Знать хочешь ты, где я в Петрополе живу —
О улице я сей еще не известился
И разно для того поднесь ее зову,
А точно то узнать не много я и льстился.
Но должно знать тебе, писать ко мне куда:
Туда.
По окончании его незлобна века,
Сего живу я в доме человека,
Которого мне смерть
Слез токи извлекала,
И, вспомня коего, нельзя мне их отерть.
Ты знаешь то, чья смерть
В Москве сразить меня ударам сим алкала.
Владеет домом сим его любезный брат,
Толико ж, как и он, не зол и добронравен.
То знает весь сей град,
Что честностью сей муж печется быти славен.
Однако у него не этот только дом,
Так я скажу тебе потом
Сему двору приметы,
И после от тебя,
Приятеля любя,
Я буду получать и спросы и ответы.
В вороты из ворот, а улица межа,
Живет почтенна госпожа,
Два коей прадеда, храня нелицемерность
И ко империи свою Российской верность,
За истину окончили живот,
Которых честности в усердии явленны,
Для коей мужи те Мазепой умерщвленны,
Спасая и Петра, и нас, и свой народ,
Чтоб были искры злы, не вспыхнув, утоленны.
К забору этого двора к Фонтанке двор,
С забором! о забор,
В котором жительство имеет сенатор,
Науки коему, художества любезны;
Он ведает, они для общества полезны.
В сем доме у него всегда пермесский глас,
Он сделал у себя в Петрополе Парнас.
Его сын скрипкою успешно подражает
Той лире, коею играет Аполлон.
Искусство он свое вседневно умножает,
И стал уже его прямым любимцем он.
Его сестра играет на тимпане.
Другая тут поет при струнах и органе,
И для того
На сем дворе его
Все слышат восклицанье хора.
Певица же еще притом и Терпсихора.
Лунам вокруг планет, вкруг солнц планетам,
Ав солнцам путь вкруг величайша солнца.
Отче наш, иже еси на небесех! На сих бесчисленных, светящих
И освещаемых мирах,
Живут неравны силой Духи
В разночувствительных телах,
В едином том их чувства сходны:
Все Бога сознают и радуются Богу.
Да святится имя Твое! Всевышний, Он, — всего себя
Един могущ постигнут,
И радоватися един
Своей всей благости, всей силе,
От века зиждет всем блаженство,
Всем жителям своих миров.
Да приидет царствие Твое! О, благо им, что не они
Судьбой своею управляют,
А Он: о, благо всем! и нам на сей земли!
Да будет воля Твоя, яко на небеси
и на земли. Он воздвизает клас на стебле, Он приводит
Златое яблоко и грозд багряный в зрелость;
На холме агнца Он пасет, в дубраве лань.
Но Он и гром свой посылает
На холмы и дубравы,
И дар свой поражает градом
На стебле и на ветви!
Хлеб наш насущный даждь нам днесь. Находятся ль и там, над областию грома,
Жилища грешников и смертных?
Там дружба во вражду меняется ль как здесь?
Смерть разлучает ли и тамо дружбу?
Остави нам долги нашя, якоже и мы
оставляем должником нашим. Различные пути ведут к высокой цели,
К блаженству. Некие из них
Пустынями ведут; но даже и на сих
Цветут для странника цветы веселий,
И он, при сладостных забвения водах,
Покой вкушает по трудах.
Не введи нас во искушение, но избави
нас от лукаваго. Тебе хвала и поклоненье,
Тебе,
Который солнцами, планетами, лунами
Велико солнце окружил!
Который создал Духи,
И их блаженство зиждет,
И дарует живот,
И смерть ниспосылает;
Ведет стезей пустынной к цели,
Отраду путникам дая.
Тебе хвала и поклоненье!
Яко твое есть царство, и сила, и слава.
Аминь.
Как вникал я в твое многолетие, Мцхета.
Прислонившись к тебе, ощущал я плечом
мышцы трав и камней, пульсы звука и цвета,
вздох стены, затрудненный огромным плющом.Я хотел приобщить себя к чуждому ритму
всех старений, столетий, страстей и смертей.
Но не сведущий в этом, я звал Серафиту,
умудренную возрастом звезд и детей.Я сказал ей: — Тебе все равно, Серафита:
умерла, и воскресла, и вечно жива.
Так явись мне воочью, как эта равнина,
как Армази, созвездия и дерева.Не явилась воочью. Невнятной беседой
искушал я напрасно твою немоту.
Ты — лишь бедный ребенок, случайно бессмертный,
но изведавший смерть, пустоту и тщету.Все тщета! — я подумал. — Богатые камни
неусыпных надгробий — лишь прах, нищета.Все тщета! — повторил я. И вздрогнул: — А Картли?
Как же Картли? Неужто и Картли — тщета? Ничего я не ведал. Но острая влага
округлила зрачок мой, сложилась в слезу.
Вспомнил я — только ель, ежевику и благо,
снизошедшее в этом году на лозу.И пока мои веки печаль серебрила,
и пугал меня истины сладостный риск,
продолжала во веки веков Серафита
красоты .и бессмертия детский каприз.Как тебе удалось — над убитой боями
и воскресшей землею, на все времена,
утвердить независимый свет обаянья,
золотого и прочного, словно луна? Разве может быть свет без источника света?
Или тень без предмета? Что делаешь ты!
Но тебе ль разделять здравомыслие это
в роковом заблужденье твоей красоты! Что тебе до других? Умирать притерпелись,
не умеют без этого жить и стареть.
Ты в себе не вольна — неизбывная прелесть
не кончается, длится, не даст умереть.Так прощай или здравствуй! Покуда не в тягость
небесам над Армази большая звезда, —
всем дано претерпеть эту муку и благость,
ничему не дано миновать без следа.
Верблюжьи колючки. Да саксаул.
Да алый шар солнца над
Сухими буграми. Да жаркий гул
Вагонов… Степь. Мир. Закат.
Тут сушь разогретой пустой земли
Жжет рельсы, свистит в окно.
Змеиную шею верблюд в пыли
Повертывает на полотно.
И в медном безлюдьи нагих широт,
Выглядывающих, как погост,
Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет
Приятелем мертвых верст.
Ни капли воды. Солона, горька
Земля. Даже воздух весь
Разносит запах солончака
В зеркальный металл небес.
Владычеством смерти и торжеством
Бесплодной земли восстав,
Здесь степь против разума, и кругом
Ее сумасшедший нрав.
Она отрицает себя и нас,
Верблюдов, киргизов, мир,
Когда добела раскаленный глаз
Ее превратил в пустырь.
И можно поверить, – когда б не так
Я крепко дружил с землей, –
Что мир опустел, нищ, угрюм и наг
Перед этой слепой бедой.
Но жаркий железный вагонный стук,
Но рельсы сквозь этот ад…
И вот над пустыней, как верный друг,
Свисток разорвал закат.
По древней верблюжьей тоске твоей,
Преступница прав земных,
Прошел колесом, обвился, как змей,
Стянул в литые ремни.
И в этом отмщенье испей до дна:
Пшеница, вода, арык;
И будет другая весна дана,
Чтоб к новой киргиз привык.
Что смерть? Что безумство? Иная крепь
Осилит твой дикий нрав.
Так будь человеку покорной, степь,
Всей силой земли и трав!
12 июля 1930 Ст. Арысь
Германия—Гамлет. По ночам
Свобода мертвая встает,
И скорбно бродит по холмам,
И стражу верную зовет.
Тому, кто медлит на пути,
С мольбой протягивает руку:
«О, обнажи свой меч и мсти,
Отмсти за смерть мою и муку».
Он слышит в трепете призыв
И вдруг, поняв немую речь,
Бежит, клинок меча схватив,
Но обнажит ли он свой меч?
Он мыслит, грезит, и сквозь тьму
Сомнений путь свой намечает,
Но для отважных дел ему
Души отважной нехватает.
Недвижность вырастили в нем
Постель и книги, жизнь вне дел,
Густела кровь. Так, день за днем,
Он нажил астму, ожирел.
Он философствовать любил
О Канте, боге, о рапирах,
Сжигая юношеский пыл
В аудиториях, трактирах.
И в нем теперь решимость мрет
Лишь иногда, внушая страх.
Он речи пламенные льет
И воспевает гнев в стихах.
А если вдруг сверкнет порыв
Бороться,—он, в стремленьи яром,
Внезапно меч свой обнажив,
Разит невинного ударом.
Любовно он свой рок несет,
Смеется нал собой порой,
Сам в ссылку за море идет,
Чтоб возвратиться, как герой;
Он все язвит в своих речах.
Царей насмешкой едкой гложет,
А дело, дело… делом, ах,
Он ни одним блеснуть не может.
И, наконец, свой сонный круг
Прорвав, под’емлет грозно меч,
Чтобы в последнем акте вдруг
К ногам сраженных им же лечь.
И так он жалок в этот час,
И так постыдно их соседство,
Он мертв, и властно Фортинбрас
Идет, чтоб царство взять в наследство.
Мы далеки от той черты.
Прошел четвертый акт. Но вот,
Смотри, герой, чтоб в пятом ты
Не кончив так же, как и тот.
Мы уповаем каждый день:
Обрадуй нас великой вестью
И успокой свободы тень
Давно заслуженною местью.
Используй миг, оставь мечты.
Взмахни мечом на смерть врагам.
Пока рапирой галльской ты
Лаэртом не отравлен сам.
Покуда северная рать, —
Не скандинавская, конечно, —
Не подошла, чтоб отобрать
Твое наследие навечно.
Пора. Решайся, чтоб в бою
Быть до победного конца.
Ты клятву выполни свою,
И отомсти за смерть отца.
Не медли, нет путей назад…
Но мне ль браниться, о, создатель.
Не сам ли я—родной твой брат,
Медлитель вечный и мечтатель.
1.
Солдатская
С песней, с дробью барабанною
Мы, друзья, в ряды построимся
И, ступив на поле бранное,
Славной смерти удостоимся.
Подвиг, мужественно пройденный,
Не забудется потомками.
Будет петь веками родина
Нашей славы песни громкие!
…Черный ворон в небе кружится,
Нам грозит зрачками тусклыми,
Но испытанное в мужестве
Не поддастся сердце русское.
Наши деды, наши прадеды
Не служили кривде слугами;
Мы земли не ищем краденой,
Чести ищем непоруганной!
Мы на ветер слов не тратили,
Мы клялись родным околицам.
Наши жены, наши матери
За победы наши молятся.
Слово храбрых — слово твердое.
И земли родной не выдадим;
Русских можно видеть мертвыми,
Но рабами их не видели!
С песней, с дробью барабанною
Мы, друзья, в ряды построимся
И, ступив на поле бранное,
Славной смерти удостоимся…
2.
Казачья
Провожает сына мать
На чужбину воевать:
«В добрый час, счастливый путь…
Да, смотри, не позабудь:
На войне на старика
Не выхватывай клинка.
Нам со старым воевать —
Что чужое воровать».
Провожает сына мать
На чужбину воевать:
«В добрый час, счастливый путь…
Да еще не позабудь:
Баба встретится, сынок,
Не выхватывай клинок.
С глупой бабой воевать —
Что чужое воровать.
Но когда начнется бой
И схлестнется враг с тобой,
Мой наказ тебе таков:
За убитых стариков,
За поруганную честь
Рубани что силы есть.
С лютым зверем воевать —
Только славу добывать!»
Ребенок был убит, — две пули — и в висок!
Мы в комнату внесли малютки тело:
Весь череп раскроен, рука закостенела,
И в ней — бедняжка! — он держал волчок.
Раздели мы с унынием немым
Труп окровавленный, и бабушка-старуха
Седая наклонилася над ним
И прошептала медленно и глухо:
«Как побледнел он… Посветите мне…
О боже! волоса в крови склеились».
Ночь, будто гроб, темнела… В тишине
К нам выстрелы порою доносились:
Там убивали, как убили тут…
Ребенка простынею белой
Она окутала, и труп окоченелый
У печки стала греть. Напрасный труд!
Обвеян смерти роковым дыханьем,
Лежал малютка, холоден как лед,
Ручонки опустив, открывши рот,
Бесчувственный к ее лобзаньям…
«Вот посмотрите, люди добрые, — она
Заговорила вдруг, прервав рыданья, —
Они его убили… У окна
Он здесь играл… и в бедное созданье,
В ребенка малого — ему еще восьмой
Годочек был — они стреляют… Что же
Он сделал им, малютка бедный мой…
Как был он тих и кроток, о мой боже…
С охотою ходил он в школу… да,
И все учителя его хвалили,
Он письма для меня писал всегда, —
И вот, разбойники, они его убили!
Скажите мне: не всё ль равно
Для господина Бонапарта было
Убить меня? Я смерти жду давно…
Но он… дитя…»
Рыданьем задушило
Старухе грудь, и не могла она
Сказать ни слова долго… Мы стояли
Вокруг несчастной, полные печали,
И сердце надрывалось в нас… «Одна,
Одна останусь я теперь… Что будет
Со мною, старой? Пусть господь рассудит
Меня с убийцами! За что они в наш дом
Пустили выстрелы? Ведь не кричал малютка:
»Да здравствует республика!» Лицом
Она склонилась к телу… Было жутко
Старухи горьким жалобам внимать
Над трупом отрока окровавленным…
Несчастная! Могла ль она понять…
1
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.
Все птицы вымерли, но Бог вошёл.
Сивилла: выпита, сивилла: сушь.
Все жилы высохли: ревностен муж!
Сивилла: выбыла, сивилла: зев
Доли и гибели! — Древо меж дев.
Державным деревом в лесу нагом —
Сначала деревом шумел огонь.
Потом, под веками — в разбег, врасплох,
Сухими реками взметнулся Бог.
И вдруг, отчаявшись искать извне:
Сердцем и голосом упав: во мне!
Сивилла: вещая! Сивилла: свод!
Так Благовещенье свершилось в тот
Час не стареющий, так в седость трав
Бренная девственность, пещерой став
Дивному голосу…
— так в звёздный вихрь
Сивилла: выбывшая из живых.
2
Каменной глыбой серой,
С веком порвав родство.
Тело твоё — пещера
Голоса твоего.
Недрами — в ночь, сквозь слепость
Век, слепотой бойниц.
Глухонемая крепость
Над пестротою жниц.
Кутают ливни плечи
В плащ, плесневеет гриб.
Тысячелетья плещут
У столбняковых глыб.
Горе горе́! Под толщей
Век, в прозорливых тьмах —
Глиняные осколки
Царств и дорожный прах
Битв…
3
Сивилла — младенцу
К груди моей,
Младенец, льни:
Рождение — паденье в дни.
С заоблачных нигдешних скал,
Младенец мой,
Как низко пал!
Ты духом был, ты прахом стал.
Плачь, маленький, о них и нас:
Рождение — паденье в час!
Плачь, маленький, и впредь, и вновь:
Рождение — паденье в кровь,
И в прах,
И в час…
Где зарева его чудес?
Плачь, маленький: рожденье в вес!
Где залежи его щедрот?
Плачь, маленький: рожденье в счёт,
И в кровь,
И в пот…
Но встанешь! То, что в мире смертью
Названо — паденье в твердь.
Но узришь! То, что в мире — век
Смежение — рожденье в свет.
Из днесь —
В навек.
Смерть, маленький, не спать, а встать.
Не спать, а вспять.
Вплавь, маленький! Уже ступень
Оставлена…
— Восстанье в день.
Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель.
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет — похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь — не продашь.
Обманешь — сам уже торгаш.
Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди — ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.
Я не знал в этот вечер в деревне,
Что не стало Анны Андреевны2,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не парадные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
ПРОХОДЯ ПО ЛАБИРИНТУ
Позабыв о блеске Солнца, в свете призрачных огней,
Проходя по лабиринту бесконечных ступеней,
С каждым шагом холодею, с каждым днем темнее грусть,
Все, что было, все, что будет, знаю, знаю наизусть.
Было много… Сны, надежды, свежесть чувства, чистота,
А теперь душа измята, извращенна и пуста.
Я устал. Весна побле́кла. С Небом порван мой завет.
Тридцать лет моих я прожил. Больше молодости нет.
Я в бесцельности блуждаю, в беспредельности грущу,
И, утратив счет ошибкам, больше Бога не ищу.
Я хотел от сердца к Небу перебросить светлый мост, —
Сердце прокляло созвездья, сердце хочет лучших звезд.
Что же мне еще осталось? С каждым шагом холодеть?
И на все, что просит счастья, с безучастием глядеть?
О, последняя надежда, свет измученной души,
Смерть, услада всех страданий, Смерть, я жду тебя, спеши!
ОНА ПРИДЕТ
Она придет ко мне безмолвная,
Она придет ко мне бесстрастная,
Непостижимой неги полная,
Успокоительно прекрасная.
Она придет как сон таинственный,
Как звук родной во мгле изгнания,
И сладок будет миг единственный
На грани мрака и сознания.
Я буду тихим, буду радостным,
Изведав счастье примирения,
Я буду полон чувством сладостным,
Неизяснимостью забвения.
Безгласно буду я беседовать
С моей душою улетающей,
Безгласно буду проповедовать
О силе жизни созидающей, —
О силе Правды, не скудеющей
За невозбранными пределами,
И над умершим тихо веющей
В последний раз крылами белыми.
С утра покинув приозерный луг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Все позади: простуженный ночлег,
И ржавый лист, и первый мокрый снег…
А там, на юге, пальмы и ракушки
И в теплом Ниле теплые лягушки.
Вперед! Вперед! Дорога далека,
Все крепче холод, гуще облака,
Меняется погода, ветер злей,
И что ни взмах, то крылья тяжелей.
Смеркается… Все резче ветер в грудь,
Слабеют силы, нет, не дотянуть!
И тут протяжно крикнул головной:
— Под нами море! Следуйте за мной!
Скорее вниз! Скорей, внизу вода!
А это значит — отдых и еда! —
Но следом вдруг пошли перепела.
— А вы куда? Вода для вас — беда!
Да, видно, на миру и смерть красна.
Жить можно разно. Смерть — всегда одна!..
Нет больше сил… И шли перепела
Туда, где волны, где покой и мгла.
К рассвету все замолкло… тишина…
Медлительная, важная луна,
Опутав звезды сетью золотой,
Загадочно повисла над водой.
А в это время из далеких вод
Домой, к Одессе, к гавани своей,
Бесшумно шел красавец турбоход,
Блестя глазами бортовых огней.
Вдруг вахтенный, стоявший с рулевым,
Взглянул за борт и замер, недвижим.
Потом присвистнул: — Шут меня дери!
Вот чудеса! Ты только посмотри!
В лучах зари, забыв привычный страх,
Качались гуси молча на волнах.
У каждого в усталой тишине
По спящей перепелке на спине…
Сводило горло… Так хотелось есть!..
А рыб вокруг — вовек не перечесть!
Но ни один за рыбой не нырнул
И друга в глубину не окунул.
Вставал над морем искрометный круг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Летели гуси в огненный рассвет,
А с корабля смотрели им вослед, —
Как на смотру — ладонь у козырька, —
Два вахтенных — бывалых моряка!
Мне памятно: как был ребенком я —
Любил я сказки; вечерком поране
И прыг в постель, совсем не для спанья,
А рассказать чтобы успела няня
Мне сказку. Та, бывало, и начнет
Мне про Иван-царевича. ‘Ну вот, —
Старушка говорит, — путем-дорогой
И едет наш Иван-царевич; конь
Золотогривый и сереброногой —
Дым из ушей, а из ноздрей огонь —
Стремглав летит. Да вдруг и раздвоилась
Дорожка-то: одна тропа пустилась
Направо, вдаль, через гористый край;
Другая же тропинка своротилась
Налево — в лес дремучий, — выбирай!
А тут и столб поставлен, и написан
На нем наказ проезжему: пустись он
Налево — лошадь сгинет, жив ездок
Останется; направо — уцелеет
Лихой золотогрив, сереброног,
А ездоку смерть лютая приспеет.
Иван-царевич крепко приуныл:
Смерть жаль ему коня-то; уж такого
Ведь не добыть, он думает, другого,
А всё ж себя жаль пуще, своротил
Налево’, — и так далее; тут бреду
Конец не близко, много тут вранья,
Но иногда мне кажется, что я
Вдоль жизни, как Иван-царевич, еду —
И, вдумавшись, в той сказке нахожу
Изрядный толк. Вот я вам расскажу,
Друзья мои, не сказку и не повесть,
А с притчей быль. Извольте: я — ездок,
А конь золотогрив, сереброног —
То правда божья, истина да совесть.
И там и здесь пути раздвоены —
Налево и направо. Вот и станешь, —
Которой же держаться стороны?
На ту посмотришь да на эту взглянешь.
Путь честный — вправо: вправо и свернешь,
Коль правоту нелицемерно любишь,
Да тут-беда! Тут сам себя погубишь
И лишь коня бесценного спасешь.
Так мне гласит и надпись у распутья.
Живи ж, мой конь! Готов уж повернуть я
Направо — в гору, в гору — до небес. .
Да думаешь: что ж за дурак я? Эво!
Себя губить! — Нет! — Повернул налево,
Да и давай валять в дремучий лес!
I
На прощанье — ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука —
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти: и после
нам не вместе лежать.
II
Кто бы ни был виновен,
но, идя на правёж,
воздаяния вровень
с невиновными ждёшь.
Тем верней расстаёмся,
что имеем в виду,
что в Раю не сойдёмся,
не столкнёмся в Аду.
III
Как подзол раздирает
бороздою соха,
правота разделяет
беспощадней греха.
Не вина, но оплошность
разбивает стекло.
Что скорбеть, расколовшись,
что вино утекло?
IV
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасёт затемненья
ни рапид, ни наплыв.
В нашей твёрдости толка
больше нету. В чести
одарённость осколка
жизнь сосуда вести.
V
Наполняйся же хмелем,
осушайся до дна.
Только ёмкость поделим,
но не крепость вина.
Да и я не загублен,
даже ежели впредь,
кроме сходства зазубрин,
общих черт не узреть.
VI
Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце «никогда».
Так скорбим, но хороним;
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.
VII
Распадаются домы,
обрывается нить.
Чем мы были и что мы
не смогли сохранить, —
промолчишь поневоле,
коль с течением дней
лишь подробности боли,
а не счастья видней.
VIII
Невозможность свиданья
превращает страну
в вариант мирозданья,
хоть она в ширину,
завидущая к славе,
не уступит любой
залетейской державе;
превзойдёт голытьбой.
IX
Что ж без пользы неволишь
уничтожить следы?
Эти строки всего лишь
подголосок беды.
Обрастание сплетней
подтверждает к тому ж:
расставанье заметней,
чем слияние душ.
X
И, чтоб гончим не выдал
— ни моим, ни твоим —
адрес мой храпоидол
или твой — херувим,
на прощанье — ни звука;
только хор Аонид.
Так посмертная мука
и при жизни саднит.
Холодный сон моей души
С сном вечности меня сближает;
В древесной сумрачной тиши
Меня могила ожидает.
Амуры! ныне вечерком
Земле меня предайте вы тайком!
К чему обряды похорон?
Жрецов служенье пред народом?
Но к грациям мне на поклон
Позвольте сбегать мимоходом.
Малютки! К ним хочу зайти,
Чтоб им сказать последнее прости.
О, как я вас благодарю!
Очаровательная радость!
Перед собой я вами зрю
Стыдливость, красоту и младость!
Теперь, малютки, спора нет,
От глаз моих сокройте дневный свет,
Попарно с факелом в руке
Ступайте, я иду за вами!
Но отдохните в цветнике:
Пусть полюбуюсь я цветами!
Амуры! с Флорой молодой
Проститься мне в час должно смертный свой.
Вот здесь, под тенью ив густых,
Приляжем, шуму вод внимая;
В знак горести на ивах сих
Висит моя свирель простая.
Малютки! с Фебом, кстати, я
В последний раз прощусь здесь у ручья.
Теперь пойдем! Но, на беду,
Друзей здесь застаю пирушку, —
К устам моим в хмельном чаду
Подносят дедовскую кружку.
Хоть рад, хоть нет, но должно пить.
Малютки! мне друзей грешно сердить!
Я поклялся оставить свет
И помню клятву неизменну;
Но к вам доверенности нет!
Вы населяете вселенну,
Малютки! вашим ли рукам
На упокой пустить меня к теням?
Вооружите вы меня —
И к мрачному за Стиксом краю
Отправлюсь сам без страха я.
Но что, безумный, я вещаю?
Малютки! в свете жить без вас —
Не та же ль смерть, и смерть скучней в сто раз?
Но дайте слово наперед
Не отягчать меня гробницей,
Пусть на земле моей цветет
Куст роз, взлелеянный денницей!
Тогда, амуры! я без слез
Пойду на смерть под тень душистых роз.
Постойте! Здесь глядит луна,
Зефир цветы едва целует,
Мирт дремлет, чуть журчит волна
И горлица любовь воркует,
Амуры! здесь, на стороне,
Покойный одр вы изготовьте мне!
Но дайте вспомнить! Так, беда!
Назад воротимся к Цитере.
В уме ли был своем тогда?
Забыл сказаться я Венере.
Амуры! к маменьке своей,
Прошу, меня сведите поскорей.
Смерть не уйдет, напрасен страх!
А может быть, Венеры взоры,
С широкой чашей пьяный Вакх,
Цевница Феба, розы Флоры,
Амуры! смерть велят забыть
И с вами вновь, мои малютки, жить.
1Вот и настал последний час…
Племянник, слушай старика.
Тебя я бранивал не раз
И за глазами и в глаза:
Я был брюзглив — да как же быть!
Не научился я любить…
Ты дядю старого прости,
Казну, добро себе возьми,
А как уложишь на покой —
Не плачь; ступай, махни рукой! 2И я был молод, ел и пил,
И красных девушек ласкал,
И зайцев сотнями травил,
С друзьями буйно пировал…
Бывало, в город еду я —
Купцы бегут встречать меня…
Я первым славился бойцом,
И богачом, и молодцом.
Богатство всё перевелось —
Да что!.. любить не довелось! 3И сам не знаю отчего:
Не то чтоб занят был другим —
Иль время скоро так прошло…
Но только не был я любим —
И не любил; зато тоска
Грызет и давит старика —
И в страшный час, последний час,
Ты видишь — слезы льют из глаз:
Мне эти слезы жгут лицо,
И стыдно мне и тяжело…4Ах, Ваня, Ваня! что мне в том,
Что я деньжонок накопил,
Что церковь выстроил и дом:
Я не любим, я не любил!
Что в деньгах мне? Возьмите всё,
Добро последнее мое —
Да лишь бы смерть подождала
И насладиться мне дала…
Ах, дайте страсть узнать и жизнь —
И я умру без укоризн! 5Я грешник, Ваня. Мне бы след
Теперь подумать и о том,
Как богу в жизни дать ответ,
Послать бы надо за попом…
Но всё мерещится — вот, вот
Ко мне красавица идет…
Я слышу робкий шум шагов
И страстный лепет милых слов,
И в голове моей седой
Нет места мысли неземной.6Я худо вижу… Смерть близка…
Ну, жизнь бесплодная, прощай!
Ох, Ваня! страшная тоска…
Родимый, руку мне подай…
Смотри же, детям расскажи,
Что дед их умер от тоски,
Что он терзался и рыдал,
Что тяжело он умирал —
Как будто грешный человек,
Хоть он и честно прожил век.
Осел, одетый в кожу львову,
Надев обнову,
Гордиться стал
И, будто Геркулес, под оною блистал.
Да как сокровищи такие собирают?
Мне сказано: и львы, как кошки, умирают
И кожи с них сдирают.
Когда преставится свирепый лев,
Не страшен левий зев
И гнев;
А против смерти нет на свете обороны.
Лишь только не такой по смерти львам обряд:
Нас черви, как умрем, ядят,
А львов ядят вороны.
Каков стал горд Осел, на что о том болтать?
Легохонько то можно испытать,
Когда мы взглянем
На мужика
И почитати станем
Мы в нем откупщика,
Который продавал подовые на рынке
Или у кабака,
И после в скрынке
Богатства у него великая река,
Или, ясняй сказать, и Волга и Ока,
Который всем теснят бока
И плавает, как муха в крынке,
В пространном море молока;
Или когда в чести увидишь дурака,
Или в чину урода
Из сама подла рода,
Которого пахать произвела природа.
Ворчал,
Мичал,
Рычал,
Кричал,
На всех сердился, —
Великий Александр толико не гордился.
Таков стал наш Осел.
Казалося ему, что он судьею сел.
Пошли поклоны, лести
И об Осле везде похвальны вести:
Разнесся страх,
И всё перед Ослом земной лишь только прах,
Недели в две поклоны
Перед Ослом
Не стали тысячи, да стали миллионы
Числом,
А всё издалека поклоны те творятся;
Прогневавшие льва не скоро помирятся;
Так долг твердит уму:
Не подходи к нему.
Лисица говорит: «Хоть лев и дюж детина,
Однако вить и он такая же скотина;
Так можно подойти и милости искать;
А я-то ведаю, как надобно ласкать».
Пришла и милости просила,
До самых до небес тварь подлу возносила,
Но вдруг увидела, все лести те пропев,
Что-то Осел, не лев.
Лисица зароптала,
Что, вместо льва, Осла всем сердцем почитала.
Двадцать девятое января 1783—1883 г.
Две музы на пути его сопровождали:
Одна,— как бы ночным туманом повита,
С слезою для любви, с усладой для печали,—
Была верна, как смерть,— прекрасна, как мечта;
Другая — светлая, — покровы обличали
В ней девы стройный стан; на мраморе чела
Темнел пахучий лавр; ее глаза сияли
Земным бессмертием,— она с Олимпа шла.
Одна — склонила путь, певца сопровождая
В предел, куда ведет гробниц глухая дверь
И, райский голос свой из вечности роняя,
Поет родной душе: «благоговей и верь!»
Другая — дочь богов, восторгом пламенея,
К Олимпу вознеслась, и будет к нам слетать,
Чтоб лавр Жуковского задумчиво вплетать
В венок певца — скорбей бессмертных Одиссея.
Двадцать девятое января 1783—1883 г.
Две музы на пути его сопровождали:
Одна,— как бы ночным туманом повита,
С слезою для любви, с усладой для печали,—
Была верна, как смерть,— прекрасна, как мечта;
Другая — светлая, — покровы обличали
В ней девы стройный стан; на мраморе чела
Темнел пахучий лавр; ее глаза сияли
Земным бессмертием,— она с Олимпа шла.
Одна — склонила путь, певца сопровождая
В предел, куда ведет гробниц глухая дверь
И, райский голос свой из вечности роняя,
Поет родной душе: «благоговей и верь!»
Другая — дочь богов, восторгом пламенея,
К Олимпу вознеслась, и будет к нам слетать,
Чтоб лавр Жуковского задумчиво вплетать
В венок певца — скорбей бессмертных Одиссея.
Она с рожденья пряла,
так свыше суждено,
и пело и плясало
ее веретено.
Вот солнце засияло
к ней в узкое окно,
и пело и плясало
ее веретено.
Прядет, прядет без срока,
хоть золотую нить
с лучом звезды далекой
рука могла бы свить.
Но пробил час, вот слышит
веселый стук копыт,
и нить рука колышет.
и сердце чуть дрожит.
Вскочила, оробелый
в окно бросает взор,
пред нею Рыцарь Белый
летит во весь опор.
Все видит: щит, облитый
лучами чистых звезд.
и на груди нашитый
широкий, красный крест:
В нем все так несказанно,
над шлемом два крыла…
и нить свою нежданно
рука оборвала.
Нить гаснет золотая,
как тонкий луч небес,
и милый образ, тая,
быстрее сна исчез.
Кто нить больную свяжет,
как снова ей блеснуть,
и сердцу кто расскажет,
куда он держит путь?
И день и ночь на страже
над нею Смерть, давно
ее не вьется пряжа.
молчит веретено.
— «Приди же, Смерть, у прялки
смени меня, смени!..
О. как ничтожно жалки
мои пустые дни!..
Вы, Ангелы, шепните,
как там соединить
две золотые нити
в одну живую нить!..
Я в первый раз бросаю
высокий терем мой,
и сердце рвется к Раю,
и очи полны тьмой!..
Вот поступью несмелой
к волнам сбегаю я.
где, словно лебедь белый,
качается ладья.
И к ней на грудь в молчанье
я, как дитя, прильну
и под ее качанье
безропотно усну!»
Портрет Н. В. Гоголя работы Александра Иванова
Ты, загадкой своенравной
Промелькнувший на земле,
Пересмешник наш забавный
С думой скорби на челе.
Гамлет наш! Смесь слез и смеха,
Внешний смех и тайный плач,
Ты, несчастный от успеха,
Как другой от неудач.
Обожатель и страдалец
Славы ласковой к тебе,
Жизни труженик, скиталец
С бурей внутренней в борьбе!
Духом схимник сокрушенный,
А пером Аристофан,
Врач и бич ожесточенный
Наших немощей и ран.
Но к друзьям, но к скорбным братьям
Полный нежной теплоты!
Ум, открытый всем понятьям,
Всем залетным снам мечты.
Жрец искусству посвященный,
Жрец высокого всего,
Так внезапно похищенный
От служенья своего!
В нем еще созданья зрели:
Смерть созреть им не дала!
Не достигнувшая цели
Пала смелая стрела.
Тенью смертного покрова
Дум затмилась красота:
Окончательного слова
Не промолвили уста.
Жизнь твоя была загадкой,
Нам загадкой смерть твоя,
Но успел ты, в жизни краткой,
Дар и подвиг бытия
Оправдать трудом и жертвой.
Не щадя духовных сил,
В суетах, в их почве мертвой
Ты таланта не зарыл.
Не алкал ты славы ложной,
Не вымаливал похвал —
Думой скорбной и тревожной
Высшей цели ты искал.
И порокам и нечестью
Обличительным пером
Был ты карой, грозной местью
Пред общественным судом.
Теплым словом убежденья
Пробуждал ты мудрый страх,
Святость слез и умиленье
В обленившихся душах.
Не погибнет — верной мздою
Плод воздаст в урочный час,
Добрый сеятель, тобою
Семя брошенное в нас.
Неуловимый маг в иллюзии тумана,
Среди тобою созданных фигур,
Я не могу узнать тебя, авгур,
Но я люблю тебя, правдивый друг обмана!
Богач комедии и нищий из романа,
То денди чопорный, то юркий балагур,
Ты даже прозу бедную одежды
От фрака строгого до «колеров надежды»
Небрежным гением умеешь оживить:
Здесь пуговицы нет, зато свободна нить,
А там на рукаве в гармонии счастливой
Смеется след чернил и плачет след подливы.
За ярким натянул ты матовый сапог,
А твой изящный бант развязан так красиво,
Что, глядя на тебя, сказать бы я не мог,
Неуловимый маг, и ложный, но не лживый,
Гулять ли вышел ты на розовой заре
Иль вешаться идешь на черном фонаре.
Загадкою ты сердце мне тревожишь,
Как вынутый блестящий нож,
Но если вещий бред поэтов только ложь,
Ты, не умея лгать, не лгать не можешь.
Увив безумием свободное чело,
Тверди ж им, что луна детей озябших греет,
Что от нее сердцам покинутым тепло,
Передавай им ложь про черное крыло,
Что хлороформом смерти нежно веет,
Покуда в сердце зуб больной не онемеет…
Пой муки их, поэт. Но гордо о своей
Молчи, — в ответ, увы! Эльвира засмеется.
Пусть сердце ранено, пусть кровью обольется
Незримая мишень завистливых друзей, —
Ты сердца, что любовью к людям бьется,
Им не показывай и терпеливо жди:
Пусть смерть одна прочтет его в груди, —
И белым ангелом в лазурь оно взовьется.
Проконсульской слуга во Африке утекъ;
Но сей сыскался человек.
Что я скажу о нем, тому поверить можно;
Свидетель Аппионъ; так я скажу не ложко.
Поиман раб, и в Рим раб беглый приведенъ;
И к смерти осужден.
Исполненны боязни,
Ведутся грешники на место лютой казни,
И быть растерзанны от яростнаго льва.
Кого не устрашит кончина такова,
И кто не вострепещет,
Коль смерти перед ним сия коса заблещетъ!
Уже собрался град к позорищу сему;
И выведен уж лев ко действу своему;
Во осужденных кровь пред действом замерзает.
Один по одному
Неволею со львом сразитися дерзает:
С лютейшей яростью нещастных лев терзает.,
И сей раб выведен, который убежал:
Ужасная кончина зрима;
Омлел и задрожалъ;
Не будет больше зреть и света он и Рима:
Лев бросился к нему разинул страшный зевъ;
Но вдруг остановился лев,
И озирает он невольника прилежно:
По том любовь со жалостью смеся,
И в виде ласковом веселье износя,
Он лапами сево раба объемлет нежно:
Все зрители пришли во удивленье симъ;
И от чево сие, не понималось имъ;
Но жизнь раба не прекращенна,
Вина ухода отпущенна:
Свобода возвращенна:
Ко излиянию таких ему отрад,
Со щедрою судьбою согласен был и град:
От пагубы раба зверь дикий избавляет:
Андрод, раб тако слыл, гражданам объявляет:
Как я ушел,
В пустынях некогда к великому мне страху,
Бежал сей лев ко мне с пресильнаго размаху,
И в ужасе меня трепещуща нашелъ;
Но всю оставив люту грозу,
Ласкает он меня,
И предо мной стеня,
Боль чувствуя, казал мне в лапе лев занозу;
Я вон ее извлек: лев ластился ко мне:
И жил по том я купно,
В пустынной той стране,
С зверем неотступно:
Когда прошла с ним жить охота там моя.
Хотя я жил и без боязни;
Сокрывшись тайно я,
Поиман, изведен на место лютой казни.
1
— «Иду на несколько минут»…
В работе (хаосом зовут
Бездельники) оставив стол,
Отставив стул — куда ушел?
Опрашиваю весь Париж.
Ведь в сказках лишь, да в красках лишь
Возносятся на небеса!
Твоя душа — куда ушла?
В шкафу — двустворчатом как храм —
Гляди: все книги по местам,
В строке — все буквы налицо.
Твое лицо — куда ушло?
Твое лицо,
Твое тепло,
Твое плечо —
Куда ушло?
2
Напрасно глазом — как гвоздем,
Пронизываю чернозем:
В сознании — верней гвоздя:
Здесь нет тебя — и нет тебя.
Напрасно в ока оборот
Обшариваю небосвод:
— Дождь! дождевой воды бадья.
Там нет тебя — и нет тебя.
Нет, никоторое из двух:
Кость слишком — кость, дух слишком — дух.
Где — ты? где — тот? где — сам? где — весь?
Там — слишком там, здесь — слишком здесь.
Не подменю тебя песком
И паром. Взявшего — родством
За труп и призрак не отдам.
Здесь — слишком здесь, там — слишком там.
Не ты — не ты — не ты — не ты.
Что бы ни пели нам попы,
Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, —
Бог — слишком Бог, червь — слишком червь.
На труп и призрак — неделим!
Не отдадим тебя за дым
Кадил,
Цветы
Могил.
И если где-нибудь ты есть —
Так — в нас. И лучшая вам честь,
Ушедшие — презреть раскол:
Совсем ушел. Со всем — ушел.
3
За то, что некогда, юн и смел,
Не дал мне за̀живо сгнить меж тел
Бездушных, за̀мертво пасть меж стен —
Не дам тебе — умереть совсем!
За то, что за̀ руку, свеж и чист,
На волю вывел, весенний лист —
Вязанками приносил мне в дом!
Не дам тебе — порасти быльем!
За то, что первых моих седин
Сыновней гордостью встретил — чин,
Ребячьей радостью встретил — страх —
Не дам тебе — поседеть в сердцах!
Огненно-красное солнце уходит
В далеко волнами шумящее,
Серебром окаймленное море;
Воздушные тучки, прозрачны и алы,
Несутся за ним; а напротив,
Из хмурых осенних облачных груд,
Грустным и мертвенно-бледным лицом
Смотрит луна; а за нею,
Словно мелкие искры,
В дали туманной
Мерцают звезды.
Некогда в небе сияли,
В брачном союзе,
Луна-богиня и Солнце-бог;
А вкруг их роились звезды,
Невинные дети-малютки.
Но злым языком клевета зашипела,
И разделилась враждебно
В небе чета лучезарная.
И нынче днем в одиноком величии
Ходит по́ небу солнце,
За гордый свой блеск
Много молимое, много воспетое
Гордыми, счастьем богатыми смертными.
А ночью
По небу бродит луна,
Бедная мать,
Со своими сиротками-звездами,
Нема и печальна…
И девушки любящим сердцем
И кроткой душою поэты
Ее встречают
И ей посвящают
Слезы и песни.
Женским незлобивым сердцем
Все еще любит луна
Красавца мужа
И под вечер часто,
Дрожащая, бледная,
Глядит потихоньку из тучек прозрачных,
И скорбным взглядом своим провожает
Уходящее солнце,
И, кажется, хочет
Крикнуть ему: «Погоди!
Дети зовут тебя!»
Но упрямое солнце
При виде богини
Вспыхнет багровым румянцем
Скорби и гнева
И беспощадно уйдет на свое одинокое
Влажно-холодное ложе.
Так-то шипящая злоба
Скорбь и погибель вселила
Даже средь вечных богов,
И бедные боги
Грустно проходят по не́бу
Свой путь безутешный
И бесконечный,
И смерти им нет, и влачат они вечно
Свое лучезарное горе.
Так мне ль — человеку,
Низко поставленному,
Смертью одаренному, —
Мне ли роптать на судьбу?
Для детского журнала.
Весть, что люди стали мучить Бога,
К нам на север принесли грачи…—
Потемнели хвойные трущобы,
Тихие заплакали ключи…
На буграх каменья — обнажили
Лысины, прикрытые в мороз,
И на камни стали капать слезы,
Злой зимой ощипанных берез.
И другие вести, горше первой,
Принесли скворцы в лесную глушь:
На кресте распятый, всех прощая,
Умер — Бог, Спаситель наших душ.
От таких вестей сгустились тучи,
Воздух бурным зашумел дождем… Поднялись,— морями стали реки…
И в горах пронесся первый гром.
Третья весть была необычайна:
Бог воскрес, и смерть побеждена!!
Эту весть победную примчала
Богом воскрешенная весна…—
И кругом луга зазеленели,
И теплом дохнула грудь земли,
И, внимая трелям соловьиным,
Ландыши и розы зацвели.
Для детского журнала.
Весть, что люди стали мучить Бога,
К нам на север принесли грачи…—
Потемнели хвойные трущобы,
Тихие заплакали ключи…
На буграх каменья — обнажили
Лысины, прикрытые в мороз,
И на камни стали капать слезы,
Злой зимой ощипанных берез.
И другие вести, горше первой,
Принесли скворцы в лесную глушь:
На кресте распятый, всех прощая,
Умер — Бог, Спаситель наших душ.
От таких вестей сгустились тучи,
Воздух бурным зашумел дождем…
Поднялись,— морями стали реки…
И в горах пронесся первый гром.
Третья весть была необычайна:
Бог воскрес, и смерть побеждена!!
Эту весть победную примчала
Богом воскрешенная весна…—
И кругом луга зазеленели,
И теплом дохнула грудь земли,
И, внимая трелям соловьиным,
Ландыши и розы зацвели.
Прости, балладник мой,
Белева мирный житель!
Да будет Феб с тобой,
Наш давний покровитель!
Ты счастлив средь полей
И в хижине укромной.
Как юный соловей
В прохладе рощи темной
С любовью дни ведет,
Гнезда не покидая;
Невидимый поет,
Невидимо пленяя
Веселых пастухов
И жителей пустынных,
Так ты, краса певцов,
Среди забав невинных
В отчизне золотой
Прелестны гимны пой!
О! пой, любимец счастья,
Пока веселы дни
И розы сладострастья
Кипридою даны,
И роскошь золотая,
Все блага рассыпая
Обильною рукой,
Тебе подносит вины
И портер выписной,
И сочны апельсины,
И с трюфлями пирог,
Весь Амальтеи рог,
Вовек неистощимый,
На жирный твой обед!
А мне... покоя нет!
Смотри! неумолимый
Домашний Гиппократ,
Наперсник парки бледный,
Попов слуга усердный,
Чуме и смерти брат,
Поклявшися латынью
И практикой своей,
Поит меня полынью
И супом из костей;
Без дальнего старанья
До смерти запоит
И к вам писать посланья
Отправит за Коцит!
Все в жизни изменило,
Что сердцу сладко льстило;
Все, все прошло, как сон:
Здоровье легкокрыло,
Любовь и Аполлон!
Я стал подобен тени,
К смирению сердец,
Сух, бледен, как мертвец,
Дрожат мои колени,
Спина дугой к земле,
Глаза потухли, впали,
И скорби начертали
Морщины на челе;
Навек исчезла сила
И доблесть прежних лет.
Увы! мой друг, и Лила
Меня не узнает.
Вчера, с улыбкой злою,
Мне молвила она
(Как древле Громобою
Коварный Сатана):
«Усопший! мир с тобою!
Усопший! мир с тобою!»
Ах! это ли одно
Мне роком суждено
За древни прегрешенья?..
Нет, новые мученья,
Достойные бесов!
Свои стихотворенья
Читает мне Свистов:
И с ним певец досужий,
Его покорный бес,
Как он, на рифмы дюжий,
Как он, головорез!
Поют и напевают
С ночи до бела дня;
Читают и читают
И до смерти меня
Убийцы зачитают!
Апрель сосульки отливает, вычеканивает,
И воздух щёлкающий так поголубел,
А у меня гаражный сторож выцыганивает
На опохмель.
И бульканье ручья под ледяною корочкой,
В которую окурок чей-то врос,
И ель апрельская со снежною оборочкой,
Попавшая за шиворот шолочкой,
И хор грачей своей чумной скороговорочкой –
Всё задаёт вопрос,
В котором все вопросы вдруг сошлись:
На что уходит жизнь?
Действительно, на что? На что она уходит?
Ответь мне сторож гаража… Да ты глухой, дед?
А может быть, не более ты глух,
Чем воспитавшие симфониями слух?
Мы часто глухи к дальним. Глухи к ближним,
Особенно когда из них всё выжмем.
С друзьями говорим, но их не слышим,
Свои слова считая самым высшим.
Пока она жива, к любимой глухи –
Услышим лишь предсмертный хрип старухи.
Мы совесть сделали нарочно глуховатой.
Мы совести забили уши ватой –
Так легче ей прослыть не виноватой.
А сколько времени ушло когда-то в прошлом
На забивание ушей себе и прочим!
Смерть вырвет вату, но ушей не будет.
Не слышат черепа. Их бог рассудит.
Ты в бывшем ухе, червь, не копошись!
На что уходит жизнь?!
Мир в гонке роковой вооружений,
Так глух он к булькотне земных брожений,
К ручьям в апрельской гонке бездорожности
В их кажущейся детскости, ненужности.
Не умирай, природа, продержись!
На что уходит жизнь?
Нас оглушили войн проклятых взрывы.
Не будем глухи к мёртвым, к тем, кто живы.
Страститесь, раны! Кровь, под кожу брызнь!
На что уходит жизнь?
Уходит жизнь на славу нашу ложную.
В бесславье слава вырастет потом.
Уходит жизнь на что-то внешне сложное,
Что вдруг окажется простейшим воровством.
Уходит жизнь на что-то внешне скромное,
Но скромных трусов надо бы под суд!
На мелочи, казалось бы, бескровные.
Но мелочи кровавы. Кровь сосут.
Мы станем все когда-нибудь бестелостью,
Но как нам душу упасти суметь?
Уж если умирать — мне знать хотелось бы:
На что уходит смерть?
От рожденья он не видел солнца.
Он до смерти не увидит звезд.
Он идет. И статуй гибких бронза
Смотрит зачарованно под мост.
Трость стучит слегка. Лицо недвижно.
Так проходит он меж двух сторон.
У лотка он покупает вишни
И под аркой входит на перрон.
Поезда приходят и уходят,
Мчит решетка тени по лицу.
В город дикая идет погода
Тою же походкой, что в лесу.
Как пред смертью – душным-душно стало.
И темно, хоть выколи глаза.
И над гулким куполом вокзала
Начался невидимый зигзаг.
Он узнал по грохоту. И сразу,
Вместе с громом и дождем, влетел
В предыдущую глухую фразу –
Поезд, на полметра от локтей.
А слепой остался на перроне.
И по скулам дождь прозрачный тек.
И размок в его больших ладонях
Из газеты сделанный кулек.
(Поезд шел, скользящий весь и гладкий,
В стелющемся понизу дыму.)
С неостановившейся площадки
Выскочила девушка к нему.
И ее лицо ласкали пальцы
Хоботками бабочек. И слов –
Не было. И поцелуй – прервался
Глупым многоточием гудков.
Чемодан распотрошив под ливнем,
Вишни в чайник всыпали. Потом
Об руку пошли, чтоб жить счастливо,
Чайник с вишнями внести в свой дом
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И, прикуривая самокрутку,
У меня седой носильщик вдруг
Так спросил (мне сразу стало грустно):
«Кто еще встречает так сестру?»
Только б он соврал, старик носильщик.
1Что порхало, что лучилось —
Отзвенело, отлучилось,
Отсверкавшей упало рекой…
Мотыльком живое отлетело.
И — как саван — укутал покой
Опустелое тело.Но бессонные очи
Испытуют лик Ночи:
«Зачем лик Мира — слеп?
Ослеп мой дух, —
И слеп, и глух
Мой склеп»…Белая, зажгись во тьме, звезда!
Стань над ложем, близкая: «Ты волен»…
А с отдаленных колоколен,
Чу, медь поет: «Всему чреда»…
Чу, ближе: «Рок»…
— «Сон и страда»…
— «Свой знают срок»…
— «Встает звезда»…
Ко мне гряди, сюда, сюда! 2В комнате сонной мгла.
Дверь, как бельмо, бела.Мысли пугливо-неверные,
Как длинные, зыбкие тени,
Неимоверные,
Несоразмерные, —
Крадутся, тянутся в пьяном от ночи мозгу,
Упившемся маками лени.Скользят и маячат
Царевны-рыбы
И в могилы прячут
Белые трупы.
Их заступы тупы,
И рыхлы глыбы
На засыпчатом дне.«Я лгу —
Не верь,
Гробничной, мне! —
Так шепчет дверь.
— Я — гробничная маска, оттого я бела;
Но за белой гробницей — темничная мгла».
«И мне не верь, —
Так шепчет тень.
— Я редею, и таю,
И тебе рождаю
Загадку — день»…Ты помедли, белый день!
Мне оставь ночную тень, —
Мы играем в прятки.
Ловит Жизнь иль Смерть меня?
Чья-то ткется западня
Паутиной шаткой…3Казни ль вестник предрассветный
Иль бесплотный мой двойник —
Кто ты, белый, что возник
Предо мной, во мгле просветной, Весь обвитый
Благолепным,
Склепным
Льном, —
Тускл во мреяньи ночном? Мой судья? палач? игемон?
Ангел жизни? смерти демон?
Брат ли, мной из ночи гроба
Изведенный?
Мной убитый, —
Присужденный
На томительный возврат? Супостат —
Или союзник?
Мрачный стражник? бледный узник?
Кто здесь жертва? — кто здесь жрец?
Воскреситель и мертвец? Друг на друга смотрим оба…
Ты ль, пришлец, восстал из гроба?
Иль уводишь в гроб меня —
В платах склепных,
Благолепных
Бело-мреющего дня?
Уже стесненные ахейскими полками,
Чертога царского толпяся пред вратами,
Трояне, гнанные жестокостью богов,
С трудом спасалися от яростных врагов,
И бедственный Приам, прозрев свою кончину,
Готовился как царь на лютую судьбину:
Он, ветхий шлем прияв, и щит, и ржавый меч,
Явился воружен, чтоб мертв во брани лечь.
Тогда Гекуба, зря на смерть его идуща,
«Куда стремишься ты? — рекла, слез ток лиюща,—
Надежды боле нет, и Гектор ныне сам
Из ночи гробовой предстал бы тщетно нам;
Приближься к олтарю, он будет нам защитой».
Рекла, и Трои царь, сединами покрытый,
Призывным тем словам супруги вняв своей,
Сложил тяжелый шлем и стал среди детей,
«О боги! — рек Приам, несчастный, со слезами,—
Довольно ли гоним на старости я вами?
Но для себя от вас я милости не жду:
Спасите чад моих — и с миром в гроб сойду».
Вдруг младший сын его, от Пирра пораженный,
Полит, при сйх словах бежит окровавленный
И, сил лишась, падет к подножью олтаря.
Гекуба, пред собой сей труп кровавый зря,
В обятья дочерей без чувствий упадает,
И с ними весь чертог отчаянно рыдает,
Один Приам без слез, но, к Пирру обратясь:
«Неистовый, — он рек, —богов не убоясь,
Ты сына кровию покрыл мою седину.
Да боги отомстят Политову кончину!
Ты не Ахиллов сын: он жалобам внимал,
Он тело Гектора мне, скорбному, отдал;
Но ты, о лютый зверь, ты кровию несытый,
Убийство чтил одно за подвиг знаменитый.
О, сколь, узрев тебя, стыдился бы Ахилл!»
Скончал и копие во Пирра устремил;
Но старческой удар направлен был рукою,
Ослабло острие пред медною бронею,
Блестящий лишь доспех, сотрясшись, зазвенел.
Тогда у Пирра гнев жестокий воскипел:
«Иди, — он отвечал, — во мрачную могилу,
И там поведай ты великому Ахиллу,
Что сына гнусного сей породил герой;
Но прежде смерть прими…» и зверскою рукой
Взяв старцевы власы, другою меч взнесенный,
Сразил и из груди извлек окровавленный.
Приам же с твердостью, достойною царя,
Длань бледную с трудом подяв до олтаря,
И тщась его обнять слабеющей рукою,
Со вздохом пал, воззрев на рдеющую Трою.
Посмотрите! в двадцать лет
Бледность щеки покрывает;
С утром вянет жизни цвет;
Парка дни мои считает
И отсрочки не дает.
Что же медлить! Ведь Зевеса
Плач и стон не укротит.
Смерти мрачной занавеса
Упадет — и я забыт!
Я забыт… но из могилы,
Если можно воскресать,
Я не стану, друг мой милый,
Как мертвец, тебя пугать.
В час полуночных явлений
Я не стану в виде тени,
То внезапу, то тишком,
С воплем в твой являться дом.
Нет, по смерти, невидимкой
Буду вкруг тебя летать;
На груди твоей под дымкой
Тайны прелести лобзать;
Стану всюду развевать
Легким уст прикосновеньем,
Как зефира дуновеньем,
От каштановых волос
Тонкий запах свежих роз.
Если лилия листами
Ко груди твоей прильнет,
Если яркими лучами
В камельке огонь блеснет
Если пламень потаенной
По ланитам пробежал,
Если пояс сокровенной
Развязался и упал, —
Улыбнися, друг бесценной,
Это я! — Когда же ты,
Сном закрыв прелестны очи.
Обнажишь во мраке ночи
Роз и лилий красоты,
Я вздохну… и глас мой томной,
Арфы голосу подобной,
Тихо в воздухе умрет.
Если ж легкими крылами
Сон глаза твои сомкнет,
Я невидимо с мечтами
Стану плавать над тобой.
Сон твой, Хлоя, будет долог…
Но, когда блеснет сквозь полог
Луч денницы золотой,
Ты проснешься… о, блаженство!
Я увижу совершенство…
Тайны прелести красот,
Где сам пламенный Эрот
Оттенил рукой своею
Розой девственну лилею.
Все опять в моих глазах!
Все покровы исчезают;
Час блаженнейший!.. Но, ах!
Мертвые не воскресают.
Богата негой жизнь природы,
Но с негой скорби в ней живут.
На землю черные невзгоды
Потоки слез и крови льют.
Но разве все погибло, что прекрасно?
Шлют виноград нам горы и поля,
Течет вино, улыбки женщин ясны, —
И вновь утешена земля.
Везде потопы бушевали.
Есть страны, где и в наши дни
Людей свирепо волны гнали…
В ковчеге лишь спаслись они.
Но радуга сменила день ненастный,
И голубь с веткой ищет корабля.
Течет вино, улыбки женщин ясны, —
И вновь утешена земля.
Готовя смерти пир кровавый,
Раскрыла Этна жадный зев.
Все зашаталось; реки лавы
Несут кругом палящий гнев.
Но, утомясь, сомкнулся зев ужасный,
Волкан притих, и не дрожат поля.
Течет вино, улыбки женщин ясны, —
И вновь утешена земля.
Иль мало бедствий нас давило?
Чума несется из степей,
Как коршун, крылья распустила
И дышит смертью на людей.
Но меньше жертв, — вольней вздохнул несчастный;
Идет любовь к стенам госпиталя.
Течет вино, улыбки женщин ясны, —
И вновь утешена земля.
Война! Затеян спор ревнивый
Меж королей, — и бой готов.
Кровь сыновей поит те нивы,
Где не застыла кровь отцов.
Но пусть мы к разрушению пристрастны,
Меч устает; мир сходит на поля.
Течет вино, улыбки женщин ясны, —
И вновь утешена земля.
Природу ли винить за грозы?
Идет весна, — ее поем.
Благоухающие розы
В любовь и радость мы вплетем.
Как рабство после воли ни ужасно,
Но будем ждать, надежды всех деля.
Течет вино, улыбки женщин ясны, —
И вновь утешена земля.
По-девичьи густыми волосами
Упавший месяц путал стрель реки,
Касался дна стремглав за ивняками
И выплывал в засонье осоки.
Зной соловьев кострами побережий,
Острей воды, струился по ночам.
Опять весна, такая же, как прежде,
И ночь весны, что встретилась вчера.
Мне ветер был знакомый не по разу.
Он полуспал иль вскакивал в размет.
Домчав небес в надоблачные лазы,
Огнями звезд пестрил круговорот.
В густую тень тепло вздыхали травы,
Свевая дождь осыпавшихся звезд.
Ночь напролет по-разному лукавит
То золотой, то черной мглою кос.
От месяца душисто золотится;
Затонет месяц – ночь опять черна.
И пусть лицо опахивает птицей
Крылатый сон, она не хочет сна.
Полутаясь в затишьи соловьином,
Она горит, как девушка весной.
И с зимних дум оттаивает льдины
Девическою теплою косой.
До губ моих касается, доверясь, –
Так целовала в прошлогодний май…
В ночном лесу зашевелились звери,
Невидимые, словно тьма сама.
Барсук ли, еж стремятся к водопою?
Расщелкался ли в ивах соловей?
Который раз целуется со мною
Живая ночь, любовницы живей?
Ночь – девушка, знакомая так долго,
Изученная мною наизусть,
Любимая!.. Зачем же втихомолку
С тобой пришла и защемила грусть?
Не первый год как слушать я доволен
Шум задышавшей юной теплоты…
Но вспомнилось… я старой думой болен,
Доступной всем, как радость или стыд.
Струится час журчанием певучим
Под соловьиный голосистый гром.
Я думами про смерть свою измучен,
А смерть чужую чувствую ногой.
Чужая смерть – сгнивающие пали,
В которых нет зеленого огня.
Они в черед и к сроку догорали,
Чтоб этот гриб их ржавчину поднял.
Закат и ночь. День в звуках до отказа.
Звук умирает, никнет, что ни ночь.
Но разве дням, не отдохнув ни разу,
Звучать и петь без этой смерти смочь?
И как вкусна малина на погосте,
Которую садовник не ласкал…
Умрет отец, истаскивая кости…
Дом – сыновьям, а для него – доска.
С плеч головы не отряхнуть заране.
Есть польза и от мертвого орла.
Все мертвое для новой жизни встанет,
И смерти нет, что жизни немила.
По-новому, но для живого брызнет
И после смерти солнечная ясь.
Все числится в регистратуре жизни,
И капельке бесследно не пропасть.
И так, и этак. Новое за новым.
Чтоб жить другим, кончается одно.
Лен умирает для мотков суровых,
А из мотков родится полотно.
Перед зарею в безголосьи птичьем
Стучит рыбак веслом невдалеке.
Твой поцелуй росистый и девичий
И на губах, и на щеке.
Ночь – девушка! Еще побудь над краем.
Под пальцами твоя теплеет плоть.
Никто… и тот, который умирает,
К тебе любви не может побороть.
Кто молодец у нас, друзья и братцы?
Кого мы назовем, чтоб по нему
Другим не стыдно
Было поравняться
И не было б обидно никому? Чей гордый стан и стройную
Осанку
Своей чеканкой
Украшает меч?
Кто средь врагов
Всегда готов достойно
Слугою нашей родины полечь? В крови мечи и острые кинжалы,
Недвижны в алом
Озере пловцы:
Лежат
Бойцы,
Кружат
Щитов осколки,
Коней за чёлки
Тянут мертвецы… Глаза — в глаза… сердца, как копья, крепки…
Ломает копья в щепки
Смерть-карга,
Накидывая саваны на шлемы
Рукой знакомой
Старого врага.Кто, ястребом витая пред судьбою,
Погонит смерть со смехом
Пред собой,
В доспехах
Первым кинется для боя,
И, всех поздней, последним кончит бой? И кто ж,
Когда идет дележ
Добычи,
Без устали сражается с врагом,
Обходит войско спящее, в обычай
Заботясь о себе и о другом.И кто в большом и малом
Без посула —
Слуга аулу,
Хоть и не в долгу?
Кому под кровлей сакли одеялом
И ложем служит ненависть врагу? Кто силу, что всегда сечет
Солому,
С умом
И без обиды укорит?
И кто воздаст почет,
Хвалу другому
И о себе самом
Не говорит?
Кто в Хевсуретии, как солнце с неба,
Несет тепло такой же голытьбе,
Отдал кусок, сам не имея хлеба,
Одно оставив имя по себе… Так за кого ж мы здравицу подымем
И за кого вдвойне —
Душе в помин?
Кто поцелуй один
Своей любимой
Принял, как дар за раны на войне? Кто это ложу
Предпочел могилу,
Носилку тоже
Принял за коня,
А бурку — за плиту, а слезы милой —
За мерку рассыпного ячменя? Кому плач женщин смехом показался,
Кто в мир иной влетел с мечом
В руках,
На скакуне
С лучом,
Вплетенным в гриву,
Над кем счастливым
В облаках
В предсмертный час его раздался
Орлиный грозный клекот в вышине? Кого царь Грузии Ираклий старый
С собой посадит
Рядом
Сядет
Сам?
Кому, светя улыбкой и нарядом,
Прильнет Тамара
К неживым устам? Так вот кого мы вспоминаем хором!
Соасем не вас: бродяги, трусы вы!
На брюхо вы — коровы-ненажоры
И ишаки с ушей до головы! Едва ли в праздности вы пригодитесь
На что-нибудь хорошее кому,
И если б был такой меж вами витязь
Вы лопнули б от зависти к нему! В могилу смерть столкнет вас из презренья,
И настучитесь вы на том свету,
У горнего,
У зорнего
Селенья
Впервые разглядевши высоту!
Барабанщик! Бедный мальчик!
Вправо-влево не гляди!
Проходи перед народом
С Божьим громом на груди.
Не наёмник ты — вся ноша
На груди, не на спине!
Первый в глотку смерти вброшен
На ногах — как на коне!
Мать бежала спелой рожью,
Мать кричала в облака,
Воззывала: — Матерь Божья,
Сберегите мне сынка!
Бедной матери в оконце
Вечно треплется платок.
— Где ты, лагерное солнце!
Алый лагерный цветок!
А зато — какая воля —
В подмастерьях — старший брат,
Средний в поле, третий в школе,
Я один — уже солдат!
Выйдешь цел из перебранки —
Что за радость, за почёт,
Как красотка-маркитантка
Нам стаканчик поднесёт!
Унтер ропщет: — Эх, мальчонка!
Рано начал — не к добру!
— Рано начал — рано кончил!
Кто же выпьет, коль умру?
А настигнет смерть-волчица —
Весь я тут — вся недолга!
Императору — столицы,
Барабанщику — снега.
А по мне — хоть дно морское!
Пусть сам чёрт меня заест!
Коли Тот своей рукою.
Мне на грудь нацепит крест!
2
Молоко на губах не обсохло,
День и ночь в барабан колочу.
Мать от грохота было оглохла,
А отец потрепал по плечу.
Мать и плачет и стонет и тужит,
Но отцовское слово — закон:
— Пусть идёт Императору служит, —
Барабанщиком, видно, рождён.
Брали сотнями царства, — столицы
Мимоходом совали в карман.
Порешили судьбу Аустерлица
Двое: солнце — и мой барабан.
Полегло же нас там, полегло же
За величье имперских знамён!
Веселись, барабанная кожа!
Барабанщиком, видно, рождён!
Загоняли мы немца в берлогу.
Всадник. Я — барабанный салют.
Руки скрещены. В шляпе трирогой.
— Возраст? — Десять. — Не меньше ли, плут?
— Был один, — тоже ростом не вышел.
Выше солнца теперь вознесён!
— Ты потише, дружочек, потише!
Барабанщиком, видно, рождён!
Отступилась от нас Богоматерь,
Не пошла к московитским волкам.
Дальше — хуже. В плену — Император,
На отчаянье верным полкам.
И молчит собеседник мой лучший,
Сей рукою к стене пригвождён.
И никто не побьёт в него ручкой:
Барабанщиком, видно, рождён!