, на своем построенный поле,
Кое дает нужное умеренной воле:
Не скудный, не лишний корм и средню забаву —
Где б с другом с другим я мог, по моему нраву
Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя,
Где б, от шуму отдален, прочее все время
Провожать меж мертвыми греки и латины,
Исследуя всех вещей действа и причины,
Учася знать образцом других, что полезно,
Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно, —
Желания все мои крайни составляет.Богатство, высокий чин, что в очах блистает
Люду неискусному, многие печали
Наносит и ищущим и тем, что достали.Кто б не смеялся тому, что стежку жестоку
Топчет, лезя весь в поту на гору высоку,
Коей вершина остра так, что, осторожно
Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно
Устоять, и всякий ветр, что дышит, опасный:
Грозит бедному падеж в стремнины ужасны;
Любочестный, однак, муж на него походит.
Редко счастье на своих крылах кого взводит
На высоку вдруг степень, и если бывает
Столько ласково к кому, долго в том ее знает*
Устоять, но в малый час копком его спихнет
Одним, что, стремглав летя, не один член свихнет;
А без помочи того труды бесконечны
Нужны и терпение, хоть плоды ж не вечны.С петухами пробудясь, нужно потащиться
Из дому в дом на поклон, в переднях томиться,
Утро все торча в ногах с холопы в беседе,
Ни сморкнуть, ни кашлянуть смея. По обеде
Та же жизнь до вечера; ночь вся беспокойно
Пройдет, думая, к кому поутру пристойно
Еще бежать, перед кем гнуть шею и спину,
Что слуге в подарок, что понесть господину.
Нужно часто полыгать, небылицу верить
Болыпу, чем что скорлупой можно море смерить;
Господскую сносить спесь, признавать, что родом
Моложе Владимира одним только годом,
Хоть ты помнишь, как отец носил кафтан серой;
Кривую жену его называть Венерой
И в шальных детях хвалить остроту природну;
Не зевать, когда он сам несет сумасбродну.
Нужно добродетелей звать того, другого,
От кого век не видал добра никакого,
И средь зимы провожать, сам без шапки, в сани,
Притворяясь не слыхать за плечми слух брани.
Нужно еще одолеть и препятства многи,
Что зависть кладет на всяк час тебе под ноги, —
Все ж те труды наконец в надежде оставят,
Иль в удачу тебе чин маленький доставят.Тогда должность поведет тебя в поле вялить, **
Увечиться и против смерти груди пялить;
Иль с пером в руках сносить шум и смрад приказный,
Боясь всегда не проспать час к делам указный,
И с страхом всегда крепить в суду приговоры,
Чтоб тебя не довели с сильнейшим до ссоры;
Или торчать при дворе с утра до полночи
С отвесом в руках и сплошь напяливши очи,
Чтоб с веревки не скользнуть; а между тем свищет
Славолюбие в ушах, что, кто славу ищет,
В первой степени тому стыд остановиться;
Убо, повторяя труд, лет с тридцать нуриться,
Лет с тридцать бедную жизнь еще продолжати
Станешь, чтоб к цели твоей весь дряхл добежати.
Вот уж достиг, царскую лишь власть над собою
Знаешь; человеческ род весь уж под тобою
Как червяк ползет; одним взглядом ты наводишь
Мрачну печаль и одним — радости свет вводишь.
Все тебя, как бы божка, кадить и чтить тщатся,
Все больше, чем чучела — вороны, боятся.
Искусство само твой дом создало пространный,
Где все, что Италия, Франция и странный
Китайск ум произвели, зрящих удивляет.
Всякий твой член в золоте и в камнях блистает,
Которы шлет Индия и Перу обильны,
Так, что лучи от тебя глаза снесть не сильны.
Спишь в золоте, золото на золоте всходит
Тебе на стол, и холоп твой в золоте ходит,
И сам Аполлон, тебя как в улице видит,
Свите твоей и возку твоему завидит.
Ужли покоен? — Никак! Покой отымает
Дом пышный, и сладк сон с глаз того убегает,
Кто на нежной под парчой постели ложится.
Сильна тревога в сердцах богатых таится —
Не столько волнуется море, когда с сама
Дна движет воды его зло буря упряма.
Зависть шепчет, буде вслух говорить не смеет,
Беспрестанно на тебя, и хоть одолеет
Десятью достоинство твое, погибаешь
Наконец, хотя вину сам свою не знаешь.С властию славы любовь в тебе возрастая,
Крушится, где твой предел уставить не зная;
Меньше ж пользует, чем песнь сладкая глухому **,
Чем нега и паренье подагрой больному,
Вышня честь — сокровище тому несказанно,
Кого надежда и страх мучит беспрестанно.Еще если б наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большия времени часть трудну
Снося и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея,
Да лих человек, родясь, имеет насилу
Время оглядеться вокруг и полезть в могилу;
И столь короткий живот еще ущербляют
Младенство, старость, болезнь; а дни так летают,
Что напрасно будешь ждать себе их возврату.
Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату
Я имею? и терять золотое время,
Отставляя из дня в день злонравия семя
Из сердца искоренять? и ища степени
Пышны и сокровища за пустые тени,
Как пес басенный кусок с зуб опустил мяса? Добродетель лучшая есть наша украса,
Тишина ума под ней и своя мне воля
Всего драгоценнее. Кому богатств доля
Пала и славы, тех трех благ может лишиться,
Хоть бы крайней гибели и мог ущититься.Глупо из младенчества звыкли мы бояться
Нищеты, презрения, и те всего мнятся
Зла горчае, потому бежим мы в другую
Крайность, не зная в вещах меру никакую;
Всяко, однако ж, предел свой дело имеет:
Кто пройдет, кто не дойдет — подобно шалеет.
Грешит пестун Неронов, что тьмы накопляет
Сокровищ с бедством житья, да и тот, что чает
В бочке имя мудреца достать, часто голод
И мраз терпя, не умен: в шестьдесят лет молод,
Еще дитя, под начал отдать можно дядьки,
Чтоб лозою злые в нем исправил повадки.Сильвий, масло продая, не хуже кормился
И от досад нищеты не хуже щитился
Малым мешком, чем теперь, что, все края света
Сквозь огнь, сквозь мраз пробежав и изнурив лета
В беспокойстве сладкие, сундуки, палаты
Огромны сокровищу его тесноваты.
Можно скудость не терпеть, богатств не имея
Лишних, и в тихом углу, покоен седея,
Можно славу получить, хоть бы за собою
Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою
Народ шапки не сымал, хоть бы ты таскался
Пешком, и один слуга тебя лишь боялся.
Мудрая малым прожить природа нас учит
В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит,
Достать нетрудно доход невелик и сходен
С состоянием твоим, и потом свободен
Желаний и зависти там остановися.
В степенях блистающих имен не дивися
И богатств больших; живи тих, ища, что честно,
Что и тебе и другим пользует нелестно
К нравов исправлению; слава твоя вечно
Между добрыми людьми жить будет, конечно.
Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти
Свету остался забыт, силен ты был стерти
Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Добрым быть — собою мзда есть уже немала.
Три дня сижу я на Алайском рынке,
На каменной приступочке у двери
В какую-то холодную артель.
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,
Мне это место так же ненавистно,
Как всякое другое место в мире,
И даже есть хорошая приятность
От голосов и выкриков базарных,
От беготни и толкотни унылой…
Здесь столько горя, что оно ничтожно,
Здесь столько масла, что оно всесильно.
Молочнолицый, толстобрюхий мальчик
Спокойно умирает на виду.
Идут верблюды с тощими горбами,
Стрекочут белорусские еврейки,
Узбеки разговаривают тихо.
О, сонный разворот ташкентских дней!..
Эвакуация, поляки в желтых бутсах,
Ночной приезд военных академий,
Трагические сводки по утрам,
Плеск арыков и тополиный лепет,
Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше…
Пошли дожди, и очень равнодушно
Сырая глина со стены сползает.
Во мне, как танцовщица, пляшет злоба,
То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой,
То улыбнется темному портрету
В широких дырах удивленных ртов.
В балетной юбочке она светло порхает,
А скрипочки под палочкой поют.
Какое счастье на Алайском рынке!
Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно
На горемычные пустые лица
С тяжелой ненавистью и тревогой,
На сумочки московских маникюрш.
Отребье это всем теперь известно,
Но с первозданной юной, свежей силой
Оно входило в сердце, как истома.
Подайте, ради бога.
Я сижу
На маленьких ступеньках.
Понемногу
Рождается холодный, хищный привкус
Циничной этой дребедени.Я,
Как флюгерок, вращаюсь.
Я канючу.
Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь
К старинным темам лжи и подхалимства
И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский,
В большие области снегов и ледников,
Откуда есть одно движенье вниз,
На юг, на Индию, через Памир.Вот я сижу, слюнявлю черный палец,
Поигрываю пуговицей черной,
Так, никчемушник, вроде отщепенца.
А над Алтайским мартовским базаром
Царит холодный золотой простор.
Сижу на камне, мерно отгибаюсь.
Холодное, пустое красноречье
Во мне еще играет, как бывало.
Тоскливый полдень.Кубометры свеклы,
Коричневые голые лодыжки
И запах перца, сна и нечистот.
Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий,
Вторую жизнь и третью жизнь, — и после,
Над шорохом морковок остроносых,
Над непонятной круглой песней лука
Сказать о том, что я хочу покоя, -
Лишь отдыха, лишь маленького счастья
Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья
Скорей покончить с этими рябыми
Дневными спекулянтами.А ночью
Поднимутся ночные спекулянты,
И так опять все сызнова пойдет, -
Прыщавый мир кустарного соседа
Со всеми примусами, с поволокой
Очей жены и пяточками деток,
Которые играют тут, вот тут,
На каменных ступеньках возле дома.Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.
Три дня я пил и пировал в шашлычных,
И лейтенанты, глядя на червивый
Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета»,
На желтый галстук, светлый дар Парижа, —
Мне подавали кружки с темным зельем,
Шумели, надрываясь, тосковали
И вспоминали: неужели он
Когда-то выступал в армейских клубах,
В ночных ДК — какой, однако, случай!
По русскому обычаю большому,
Пропойце нужно дать слепую кружку
И поддержать за локоть: «Помню вас…»
Я тоже помнил вас, я поднимался,
Как дым от трубки, на широкой сцене.
Махал руками, поводил плечами,
Заигрывал с передним темным рядом,
Где изредка просвечивали зубы
Хорошеньких девиц широконоздрых.
Как говорил я! Как я говорил!
Кокетничая, поддавая басом,
Разметывая брови, разводя
Холодные от нетерпенья руки,
Поскольку мне хотелось лишь покоя,
Поскольку я хотел сухой кровати,
Но жар и молодость летели из партера,
И я качался, вился, как дымок,
Как медленный дымок усталой трубки.Подайте, ради бога.Я сижу,
Поигрывая бровью величавой,
И если правду вам сказать, друзья,
Мне, как бывало, ничего не надо.
Мне дали зренье — очень благодарен.
Мне дали слух — и это очень важно.
Мне дали руки, ноги — ну, спасибо.
Какое счастье! Рынок и простор.
Вздымаются литые груды мяса,
Лежит чеснок, как рыжие сердечки.
Весь этот гомон жестяной и жаркий
Ко мне приносит только пустоту.
Но каждое движение и оклик,
Но каждое качанье черных бедер
В тугой вискозе и чулках колючих
Во мне рождает злое нетерпенье
Последней ловли.Я хочу сожрать
Все, что лежит на плоскости.
Я слышу
Движенье животов.
Я говорю
На языке жиров и сухожилий.
Такого униженья не видали
Ни люди, ни зверюги.Я один
Еще играю на крапленых картах.
И вот подошвы отстают, темнеют
Углы воротничков, и никого,
Кто мог бы поддержать меня, и ночи
Совсем пустые на Алайском рынке.
А мне заснуть, а мне кусочек сна,
А мне бы справедливость — и довольно.
Но нету справедливости.Слепой —
Протягиваю в ночь сухие руки
И верю только в будущее.
Ночью
Все будет изменяться.
Поутру
Все будет становиться.
Гроб дощатый
Пойдет, как яхта, на Алайском рынке,
Поигрывая пятками в носочках,
Поскрипывая костью лучевой.
Так ненавидеть, как пришлось поэту,
Я не советую читателям прискорбным.
Что мне сказать? Я только холод века,
А ложь — мое седое острие.
Подайте, ради бога.И над миром
Опять восходит нищий и прохожий,
Касаясь лбом бензиновых колонок,
Дредноуты пуская по морям,
Все разрушая, поднимая в воздух,
От человечьей мощи заикаясь.
Но есть на свете, на Алайском рынке
Одна приступочка, одна ступенька,
Где я сижу, и от нее по свету
На целый мир расходятся лучи.Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.Подайте, ради бога, ради правды,
Пока ступеньки не сожмут меня.
Я наслаждаюсь горьким духом жира,
Я упиваюсь запахом моркови,
Я удивляюсь дряни кишмишовой,
А удивленье — вот цена вдвойне.
Ну, насладись, остановись, помедли
На каменных обточенных ступеньках,
Среди мангалов и детей ревущих,
По-своему, по-царски насладись!
Друзья ходили? — Да, друзья ходили.
Девчонки пели? — Да, девчонки пели.
Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся.Сижу холодный на Алайском рынке
И меры поднадзорности не знаю.
И очень точно, очень непостыдно
Восходит в небе первая звезда.
Моя надежда — только в отрицанье.
Как завтра я унижусь — непонятно.
Остыли и обветрились ступеньки
Ночного дома на Алайском рынке,
Замолкли дети, не поет капуста,
Хвостатые мелькают огоньки.
Вечерняя звезда стоит над миром,
Вечерний поднимается дымок.
Зачем еще плутать и хныкать ночью,
Зачем искать любви и благодушья,
Зачем искать порядочности в небе,
Где тот же строгий распорядок звезд?
Пошевелить губами очень трудно,
Хоть для того, чтобы послать, как должно,
К такой-то матери все мирозданье
И синие киоски по углам.Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь — она всегда счастлива,
Чужая смерть — она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены.
Хозяйка варит вермишель в кастрюле,
Хозяин наливается зубровкой,
А деточки ложатся по углам.
Идти домой? Не знаю вовсе дома…
Оделись грязью башмаки сырые.
Во мне, как балерина, пляшет злоба,
Поводит ручкой, кружит пируэты.
Холодными, бесстыдными глазами
Смотрю на все, подтягивая пояс.
Эх, сосчитаться бы со всеми вами!
Да силы нет и нетерпенья нет,
Лишь остаются сжатыми колени,
Поджатый рот, закушенные губы,
Зияющие зубы, на которых,
Как сон, лежит вечерняя звезда.Я видел гордости уже немало,
Я самолюбием, как черт, кичился,
Падения боялся, рвал постромки,
Разбрасывал и предавал друзей,
И вдруг пришло спокойствие ночное,
Как в детстве, на болоте ярославском,
Когда кувшинки желтые кружились
И ведьмы стыли от ночной росы…
И ничего мне, собственно, не надо,
Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,
И слышать, слышать, слышать, слышать,
И сознавать, что даст по шее дворник
И подмигнет вечерняя звезда.
Опять приходит легкая свобода.
Горят коптилки в чужестранных окнах.
И если есть на свете справедливость,
То эта справедливость — только я.
Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться! В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы, Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.
— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.
Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться!
В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы,
Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.
— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.