J'écoutе еncorе & son chant a cеssé.
Недавно весь Парнас в печальную минуту
Оплакал Душеньки творца кончину люту:
Увы! Нас музы вновь ко горестям влекут —
На гроб певца времен потоки слезны льют.
Твой век, о Сен-Ламбер, век мирный, долголетный,
Исчез как тени след в пространстве незаметный!
Исчезло все!.. Нет, нет, и вопреки судьбе
Бессмертье в вечности принадлежит тебе.
Изникнет славы храм из гробовых обломков;
Внемли мне, христианин. Будь
Готов помочь тому, кто просит.
Я Вечный Жид—и вечно в путь
Могучий вихрь меня уносит.
Все мрет вокруг. Мне смерти нет.
С надеждой жду, чтоб загасила
Ночь над землей на веки свет —
Но каждый день встает светило.
Иди! Иди!
Звучит мне всюду с грозной силой.
Мы время по часам заметили
И кверху поползли по склону.
Вот и обрыв. Мы без свидетелей
У края вражьей обороны.
Вот там она, и там, и тут она —
Везде, везде, до самой кручи.
Как паутиною опутана
Вся проволкою колючей.
Тайной скрыты все рожденья,
Тайной скрыта наша смерть.
Бог, спаси от искушенья,
И возьми нас после смерти в голубую твердь.
Вот, выходит мать из терема, и вся она — кручина,
Черным шелком обвила она дитя, родного сына,
Положила на кораблик, и пустила на Дунай.
«Уплывай, судьба, в безвестность Горе! Дитятко, прощай».
Чтобы страшного избегнуть, по волнам дитя пустила,
Обливаяся горючими слезами, говорила: —
I
Беспечный жил народ в счастливом городке:
Любил он красоту и дольней жизни сладость;
Была в его душе младенческая радость.
Венчанный гроздьями и с чашею в руке,
Смеялся медный фавн, и украшали стену
То хороводы муз, то пляшущий кентавр.
В те дни умели жить и жизни знали цену:
Пенатов бронзовых скрывал поникший лавр.
Я при жизни был рослым и стройным,
Не боялся ни слова, ни пули
И в обычные рамки не лез.
Но с тех пор как считаюсь покойным,
Охромили меня и согнули,
К пьедесталу прибив «Ахиллес».
Не стряхнуть мне гранитного мяса
И не вытащить из постамента
Ахиллесову эту пяту,
Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр.
Распростерт на ложе царском, — скиптр на сердце, — Александр.
То, что было невозможно, он замыслил, он свершил,
Блеск фаланги македонской видел Ганг и видел Нил,
Будет вечно жить в потомстве память славных, страшных дел,
Жить в стихах певцов и в книгах, сын Филиппа, твой удел!
Между тем на пышном ложе ты простерт, — бессильный прах,
(из поэмы „Смерть храбраго Вардана Мамиконьяна“).
И теперь нам молчать? И теперь свою речь
Подавлять, когда враг свой губительный меч
Нам приставил к груди, как безсильным рабам,
Не внимая рыданьям и горьким мольбам?
Что же делать нам, братья? что в горе начать?..
И теперь нам молчать?!
И теперь нам молчать, когда хитрым врагом
Все коварно повержено в рабство кругом?
Разстаться мы должны, и искренно вполне
Теперь ты думаешь, что плачешь обо мне,
Но, милая жена, ты этого не знаешь,
Что о самой себе ты слезы проливаешь.
Скажи, ты думала-ль о том когда-нибудь,
Деля со мной тревожной жизни путь,
Что волею судьбы сошлись мы в мире оба
И что связала нас она до двери гроба?
Вдвоем могли смотреть мы радостно вперед,
Расстаться мы должны, и искренно вполне
Теперь ты думаешь, что плачешь обо мне,
Но, милая жена, ты этого не знаешь,
Что о самой себе ты слезы проливаешь.
Скажи, ты думала ль о том когда-нибудь,
Деля со мной тревожной жизни путь,
Что волею судьбы сошлись мы в мире оба
И что связала нас она до двери гроба?
Вдвоем могли смотреть мы радостно вперед,
Влюбленных в смерть не властен тронуть тлен.
Ты знаешь, ведь бессмертны только тени.
Ни вздоха! Будь, как бледный гобелен!
Бесчувственно минуя все ступени,
все облики равно отпечатлев,
таи восторг искусственных видений;
забудь печаль, презри любовь и гнев,
стирая жизнь упорно и умело,
чтоб золотым гербом стал рыжий лев,
серебряным — лилеи венчик белый,
Пусть много смог ты, много превозмог
И даже мудрецом меж нами признан.
Но жизнь — есть жизнь. Для жизни ты не бог,
А только проявленье этой жизни.
Не жертвуй светом, добывая свет!
Ведь ты не знаешь, что творишь на деле.
Цель средства не оправдывает… Нет!
У жизни могут быть иные цели.
Иль вовсе нет их. Есть пальба и гром.
Мир и война. Гниенье и горенье.
(из поэмы «Смерть храброго Вардана Мамиконяна»)
И теперь нам молчать? И теперь свою речь
Подавлять, когда враг свой губительный меч
Нам приставил к груди, как бессильным рабам,
Не внимая рыданьям и горьким мольбам?
Что же делать нам, братья? что в горе начать?..
И теперь нам молчать?!
И теперь нам молчать, когда хитрым врагом
Все коварно повержено в рабство кругом?
В Всевышней помощи живущий,
В покрове Бога водворен,
Заступником Его зовущий,
Прибежищем своим, и в Нем
Надежду кто свою кладет в свой век,
Велик, велик тот в свете человек! Господь его от сокровенных,
От хитрых сохранит сетей,
Спасет его от дерзновенных
И от зломышленных людей;
Избавит от клевет, от лести злой,
Огневой крюшон с поклоном
Капуцину черт несет.
Над крюшоном капюшоном
Капуцин шуршит и пьет.
Стройный черт, — атласный, красный, —
За напиток взыщет дань,
Пролетая в нежный, страстный,
Грациозный па д’эспань, —
(П. Н. Вейнбергу)
Рассказ относится к началу термидора.
Последние лучи кровавого террора
Зажглись над городом, гремел последний гром.
И смерть являлася едва ль не в каждый дом.
Не прекращалася работа гильотины,
Но страха не было пред близостью кончины.
Всех обвиняемых в тюрьме Консьержери
Считалось до трехсот. С сиянием зари
К ним утро каждое являлся безобразный
Над Римом царствовал Траян,
И славил Рим его правленье,
А на смиренных христиан
Возникло новое гоненье,
И вот — седого старика
Схватили; казнь его близка,
Он служит сам себе уликой:
Всё крест творит рукою он,
Когда на суд уж приведен
К богам империи великой.
Из «Романцеро»
Вздымалося море, луна из-за туч
Уныло гляделась в волне.
От берега тихо отчалил наш челн,
И было нас трое в челне.
Стройна, недвижима, как бледная тень,
Пред нами стояла она.
На образ волшебный серебряный блеск
Порою кидала луна.
Ежели будешь ты другая
И пременишся дорогая;
Знай, что и тогда
Я не пременюся,
И к тебе всегда
Страстен сохранюся;
Кто мила, я верен той.
Вечно я больше не пленюся,
Ни какою красотой.
Ежели будеш ты другая
И пременишся дорогая;
Знай, что и тогда
Я не пременюся,
И к тебе всегда
Страстен сохранюся;
Кто мила, я верен той.
Вечно я больше не пленюся,
Ни какою красотой.
Еще удар душе моей,
Еще звено к звену цепей!
И ты, товарищ тайной скуки,
Тревог души, страданий, муки,
И ты, о добрый мой скворец,
Меня покинул наконец!
Скажи же мне, земной пришлец,
Ужели смрад моей темницы
Стеснил твой дух, твои зеницы?
Но тихо все... безмолвен он,
Сто лет, как Орден рыцарей крестовых
Свой меч в крови язычников багрит;
Страшится прусс оков его суровых
И от родных полей своих бежит,
И до равнин Литвы необозримых
И смерть, и плен преследует гонимых.
Теперь врагов лишь Неман разделяет:
Там, средь лесов, обителей богов,
Верхи божниц языческих сверкают;
А здесь, взнеся чело до облаков
Филлидв в самыя свои цветущи лета,
Лишается друзей и солнечнаго света.
Сверкнула молния, слетел ужасный гром,
Филлиду поразил и возмутил их дом:
Вой а доме: стон и вопл, сестра и брат во плаче,
Родитель мучится еще и всех их паче,
А о твоем я что мучении скажу,
Когда тебя себе на мысли вображу,
И твой незапный сей и самый случай слезный,
Любовник страждущий, жених ея любезный!
Сад Прозерпины
Здесь, где миры спокойны,
Где смолкнут в тишине
Ветров погибших войны,
Я вижу сны во сне:
Ряды полей цветущих,
Толпы людей снующих,
То сеющих, то жнущих,
И все, как сон, во мне.
Устал от слез и смеха,
Старик садить сбирался деревцо.
«Уж пусть бы строиться; да как садить в те лета,
Когда уж смотришь вон из света!»
Так, Старику смеясь в лицо,
Три взрослых юноши соседних рассуждали.
«Чтоб плод тебе твои труды желанный дали,
То надобно, чтоб ты два века жил.
Неужли будешь ты второй Мафусаил?
Оставь, старинушка, свои работы:
Тебе ли затевать толь дальние расчеты?
Давно это было…
Разъезд пограничный в далеком Шираме, —
Бойцов было трое, врагов было двадцать, —
Погнался в пустыню за басмачами.
Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью.
На смерть от безводья шли смелые трое.
Два дня мы от них не имели известий,
И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы,
Как волны немые застывшего моря.
Осталось на свете жары колыханье
Смерть —
не сметь!
Строит,
Строит, рушит,
Строит, рушит, кроит
Строит, рушит, кроит и рвет,
тихнет,
тихнет, кипит
тихнет, кипит и пенится,
гудит,
Хвала тебе, сон мертвых крепкий!
Лобзанью уст хвала твоих!
Ты прочный мир несешь на них,
Путь жизни изглаждаешь терпкий,
Сушишь горячих токи слез;
Ты пристань бурею носимых,
Предел мятущих душу грез;
Ты врач от язв неисцелимых;
Сынов ты счастья ложный страх:
Зло, в их рожденное умах.
Погаснул день! — и тьма ночная своды
Небесные, как саваном, покрыла.
Кой-где во тьме вертелись и мелькали
Светящиеся точки,
И между них земля вертелась наша;
На ней, спокойствием объятой тихим,
Уснуло все — и я один лишь не спал.
Один я не спал… страшным полусветом,
Меж радостью и горестью срединой,
Мое теснилось сердце — и желал я
К ТВОРЦУ,
во время грома.
Гремит,—се не Еговы ль глас?
Не Он ли с высоты блистает,
И горы молнией венчает?
Не Он ли древние дубы сии потряс,
С которых стая птиц испуганных спорхает?
Природа облеклась хламидою ночной,
Лишь ехо звонкое откликнется порой,
И шорох наконец по рощам засыпает;
Ласкаемый цветущими мечтами,
Я тихо спал и вдруг я пробудился,
Но пробужденье тоже было сон;
И думая, что цепь обманчивых
Видений мной разрушена, я вдвое
Обманут был воображеньем, если
Одно воображение творит
Тот новый мир, который заставляет
Нас презирать бесчувственную землю.
Казалось мне, что смерть дыханьем хладным
Подруга нежная зефиру
В восточных небесах видна;
Уж по небесному сапфиру
Румянит солнцу путь она;
Коням его ковры сплетает
Из розовых своих лучей —
И звезды, красоту ночей,
В румяны, ризы увивает.
Уже из недр восточных вод
Выводит солнце новый год.
Я иду. Спотыкаясь и падая ниц,
Я иду.
Я не знаю, достигну ль до тайных границ,
Или в знойную пыль упаду,
Иль уйду, соблазненный, как первый в раю,
В говорящий и манящий сад,
Но одно — навсегда, но одно — сознаю;
Не идти мне назад!
Зной горит, и губы сухи.
Дали строят свой мираж,
— Я проживал тогда в Швейцарии… Я был очень молод, очень самолюбив — и очень одинок. Мне жилось тяжело — и невесело. Еще ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Всё на земле мне казалось ничтожным и пошлым, — и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль… о самоубийстве. «Докажу… отомщу…» — думалось мне… Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде… а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу и что пора разбить стесняющий сосуд… Байрон был моим идолом, Манфред моим героем.
Однажды вечером я, как Манфред, решился отправиться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей, — туда, где нет даже растительной жизни, где громоздятся одни мертвые скалы, где застывает всякий звук, где не слышен даже рев водопадов!
Что я намерен был там делать… я не знал… Быть может, покончить с собою?!
Я отправился…
Шел я долго, сперва по дороге, потом по тропинке, всё выше поднимался… всё выше. Я уже давно миновал последние домики, последние деревья… Камни — одни камни кругом, — резким холодом дышит на меня близкий, но уже невидимый снег, — со всех сторон черными клубами надвигаются ночные тени.