Священник
Кто ты, мой сын?
Стихотворец
Отец, я бедный однодворец,
Сперва подьячий был, а ныне стихотворец.
Довольно в целый год бумаги исчертил;
Пришел покаяться — я много нагрешил.
Священник
Поближе; наперед скажи мне откровенно,
Намерен ли себя исправить непременно?
Стихотворец
Отец, я духом слаб, не смею слова дать.
Священник
Старался ль ты закон господний соблюдать
И, кроме вышнего, не чтить другого бога?
Стихотворец
Ах, с этой стороны я грешен очень много;
Мне богом было — я, любви предметом — я,
В я заключалися и братья и друзья,
Лишь я был мой и царь и демон обладатель;
А что всего тошней, лишь я был мой читатель.
Священник
Вторую заповедь исполнил ли, мой сын?
Стихотворец
Кумиров у меня бывало не один:
Любил я золото и знатным поклонялся,
Во всякой песенке Глафирами пленялся,
Которых от роду хотя и не видал,
Но тем не менее безбожно обожал.
Священник
А имя божие?
Стихотворец
Когда не доставало
Иль рифмы, иль стопы, то, признаюсь, бывало,
И имя божие вклею в упрямый стих.
Священник
А часто ль? СтихотворецДа во всех элегиях моих;
Там можешь, батюшка, прочесть на каждой строчке
«Увы!» и «се», и «ах», «мой бог!», тире да точки.
Священник
Нехорошо, мой сын! А чтишь ли ты родных?
Стихотворец
Немного; да к тому ж не знаю вовсе их,
Зато своих я чад люблю и чту душою.
Священник
Как время проводил?
Стихотворец
Я летом и зимою
Пять дней пишу, пишу, печатаю в шестой,
Чтоб с горем пополам насытиться в седьмой.
А в церковь некогда: в передней Глазунова
Я по три жду часа с лакеями Графова.
Священник
Убийцей не был ли?
Стихотворец
Ах, этому греху, Отец, причастен я, покаюсь на духу.
Приятель мой Дамон лежал при смерти болен.
Я навестил его: он очень был доволен;
Желая бедному страдальцу угодить.
Я оду стал ему торжественно твердить,
И что же? Бедный друг! Он со строфы начальной
Поморщился, кряхтел… и умер.
Священник
Не похвально.
Но вот уж грех прямой: да ты ж прелюбодей!
Твои стихи…
Стихотворец
Все лгут, а на душе моей,
Ей-богу, я греха такого не имею;
По моде лишний грех взвалил себе на шею.
А правду вымолвить — я сущий Эпиктет,
Воды не замутишь, предобренький поэт.
Священник
Да, лгать нехорошо. Скажи мне, бога ради:
Соблюл ли заповедь хоть эту: не укради?
Стихотворец
Ах, батюшка, грешон! Я краду иногда!
(К тому приучены все наши господа),
Словцо из Коцебу, стих целый из Вольтера,
И даже у своих; не надобно примера.
Да как же без того, бедняжкам, нам писать?
Как мало своего — придется занимать.
Священник
Нехорошо, мой сын, на счет чужой лениться.
Советую тебе скорее отучиться
От этого греха. На друга своего
Не доносил ли ты и ложного чего?
Стихотворец
Лукавый соблазнил. Я малый не богатый —
За деньги написал посланье длинновато,
В котором Мевия усердно утешал —
Он, батюшка, жену недавно потерял.
Я публике донес, что бедный горько тужит,
А он от радости молебны богу служит.
Священник
Вперед не затевай, мой сын, таких проказ.
Завидовал ли ты?
Стихотворец
Завидовал не раз,
Греха не утаю, — богатому соседу.
Хоть не ослу его, но жирному обеду
И бронзе, деревням и рыжей четверне,
Которых не иметь мне даже и во сне.
Завидовал купцу, беспечному монаху,
Глупцу, заснувшему без мыслей и без страху,
И, словом, всякому, кто только не поэт.
Священник
Худого за собой не знаешь больше?
Стихотворец
Нет,
Во всем покаялся; греха не вспомню боле,
Я вечно трезво жил, постился поневоле,
И ближним выгоду не раз я доставлял:
Частенько одами несчастных усыплял.
Священник
Послушай же теперь полезного совета:
Будь добрый человек из грешного поэта.
Речь к благочестивейшей государыне Анне Иоанновне, императрице и самодержице всероссийскойЖена, превышающа женскую природу
И родом красяща и дающа роду
Царску многу красоту, Анна благонрава!
Дому, царству твоему беспритворна слава!
Если, зря твои дела, уст не отверзаю
И, молча, к твоей славе перст не направляю,
Если муза моя спит и не бренчит лира
В похвалах твоих — не тем, что одна сатира
Люба, будучи к иным мысль моя не склонна,
Ей, нет, и была бы та леность беззаконна!
Вижу мудрость в поступках твоих сколь есть многа,
Сколь тобой расчищена к истине дорога.
Раззнаю в лице людей, что сердца вещают,
Вижу, что россияне скачут, не вздыхают,
Звук поющих, радостны возгласы до ада
Пронзая, взбудить могут адамлева чада,
Смехи и веселия, довольствия знаки,
Блистательны подданных твоих творят зраки!
Все то, хоть скудоумен, и вижу и знаю,
Да ползать повадився — летать не дерзаю.
Боюся к твоим хвалам распростерти руку:
Помню Икара повесть, продерзость и муку.
Нужно бо обычайны пределы превзыти
Хотящу дела твои и тебя хвалити!
И столь славну имеяй писати причину,
Не подлого должен быть у Фебуса чину.
Трижды я принимался за перо, дрожащи,
В благодарство дел твоих хвалить тя хотящи,
Трижды, с неба прилетев, Аполлон отвагу
Мою с гневом обличил; вырвал с рук бумагу,
Изломал перо, пролил дерзостно чернило.
«Кое тя безумие, — рекше, — обступило?
За что ты хватаешься и на что дерзаешь?
Анну-самодержицу хвалити желаешь?
Не знаешь ли ты смолчать, уме беспокойный,
Что не твои для такой стихи суть пристойны.
Где тебе сплесть и сыскать слова, столь согласны,
Каковы дела ее диваны и ужасны?
Ведь тут нечего писать, чтоб было утешно,
К чему и мысль и перо твое скользит спешно.
И к хвале той негоден, слаб стиль твой подлейший,
Для ваги такой Атлас потребен сильнейший.
Виргилий, да и тому надобно б подумать,
Чтоб достойное для сей августы придумать.
Не успел бы он стихов так скоро прибрати,
Как сия злые нравы может скореняти.
Я, сам не подлейший бог, что хвалить дерзаю
Йовиша и пением всю тварь наслаждаю,
Не скоро б осмелился; сказать не стыжуся —
Похвалу ея соткать почти не гожуся.
Похлебства не любит та — правду ищет ясну;
Как же, не похлебствовав, составить песнь красну?
Знаю, что не нужно то — хоть правду писати,
Дела той многим царям в образ может дати, —
Да искусство требует наше стихотворно,
Чтоб меж правдою было нечто и притворно.
Покинь и впредь не дерзай в сие вступать смело,
Оставь мудрейшим себя, не твое то дело».
Сия изрек, вознесся в парнасски палаты,
Восшумели колеса блистательны, златы;
Содрогнулся, бедный, я, скочил с стула спешно, —
Что не мог благодарства явить, неутешно
Тужил. Но, однако же, безбедный молчати
Быть узнал, нежли грубы похвалы писати.
Молчу убо, но молча сильно почитаю
Тую, от нея же честь и жизнь признаваю.
Где б ни был ты, мой Петр, ты должен знать, где я
Живу и движусь? Как поэзия моя,
Моя любезная, скучает иль играет,
Бездействует иль нет, молчит иль распевает?
Ты должен знать: каков теперешний мой день?
Попрежнему ль его одолевает лень,
И вял он и сердит, влачащийся уныло?
Иль радостен и свеж, блистает бодрой силой,
Подобно жениху, идущему на брак? Отпел я молодость и бросил кое-как
Потехи жизни той шумливой, беззаботной,
Удалой, ветреной, хмельной и быстролетной.
Бог с ними! Лучшего теперь добился я:
Уединенного и мирного житья!
Передо мной моя наследная картина:
Вот горы, подле них широкая долина
И речка, сад, пруды, поля, дорога, лес,
И бледная лазурь отеческих небес!
Здесь благодатное убежище поэта
От пошлости градской и треволнений света! Моя поэзия — хвала и слава ей!
Когда-то гордая свободою своей,
Когда-то резвая, гулявшая небрежно,
И загулявшаясь едва не безнадежно,
Теперь уже не та, теперь она тиха:
Не буйная мечта, не резкий звон стиха
И не заносчивость и удаль выраженья
Ей нравятся, о нет! пиры и песнопенья,
Какие некогда любила всей душой,
Теперь несносны ей, степенно-молодой,
И жизнь спокойную гульбе предпочитая,
Смиренно-мудрая и дельно-занятая,
Она готовится явить в ученый свет
Не сотни две стихов во славу юных лет,
Произведение таланта миговое,
Элегию, сонет, — а что-нибудь большое!
И то сказать: ужель судьбой присуждено
Ей весь свой век хвалить и прославлять вино
И шалости любви нескромной? Два предмета,
Не спорю, милые; — да что в них?
Солнце лета,
Лучами ранними гоня ночную тень,
Находит весело проснувшимся мой день;
Живу, со мною мир великий чуждый скуки,
Неистощимые сокровища науки,
Запасы чистого привольного труда
И мыслей творческих, нетяжких никогда!
Как сладостно душе свободно-одинокой
Героя своего обдумывать! Глубоко,
Решительно в него влюбленная, она
Цветет, гордится им, им дышет, им полна;
Везде ему черты родные собирает;
Как нежно, пламенно, как искренно желает,
Да выйдет он, ее любимец, пред людей
В достоинстве своем и в красоте своей,
Таков, как должен быть, он весь душой и телом,
И ростом, и лицом; тот самый словом, делом,
Осанкой, поступью, и с тем копьем в руке,
И в том же панцыре, и в том же шишаке!
Короток мой обед; нехитрых, сельских брашен,
Здоровой прелестью мой скромный стол украшен
И не качается от пьяного вина;
Не долог, не спесив мой отдых, тень одна,
И тень стигийская, бывалой крепкой лени,
Я просыпаюся для тех же упражнений,
Иль предан легкому раздумью и мечтам,
Гуляю наобум по долам и горам.Но где же ты, мой Петр, скажи? Ужели снова
Оставил тишину родительского крова,
И снова на чужих, далеких берегах
Один, у мыслящей Германии в гостях,
Сидишь, препогружен своей послушной думой
Во глубь премудрости туманной и угрюмой?
Иль спешишь в Карлсбад здоровье освежать
Бездельем, воздухом, движеньем? Иль опять,
Своенародности подвижник просвещенный,
С ученым фонарем истории, смиренно
Ты древлерусские обходишь города,
Деятелен и мил и одинак всегда?
O! дозовусь ли я тебя, мой несравненный,
В мои края и в мой приют благословенный?
Со мною ждут тебя свобода и покой,
Две добродетели судьбы моей простой,
Уединение, ленивки пуховые,
Халат, рабочий стол и книги выписные.
Ты здесь найдешь пруды, болота и леса,
Ружье и умного охотничьего пса.
Здесь благодатное убежище поэта
От пошлости градской и треволнений света:
Мы будем чувствовать и мыслить и мечтать,
Былые, светлые надежды пробуждать
И, обновленные еще живей и краше,
Они воспламенят воображенье наше,
И снова будет мир пленительный готов
Для розысков твоих и для моих стихов.
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит. —
Встают. — Сто арф звучат струнами;
Пред ними сто дубов горят;
От чаши круговой зарями
Седые чела в тме блестят.
Но кто там, белых волн туманом
Покрыт по персям, по плечам,
В стальном доспехе светит рдяном,
Подобно синя моря льдам?
Кто, на копье склонясь главою,
Событье слушает времен? —
Не тот ли, древле что войною
Потряс парижских твердость стен?
Так; он пленяется певцами,
Поющими его дела,
Смотря, как блещет битв лучами
Сквозь тму времен его хвала.
Так, он! — Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На Росса, что по нем идет.
«Се мой», гласит он, «воевода,
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы, —
Которой след огня черты, —
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» — Се, Суворов, ты!
Се ты, веков явленье чуда !
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.
И девятый вал в морских волнах
И вождь воспитанный во льдах,
Затем, что наше дивно чудо,
Как выйдет из-под спуда,
Ушатами и шайкой льет
На свой огонь в Крещенье лед.
Нелепые их рожи
На чучелу похожи;
Чухонский звук имян
В стихах так отвечает,
Как пьяный плошкой ударяет
В пивной пустой дощан.
В Петрополе явился
Парнасский еретик,
Который подрядился
Богов нелепых лик
Стихами воскресить своими
И те места наполнить ими,
Где были Аполлон, Орфей,
Фемида, Марс, Гермес, Морфей.
Как он бывало пел,
Так Грации плясали —
И Грации теперь в печали.
Он шайку Маймистов привел;
Под песни их хрипучи, жалки,
Под заунывный жалкий вой
Не Муз сопляшет строй, —
Кувыркаются Валки.
Бывало храбрых рай он раем называл,
Теперь он в рай нейдет, пусти его в Валкал.
И храбрые души
И нежные уши;
Я слова б не сказал,
Когда, сошедши с трона,
Эрот бы Лелю место дал
Иль Ладе строгая Юнона,
Затем, что били им челом
И доблесть пели наши деды,
А что нам нужды, чьим умом
Юродствовали Ланги, Шведы.
Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем мире
Всем людям нравиться, их вкусу угождать!
Почтенный Карамзин на сладкозвучной лире
В прекраснейших стихах воспел святую рать,
Падение врага, царя России славу,
Героев подвиги и радость всех сердец.
Какой же получил любимец муз венец?
Он, вкуса следуя и разума уставу,
Все чувствия души в восторге изливал,
Как друг отечества и как поэт писал, —
Но многие ль, скажи, ценить талант умеют?
О, горе, горе нам от мнимых знатоков!
Судилище ума — собранье чудаков,
И в праздности сердца к изящному хладеют.
Давно ли, шествуя Корнелию вослед,
Поэт чувствительный, питомец Мельпомены,
Творец Димитрия, Фингала, Поликсены,
На Севере блистал?.. И Озерова нет!
Завистников невежд он учинился жертвой;
В уединении, стенящий, полумертвый,
Успехи он свои и лиру позабыл!
О зависть лютая, дщерь ада, крокодил,
Ты в исступлении достоинства караешь,
Слезами, горестью питаешься других,
В безумцах видишь ты прислужников своих
И, просвещенья враг, таланты унижаешь!
И я на лире пел, и я стихи любил,
В беседе с музами блаженство находил,
Свой ум обогащать учением старался,
И, виноват, подчас в посланиях моих
Я над невежеством и глупостью смеялся;
Желанья моего я цели не достиг;
Врали не престают злословить дарованья,
Печатать вздорные свои иносказанья
И в публике читать, наперекор уму,
Похвальных кучу од, не годных ни к чему!
Итак, я стал ленив и празден поневоле;
Врагов я не найду в моей безвестной доле.
Пусть льются там стихи нелепые рекой,
Нет нужды — мне всего любезнее покой.
Но, от учености к забавам обращаясь,
Давно ли, славою мы русской восхищаясь,
Торжествовали здесь желанный всеми мир?
И тут мы критиков, мой друг, не удержали;
При блеске празднества, при звуке громких лир
Зоилы подвиг наш и рвенье осуждали:
Искусство, пышность, вкус и прелестей собор —
Все сделалось виной их споров и укор!
Не угодишь ничем умам, покрытым тьмою,
И, право, не грешно смеяться над молвою!
Какой-то новый Крез, свой написав портрет,
Обжорливых друзей к обеду приглашает:
Богатым искони ни в чем отказа нет.
Друзья сезжаются — хозяин ожидает,
Что будут славного художника хвалить,
Известного давно искусством, дарованьем;
Но сборище льстецов кричит с негодованьем,
И точно думая тем Крезу угодить,
Что в образе его малейшего нет сходства,
Нет живости в лице, улыбки, благородства.
Послушный Апеллес берет портрет домой.
Чрез месяц наш Лукулл дает обед другой;
Друзья опять на суд. Дворецкий обявляет,
Что барин нужного курьера отправляет
И просит подождать. Садятся все кругом;
О мире, о войне вступают в разговоры;
Европу разделив, политики потом
На труд художника свои бросают взоры,
«Портрет, — решили все, — не стоит ничего:
Прямой урод, Эзоп, нос длинный, лоб с рогами!
И долг хозяина предать огню его!»
— «Мой долг не уважать такими знатоками
(О чудо! говорит картина им в ответ):
Пред вами, господа, я сам, а не портрет!»
Вот наших критиков, мой друг, изображенье!
Оставим им в удел упрямство, ослепленье.
Поверь, мы счастливы, умея дар ценить,
Умея чувствовать и сердцем говорить!
С тобою жизни путь украсим мы цветами:
Жуковский, Батюшков, Кокошкин и Дашко́в
Явятся вечерком нас услаждать стихами;
Воейков пропоет твои куплеты с нами
И острой насмешит сатирой на глупцов;
Шампанское в бокал пенистое польется,
И громкое ура веселью разнесется.
Отчет о любви
Я знаю, друг, и в шуме света
Ты помнишь первые дела
И песни русского поэта
При звоне дерптского стекла.
Пора бесценная, святая!
Тогда свобода удалая,
Восторги музы и вина
Меня живили, услаждали;
Дни безмятежные мелькали;
Душа не слушалась печали
И не бывала холодна!
Пускай известности прекрасной
И дум высоких я не знал;
Зато учился безопасно
Зато себя не забывал.
Бывало, кожаной монетой
Куплю таинственных отрад —
И романтически с Лилетой
Часы ночные пролетят.
Теперь, как прежде, своенравно
Я жизнь студентскую веду;
Но было время — и недавно!
Любви неметкой и неславной
Я был в удушливом чаду;
Я рабствовал; я все оставил
Для безответной красоты;
Простосердечно к ней направил
Мои надежды и мечты;
Я ждал прилежного участья:
Я пел ланиты и уста,
И стан, и тайные места
Моей богини сладострастья;
Мне соблазнительна была
Ее супружеская скромность,
Очей загадочная томность
И ясность белого чела,—
Все нежило, все волновало
Мою неопытную кровь,
Все в юном сердце зажигало
Живую первую любовь.
Ах! сколько сновидений,
Тяжелых вздохов, даже слез,
Алкая полных наслаждений,
В часы полуночных явлений,
Я для надменной перенес!
Я думал страстными стихами
Ее принудить угадать,
Куда горячими мечтами
Приятно мне перелетать.
И что ж? Она не разумела,
Кого любил, кому я пел.
Я мучился, а знаком тела
Ей обяснить не захотел,
Чего душа моя хотела.
Так пронеслися дни поста,
И, вольнодумна и свята,
Она усердно причастилась.
Меж тем узнал я, кто она;
Меж тем сердечная война
Во мне помалу усмирилась,
И муза юная моя
Непринужденно отучилась
Мечтать о счастье бытия.
Опять с надеждой горделивой
Гляжу на Шиллеров полет,
Опять и радостно и живо
В моей груди славолюбивой
Огонь поэзии растет.
И признаюся откровенно,
Я сам постигнуть не могу,
Как жар любви не награжденной
Не превратил меня в брюзгу!
Мои телесные затеи
Отвергла гордая краса,—
А не сержусь на небеса,
А мне все люди — не злодеи;
А романтической тоской
Я не стеснил живую душу,
И в честь зазорному Картушу
Не начал песни удалой!
Сия особенность поэта
Не кстати нынешним годам,
Когда питомцы бога света
Так мило воспевают нам
Свое невинное мученье,
Так помыкают вдохновенье,
И так презрительны к тому,
Что не доступно их уму!
Но как мне быть? На поле славы
Смешаю ль звук моих стихов
С лихими песнями аравы
Всегда отчаянных певцов?
Мне нестерпимы их жеманства,
Их голос буйный и чужой…
Нет, муза вольная со мной!
Прочь жажда славы мелочной
И легкий демон обезьянства!
Спокоен я: мои стихи
Живит не ложная свобода,
Им не закон — чужая мода,
В них нет заемной чепухи
И перевода с перевода;
В них неподдельная природа,
Свое добро, свои грехи!
Теперь довольно, до свиданья!
Тогда, подробней и ясней
Сего нестройного посланья,
Я расскажу тебе деянья
Любви неконченной моей!
О Воейков! Видно, нам
Помышлять об исправленье!
Если должно верить снам,
Скоро Пинда-преставленье,
Скоро должно наступить!
Скоро, за летящим громом,
Аполлон придет судить
По стихам, а не по томам!
Нам известно с древних лет,
Сны, чудовищей явленья
Грозно-пламенных комет
Предвещали измененья
В муравейнике земном!
И всегда бывали правы
Сны в пророчестве своем.
В мире Феба те ж уставы!
Тьма страшилищ меж стихов,
Тьма чудес... дрожу от страху!
Зрел обверткой пирогов
Я недавно Андромаху.
Зрел, как некий Асмодей
Мазал, вид приняв лакея,
Грозной кистию своей
На заклейку окон Грея.
Зрел недавно, как Пиндар,
В воду огнь свой обративши,
Затушил в Москве пожар,
Всю дожечь ее грозивший.
Зрел, как Сафу бил голик,
Как Расин кряхтел под тестом,
Зрел окутанный парик
И Электрой и Орестом.
Зрел в ночи, как в высоте
Кто-то, грозный и унылый,
Избоченясь, на коте
Ехал рысью; в шуйце вилы,
А в деснице грозный Ик;
По-славянски кот мяукал,
А внимающий старик
В такт с усмешкой Иком тукал.
Сей скакун по небесам
Прокатился метеором;
Вдруг отверзтый вижу храм,
И к нему идут собором
Феб и музы... Что ж? О страх!
Феб — в ужасных рукавицах,
В русской шапке и котах;
Кички на его сестрицах!
Старика ввели во храм,
При печальных Смехов ликах
В стихарях Амуры там
И хариты в черевиках!
На престоле золотом
Старина сидит богиня;
Одесную Вкус с бельмом,
Простофиля и разиня.
И как будто близ жены,
Поручив кота Эроту,
Сел старик близ Старины,
Силясь скрыть свою перхоту.
И в гудок для пришлеца
Феб ударил с важным тоном,
И пустилась голубца
Мельпомена с Купидоном.
Важно бил каданс старик
И подмигивал старушке;
И его державный Ик
Перед ним лежал в кадушке.
Тут к престолу подошли
Стихотворцы для присяги;
Те под мышками несли
Расписные с квасом фляги;
Тот тащил кису морщин,
Тот прабабушкину мушку,
Тот старинных слов кувшин,
Тот кавык и юсов кружку,
Тот перину из бород,
Древле бритых в Петрограде;
Тот славянский перевод
Басен Дмитрева в окладе.
Все, воззрев на Старину,
Персты вверх и, ставши рядом:
„Брань и смерть Карамзину! —
Грянули, сверкая взглядом. —
Зубы грешнику порвем,
Осрамим хребет строптивый!
Зад во утро избием,
Нам обиды сотворивый!“
Вздрогнул я. Призрак исчез...
Что ж все это предвещает?
Ах, мой друг, то глас небес!
Полно медлить... наступает
Аполлонов страшный суд,
Дни последние Парнаса!
Нас богини мщенья ждут!
Полно мучить нам Пегаса!
Не покаяться ли нам
В прегрешеньях потаенных?
Если верить старикам,
Муки Фебом осужденных
Неописанные, друг!
Поспешим же покаяньем,
Чтоб и нам за рифмы — крюк
Не был в аде воздаяньем.
Мук там бездна!.. Вот Хлыстов
Меж огромными ушами,
Как Тантал среди плодов,
С непрочтенными стихами.
Хочет их читать ушам,
Но лишь губы шевельнутся,
Чтобы дать простор стихам, —
Уши разом все свернутся!
Вот, на плечи стих взгрузив,
На гору его волочит
Пустопузов, как Сизиф;
Бьется, силится, хлопочет,
На верху горы вдовец —
Здравый смысл — торчит маяком;
Вот уж близко! вот конец!
Вот дополз — и книзу раком!..
Вот Груздочкин-траголюб
Убирает лоб в морщины
И хитоном свой тулуп
В угожденье Прозерпины
Величает невпопад;
Но хвастливость не у места:
Всех смешит его наряд,
Даже фурий и Ореста!
Полон треску и огня
И на смысл весьма убогий,
Вот на чахлого коня
Лезет Шлих коротконогий.
Лишь уселся, конь распух.
Ножки врозь — нет сил держаться;
Конь галопом; рыцарь — бух!
Снова лезет, чтоб сорваться!..
Ах! покаемся, мой друг!
Исповедь — пол-исправленья!
Мы достойны этих мук!
Я за ведьм, за привиденья,
За чертей, за мертвецов;
Ты ж за то, что в переводе
Очутился из Садов
Под капустой в огороде!..
IСеребром холодной зари
Озаряется небосвод,
Меж Стамбулом и Скутари
Пробирается пароход.
Как дельфины, пляшут ладьи,
И так радостно солоны
Молодые губы твои
От соленой свежей волны.
Вот, как рыжая грива льва,
Поднялись три большие скалы —
Это Принцевы острова
Выступают из синей мглы.
В море просветы янтаря
И кровавых кораллов лес,
Иль то розовая заря
Утонула, сойдя с небес?
Нет, то просто красных медуз
Проплывает огромный рой,
Как сказал нам один француз, —
Он ухаживал за тобой.
Посмотри, он идет опять
И целует руку твою…
Но могу ли я ревновать, —
Я, который слишком люблю?..
Ведь всю ночь, пока ты спала,
Ни на миг я не мог заснуть,
Все смотрел, как дивно бела
С царским кубком схожая грудь.
И плывем мы древним путем
Перелетных веселых птиц,
Наяву, не во сне плывем
К золотой стране небылиц.IIСеткой путанной мачт и рей
И домов, сбежавших с вершин,
Поднялся перед нами Пирей,
Корабельщик старый Афин.
Паровоз упрямый, пыхти!
Дребезжи и скрипи, вагон!
Нам дано наконец прийти
Под давно родной небосклон.
Покрывает июльский дождь
Жемчугами твою вуаль,
Тонкий абрис масличных рощ
Нам бросает навстречу даль.
Мы в Афинах. Бежим скорей
По тропинкам и по скалам:
За оградою тополей
Встал высокий мраморный храм,
Храм Палладе. До этих пор
Ты была не совсем моя.
Брось в расселину луидор —
И могучей станешь, как я.
Ты поймешь, что страшного нет
И печального тоже нет,
И в душе твоей вспыхнет свет
Самых вольных Божьих комет.
Но мы станем одно вдвоем
В этот тихий вечерний час,
И богиня с длинным копьем
Повенчает для славы нас.IIIЧайки манят нас в Порт-Саид,
Ветер зной из пустынь донес,
Остается направо Крит,
А налево милый Родос.
Вот широкий Лессепсов мол,
Ослепительные дома.
Гул, как будто от роя пчел,
И на пристани кутерьма.
Дело важное здесь нам есть —
Без него был бы день наш пуст —
На террасе отеля сесть
И спросить печеных лангуст.
Ничего нет в мире вкусней
Розоватого их хвоста,
Если соком рейнских полей
Пряность легкая полита.
Теплый вечер. Смолкает гам,
И дома в прозрачной тени.
По утихнувшим площадям
Мы с тобой проходим одни,
Я рассказываю тебе,
Овладев рукою твоей,
О чудесной, как сон, судьбе,
О твоей судьбе и моей.
Вспоминаю, что в прошлом был
Месяц черный, как черный ад,
Мы расстались, и я манил
Лишь стихами тебя назад.
Только вспомнишь — и нет вокруг
Тонких пальм, и фонтан не бьет;
Чтобы ехать дальше на юг,
Нас не ждет большой пароход.
Петербургская злая ночь;
Я один, и перо в руке,
И никто не может помочь
Безысходной моей тоске.
Со стихами грустят листы,
Может быть ты их не прочтешь…
Ах, зачем поверила ты
В человечью, скучную ложь?
Я люблю, бессмертно люблю
Все, что пело в твоих словах,
И скорблю, смертельно скорблю
О твоих губах-лепестках.
Яд любви и позор мечты!
Обессилен, не знаю я —
Что же сон? Жестокая ты
Или нежная и моя?
Где ты, ленивец мой?
Любовник наслажденья!
Ужель уединенья
Не мил тебе покой?
Ужели мне с тобой
Лишь помощью бумаги
Минуты провождать
И больше не видать
Парнасского бродяги?
На Пинде мой сосед,
И ты от муз укрылся,
Минутный домосед,
С пенатами простился!
Уж темный уголок
И садик опустели,
Где мы под вечерок
За рюмками шумели;
Где Ком нас угощал
Форелью, пирогами,
И пенистый бокал
Нам Бахус подавал.
Бегут за днями дни
Без дружеских собраний;
Веселых пирований
Веселые сыны
С тобой разлучены;
И шумные беседы
И долгие обеды
Не столь оживлены.
Один в каморке тесной
Вечерней тишиной
Хочу, мудрец любезный,
Беседовать с тобой.
Уж темна ночь объемлет
Брега спокойных вод;
Мурлыча, в келье дремлет
Спесивый, старый кот.
Покамест сон прелестный,
Под сенью тихих крил,
В обители безвестной
Меня не усыпил,
Морфея в ожиданье,
В постеле я лежу
И беглое посланье
Без строгого старанья
Предателю пишу.
Далече той станицы,
Где Фебовы сестрицы
Мне с негой вьют досуг,
Скажи: среди столицы
Чем занят ты, мой друг?
Ужель иршот поэта
Теперь средь вихря света,
Вдали родных полей,
И ближних, и друзей?
Ужель в театре шумном,
Где дюжий Аполлон
Партером полуумным
Прославлен, оглушен,
Измученный напевом
Бессмысленных стихов,
Ты спишь под страшным ревом
Актеров и смычков?
Или, мудрец придворный,
С улыбкою притворной
Пред лентою цветной
Поникнув головой,
С вертушкою слепой
Знакомиться желаешь?
Иль Креза за столом
К куплете заказном
Трусливо величаешь?..
Нет, добрый Галич мой!
Поклону ты не сроден.
Друг мудрости прямой
Правдив и благороден;
Он любит тишину;
Судьбе своей послушный,
На барскую казну
Взирает равнодушно,
Рублям откупщика
Смеясь веселым часом,
Не снимет колпака
Филосом пред Мидасом.
Пускай не дружен он
С Фортуною коварной,
Но Вакхом награжден
Философ благодарный,
Когда сей бог младой
Вечернею порой
Лафит и грог янтарный
С улыбкой на устах
В стекле ему подносит
И каплю выпить просит,
Качаясь на ногах.
Мечтанье обнимая,
Любовь его ведет,
И дружба молодая
Венки ему плетет.
И счастлив он, признаться,
На деле, не в мечтах,
Когда минуты мчатся
Веселья на крылах;
Когда друзья-поэты
С утра до ночи с ним
Шумят, поют куплеты,
Пьют мозель разогретый,
Приятелям своим
Послания читают
И трубку разжигают
Безрифминым лихим!..
Оставь же город скучный,
С друзьями съединись
И с ними неразлучно
В пустыне уживись.
Беги, беги столицы,
О Галич мой, сюда!
Здесь, розовой денницы
Не видя никогда,
Ленясь под одеялом,
С Тибурским мудрецом
Мы часто за бокалом
Проснемся — и заснем.
Смотри: тебе в награду
Наш Дельвиг, наш поэт,
Несет свою балладу,
И стансы винограду,
И к лилии куплет.
И полон становится
Твой милый, тесный дом,
Вот с милым остряком
Наш песельник тащится
По лестнице с гудком,
И все к тебе нагрянем —
И снова каждый день
Стихами, прозой станем
Мы гнать печали тень.
Подруги молодые
Нас будут посещать;
Нам жизни дни златые
Не страшно расточать,
Поделимся с забавой
Мы веком остальным,
С волшебницею-славой
И с Вакхом молодым.
Благослови, поэт!.. В тиши парнасской сени
Я с трепетом склонил пред музами колени:
Опасною тропой с надеждой полетел,
Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел.
Страшусь, неопытный, бесславного паденья,
Но пылкого смирить не в силах я влеченья,
Не грозный приговор на гибель внемлю я:
Сокрытого в веках священный судия,
Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый
И бледной зависти предмет неколебимый
Приветливым меня вниманьем ободрил;
И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил;
И славный старец наш, царей певец избранный,
Крылатым гением и грацией венчанный,
В слезах обнял меня дрожащею рукой
И счастье мне предрек, незнаемое мной.
И ты, природою на песни обреченный!
Не ты ль мне руку дал в завет любви священный?
Могу ль забыть я час, когда перед тобой
Безмолвный я стоял, и молнийной струей
Душа к возвышенной душе твоей летела
И, тайно съединясь, в восторгах пламенела, —
Нет, нет! решился я — без страха в трудный путь,
Отважной верою исполнилася грудь.
Творцы бессмертные, питомцы вдохновенья!..
Вы цель мне кажете в туманах отдаленья,
Лечу к безвестному отважною мечтой,
И, мнится, гений ваш промчался надо мной!
Но что? Под грозною парнасскою скалою
Какое зрелище открылось предо мною?
В ужасной темноте пещерной глубины
Вражды и Зависти угрюмые сыны,
Возвышенных творцов зоилы записные
Сидят — Бессмыслицы дружины боевые.
Далеко диких лир несется резкой вой,
Варяжские стихи визжит варягов строй.
Смех общий им ответ; над мрачными толпами
Во мгле два призрака склонилися главами.
Один на груды сел и прозы и стихов —
Тяжелые плоды полунощных трудов,
Усопших од, поэм забвенные могилы!
С улыбкой внемлет вой стопосложитель хилый:
Пред ним растерзанный стенает Тилемах;
Железное перо скрыпит в его перстах
И тянет за собой гекзаметры сухие,
Спондеи жесткие и дактилы тугие.
Ретивой музою прославленный певец,
Гордись — ты Мевия надутый образец!
Но кто другой, в дыму безумного куренья,
Стоит среди толпы друзей непросвещенья?
Торжественной хвалы к нему несется шум:
А он — он рифмою попрал и вкус и ум;
Ты ль это, слабое дитя чужих уроков,
Завистливый гордец, холодный Сумароков,
Без силы, без огня, с посредственным умом,
Предрассуждениям обязанный венцом
И с Пинда сброшенный, и проклятый Расином?
Ему ли, карлику, тягаться с исполином?
Ему ль оспоривать тот лавровый венец,
В котором возблистал бессмертный наш певец,
Веселье россиян, полунощное диво?..
Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо,
Уж на челе его забвения печать,
Предбудущим векам что мог он передать?
Страшилась грация цинической свирели,
И персты грубые на лире костенели.
Пусть будет Мевием в речах превознесен —
Явится Депрео, исчезнет Шапелен.
И что ж? всегда смешным останется смешное;
Невежду пестует невежество слепое.
Оно сокрыло их во мрачный свой приют;
Там прозу и стихи отважно все куют,
Там все враги наук, все глухи — лишь не немы,
Те слогом Никона печатают поэмы,
Одни славянских од громады громоздят,
Другие в бешеных трагедиях хрипят,
Тот, верный своему мятежному союзу,
На сцену возведя зевающую музу,
Бессмертных гениев сорвать с Парнаса мнит.
Рука содрогнулась, удар его скользит,
Вотще бросается с завистливым кинжалом,
Куплетом ранен он, низвержен в прах журналом, —
При свистах критики к собратьям он бежит…
И Феспису ими свит.
Все, руку положив на том «Тилемахиды»,
Клянутся отомстить сотрудников обиды,
Волнуясь восстают неистовой толпой.
Беда, кто в свет рожден с чувствительной душой!
Кто тайно мог пленить красавиц нежной лирой,
Кто смело просвистал шутливою сатирой,
Кто выражается правдивым языком,
И русской Глупости не хочет бить челом!..
Он враг отечества, он сеятель разврата!
И речи сыплются дождем на супостата.
И вы восстаньте же, парнасские жрецы,
Природой и трудом воспитанны певцы
В счастливой ереси и Вкуса и Ученья,
Разите дерзостных друзей Непросвещенья.
Отмститель гения, друг истины, поэт!
Лиющая с небес и жизнь и вечный свет,
Стрелою гибели десница Аполлона
Сражает наконец ужасного Пифона.
Смотрите: поражен враждебными стрелами,
С потухшим факелом, с недвижными крылами
К вам Озерова дух взывает: други! месть!..
Вам оскорбленный вкус, вам знанья дали весть —
Летите на врагов: и Феб и музы с вами!
Разите варваров кровавыми стихами;
Невежество, смирясь, потупит хладный взор,
Спесивых риторов безграмотный собор…
Но вижу: возвещать нам истины опасно,
Уж Мевий на меня нахмурился ужасно,
И смертный приговор талантам возгремел.
Гонения терпеть ужель и мой удел?
Что нужды? смело вдаль, дорогою прямою,
Ученью руку дав, поддержанный тобою,
Их злобы не страшусь; мне твердый Карамзин,
Мне ты пример. Что крик безумных сих дружин?
Пускай беседуют отверженные Феба;
Им прозы, ни стихов не послан дар от неба.
Их слава — им же стыд; творенья — смех уму;
И в тьме возникшие низвергнутся во тьму.
Стихотворение это —
одинаково полезно и для редактора
и для поэтов.
Всем товарищам по ремеслу:
несколько идей
о «прожигании глаголами сердец
людей».
Что поэзия?!
Пустяк.
Шутка.
А мне от этих шуточек жутко.
Мысленным оком окидывая Федерацию —
готов от боли визжать и драться я.
Во всей округе —
тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.
От жизни сидячей высохли в жгут.
Изголодались.
С локтями голыми.
Но денно и нощно
жгут и жгут
сердца неповинных людей «глаголами».
Написал.
Готово.
Спрашивается — прожёг?
Прожёг!
И сердце и даже бок.
Только поймут ли поэтические стада,
что сердца
сгорают —
исключительно со стыда.
Посудите:
сидит какой-нибудь верзила
(мало ли слов в России есть?!).
А он
вытягивает,
как булавку из ила,
пустяк,
который полегше зарифмоплесть.
А много ль в языке такой чуши,
чтоб сама
колокольчиком
лезла в уши?!
Выберет…
и опять отчесывает вычески,
чтоб образ был «классический»,
«поэтический».
Вычешут…
и опять кряхтят они:
любят ямбы редактора лающиеся.
А попробуй
в ямб
пойди и запихни
какое-нибудь слово,
например, «млекопитающееся».
Потеют как следует
над большим листом.
А только сбоку
на узеньком клочочке
коротенькие строчки растянулись глистом.
А остальное —
одни запятые да точки.
Хороший язык взял да и искрошил,
зря только на обучение тратились гроши.
В редакции
поэтов банда такая,
что у редактора хронический разлив жёлчи.
Банду локтями,
дверями толкают,
курьер орет: «Набилось сволочи!»
Не от мира сего —
стоят молча.
Поэту в редкость удачи лучи.
Разве что редактор заталмудится слишком,
и врасплох удастся ему всучить
какую-нибудь
позапрошлогоднюю
залежавшуюся «веснишку».
И, наконец,
выпускающий,
над чушью фыркая,
режет набранное мелким петитиком
и затыкает стихами дырку за дыркой,
на горе родителям и на радость критикам.
И лезут за прибавками наборщик и наборщица.
Оно понятно —
набирают и морщатся.
У меня решение одно отлежалось:
помочь людям.
А то жалость!
(Особенно предложение пригодилось к весне б,
когда стихом зачитывается весь нэп.)
Я не против такой поэзии.
Отнюдь.
Весною тянет на меланхолическую нудь.
Но долой рукоделие!
Что может быть старей
кустарей?!
Как мастер этого дела
(ко мне не прицепитесь)
сообщу вам об универсальном рецепте-с.
(Новость та,
что моими мерами
поэты заменяются редакционными курьерами.)
Рецепт
(Правила простые совсем:
всего — семь.)
1.
Берутся классики,
свертываются в трубку
и пропускаются через мясорубку.
2.
Что получится, то
откидывают на решето.
3.
Откинутое выставляется на вольный дух.
(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)
4.
Просушиваемое перетряхивается еле
(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).
5.
Сушится (чтоб не успело перевечниться)
и сыпется в машину:
обыкновенная перечница.
6.
Затем
раскладывается под машиной
липкая бумага
(для ловли мушиной).
7.
Теперь просто:
верти ручку,
да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!
(Чтоб «кровь» к «любовь»,
«тень» ко «дню»,
чтоб шли аккуратненько
одна через одну.)
Полученное вынь и…
готово к употреблению:
к чтению,
к декламированию,
к пению.
А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,
чтоб их не тянуло портить бумажки,
отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича
и передать
товарищу Семашке.
Так мы готовимся, о други!
На достохвальные заслуги
Великой родине своей…
Н. ЯзыковДруг, товарищ доброхотный!
Помня, чествуя, любя,
Кубок первый и почетный
Пью в чужбине за тебя.
Мил мне ты!.. Недаром смлада
Я говаривал шутя:
«Матерь! вот твоя отрада!
Пестуй бережно дитя.
Будет Руси сын почтенный,
Будет дока и герой,
Будет наш — и непременно
Будет пьяница лихой!»
Не ошибся я в дитяти:
Вырос ты удал и рьян
И летишь навстречу братий
Горд, и радостен, и пьян!
Горячо и, право, славно
Сердце русское твое,
Полюбил ты достославно
Нас развившее питье.
Весь ты в нас!.. Бурлит прекрасно
В жилах девственника кровь,
В них восторженно и ясно
К милой родине любовь
Пышет. Бойко и почтенно
За нее ты прям стоишь…
С ног от штофа влаги пенной,
Влаги русской — не слетишь!
Враг народов иностранных,
Воеватель удалой,
Ты из уст благоуханных
Дышишь родине хвалой,
Доли жаждешь ей могучей…
Беспредельно предана
Ей души твоей кипучей
Ширина и глубина!..
И за то, что Русь ты нашу
Любишь — речь к тебе держу,
И стихом тебя уважу,
И приязнью награжу.
Будь же вечно тем, что ныне:
Своебытно горд и прям,
Не кади чужой святыне,
Не мирволь своим врагам;
Не лукавствуя и пылко
Уважай родимый край;
Гордо мужествуй с бутылкой —
Ни на пядь не уступай,
Будь как был!.. За всё за это,
Да за родину мою,
Да за многи, многи лета
Нашей дружбы — днесь я пью…
Пью… величественно-живо
В торжествующий стакан
Одуряющее диво
Ущедренных небом стран
Льется. Лакомствуя мирно,
Наслаждаюсь не спеша…
Но восторженностью пирной
Не бурлит моя душа.
Хладных стран заходный житель,
Здесь почетно-грустен я:
Не отцов моих обитель
Здесь — не родина моя!
То ли дело, как, бывало,
Други, в нянином дому
Бесподобно, разудало
Заварим мы кутерьму!..
Чаши весело звенели,
Гром и треск, всё кверху дном!
Уж мы пили! уж мы пели!..
В удовольствии хмельном
Вам стихи мои читал я…
Сотый чествуя бокал,
Им читанье запивал я
И, запивши, вновь читал.
Благосклонно вы внимали…
Было чудное житье:
Други мне рукоплескали,
Пили здравие мое!
Здесь не то… Но торжествую
Я и здесь порой, друзья.
Счастье! фляжку — и большую —
У матросов добыл я
Влаги русской… Как Моэта
Мне наскучит легкий хмель,
Пью и потчую соседа…
Объяденье! богатель!
Ровно пьем; цветущ и весел,
Горделиво я сижу…
Он… глядишь — и нос повесил!
Взором радостным слежу,
Как с подскоком жидконогой
Немец мой — сутул, поджар —
Выйдет храбро, а дорогой
Бац да бац на тротуар…
Драгоценная картина
Сердцу русскому! Она
Возвышает славянина
Силу скромную… Вина!
На здоровье Руси нашей!
Но, увы мне, о друзья!
Не состукиваюсь чашей
Дружелюбно с вами я —
И не пьется… Дух убитый
Достохвальной грустью сжат,
И, как конь звучнокопытый,
Все мечты туда летят,
Где родимый дым струится,
Где в виду своих сынов
Волга царственно катится
Средь почтенных берегов…
Что ж? туда!.. Я скор на дело!
Под родные небеса
Вольно, радостно и смело
Я направлю паруса —
Мигом к вам явлюсь на сходку!
Припасайте ж старику
Переславльскую селедку
И полштофа травнику!..
Вы ушли,
как говорится,
в мир в иной.
Пустота…
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Нет, Есенин,
это
не насмешка.
В горле
горе комом —
не смешок.
Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок.
— Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Почему?
Зачем?
Недоуменье смяло.
Критики бормочут:
— Этому вина
то…
да сё…
а главное,
что смычки мало,
в результате
много пива и вина. —
Дескать,
заменить бы вам
богему
классом,
класс влиял на вас,
и было б не до драк.
Ну, а класс-то
жажду
заливает квасом?
Класс — он тоже
выпить не дурак.
Дескать,
к вам приставить бы
кого из напосто̀в —
стали б
содержанием
премного одарённей.
Вы бы
в день
писали
строк по сто́,
утомительно
и длинно,
как Доронин.
А по-моему,
осуществись
такая бредь,
на себя бы
раньше наложили руки.
Лучше уж
от водки умереть,
чем от скуки!
Не откроют
нам
причин потери
ни петля,
ни ножик перочинный.
Может,
окажись
чернила в «Англетере»,
вены
резать
не было б причины.
Подражатели обрадовались:
бис!
Над собою
чуть не взвод
расправу учинил.
Почему же
увеличивать
число самоубийств?
Лучше
увеличь
изготовление чернил!
Навсегда
теперь
язык
в зубах затворится.
Тяжело
и неуместно
разводить мистерии.
У народа,
у языкотворца,
умер
звонкий
забулдыга подмастерье.
И несут
стихов заупокойный лом,
с прошлых
с похорон
не переделавши почти.
В холм
тупые рифмы
загонять колом —
разве так
поэта
надо бы почтить?
Вам
и памятник еще не слит, —
где он,
бронзы звон
или гранита грань? —
а к решеткам памяти
уже
понанесли
посвящений
и воспоминаний дрянь.
Ваше имя
в платочки рассоплено,
ваше слово
слюнявит Собинов
и выводит
под березкой дохлой —
«Ни слова,
о дру-уг мой,
ни вздо-о-о-о-ха.»
Эх,
поговорить бы и́наче
с этим самым
с Леонидом Лоэнгринычем!
Встать бы здесь
гремящим скандалистом:
— Не позволю
мямлить стих
и мять! —
Оглушить бы
их
трехпалым свистом
в бабушку
и в бога душу мать!
Чтобы разнеслась
бездарнейшая по́гань,
раздувая
темь
пиджачных парусов,
чтобы
врассыпную
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.
Дрянь
пока что
мало поредела.
Дела много —
только поспевать.
Надо
жизнь
сначала переделать,
переделав —
можно воспевать.
Это время —
трудновато для пера,
но скажите
вы,
калеки и калекши,
где,
когда,
какой великий выбирал
путь,
чтобы протоптанней
и легше?
Слово —
полководец
человечьей силы.
Марш!
Чтоб время
сзади
ядрами рвалось.
К старым дням
чтоб ветром
относило
только
путаницу волос.
Для веселия
планета наша
мало оборудована.
Надо
вырвать
радость
у грядущих дней.
В этой жизни
помереть
не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней.
Опять сижу, очерченный кругами
Чешуйчатых широкобоких слов.
Они поплескивают над стихами
Павлиньим опереньем плавников.
Они летят по воздуху лещами,
Ложатся набок, изогнув хребты.
И в тесноте, заставленной вещами,
Мерцают красноватые хвосты.
Я их ловлю, увертливых и скользких,
Распластываю и кладу в тетрадь –
Калужских, вологодских и подольских,
Умеющих по-рыбьи трепетать.
И, как в ряды, укладывая в строки,
Я трудно жду, чтоб ожили стихи,
Чтоб в буйном плеске слов широкобоких
Закликали лихие петухи.
Я трудно жду. Надеюсь, жду, страдаю,
Но что за прок в страдальчестве моем?
Слова-лещи, какое ни поймаю,
Скрутившись ледяным полукольцом,
Сейчас же мрут. И меркнут двоеточья
То желтоватых, то багряных глаз.
Тетрадь молчит. А в сердце входят ночи,
И я сижу средь мертвых слов и фраз…
Уж третий год, как я, рыбак бессонный,
Отказываясь от всего, чем жил,
В каморке, словно в озере зеленом,
Ловлю слова, исполненные сил.
Уж третий год, освистан и охаян,
Упрямый, сумасшедший и глухой,
Я жду, чтоб сумасшедшая, глухая
Тетрадь заговорила бы со мной.
И вот сижу с лицом желтее воска,
Подвижничеством занят, как всегда.
А за окном – Москва и отголоски
Веселого московского труда.
А за окном раскидистые вязы
Карабкаются в небо, и по ним
Хвостатые, окутанные газом,
Сбегают звезды в неподвижный дым.
И голенастые, в папахах черных –
Почти что стоэтажной высоты –
Вдоль набережной, как отряд дозорных,
Идут деревья сторожить мосты.
Они идут рядами через площадь
В каких-то облаках пороховых…
И вдруг –
от ветра форточка полощет.
Оглядываюсь:
меловой, как мощи,
Шасть от обойных пестрых заковык,
В одном белье, ключицы выпирают,
Костистый, бестелесный, как Кощей, –
Такие не живут, а умирают, –
Поэт Некрасов в комнате моей.
Покачивая жидкою бородкой,
Он возникает за моим плечом.
А я, как горький пьяница над водкой,
Клонюсь над неудачливым стихом.
И, выкатив кадык остроугольный,
Через мое плечо, уныл и строг,
Он тянется за лампою настольной,
Чтоб разглядеть собранье мертвых строк.
Он смотрит на раскрытую тетрадку,
Где ни одна строка не запоет.
И вижу я презрительную складку,
Кривящую его печальный рот.
И, от тетрадки поднимая брови,
Как бы поняв ее ночную глубь,
В мои глаза, спокойный и суровый,
Он смотрит и не размыкает губ.
И сердце, всполошившись перепелкой,
Вдруг чувствует, как тесно и темно
В ребристой клетке, где стучать без толку
Ему, быть может, долго суждено.
И кровь разгоряченною волною
Спешит к вискам и обжигает их.
И густоперой хищной чернотою
Ночь кружится среди стихов и книг.
И гулко, об пол грохнув табуретом,
Я падаю – и вижу над собой
Полупрозрачное лицо поэта
С протянутой зовущею рукой.
Я вижу, как худой и длинный палец,
Вытягиваясь поперек стены,
Сквозь комнату, где тени расплясались,
Плывет ко мне из черной глубины.
И лба касается. И хриплый голос
Скрипит, как напружиненный смычок:
"Так неужели не перемололось
Твое терпенье в мелкий порошок?
Так неужели, недоумевая,
Ты до сих пор еще не разобрал,
Что только жизнь, горячая, густая,
Слова приносит, как девятый вал?
Слова мертвы, когда затворник пишет.
Другого обясненья не ищи!
Лишь за окном толкаются и дышат
И раскрывают жабры, как лещи.
Пора оставить дикое занятье –
Копить обиды, дуться на года.
Пора разбить окно, чтоб над тетрадью
Жизнь хлынула потоком, как вода.
Чтоб в тесноте, заставленной вещами,
Плеща, играя, понеслись слова!
Вставай, идем! Совсем не за горами,
А за окном высокая Москва.
Вставай, идем!"
И, разрывая в клочья
Тетрадь,
встаю…
Друзья! Вот вам из отдаленья
В стихах визитный мой билет,
И с Новым годом поздравленья
На много радостей и лет.
Раздайся весело будильник
На новой, годовой заре,
И всех благих надежд светильник
Зажгись на новом алтаре!
Друзья! По вздоху, полной чаше<й>
За старый год! И по тройной
За новый! Будущее наше
Спит в колыбели роковой.
Год новый! Каждый, новой страстью
Волнуясь, молит новых благ:
Кто рад испытанному счастью,
Кто от приволья ни на шаг.
Судьба на алчное желанье
В нас обрекла жрецов и жертв.
Желанье есть души дыханье:
Кто не желает, тот уж мертв.
Оно — в лампаде жизни масло;
Как выгорит — хоть выкинь прочь!
Жар и сиянье -все погасло;
Зевнув, скажи: покойна ночь!
На все тогда гляди бесстрастно
И чувство в убылых пиши;
Огнивой жизни бьешь напрасно
В кремень беспламенной души:
Не выбьешь искры вдохновенной,
Не бросишь звука в мертвый слух,
Во тьме святыни упраздненной,
Без жизни — жертвенник потух.
Во мне еще живого много,
И сердце полно через край;
Но опытность нас учит строго:
Иного про себя желай!
И так в признаньях задушевных
Я сердца не опорожню,
А из желаний ежедневных
Кое-что бегло начерню.
Будь в этот год — бедам помеха,
А на добро — попутный ветр;
Будь меньше слез, а боле смеха;
Будь все на ясном барометр!
Будь счастье в скорби сердобольно;
Будь скорбь в смирении горда;
Будь торжество не своевольно,
А слабость совестью тверда.
Будь, как у нас бывало древле,
На православной стороне:
Друг и шампанское дешевле,
А совесть, ум и рожь — в цене.
Будь искренность не горьким блюдом;
В храм счастья — чистое крыльцо,
Рубли и мысли — не под спудом,
А сор и вздор — не налицо.
Будь в этот год, другим неравный,
Все наши умники — умны,
Мольеры русские забавны,
А Кребильоны не смешны.
Будь наши истины не сказки,
Стихи не проза, свет не тьма,
И не тенета ближних ласки,
И чувства не игра ума.
Назло безграмотных нахалов
И всех, кто только им сродни,
Дай бог нам более журналов:
Плодят читателей они.
Где есть поветрие на чтенье,
В чести там грамота, перо;
Где грамота — там просвещенье;
Где просвещенье — там добро.
Козлов и Пушкин с Боратынским!
Кого ж еще бы к вам причесть?
Дай вам подрядом исполинским,
Что день, стихов нам ставить десть!
А вам, поставщикам всех бредней
На мельницах поэм и од,
Дай муза рифмою последней
Вам захлебнуться в Новый год!
Дай бог за скрепой и печатью
Свершиться прочной мировой:
У пишущих — с капризной ятью,
У сердца — с гордой головой;
У отцветающих красавиц —
С красавицами в цвете дней;
У юридических пиявиц —
С поживкой тяжебных сетей.
Но как ни бегай рифмой прыткой,
Рифм ко всему прибрать нельзя.
К новорожденному попыткой
С одной мольбой пойдем, друзья:
Пусть все худое в вечность канет
С последним вздохом декабря
И все прекрасное проглянет
С улыбкой первой января.
Подруга милая моей судьбы смиренной,
Которою меня бог щедро наградил!
Ты хочешь, чтобы я, спокойством усыпленный
Для света и для муз, талант мой пробудил
И людям о себе напомнил бы стихами.
О чем же мне писать? В душе моей одна,
Одна живая мысль; я разными словами
Могу сказать одно: душа моя полна
Любовию святой, блаженством и тобою, —
Другое кажется мне скучной суетою.
Сказав тебе: люблю! уже я всё сказал.
Любовь и счастие в романах говорливы,
Но в истине своей и в сердце молчаливы.
Когда я счастие себе воображал,
Когда искал его под бурным небом света,
Тогда о прелестях сокрытого предмета
Я часто говорил; играл умом своим
И тени прибирать любил одне к другим,
В отсутствии себя портретом утешая;
Тогда я счастлив был, о счастии мечтая:
Мечта приятна нам, когда она жива.
Но ныне, милый друг, сильнейшие слова
Не могут выразить сердечных наслаждений,
Которые во всем с тобою нахожу.
Блаженство предо мной: я на тебя гляжу!
Считаю радости свои числом мгновений,
Не думая о том, как их изображать.
Любовник может ли любовницу писать?
Картина пишется для взора, а не чувства,
И сердцу угодить, не станет ввек искусства.
Но если б я и мог, любовью вдохновен,
В стихах своих излить всю силу, нежность жара,
Которым твой супруг счастливый упоен,
И кистию живой и чародейством дара
Всё счастие свое, как в зеркале, явить,
Не думай, чтобы тем я мог других пленить.
Ах, нет! сердечный звук столь тих, что он невнятен
В мятежных суетах и в хаосе страстей.
Кто истинно блажен, тот свету неприятен,
Служа сатирою почти на всех людей.
Столь редко счастие! и столь несправедливы
Понятия об нем! Иначе кто, в сребре,
В приманках гордости, в чинах и при дворе,
Искал бы здесь его? Умы самолюбивы:
Я спорить не хочу; но мне позволят быть
Довольным в хижине, любимым — и любить!
Так пастырь с берега взирает на волненья
Нептуновых пучин и видит корабли
Игралищем стихий, желает им спасенья,
Но рад, что он стоит надежно на земли.
Нет, нет, мой милый друг! сердечное блаженство
Желает тишины, а музы любят шум;
Не истина, но блеск в поэте совершенство,
И ложь красивая пленяет светский ум
Скорее, чем язык простой, нелицемерный,
Которым говорят правдивые сердца.
Сказав, что всякий день, с начала до конца,
Мы любим быть одни; что мы друг другу верны
Во всех движениях открытая души;
Сказав, что все для нас минуты хороши,
В которые никто нам не мешает вольно
Друг с другом говорить, друг друга целовать,
Ласкаться взорами, задуматься, молчать;
Сказав, что малого всегда для нас довольно;
Что мы за всё, за всё творца благодарим,
Не просим чуждого, но счастливы своим,
Моля его, чтоб он без всяких прибавлений
Оставил всё, как есть, в самих нас и вокруг, —
Я вкусу знатоков не угожу, мой друг!
Где тут Поэзия? где вымысл украшений?
Я истину скажу; но кто поверит ей?
Когда пылающий любовник (часто мнимый)
Стихами говорит любовнице своей,
Что для него она предмет боготворимый,
Что он единственно к ней страстию живет,
За нежный взор ее короны не возьмет,
И прочее, — тогда ему иной поверит:
Любовник, думают, в любви не лицемерит;
Обманывает он себя, а не других.
Но чтоб супружество для сердца было раем;
Чтоб в мирной тишине приятностей своих
Оно казалося всегда цветущим маем,
Без хлада и грозы; чтоб нежный Гименей
Был страстен, и еще сильнее всех страстей, —
То люди назовут бессовестным обманом.
История любви там кажется романом,
Где всё романами и дышит и живет.
Нет, милая! любовь супругов так священна,
Что быть должна от глаз нечистых сокровенна;
Ей сердце — храм святой, свидетель — бог, не свет;
Ей счастье — друг, не Феб, друг света и притворства:
Она по скромности не любит стихотворства.
Мой милый, мой поэт,
Товарищ с юных лет!
Приду я неотменно
В твой угол, отчужденный
Презрительных забот,
И шума, и хлопот,
Толпящихся бессменно
У Крезовых ворот.
Пусть, златом не богаты,
Твоей смиренной хаты
Блюстители-пенаты
Тебя не обрекли
За шумной колесницей
Полубогов земли
Влачить стопы твои,
И в дом твой не ввели
Фортуны с вереницей
Затейливых страстей.
Пусть у твоих дверей
Привратник горделивый
Не будет с булавой
Веселости игривой
Отказывать, спесивой
Качая головой;
А скуке, шестерней
Приехавшей шумливо
С гостями позевать,
Дверь настежь растворять
Рукою торопливой!
И пусть в прихожей звон
О друге не доложит;
Но сердце, статься может,
Шепнет тебе: вот он!
Пусть в храмине опрятной,
Уютной и приятной
Для граций и друзей,
Слепить не будут взоров
Ни выделка уборов —
Труд тысячи людей, —
Ни белизна фарфоров,
Ни горы хрусталей,
Сияющих, но бренных,
Как счастье прилепленных
К их блеску богачей,
Фортуны своенравной
Балованных детей!
Природа-мать издавна
Поэтам избрала
Тропинку здесь простую,
Посредственность златую
В подруги им дала.
Вергилия приятель,
Любимый наш певец,
Не приторный ласкатель,
Не суетный мудрец,
Гораций не был знатным,
Под небом благодатным,
Тибурских рощ в тени
Он радостные дни
Умеренности ясной
С улыбкой посвящал,
Друг Делии прекрасной,
Богатства не желал.
И староста Пафоса,
Девицами Теоса
При сединах увит,
Не в мраморных чертогах,
Не при златых порогах
Угащивал харит!
Стихов своих игривых
Мне свиток приготовь,
Стихов красноречивых,
И пылких и счастливых,
Где дружбу и любовь
Ты, сердцем вдохновенный,
Поешь непринужденно
И где пленяешь нас
Не громом пухлых фраз
Раздутых Цицеронов,
Не пискотнею стонов
Тщедушных селадонов,
Причесанных в тупей,
И не знобящим жаром,
Лирическим угаром
Пиндаров наших дней!
Расколом к смертной казни
Приговоренный Вкус,
Наставник лучший муз,
Исполненный боязни,
Укрылся от врагов
Под твой счастливый кров.
Да будет неотлучно
Тебя он осенять,
Да будет охранять
Тебя от шайки скучной
Вралей, вестовщиков,
И прозы и стихов
Работников поденных,
Невежеством клейменных
Пристрастия рабов!
Да, убояся бога,
Живущего с тобой,
Дверей твоих порога
Не осквернят ногой.
Да западет дорога
К тебе, любимец мой,
Сей сволочи бездумной,
И суетной и шумной
Толпе забот лихих,
Как древле коршун жадный,
Грызущих беспощадно
Усердных слуг своих!
Но резвость, но веселья —
Товарищи безделья —
И Вакх под вечерок
С Токаем престарелым
И причетом веселым
Пускай полетом смелым
В твой мчатся уголок;
А там любовь позднее
Пускай в условный срок
Придет к тебе, краснея, —
И двери на замок!
О друг мой! Мне уж зрится:
Твой скромный камелек
Тихохонько курится,
Вокруг него садится
Приятелей кружок;
Они слетелись вместе
На дружеский твой зов
Из разных все концов.
Здесь на почетном месте
Почетный наш поэт,
Белева мирный житель
И равнодушный зритель
Приманчивых сует,
Жуковский, в ранни годы
Гораций-Эпиктет.
Здесь с берега свободы,
Художеств, чудаков,
Карикатур удачных,
Радклиф, Шекспиров мрачных,
Ростбифа и бойцов —
Наш Северин любезный;
Пусть нас делили бездны
Зияющих морей,
Но он не изменился
И другом возвратился
В обятия друзей!
Питомец сладострастья,
Друг лакомых пиров,
Красавиц и стихов,
Дитя румяный счастья,
И ты, Тургенев, к нам!
И ты, наследник тула
Опасных стрел глупцам
Игривого Катулла,
О Блудов, наш остряк!
Завистников нахальных
И комиков печальных
Непримиримый враг!
Круг избранный, бесценный
Товарищей-друзей!
Вам дни мои смиренны
И вам души моей
Обеты сокровенны!
Меня не будут зреть
В прислужниках гордыни,
И не заманит сеть
Меня слепой богини!
Вам, вам одним владеть
Веселыми годами,
Для вас хочу и с вами
Я жить и умереть!
IВесь двор усыпан песком,
Цветами редкосными вышит,
За ним сиял высокий дом
Своей эмалевою крышей.А за стеной из тростника,
Работы тщательной и тонкой,
Шумела Желтая река,
И пели лодочники звонко.Лай-Це ступила на песок,
Обвороженная сияньем,
В лицо ей веял ветерок
Неведомым благоуханьем.Как будто первый раз на свет
Она взглянула, веял ветер,
Хотя уж целых десять лет
Она жила на этом свете.И благонравное дитя
Ступало тихо, как во храме,
Совсем неслышно шелестя
Кроваво-красными шелками.Когда, как будто принесен
Из-под земли, раздался рокот.
Старинный бронзовый дракон
Ворчал на каменных воротах: «Я пять столетий здесь стою,
А простою еще и десять,
Судьбу тревожную мою
Как следует мне надо взвесить.Одни и те же на крыльце
Китаечки и китайчонки,
Я помню бабушку Лай-Це,
Когда она была девчонкой.Одной приснится страшный сон,
Другая влюбится в поэта,
А я, семейный их дракон,
Я должен отвечать за это?»Его огромные усы
Торчали, тучу разрезая,
Две тоненькие стрекозы
На них сидели, отдыхая.Он смолк, заслыша тихий зов,
Лай-Це умильные моленья:
«Из персиковых лепестков
Пусть нынче мне дадут варенья! Пусть в куче розовых камней
Я камень с дырочкой отрою,
И пусть придет ко мне Тен-Вей
Играть до вечера со мною!»При посторонних не любил
Произносить дракон ни слова,
А в это время подходил
К ним мальчуган большеголовый.С Лай-Це играл он во дворцы
Стояли средь одной долины,
И были дружны их отцы,
Ученейшие мандарины.Дракон немедленно забыт,
Лай-Це помчалась за Тен-Веем,
Туда, где озеро блестит,
Павлины ходят по аллеям, А в павильонах из стекла,
Кругом обсаженных цветами,
Собачек жирных для стола
Откармливают пирожками.«Скорей, скорей, — кричал Тен-Вей, —
За садом в подземельи хмуром
Посажен связанный злодей,
За дерзость прозванный Манчжуром.Китай хотел он разорить,
Но оказался между пленных,
Я должен с ним поговорить
О приключениях военных».Пред ними старый водоём,
А из него, как два алмаза,
Сияют сумрачным огнём
Два кровью налитые глаза.В широкой рыжей бороде
Шнурками пряди перевиты,
По пояс погружён в воде,
Сидел разбойник знаменитый.Он крикнул: «Горе, горе всем!
Не посадить меня им на кол,
А эту девочку я съем,
Чтобы отец её оплакал!»Тен-Вей, стоявший впереди,
Высоко поднял меч картонный:
«А если так, то выходи
Ко мне, грабитель потаённый! Борись со мною грудь на грудь,
Увидишь, как тебя я кину!»
И хочет дверь он отомкнуть,
Задвижку хочет отодвинуть.На отвратительном лице
Манчжура радость засияла,
Оцепенелая Лай-Це
Молчит — лишь миг, и всё пропало.И вдруг испуганный Тен-Вей
Схватился за уши руками…
Кто дёрнул их? Его ушей
Не драть так сильно даже маме.А две большие полосы
Дрожали в зелени газона,
То тень отбросили усы
Назад летящего дракона.А дома в этот миг за стол
Садятся оба мандарина
И между них старик, посол
Из отдалённого Тонкина.Из ста семидесяти блюд
Обед закончен, и беседу
Изящную друзья ведут,
Как дополнение к обеду.Слуга приводит к ним детей,
Лай-Це с поклоном исчезает,
Но успокоенный Тен-Вей
Стихи старинные читает.И гости по доске стола
Их такт отстукивают сами
Блестящими, как зеркала,
Полуаршинными ногтями.Стихи, прочитанные Тен-ВеемЛуна уже покинула утёсы,
Прозрачным море золотом полно,
И пьют друзья на лодке остроносой,
Не торопясь, горячее вино.Смотря, как тучи лёгкие проходят
Сквозь лунный столб, что в море отражён,
Одни из них мечтательно находят,
Что это поезд богдыханских жён;
Другие верят — это к рощам рая
Уходят тени набожных людей;
А третьи с ними спорят, утверждая,
Что это караваны лебедей.______________Тей-Вей окончил, и посол
Уж рот раскрыл, готов к вопросу,
Когда ударили о стол
Цветок, в его вплетённый косу.С недоуменьем на лице
Он обернулся приседая,
Смеётся перед ним Лай-Це,
Легка, как серна молодая.«Я не могу читать стихов,
Но вас порадовать хотела
И самый яркий из цветов
Вплела вам в косу, как умела».Отец молчит, смущён и зол
На шалость дочки темнокудрой,
Но улыбается посол
Улыбкой ясною и мудрой.«Здесь, в мире горестей и бед,
В наш век и войн и революций,
Милей забав ребячих — нет,
Нет грубже — так учил Конфуций».
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
По длинному фронту
По длинному фронту купе
По длинному фронту купе и кают
чиновник
чиновник учтивый
чиновник учтивый движется.
Сдают паспорта,
Сдают паспорта, и я
Сдают паспорта, и я сдаю
мою
мою пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
К одним паспортам — улыбка у рта.
К другим —
К другим — отношение плевое.
С почтеньем
С почтеньем берут, например,
С почтеньем берут, например, паспорта
с двухспальным
с двухспальным английским левою.
Глазами
Глазами доброго дядю выев,
не переставая
не переставая кланяться,
берут,
берут, как будто берут чаевые,
паспорт
паспорт американца.
На польский —
На польский — глядят,
На польский — глядят, как в афишу коза.
На польский —
На польский — выпяливают глаза
в тугой
в тугой полицейской слоновости —
откуда, мол,
откуда, мол, и что это за
географические новости?
И не повернув
И не повернув головы качан
и чувств
и чувств никаких
и чувств никаких не изведав,
берут,
берут, не моргнув,
берут, не моргнув, паспорта датчан
и разных
и разных прочих
и разных прочих шведов.
И вдруг,
И вдруг, как будто
И вдруг, как будто ожогом,
И вдруг, как будто ожогом, рот
скривило
скривило господину.
Это
Это господин чиновник
Это господин чиновник берет
мою
мою краснокожую паспортину.
Берет —
Берет — как бомбу,
Берет — как бомбу, берет —
Берет — как бомбу, берет — как ежа,
как бритву
как бритву обоюдоострую,
берет,
берет, как гремучую
берет, как гремучую в 20 жал
змею
змею двухметроворостую.
Моргнул
Моргнул многозначаще
Моргнул многозначаще глаз носильщика,
хоть вещи
хоть вещи снесет задаром вам.
Жандарм
Жандарм вопросительно
Жандарм вопросительно смотрит на сыщика,
сыщик
сыщик на жандарма.
С каким наслажденьем
С каким наслажденьем жандармской кастой
я был бы
я был бы исхлестан и распят
за то,
за то, что в руках у меня
за то, что в руках у меня молоткастый,
серпастый
серпастый советский паспорт.
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
Я
Я достаю
Я достаю из широких штанин
дубликатом
дубликатом бесценного груза.
Читайте,
Читайте, завидуйте,
Читайте, завидуйте, я —
Читайте, завидуйте, я — гражданин
Советского Союза.
1929
1.
Творчество
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, —
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
2.
Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
3.
Муза
Как и жить мне с этой обузой,
А еще называют Музой,
Говорят: «Ты с ней на лугу…»
Говорят: «Божественный лепет…»
Жестче, чем лихорадка, оттреплет,
И опять весь год ни гу-гу.
4.
Поэт
Подумаешь, тоже работа, —
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое.
И чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив.
А после подслушать у леса,
У сосен, молчальниц на вид,
Пока дымовая завеса
Тумана повсюду стоит.
Налево беру и направо,
И даже, без чувства вины,
Немного у жизни лукавой,
И все — у ночной тишины.
5.
Читатель
Не должен быть очень несчастным
И, главное, скрытным. О нет! —
Чтоб быть современнику ясным,
Весь настежь распахнут поэт.
И рампа торчит под ногами,
Все мертвенно, пусто, светло,
Лайм-лайта позорное пламя
Его заклеймило чело.
А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
Там все, что природа запрячет,
Когда ей угодно, от нас.
Там кто-то беспомощно плачет
В какой-то назначенный час.
И сколько там сумрака ночи,
И тени, и сколько прохлад,
Там те незнакомые очи
До света со мной говорят,
За что-то меня упрекают
И в чем-то согласны со мной…
Так исповедь льется немая,
Беседы блаженнейший зной.
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг.
6.
Последнее стихотворение
Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.
Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю, откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.
А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.
А вот еще: тайное бродит вокруг —
Не звук и не цвет, не цвет и не звук, —
Гранится, меняется, вьется,
А в руки живым не дается.
Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка — любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.
И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него… умираю.
7.
Эпиграмма
Могла ли Биче, словно Дант, творить,
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить…
Но, боже, как их замолчать заставить!
8.
Про стихи
Владимиру Нарбуту
Это — выжимки бессонниц,
Это — свеч кривых нагар,
Это — сотен белых звонниц
Первый утренний удар…
Это — теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это — пчелы, это — донник,
Это — пыль, и мрак, и зной.
9.
Осипу Мандельштаму
Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть —
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там, —
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гугу…
Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.
1
0.
Многое еще, наверно, хочет
Быть воспетым голосом моим:
То, что, бессловесное, грохочет,
Иль во тьме подземный камень точит,
Или пробивается сквозь дым.
У меня не выяснены счеты
С пламенем, и ветром, и водой…
Оттого-то мне мои дремоты
Вдруг такие распахнут ворота
И ведут за утренней звездой.
Милостивый государь Василий Львович
и ваше сиятельство князь Петр Андреевич!
Вот прямо одолжили,
Друзья! вы и меня писать стихи взманили.
Посланья ваши — в добрый час сказать,
В худой же помолчать —
Прекрасные; и вам их Грации внушили.
Но вы желаете херов,
И я хоть тысячу начеркать их готов,
Но только с тем, чтобы в Зоилы
И самозванцы-судии
Меня не завели мои
Перо, бумага и чернилы.
Послушай, Пушкин-друг, твой слог отменно чист;
Грамматика тебя угодником считает,
И никогда твой вкус не ковыляет.
Но, кажется, что ты подчас многоречист,
Что стихотворный жар твой мог бы быть живее,
А выражения короче и сильнее;
Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас
Предмет свой забываешь!
Твое посланье в том живой пример для нас.
В начале ты завистникам пеняешь:
„Зоилы жить нам не дают! —
Так пишешь ты. — При них немеет дарованье,
От их гонения один певцу приют —
Молчанье!“
Потом ты говоришь: „И я любил писать;
Против нелепости глупцов вооружался;
Но гений мой и гнев напрасно истощался:
Не мог безумцев я унять!
Скорее бо́роды их оды вырастают,
И бритву критики лишь только притупляют;
Итак, пришлось молчать!“
Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья
Должно быть для певца?
Гоненье ль зависти? Или иносказанья,
Иль оды пачкунов без смысла, без конца?..
Но тут и все погрешности посланья;
На нем лишь пятнышко одно,
А не пятно.
Рассказ твой очень мил: он, кстати, легок, ясен!
Конец прекрасен!
Воображение мое он так кольнул,
Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе,
Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре
Веселию кричать: ура! и протянул
Уж руку, не найду ль волшебного бокала.
Но, ах! моя рука поймала
Лишь Друга юности и всяких лет!
А вас, моих друзей, вина и счастья, нет!..
Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт,
Перед судилище явись с твоим посланьем.
Мой друг, твои стихи блистают дарованьем,
Как дневный свет.
Характер в слоге твой есть точность выраженья,
Искусство — простоту с убранством соглашать,
Что должно в двух словах, то в двух словах сказать
И красками воображенья
Простую мысль для чувства рисовать!
К чему ж тебя твой дар влечет, еще не знаю,
Но уверяю,
Что Фебова печать на всех твоих стихах!
Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах,
Ты Рифмина убить способен эпиграммой,
Но и высокое тебе не высоко,
Воображение с тобою не упрямо,
И для тебя летать за ним легко
По высотам и по лугам Парнаса.
Пиши! тогда скажу точней, какой твой род;
Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод,
Которая живет не для веков, для часа,
Тебе за песенку перелететь дала,
А много, много за посланье.
Но кстати о посланье,
О нем ведь, помнится, вначале речь была.
Послание твое — малютка, но прекрасно,
И все в нем коротко, да ясно.
„У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!“ —
Прелестный стих и точно твой.
„Язык их — брань; искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство;
А демон зависти — их мрачный Аполлон!“
Вот сила с точностью и скромной простотою!
Последний стих — огонь! Над трепетной толпою
Глупцов, как метеор, ужасно светит он!
Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство
Не к смыслу привело, а к рифме вероломство!
Скажи, кто этому словцу отец и мать?
Известно: девственная вера
И буйственный глагол — ломать.
Смотри же, ни в одних стихах твоих примера
Такой ошибки нет. Вопрос:
О ком ты говоришь в посланье?
О глупых судиях, которых толкованье
Лишь косо потому, что их рассудок кос.
Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает,
Где на доверенность прекрасныя души
Предательством злодей коварный отвечает.
Хоть тысячу зоил пасквилей напиши,
Не вероломным свет хулителя признает,
А злым завистником иль попросту глупцом.
Позволь же заклеймить хером
Твое мне вероломство.
„Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец;
Ты в этой тяжбе сам судья и сам истец;
Ты из моих стихов потомство
В свои стихи отмежевал,
Да в подтверждение из Фебова закона
Еще и добрую статейку приискал!
Не тронь! иль к самому престолу Аполлона
Я с апелляцией пойду
И вмиг с тобой процесс за рифму заведу!“
Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство;
Грабитель ты, не я;
И ум — правдивый судия
Не на твое, а на мое потомство
Ему быть рифмой дал приказ,
А Феб уж подписал и именной указ.
Поверь, я стою не укора,
А похвалы.
Вот доказательство: „Как волны от скалы,
Оно несется вспять!“ — такой стишок умора.
А следующий стих, блистательный на взгляд:
„Что век зоила — день! век гения — потомство!“
Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд,
Есть настоящее рассудка вероломство!
Сначала обольстил и мой рассудок он;
Но... с нами буди Аполлон!
И словом, как глупец надменный,
На высоту честей Фортуной вознесенный,
Забыв свой низкий род,
Дивит других глупцов богатством и чинами,
Так точно этот стих-урод
Дивит невежество парадными словами;
Но мигом может вкус обманщика сразить,
Сказав рассудку в подтвержденье:
„Нельзя потомству веком быть!“
Но станется и то, что и мое решенье
Своим быть по сему
Скрепить бог Пинда не решится;
Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться:
Люблю я этот стих наперекор уму.
Еще одно пустое замечанье:
„Укрывшихся веков“ — нам укрываться страх
Велит; а страха нет в веках.
Итак, „укрывшихся“ — в изгнанье;
„Не ведает врагов“ — не знает о врагах —
Так точность строгая писать повелевает,
И Муза точности закон принять должна,
Но лучше самого спроси Карамзина:
Кого не ведает или о ком не знает,
То самой точности точней он должен знать.
Вот все, что о твоем посланье,
Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать.
Чур не пенять на доброе желанье;
Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет;
При этой критике есть и ответ:
Прочти и сделай замечанье.
А в заключение обоим вам совет:
„Когда завистников свести с ума хотите
И вытащить глупцов из тьмы на белый свет —
Пишите!“
(Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева,
27 верст по Ярославской жел. дор.)
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце а́ло.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи́ гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!
Враг суетных утех и враг утех позорных,
Не уважаешь ты безделок стихотворных;
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов:
Возвышенную цель поэт избрать обязан. К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог,
Но ты ли мне велишь оставить мирный слог
И, едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Миролюбивый нрав дала судьбина мне,
И счастья моего искал я в тишине;
Зачем я удалюсь от столь разумной цели?
И, звуки легкие затейливой свирели
В неугомонный лай неловко превратя,
Зачем себе врагов наделаю шутя?
Страшусь их множества и злобы их опасной. Полезен обществу сатирик беспристрастный;
Дыша любовию к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им:
То, укоризнами восстав на злодеянье,
Его приводит он в благое содроганье,
То едкой силою забавного словца
Смиряет попыхи надутого глупца;
Он нравов опекун и вместе правды воин.
Всё так; но кто владеть пером его достоин?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен суд,
Кто в сердце должного укора не находит,
Кого и божий гнев в заботу не приводит,
Кого не оскорбит язвительный язык!
Он совесть усыпил, к позору он привык. Но слушай: человек, всегда корысти жадный,
Берется ли за труд, наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет корабли случайности морей;
Из платы, отогнав сладчайшую дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет,
В трудах возвышенных возвышенный поэт.
Но рвенью моему что будет воздаяньем:
Не слава ль громкая? Я беден дарованьем.
Стараясь в некий ум соотчичей привесть,
Я благодарность их мечтал бы приобресть,
Но, право, смысла нет во слове «благодарность»,
Хоть нам и нравится его высокопарность.
Когда сей редкий муж, вельможа-гражданин,
От века сих вельмож оставшийся один,
Но смело дух его хранивший в веке новом,
Обширный разумом и сильный, громкий словом,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя;
Когда, к прекрасному влечению послушный,
Внимать ему любил монарх великодушный,
Из благодарности о нем у тех и тех
Какие толки шли? — «Кричит он громче всех,
О благе общества как будто бы хлопочет,
А, право, риторством похвастать больше хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать силится дурное побужденье;
Так, исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет
И, чтоб не верить им, на оные клевещет!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, нет! разумный муж идет путем иным
И, снисходительный к дурачествам людским,
Не выставляет их, но сносит благонравно;
Он не пытается, уверенный забавно
Во всемогуществе болтанья своего,
Им в людях изменить людское естество.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной;
Меж тем как странны мы! Меж тем любой из нас
Переиначить свет задумывал не раз.
Товарищи,
позвольте
без позы,
без маски —
как старший товарищ,
неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Уткин.
Мы спорим,
аж глотки просят лужения,
мы
задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте,
устроим
веселый обед!
Расстелим внизу
комплименты ковровые,
если зуб на кого —
отпилим зуб;
розданные
Луначарским
венки лавровые —
сложим
в общий
товарищеский суп.
Решим,
что все
по-своему правы.
Каждый поет
по своему
голоску!
Разрежем
общую курицу славы
и каждому
выдадим
по равному куску.
Бросим
друг другу
шпильки подсовывать,
разведем
изысканный
словесный ажур.
А когда мне
товарищи
предоставят слово —
я это слово возьму
и скажу:
— Я кажусь вам
академиком
с большим задом,
один, мол, я
жрец
поэзий непролазных.
А мне
в действительности
единственное надо —
чтоб больше поэтов
хороших
и разных.
Многие
пользуются
напосто́вской тряскою,
с тем
чтоб себя
обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
валютчик?
Я
по существу
мастеровой, братцы,
не люблю я
этой
философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
работать?
драться?
Сделай одолжение,
а ну́, давай!
Есть
перед нами
огромная работа —
каждому человеку
нужное стихачество.
Давайте работать
до седьмого пота
над поднятием количества,
над улучшением качества.
Я меряю
по коммуне
стихов сорта,
в коммуну
душа
потому влюблена,
что коммуна,
по-моему,
огромная высота,
что коммуна,
по-моему,
глубочайшая глубина.
А в поэзии
нет
ни друзей,
ни родных,
по протекции
не свяжешь
рифм лычки́.
Оставим
распределение
орденов и наградных,
бросим, товарищи,
наклеивать ярлычки.
Не хочу
похвастать
мыслью новенькой,
но по-моему —
утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
это место,
где исчезнут чиновники
и где будет
много
стихов и песен.
Стоит
изумиться
рифмочек парой нам —
мы
почитаем поэтика гением.
Одного
называют
красным Байроном,
другого —
самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
за вас и сам, —
чтоб не обмелели
наши души,
чтоб мы
не возвели
в коммунистический сан
плоскость раешников
и ерунду частушек.
Мы духом одно,
понимаете сами:
по линии сердца
нет раздела.
Если
вы не за нас,
а мы
не с вами,
то черта ль
нам
остается делать?
А если я
вас
когда-нибудь крою
и на вас
замахивается
перо-рука,
то я, как говорится,
добыл это кровью,
я
больше вашего
рифмы строгал.
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
мой лабаз! —
всё, что я сделал,
все это ваше —
рифмы,
темы,
дикция,
бас!
Что может быть
капризней славы
и пепельней?
В гроб, что ли,
брать,
когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
в высшей степени
на деньги,
на славу
и на прочую муру!
Чем нам
делить
поэтическую власть,
сгрудим
нежность слов
и слова-бичи,
и давайте
без завистей
и без фамилий
класть
в коммунову стройку
слова-кирпичи.
Давайте,
товарищи,
шагать в ногу.
Нам не надо
брюзжащего
лысого парика!
А ругаться захочется —
врагов много
по другую сторону
красных баррикад.
Глава 1
Друзья мои, ко мне на этот раз.
Вот улица с осенними дворцами,
но не асфальт, покрытая торцами,
друзья мои, вот улица для вас.
Здесь бедные любовники, легки,
под вечер в парикмахерских толпятся,
и сигареты белые дымятся,
и белые дрожат воротники.
Вот книжный магазин, но небогат
любовью, путешествием, стихами,
и на балконах звякают стаканы,
и занавеси тихо шелестят.
Я обращаюсь в слух, я обращаюсь в слух,
вот возгласы и платьев шум нарядный,
как эти звуки родины приятны
и коротко желание услуг.
Все жизнь не та, все, кажется, на сердце
лежит иной, несовременный груз,
и все волнует маленькую грудь
в малиновой рубашке фарисейства.
Зачем же так. Стихи мои — добрей.
Скорей от этой ругани подстрочной.
Вот фонари, под вывеской молочной
коричневые крылышки дверей.
Вот улица, вот улица, не редкость —
одним концом в коричневую мглу,
и рядом детство плачет на углу,
а мимо все проносится троллейбус.
Когда-нибудь, со временем, пойму,
что тоньше, поучительнее даже,
что проще и значительней пейзажа
не скажет время сердцу моему.
Но до сих пор обильностью врагов
меня портрет все более заботит.
И вот теперь по улице проходит
шагами быстрыми любовь.
Не мне спешить, не мне бежать вослед
и на дорогу сталкивать другого,
и жить не так. Но возглас ранних лет
опять летит.- Простите, ради Бога.
Постойте же. Вдали Литейный мост.
Вы сами видите — он крыльями разводит.
Постойте же. Ко мне приходит гость,
из будущего времени приходит.
Глава 2
Теперь покурим белых сигарет,
друзья мои, и пиджаки наденем,
и комнату на семь частей поделим,
и каждому достанется портрет.
Да, каждому портрет. Друзья, уместно ль
заметить вам, вы знаете, друзья,
приятеля теперь имею я…
Вот комната моя. Из переездов
всегда сюда. Родители, семья,
а дым отечественный запах не меняет.
…Приятель чем-то вас напоминает…
Друзья мои, вот комната моя.
Здесь родина. Здесь — будто без прикрас,
здесь — прошлым днем и нынешним театром,
но завтрашний мой день не здесь. О, завтра,
друзья мои, вот комната для вас.
Вот комната любви, диван, балкон,
и вот мой стол — вот комната искусства.
А по торцам грузовики трясутся
вдоль вывесок и розовых погон
пехотного училища. Приятель
идет ко мне по улице моей.
Вот комната, не знавшая детей,
вот комната родительских кроватей.
А что о ней сказать? Не чувствую ее,
не чувствую, могу лишь перечислить.
Вы знаете… Ах нет… Здесь очень чисто,
все это мать, старания ее.
Вы знаете, ко мне… Ах, не о том,
о комнате с приятелем, с которым…
А вот отец, когда он был майором,
фотографом он сделался потом.
Друзья мои, вот улица и дверь
в мой красный дом, вот шорох листьев мелких
на площади, где дерево и церковь
для тех, кто верит Господу теперь.
Друзья мои, вы знаете, дела,
друзья мои, вы ставите стаканы,
друзья мои, вы знаете — пора,
друзья мои с недолгими стихами.
Друзья мои, вы знаете, как странно…
Друзья мои, ваш путь обратно прост.
Друзья мои, вот гасятся рекламы.
Вы знаете, ко мне приходит гость.
Глава 3
По улице, по улице, свистя,
заглядывая в маленькие окна,
и уличные голуби летят
и клювами колотятся о стекла.
Как шепоты, как шелесты грехов,
как занавес, как штора, одинаков,
как посвист ножниц, музыка шагов,
и улица, как белая бумага.
То Гаммельн или снова Петербург,
чтоб адресом опять не ошибиться
и за углом почувствовать испуг,
но за углом висит самоубийца.
Ко мне приходит гость, ко мне приходит гость.
Гость лестницы единственной на свете,
гость совершенных дел и маленьких знакомств,
гость юности и злобного бессмертья.
Гость белой нищеты и белых сигарет,
Гость юмора и шуток непоместных.
Гость неотложных горестных карет,
вечерних и полуночных арестов.
Гость озера обид — сих маленьких морей.
Единый гость и цели и движенья.
Гость памяти моей, поэзии моей,
великий Гость побед и униженья.
Будь гостем, Гость. Я созову друзей
(пускай они возвеселятся тоже), —
веселых победительных гостей
и на Тебя до ужаса похожих.
Вот вам приятель — Гость. Вот вам приятель — ложь.
Все та же пара рук. Все та же пара глаз.
Не завсегдатай — Гость, но так на вас похож,
и только имя у него — Отказ.
Смотрите на него. Разводятся мосты,
ракеты, киноленты, переломы…
Любите же его. Он — менее, чем стих,
но — более, чем проповеди злобы.
Любите же его. Чем станет человек,
когда его столетие возвысит,
когда его возьмет двадцатый век —
век маленькой стрельбы и страшных мыслей?
Любите же его. Он напрягает мозг
и новым взглядом комнату обводит…
…Прощай, мой гость. К тебе приходит Гость.
Приходит Гость. Гость Времени приходит.
CANTO XXIII
Ott. 100
Пред рыцарем блестит водами
Ручей прозрачнее стекла,
Природа милыми цветами
Тенистый берег убрала
И обсадила древесами.
101
Луга палит полдневный зной,
Пастух убогий спит у стада,
Устал под латами герой —
Его манит ручья прохлада.
Здесь мыслит он найти покой.
И здесь-то, здесь нашел несчастный
Приют жестокий и ужасный.
102
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
И в самом деле в жар полдневный
Медор с китайскою царевной
Из хаты пастыря сюда
Сам-друг являлся иногда.
103
Орланд их имена читает,
Соединенны вензелом;
Их буква каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все, может быть,
Другой, не этой Анджеликой.
104
Но вскоре, витязь, молвил ты:
«Однако ж эти мне черты
Знакомы очень… разумею,
Медор сей выдуман лишь ею,
Под этим прозвищем меня
Царевна славила, быть может».
Так басней правду заменя,
Он мыслит, что судьбе поможет.
105
Но чем он более хитрит,
Чтоб утушить свое мученье,
Тем пуще злое подозренье
Возобновляется, горит;
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Орланд идет туда, где своды
Гора склонила на ручей.
106
Кривой, бродящей павиликой
Завешен был тенистый вход.
Медор с прелестной Анджеликой
Любили здесь у свежих вод
В день жаркий, в тихий час досуга
Дышать в объятиях друг друга,
И здесь их имена кругом
Древа и камни сохраняли;
Их мелом, углем иль ножом
Везде счастливцы написали.
107
Туда пешком печальный граф
Идет и над пещерой темной
Зрит надпись — в похвалу забав
Медор ее рукою томной
В те дни стихами начертал;
Стихи, чувств нежных вдохновенье,
Он по-арабски написал,
И вот их точное значенье:
108
«Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона.
Чем, бедный, вас я награжу?
Столь часто вами охраненный,
Одним лишь только услужу —
Хвалой и просьбою смиренной.
109
Господ любовников молю,
Дам, рыцарей и всевозможных
Пришельцев, здешних иль дорожных,
Которых в сторону сию
Фортуна заведет случайно, —
На воды, луг, на тень и лес
Зовите благодать небес,
Чтоб нимфы их любили тайно,
Чтоб пастухи к ним никогда
Не гнали жадные стада».
110
Граф точно так, как по-латыни,
Знал по-арабски. Он не раз
Спасался тем от злых проказ,
Но от беды не спасся ныне.
111
Два, три раза, и пять, и шесть
Он хочет надпись перечесть;
Несчастный силится напрасно
Сказать, что нет того, что есть.
Он правду видит, видит ясно,
И нестерпимая тоска,
Как бы холодная рука,
Сжимает сердце в нем ужасно,
И наконец на свой позор
Вперил он равнодушный взор.
112
Готов он в горести безгласной
Лишиться чувств, оставить свет.
Ах, верьте мне, что муки нет,
Подобной муке сей ужасной.
На грудь опершись бородой,
Склонив чело, убитый, бледный,
Найти не может рыцарь бедный
Ни вопля, ни слезы одной.
Захрипела кабацкая Русь.
Поножовщина, матерный выклик.
Ты повесился первым и – пусть!
Мы печалиться шибко привыкли.
Перегаром воняет кабак
И кабацкие пьяные думы.
Засинел и заплавал табак,
Затуманив кабацкие шумы.
Будь, оттуда – шнурок и петля.
– Туже! – туже затягивай горло!
Жизнь – такая… такая земля. –
А от водки дыхание сперло.
Мат собачий кровавит глаза
Проституткам, бандитам, поэтам.
Не от спирта ли веришь слезам?
Не от водки ли песня не спета?
Дождь и ночь, не видать синевы.
Над бульваром скучающий камень.
Охмелел, не поднять головы.
Голова тяжелеет стихами.
Жалко, что ли, себя самого?..
Проститутка гнусавит за пивом:
– Как родная деревня живет
– И родные волнуются нивы?
К мужикам я поеду скорей!..
Месяц тучи сгребает без грабель;
И до дна засыпают ручей
Листвяные осенние ряби.
Грусть ночная и… звездная темь.
Каждый кустик доходит приветом.
……………………………………….
– Я, родная, приехал совсем:
– Быть крестьянином,
– А не поэтом.
– Я теперь – не Сережа. Давно
– Я – безбожник и пьяница даже.
Ветер. Кляча. Седое гумно.
Старина. Материнская пряжа.
– Не стучи, о родимая, так!
– Не буди, не ворочай котомкой!
– Я устал, я устал, я устал.
– Сердце высохло веткою ломкой.
Мык теленка. Взблеяла овца.
Березняк и пушистые ели…
………………………………………
– Пей! Ну, пей же!.. Не видно конца.
Вот пришли гармонисты и сели.
– Эй, играй! Эй, играй! Эй, играй!
– В омут, что ли? Веревку да камень?
– Я у водки рыданье украл
– И за это болею стихами…
– Эй, играй!.. Замолчи, негодяй!
– Сифилитик, подлец и убийца!
– Я бутылкой – на верный угад –
– Расшибу озверелые лица!..
… – Скука!.. Скука! Грустить, не грустить!..
– Я – не Разин, Есенин – поэтик…
– Прочь, трепло! Отпусти – отпусти!
– Я не с ними. Я не из этих.
– Финский нож для врагов припасен.
– Эка штука! убить и забыться.
– Гармонист… Гармонист без усов.
– Ты, наверно, давнишний убийца!
………………………………………………..
Ночь… и вышел. Осенняя мгла.
Моросит. У фонарного круга
Кокаином делиться смогла
Проститутка с ночною подругой.
Ветер. Шум телеграфных столбов.
В закружившихся взорах – извозчик.
Он скучает…
– Эй, соня, готов?
– Мчи коней, чтобы скрыться от ночи!
……………………………………………
День за днем выплетают года.
Было – было, да все отшумело.
И затянут шнурок навсегда,
Вдруг затянут… на горле умело.
Спи, Распятый! Великая грусть
На твое опустилася имя.
Ты ушел безвозвратно и – пусть! –
Русь привыкла грустить над своими.
Только боль, от которой погиб,
Ты оставил в подарок другим.
Твой подарок – твой жуткий зарок –
Русь. Кабак и печаль…
И шнурок…
Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?
В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…
Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?
В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя
Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен
Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…
Жизнь входит в берега.
Села давнишний житель,
Я вспоминаю то,
Что видел я в краю.
Стихи мои,
Спокойно расскажите
Про жизнь мою.
Изба крестьянская.
Хомутный запах дегтя,
Божница старая,
Лампады кроткий свет.
Как хорошо,
Что я сберег те
Все ощущенья детских лет.
Под окнами
Костер метели белой.
Мне девять лет.
Лежанка, бабка, кот…
И бабка что-то грустное,
Степное пела,
Порой зевая
И крестя свой рот.
Метель ревела.
Под оконцем
Как будто бы плясали мертвецы.
Тогда империя
Вела войну с японцем,
И всем далекие
Мерещились кресты.
Тогда не знал я
Черных дел России.
Не знал, зачем
И почему война.
Рязанские поля,
Где мужики косили,
Где сеяли свой хлеб,
Была моя страна.
Я помню только то,
Что мужики роптали,
Бранились в черта,
В Бога и в царя.
Но им в ответ
Лишь улыбались дали
Да наша жидкая
Лимонная заря.
Тогда впервые
С рифмой я схлестнулся.
От сонма чувств
Вскружилась голова.
И я сказал:
Коль этот зуд проснулся,
Всю душу выплещу в слова.
Года далекие,
Теперь вы как в тумане.
И помню, дед мне
С грустью говорил:
«Пустое дело…
Ну, а если тянет —
Пиши про рожь,
Но больше про кобыл».
Тогда в мозгу,
Влеченьем к музе сжатом,
Текли мечтанья
В тайной тишине,
Что буду я
Известным и богатым
И будет памятник
Стоять в Рязани мне.
В пятнадцать лет
Взлюбил я до печенок
И сладко думал,
Лишь уединюсь,
Что я на этой
Лучшей из девчонок,
Достигнув возраста, женюсь.
. . . . . .
Года текли.
Года меняют лица —
Другой на них
Ложится свет.
Мечтатель сельский —
Я в столице
Стал первокласснейший поэт.
И, заболев
Писательскою скукой,
Пошел скитаться я
Средь разных стран,
Не веря встречам,
Не томясь разлукой,
Считая мир весь за обман.
Тогда я понял,
Что такое Русь.
Я понял, что такое слава.
И потому мне
В душу грусть
Вошла, как горькая отрава.
На кой-мне черт,
Что я поэт!..
И без меня в достатке дряни.
Пускай я сдохну,
Только……
Нет,
Не ставьте памятник в Рязани!
Россия… Царщина…
Тоска…
И снисходительность дворянства.
Ну что ж!
Так принимай, Москва,
Отчаянное хулиганство.
Посмотрим —
Кто кого возьмет!
И вот в стихах моих
Забила
В салонный вылощенный
Сброд
Мочой рязанская кобыла.
Не нравится?
Да, вы правы —
Привычка к Лориган
И к розам…
Но этот хлеб,
Что жрете вы, —
Ведь мы его того-с…
Навозом…
Еще прошли года.
В годах такое было,
О чем в словах
Всего не рассказать:
На смену царщине
С величественной силой
Рабочая предстала рать.
Устав таскаться
По чужим пределам,
Вернулся я
В родимый дом.
Зеленокосая,
В юбчонке белой
Стоит береза над прудом.
Уж и береза!
Чудная… А груди…
Таких грудей
У женщин не найдешь.
С полей обрызганные солнцем
Люди
Везут навстречу мне
В телегах рожь.
Им не узнать меня,
Я им прохожий.
Но вот проходит
Баба, не взглянув.
Какой-то ток
Невыразимой дрожи
Я чувствую во всю спину.
Ужель она?
Ужели не узнала?
Ну и пускай,
Пускай себе пройдет…
И без меня ей
Горечи немало —
Недаром лег
Страдальчески так рот.
По вечерам,
Надвинув ниже кепи,
Чтобы не выдать
Холода очей, —
Хожу смотреть я
Скошенные степи
И слушать,
Как звенит ручей.
Ну что же?
Молодость прошла!
Пора приняться мне
За дело,
Чтоб озорливая душа
Уже по-зрелому запела.
И пусть иная жизнь села
Меня наполнит
Новой силой,
Как раньше
К славе привела
Родная русская кобыла.
К тебе мой стих. Прошло безумье!
Теперь, покорствуя судьбе,
Спокойно, в тихое раздумье
Я погружаюсь о тебе,
Непостижимое созданье!
Цвет мира — женщина — слиянье
Лучей и мрака, благ и зол!
В тебе явила нам природа
Последних тайн своих символ,
Грань человеческого рода
Тобою перст ее провел.
Она, готовя быт мужчины,
Глубоко мыслила, творя,
Когда себе из горсти глины
Земного вызвала царя;
Творя тебя, она мечтала,
Начальным звукам уст своих
Она созвучья лишь искала
И извлекла волшебный стих.
Живой, томительный и гибкой
Сей стих — граница красоты,
Сей стих с слезою и с улыбкой,
С душой и сердцем — это ты!
В душе ты носишь свет надзвездный,
А в сердце пламенную кровь —
Две дивно сомкнутые бездны,
Два моря, слитые в любовь.
Земля и небо сжали руки
И снова братски обнялись,
Когда, познав тоску разлуки,
Они в груди твоей сошлись,
Но демон их расторгнуть хочет,
И в этой храмине красот
Земля пирует и хохочет,
Тогда как небо слезы льет.
Когда ж напрасные усилья
Стремишь ты ввысь — к родной звезде,
Я мыслю: бедный ангел, где
Твои оторванные крылья?
Я их найду, я их отдам
Твоим небесным раменам…
Лети!.. Но этот дар бесценный
Ты захотела ль бы принять
И мир вещественности бренной
На мир воздушный променять?
Нет! Иль с собой в край жизни новой
Дары земли, какие есть,
Взяла б ты от земли суровой,
Чтобы туда их груз свинцовый
На нежных персях перенесть!
Без обожаемого праха
Тебе и рай — обитель страха,
И грустно в небе голубом:
Твой взор, столь ясный, видит в нем
Одни лазоревые степи;
Там пусто — и душе твоей
Земные тягостные цепи
Полета горнего милей!
О небо, небо голубое!
Очаровательная степь!
Разгул, раздолье вековое
Блаженных душ, сорвавших цепь!
Там млечный пояс, там зарница,
Там свет полярный — исполин,
Там блещет утра багряница,
Там ездит солнца колесница,
Там бродит месяц — бедуин,
Там идут звезды караваном,
Там, бросив хвост через зенит,
Порою вихрем — ураганом
Комета бурная летит.
Там, там когда-то в хоре звездном,
Неукротим, свободен, дик,
Мой юный взор, скользя по безднам,
Встречал волшебный женский лик;
Там образ дивного созданья
Сиял мне в сумрачную ночь,
Там… Но к чему воспоминанья?
Прочь, возмутительные, прочь!
Широко, ясно небо Божье, -
Но ты, повитая красой,
Тебе земля, твое подножье,
Милей, чем свод над головой!
Упрека нет, — такая доля
Тебе, быть может, суждена;
Твоя младенческая воля
Чертой судеб обведена.
Должна от света ты зависеть,
Склоняться, падать перед ним,
Чтоб, может быть, его возвысить
Паденьем горестным твоим;
Должна и мучиться и мучить,
Сливаться с бренностью вещей,
Чтоб тяжесть мира улетучить
Эфирной легкостью твоей;
Не постигая вдохновенья,
Его собой воспламенять
И строгий хлад благоговенья
Слезой сердечной заменять;
Порою на груди безверца
Быть всем, быть верой для него,
Порою там, где кету сердца,
Его создать из ничего,
Бездарному быть божьим даром;
Уму надменному назло,
Отринув ум, с безумным жаром
Лобзать безумное чело;
Порой быть жертвою обмана,
Мольбы и вопли отвергать,
Венчать любовью истукана
И камень к сердцу прижимать.
Ты любишь — нет тебе укора!
В нас сердце, полное чудес,
И нет земного приговора
Тебе, посланнице небес!
Не яркой прелестью улыбки
Ты искупать должна порой
Свои сердечные ошибки,
Но мук ужасных глубиной,
Томленьем, грустью безнадежной
Души, рожденной для забав
И небом вложенной так нежно
В телесный, радужный состав.
Жемчужина в венце творений!
Ты вся любовь; все дни твои —
Кругом извитые ступени
Высокой лестницы любви!
Дитя, ты пьешь святое чувство
На персях матери, оно
Тобой в глубокое искусство
Нежнейших ласк облечено.
Ты дева юная, любовью,
Быть может, новой ты полна;
Ты шепчешь имя изголовью,
Забыв другие имена,
Таишь восторг и втайне плачешь,
От света хладного в груди
Опасный пламень робко прячешь
И шепчешь сердцу: погоди!
Супруга ты, — священным клиром
Ты в этот сан возведена;
Твоя любовь пред целым миром
Уже открыта, ты — жена!
Перед лицом друзей и братий
Уже ты любишь без стыда!
Тебя супруг кольцом объятий
Перепоясал навсегда;
Тебе дано его покоить,
Судьбу и жизнь его делить,
Его все радости удвоить,
Его печали раздвоить.
И вот ты мать переселенца
Из мрачных стран небытия —
Весь мир твой в образе младенца
Теперь на персях у тебя;
Теперь, как в небе беспредельном,
Покоясь в лоне колыбельном,
Лежит вселенная твоя;
Ее ты воплям чутко внемлешь,
Стремишься к ней — и посреди
Глубокой тьмы ее подъемлешь
К своей питательной груди,
И в этот час, как все в покое,
В пучине снов и темноты,
Не спят, не дремлют только двое:
Звезда полночная да ты!
И я, возникший для волнений,
За жизнь собратий и свою
Тебе венец благословений
От всех рожденных подаю!
CANTO XXIII
ОТТ. 100
Пред рыцарем блестит водами
Ручей прозрачнее стекла,
Природа милыми цветами
Тенистый берег убрала
И обсадила древесами»
101
Луга палит полдневный зной,
Пастух убогий спит у стада.
Устал под латами герой —
Его манит ручья прохлада.
Здесь мыслит он найти покой.
И здесь-то, здесь нашел песчастный
Приют жестокий и ужасный.
102
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
И в самом деле в жар полдневный
Медор с китайскою царевной
Из хаты пастыря сюда
Сам-друг являлся иногда.
103
Орланд их имена читает,
Соединенны вензелом;
Их буква каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все, может быть,
Другой, не этой Анджеликой.
104
По вскоре, витязь, молвил ты:
«Однако ж эти мне черты
Знакомы очень… разумею,
Медор сей выдуман лишь ею,
Под этим прозвищем меня
Царевна славила, быть может».
Так басней правду заменя,
Он мыслит, что судьбе поможет.
105
Но чем он более хитрит,
Чтоб утешить свое мученье,
Тем пуще злое подозренье
Возобновляется, горит;
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Орланд идет туда, где своды
Гора склонила на ручей.
106
Кривой, бродящей павиликой
Завешен был тенистый вход.
Медор с прелестной Анджеликой
Любили здесь у свежих вод
В день жаркий, в тихий час досуга
Дышать в объятиях друг друга,
И здесь их имена кругом
Древа и камни сохраняли;
Их мелом, углем иль ножом
Везде счастливцы написали.
107
Туда пешком печальный граф
Идет и над пещерой темной
Зрит надпись — в похвалу забав
Медор ее рукою томной
В те дни стихами начертал;
Стихи, чувств нежных вдохновенье,
Он по-арабски написал,
И вот их точное значенье:
108
«Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона.
Чем, бедный, вас я награжу?
Столь часто вами охраненный,
Одним лишь только услужу —
Хвалой и просьбою смиренной.
109
Господ любовников молю,
Дам, рыцарей и всевозможных
Пришельцев, здешних иль дорожных,
Которых в сторону сию
Фортуна заведет случайно, —
На воды, луг, на тень и лес
Зовите благодать небес,
Чтоб нимфы их любили тайно,
Чтоб пастухи к ним никогда
lie гнали жадные стада».
110
Граф точно так, как по-латыни,
Знал по-арабски. Он не раз
Спасался тем от злых проказ,
Но от беды не спасся ныне.
111
Два, три раза, и пять, и шесть
Он хочет надпись перечесть;
Несчастный силится напрасно
Сказать, что нет того, что есть.
Он правду видит, видит ясно,
И нестерпимая тоска,
Как бы холодная рука,
Сжимает сердце в нем ужасно.
И наконец на свой позор
Вперил он равнодушный взор.
112
Готов он в горести безгласной
Лишиться чувств, оставить свет.
Ах, верьте мне, что муки нет,
Подобной муке сей ужасной.
На грудь опершись бородой,
Склонив чело, убитый, бледный,
Найти не может рыцарь бедный
Ни вопля, ни слезы одной.«Неистового Роланда» (иг.), — Вольный перевод без соблюде формы подлинника,
Песнь (ит.).
Октава (ит.).1826 г.
Алексей Максимович,
как помню,
между нами
что-то вышло
вроде драки
или ссоры.
Я ушел,
блестя
потертыми штанами;
взяли Вас
международные рессоры.
Нынче —
и́наче.
Сед височный блеск,
и взоры озарённей.
Я не лезу
ни с моралью,
ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
Вас
на стройке наших дней.
Думаете —
с Капри,
с горки
Вам видней?
Вы
и Луначарский —
похвалы повальные,
добряки,
а пишущий
бесстыж —
тычет
целый день
свои
похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
со всех лотков.
Вы
такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
а Гладков
написал
благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
нос наморщишь
и идешь
верстой болотца длинненького.
Кстати,
говорят,
что Вы открыли мощи
этого…
Калинникова.
Мало знать
чистописаниев ремёсла,
расписать закат
или цветенье редьки.
Вот
когда
к ребру душа примерзла,
ты
ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
Даже
нет и тленья
в их стихе
холодном
и лядащем.
Все
входящие
срифмуют впечатления
и печатают
в журнале
в исходящем.
А рядом
молотобойцев
ана́пестам
учит
профессор Шенге́ли.
Тут
не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
в шинке ли?
Алексей Максимович,
у вас
в Италии
Вы
когда-нибудь
подобное
видали?
Приспособленность
и ласковость дворовой,
деятельность
блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
— «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
но не на подножном
корму,
не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
грядущем быту,
помноженном
на электричество
и коммунизм.
Одни мы,
как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
историю литературы —
лишь мы
и наши друзья.
Мы не ласкаем
ни глаза,
ни слуха.
Мы —
это Леф,
без истерики —
мы
по чертежам
деловито
и сухо
строим
завтрашний мир.
Друзья —
поэты рабочего класса.
Их знание
невелико́,
но врезал
инстинкт
в оркестр разногласый
буквы
грядущих веков.
Горько
думать им
о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
гряньте!
Я знаю —
Вас ценит
и власть
и партия,
Вам дали б всё —
от любви
до квартир.
Прозаики
сели
пред Вами
на парте б:
— Учи!
Верти! —
Или жить вам,
как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
теперь
такой артист
назад
на русские рублики —
я первый крикну:
— Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
из-за ваших стекол
виден
Вам
еще
парящий сокол?
Или
с Вами
начали дружить
по саду
ползущие ужи?
Говорили
(объясненья ходкие!),
будто
Вы
не едете из-за чахотки.
И Вы
в Европе,
где каждый из граждан
смердит покоем,
жратвой,
валютцей!
Не чище ль
наш воздух,
разреженный дважды
грозою
двух революций!
Бросить Республику
с думами,
с бунтами,
лысинку
южной зарей озарив, —
разве не лучше,
как Феликс Эдмундович,
сердце
отдать
временам на разрыв.
Здесь
дела по горло,
рукав по локти,
знамена неба
алы́,
и соколы —
сталь в моторном клёкоте —
глядят,
чтоб не лезли орлы.
Делами,
кровью,
строкою вот этою,
нигде
не бывшею в найме, —
я славлю
взвитое красной ракетою
Октябрьское,
руганное
и пропетое,
пробитое пулями знамя!
Славный мороз. Ночь была бы светла
Да застилает сиянье
Месяца душу гнетущая мгла —
Жизни застывшей дыханье.
Слышится города шорох ночной,
Снег подметенный скрипит под ногой…
Дальних огней вижу мутные звезды,
Да запертые подезды…
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Что же в гостях удержало меня?
Или мне было привольно
В сладком забвеньи бесплодного дня
Мучить себя добровольно?
Скучно и глупо без цели болтать…
И не охотник я в карты играть, —
Даже, признаться, не радует ужин;
Да и кому я там нужен!
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Мери сегодня была весела
И грациозно-любезна;
Но хоть она и умна и мила —
Нравиться ей бесполезно.
Слушать — так, право, на горе мое,
Бредит героями… но до нее
Мне далеко, потому что невеста
Ищет доходного места.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Олимпиада простее сестры…
Впрочем — глаза с поволокой,
Листа играет; во время игры
Пальцы взлетают высоко,
Клавиши так и стучат и гремят…
Все, будто в страхе каком-то, молчат…
Правду сказать, мастера ее руки
На музыкальные штуки!
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Виктор стихи нам сегодня прочел:
Дамы остались довольны;
Только старик отчего-то нашел,
Что чересчур мысли вольны.
Что молодежь нынче стала писать
Так, что не следует вслух и читать,
Вот и прочел я стихи эти снова, —
Ну, и не понял ни слова!
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Гости бывают там разных сортов:
В дом приезжают — вертятся,
И комплимент у них мигом готов,
Из дому едут — бранятся.
Что занимает их — трудно понять,
Все обо всем они могут сказать;
Каждый себя самолюбьем измучил,
Каждому каждый наскучил.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
В люди как будто невольно идешь:
Все будто ищешь чего-то,
Вот-вот не нынче, так завтра найдешь…
Одолевает зевота,
Скука томит… А проклятый червяк
В сердце уняться не хочет никак:
Или он старую рану тревожит,
Или он новую гложет.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Много есть чудных, прекрасных людей,
Светлых умом и вполне благородных,
Но и они, вроде бледных теней,
Меркнут душою в гостиных холодных.
Есть у нас так называемый свет,
Есть даже люди, а общества нет:
Русская мысль в одиночку созрела.
Да и гуляет без дела.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Вот, вижу, дворник сидит у ворот,
В шубе да в шапке лохматой:
Точно медведь; на усах его лед,
Снег в бороде, в рукавице лопата…
Спит ли он, так ли, прижавшись, сидит
Думает думу, морозы бранит.
Или, как я же, бесплодно мечтает,
Или меня поджидает?
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Оставь и не лишай меня, о муза! лиры,
Не принуждай меня писать еще сатиры.
Не столько быстр мой дух, не столько остр мой слог,
Чтоб я пороки гнать иль им смеяться мог.
Привыкнув воспевать хвалы делам преславным,
Боюсь сатириком стать низким и несправным.
Слог портится стихов от частых перемен;
К тому ж я не Депро, не Плавт, не Диоген:
Противу первого я слабым признаваюсь,
С вторым не сходен дух, быть третьим опасаюсь.
И так уж думают, что я, как Тимон, дик,
Что для веселостей не покидаю книг.
А сверх всего, хотя б за сатиры я взялся,
Чему ты хочешь, чтоб в сатире я смеялся?
Изображением страстей она жива,
Одушевляется чрез острые слова;
Взводить мне на людей пороки — их обижу.
Я слабости ни в ком ни маленькой не вижу.
Здесь защищают все достоинства свои:
Что кривды нет в судах, божатся в том судьи.
Что будто грабят всех — так, может быть, то ложно.
Не лицемерствуют они, живут набожно.
Отцы своих детей умеют воспитать,
И люди взрослые не знают, что мотать.
Законники у нас ни в чем не лицемерны;
Как Еве был Адам, женам мужья так верны.
Надень ты рубищи, о муза! и суму,
Проси ты помощи нищетству своему;
Увидишь, что богач дверь к щедрости отворит
И наградить тебя полушкой не поспорит.
Не щедрый ли то дух — взяв тысячный мешок,
Полушкою ссудить? ведь это не песок.
Размечешься совсем, когда не жить потуже,
А нищий богача, ты знаешь, сколько хуже.
Так вздумаешь теперь, что много здесь скупых, —
Никак! и с фонарем ты в день не найдешь их;
То скупость ли, скажи, чтоб денежки беречь,
Не глупость скупо жить, давнишняя то речь.
Что кто-нибудь живет воздержно, ест несладко —
Так пищу сладкую ему, знать, кушать гадко;
Хотя он редьку ест, но ест, как ананас,
Ничем он через то не обижает нас;
Что видим у него на платье дыр немало —
Знать, думает, что так ходить к нему пристало;
Ты скажешь, если он так любит быть одет,
На что ж он с росту рост бессовестно берет?
Изрядный то вопрос! Он должников тем учит;
Когда их не сосать, так что ж он с них получит?
Не философ ли он, что так умно живет?
В заплате нам долгов он исправляет свет.
Все добрым нахожу, о чем ни начинаю, —
Чему ж смеяться мне? я истинно не знаю.
Ты хочешь, чтоб бранил отважных я людей,
Но где ж бы взяли мы без них богатырей?
Герой из драчуна быть может и буяна
И может превзойти впоследок Тамерлана.
На что осмеивать великий столько дух?
Когда б не смелым быть, бояться б должно мух.
Картежники тебе, как. кажется, не нравны,
Не все ли чрез войну мы быть родимся славны?
Не надобно ли .нам и для себя пожить?
Когда не картами, так чем дух веселить?
«Стихами», — скажешь ты, — какое наставленье!
«Чтоб, благородное оставя упражненье,
Я стал читать стихи!» — картежник говорит.
Но что ж ты думаешь, он это худо мнит?
Поверь, чтоб, слыша то, я ввек не рассердился.
Конем родился конь, осел ослом родился,
И тяжко бы ослу богатыря возить,
А лошади в ярме пристало ль бы ходить?
Всяк в оном и удал, кто дух к чему имеет,
И каждый в том хитер, о чем кто разумеет.
Не слушает твоей картежник чепухи,
Масть к масти прибирать — и это ведь стихи;
И игры, как стихи, различного суть роду,
И льзя из них сложить элегию иль оду;
Сорвавши карта банк прославит игреца,
А, тысячный теряв рест, трогает сердца.
Итак, мы некое имеем с ними свойство;
За что ж нам приходить чрез ссоры в беспокойство?
Оставим их в игре, они оставят нас;
Не страшен нашему картежничий Парнас;
Итак, не нахожу в них, кроме постоянства.
Что ж, муза! ты еще терпеть не можешь пьянства.
Весьма бы хорошо исправить в этом свет,
Чтоб пьянство истребить, да средства в оном нет.
Притом подвержены тому вы, музы, сами;
Поите вы творцов Кастальскими струями,
И что восторгом звал ликующий Парнас,
Так то-то самое есть пьянство здесь у нас.
Чему же мне велишь, о муза! ты смеяться?
Коль пьянству? Так за вас мне прежде всех приняться;
Не лучше ли велишь молчанье мне блюсти?
У нас пороков нет, ищи в других; прости!
Я видел правду только раз,
Когда солгали мне.
И с той поры, и в этот час,
Я весь горю в огне.
Я был ребенком лет пяти,
И мне жилось легко.
И я не знал, что я в пути,
Что буду далеко.
Безбольный мир кругом дышал
Обманами цветов.
Я счастлив был, я крепко спал,
И каждый день был нов.
Усадьба, липы, старый сад,
Стрекозы, камыши.
Зачем нельзя уйти назад
И кончить жизнь в тиши?
Я в летний день спросил отца:
«Скажи мне: вечен свет?»
Улыбкой грустного лица
Он мне ответил: «Нет».
И мать спросил я в полусне:
«Скажи: Он добрый — Бог?»
Она кивнула молча мне
И удержала вздох.
Но как же так, но как же так?
Один сказал мне «Да»,
Другой сказал, что будет мрак,
Что в жизни нет «Всегда».
И стал я спрашивать себя,
Где правда, где обман,
И кто же мучает любя,
И мрак зачем нам дан.
Я вышел утром в старый сад
И лег среди травы.
И был расцвет растений смят
От детской головы.
В саду был черный ветхий чан
С зацветшею водой.
Он был как знак безвестных стран,
Он был моей мечтой.
Вон ряска там, под ней вода,
Лягушка там живет.
И вдруг ко мне пришла Беда,
И замер небосвод.
Жестокой грезой детский ум
Внезапно был смущен,
И злою волей, силой дум,
Он в рабство обращен.
Так грязен чан, в нем грязный мох.
Я слышал мысль мою.
Что если буду я как Бог?
Что если я убью?
Лягушке тесно и темно,
Пусть в рай она войдет.
И руку детскую на дно
Увлек водоворот.
Водоворот безумных снов,
Непоправимых дум.
Но сад кругом был ярко-нов,
И светел был мой ум.
Я помню скользкое в руках,
Я помню холод, дрожь,
Я помню солнце в облаках,
И в детских пальцах нож.
Я темный дух, я гномный царь,
Минута недолга.
И торжествующий дикарь
Скальпировал врага.
И что-то билось без конца
В глубокой тишине.
И призрак страшного лица
Приблизился ко мне.
И кто-то близкий мне сказал,
Что проклят я теперь,
Что кто слабейшего терзал,
В том сердца нет, он зверь.
Но странно был мой ум упрям,
И молча думал я,
Что боль дана как правда нам,
Чужая и моя.
О, знаю, боль сильней всего,
И ярче всех огней,
Без боли тупо и мертво
Мельканье жалких дней.
И я порой терзал других,
Я мучил их… Ну, что ж!
Зато я создал звонкий стих,
И этот стих не ложь.
Кому я радость доставлял,
Тот спал как сытый зверь.
Кого терзаться заставлял,
Пред тем открылась дверь.
И сам в безжалостной борьбе
Терзание приняв,
Благословенье шлю тебе,
Кто предо мной неправ.
Быть может, ересь я пою?
Мой дух ослеп, оглох?
О, нет, я слышу мысль мою,
Я знаю, вечен Бог!