Все стихи про мир - cтраница 53

Найдено стихов - 1892

Владимир Григорьевич Бенедиктов

Озеро

Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.

Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.

С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.

Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!

Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.

Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.

Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?

Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!

Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.

Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.

С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.

Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!

Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.

Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.

Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?

Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!

Ольга Николаевна Чюмина

Акварели

Я иду тропой лесною.
И, сплетаясь надо мною,
Ветви тихо шелестят;
Меж узорчатой листвою
Блещет небо синевою
И притягивает взгляд.

У плотины в полдень знойный
Словно дремлет тополь стройный;
Где прозрачней и быстрей
Ручеек бежит в овраге —
Он купает в светлой влаге
Серебро своих кудрей.

На пруде волшебно сонном,
Камышами окаймленном,
Распустился ненюфар,
Тишине я внемлю чутко,

И таинственно, и жутко
Обаянье этих чар…

Меж зелеными лугами
И крутыми берегами
Дремлют тихие струи;
Словно в грезах сновиденья,
Ждешь невольно появленья
Очарованной ладьи.

Не причалит ли неслышно
К камышам расцветшим пышно
Челн волшебный, — и меня
Не умчит ли он с собою
В мир, за далью голубою —
В царство радостного дня?

Дни бывают… Сладкой муки
Сердце чуткое полно,
И заветных песен звуки
В сердце зреют, как зерно.

Засияв среди ненастья
Темной ночи грозовой,
В мертвый холод безучастья
Вторгся луч любви живой.

Все, что сердцу смутно снилось,
Что бесплодно я зову —

Предо мною все открылось,
Все предстало наяву.

Над собой не чую гнета,
Снова дышится вольней:
Что-то плачет, шепчет что-то
И поет в душе моей.

Ранней юности безумье
Здесь на память мне приходит;
Вновь печальное раздумье
На былое мысль наводит.

Предо мной оно всплывает
В бледном золоте заката,
Тихой грустью обвевает
В дуновеньях аромата.

Вновь отчетливо и ярко
Все воскресло: лица, речи…
И в густых аллеях парка
Словно жду я с кем-то встречи.

Что-то веет меж листвою,
И с надеждою во взорах —
Словно слышу за собою
Я шагов замолкших шорох.

Озираюсь я, — готово
Сердце вновь поверить чуду!
Но, увы, лишь тень былого
Вслед за мною бродит всюду.

Сумрачный день. Все в природе как будто заснуло,
Глухо звучат отголоски шагов,
Запахом сена с зеленых лугов потянуло,
С дальних лугов.

Светлое озеро в рамке из зелени дремлет,
Тополь сребристый в воде отражен;
То же затишье тревожную душу обемлет,
Чуткий, таинственный сон.

Грезятся сердцу несбыточно дивные сказки
Юных доверчивых лет;
Грезятся вновь материнские кроткие ласки,
Дружеский теплый привет.

Вмиг позабыты — суровой борьбы безнадежность,
Боль незаживших, всегда растравляемых ран,
В сердце воскресли любовь, прощенье, и нежность —
Солнечный луч, пронизавший холодный туман.

Светлой грезой, лаской нежной —
Веет давнее былое
И бежит души мятежной
Все холодное и злое.

Горечь мук, судьбы удары —
Забываются на время,
Отступают злые чары,
Легче — жизненное бремя.

Снова сердце чутко внемлет
Тихой речи примиренья,
Светлый мир его обемлет,
Принося успокоенье.

Образ милый и священный
Дышит кроткою мольбою,
Шепчет голос незабвенный:
— Успокойся! Я с тобою.

Из заоблачного края
Я схожу — лучем денницы,
С алой зорькой догорая,
Воскресая с песнью птицы.

В горький час печали жгучей
Я витаю здесь незримо,

Вместе с тучкою летучей
Проношусь неуловимо.

Я туманом легким рею
Над тобой во мраке ночи
И прохладой тихо вею
На заплаканные очи.

Удрученному сомненьем,
Истомленному борьбою,
Я шепчу с благословеньем:
— Не один ты! Я — с тобою!

Падают, как слезы, капли дождевые,
Жемчугом дробятся слезы на стекле,
Низко опустились тучи грозовые,
Даль как будто тонет в засвежевшей мгле.

Отблеском багровым молнии излома
Ярко озарился темный свод небес,
Глухо прогремели перекаты грома,
Вздрогнул, встрепенулся пробужденный лес.

Дрогнуло и сердце вместе с первым громом,
Рвется к заповедной радостной стезе,
И былое шепчет голосом знакомым:
— Кончено затишье… В сердце — быть грозе!

Ярче — зелень, дни — короче,
Лист виднеется сухой,
И во тьме безлунной ночи —
Близость осени глухой.

На заре в тумане влажном
Блещет моря полоса
И шумят о чем-то важном
И таинственном леса.

Не похож на вешний лепет
Однозвучный этот шум,
В нем — суровой силы трепет,
Отголоски зрелых дум.

Лето близится к исходу
И среди ненастной мглы
Грудью встретят непогоду
Величавые стволы.

Пусть развеет ураганом
Густолиственный убор —
Под грозою и туманом
Устоит дремучий бор.

И о том, прощаясь летом,
Тихо шепчется листва,

Но ловлю я в шуме этом
Сожаления слова.

И в душе, перед разлукой
С ярким светом и теплом,
Ощущаю с тайной мукой
Сожаленье о былом.

Листва желтеющая — реже,
С зарей — обильнее роса,
Утра́ безоблачны и свежи,
Прозрачно ярки небеса;
Как будто те же и не те же
Стоят задумчиво леса.

Так и былого обаянье
Становится с теченьем дней
Еще прекрасней, но — грустней.
Оно живет в воспоминанье,
Как ранней осени дыханье,
Как отблеск меркнущих огней.

Константин Николаевич Батюшков

К Тассу

Позволь, священна тень! безвестному Певцу
Коснуться к твоему бессмертному венцу
И сладость пения твоей Авзонской Музы,
Достойной берегов прозрачной Аретузы,
Рукою слабою на лире повторить
И новым языком с тобою говорить.

Среди Элизия, близь древнего Омира
Почиет тень твоя, и Аполлона лира
Еще согласьем дух Поэта веселит.
Река забвения и пламенный Коцит
Тебя с любовницей, о, Тасс, не разлучили:
В Элизии теперь вас Музы сединили,
Печали нет для вас, и скорбь протекших дней,
Как сладостну мечту, обемлете душей…
Торквато, кто испил все горькие отравы
Печалей и любви и в храм бессмертной славы.
Ведомый Музами, в дни юности проник, —
Тот преждевременно несчастлив и велик!
Ты пел, и весь Парнас в восторге пробудился,
В Ферару с Музами Феб юный ниспустился,
Назонову тебе он лиру сам вручил
И Гений крыльями бессмертья осенил.
Воспел ты бурну брань, и бледны Эвмениды
Всех ужасов войны открыли мрачны виды:
Бегут среди полей и топчут знамена,
Светильником вражды их ярость разжена,
Власы растрепанны и ризы обагренны,
Я сам среди смертей… и Марс со мною медный…
Но ужасы войны, мечей и копий звук
И гласы Марсовы, как сон, исчезли вдруг:
Я слышу вдалеке пастушечьи свирели,
И чувствия душой иные овладели.
Нет более вражды, и бог любви младой
Спокойно спит в цветах под миртою густой.
Он встал, и меч опять в руке твоей блистает!
Какой Протей тебя, Торквато, пременяет,
Какой чудесный бог чрез дивные мечты
Рассеял мрачные и нежны красоты?
То скиптр в его руках или перун зажженный,
То розы юные, Киприде посвященны,
Иль факел Эвменид, иль луч златой любви.
В глазах его — любовь, вражда — в его крови;
Летит, и я за ним лечу в пределы мира,
То в ад, то на Олимп! У древнего Омира
Так шаг один творил огромный бог морей
И досягал другим краев подлунной всей.
Армиды чарами, средь моря сотворенной,
Здесь тенью миртовой в долине осененной,
Ринальд, младой герой, забыв воинский глас,
Вкушает прелести любови и зараз…
А там что зрят мои обвороженны очи?
Близь стана воинска, под кровом черной ночи,
При зареве бойниц, пылающих огнем.
Два грозных воина, вооружась мечом,
Неистовой рукой струят потоки крови…
О, жертва ярости и плачущей любови!..
Постойте, воины!.. Увы!.. один падет…
Танкред в враге своем Клоринду узнает
И морем слез теперь он платит, дерзновенной.
За каплю каждую сей крови драгоценной…

Что ж было для тебя наградою, Торкват,
За песни стройные? Зоилов острый яд,
Притворная хвала и ласки царедворцев,
Отрава для души и самых стихотворцев.
Любовь жестокая, источник зол твоих,
Явилася тебе среди палат златых,
И ты из рук ее взял чашу ядовиту.
Цветами юными и розами увиту,
Испил и, упоен любовною мечтой,
И лиру, и себя поверг пред красотой.
Но радость наша — ложь, но счастие — крылато;
Завеса раздрана! Ты узник стал, Торквато!
В темницу мрачную ты брошен, как злодей,
Лишен и вольности, и Фебовых лучей.
Печаль глубокая Поэтов дух сразила,
Исчез талант его и творческая сила,
И разум весь погиб! О, вы, которых яд
Торквату дал вкусить мучений лютых ад,
Придите зрелищем достойным веселиться
И гибелью его таланта насладиться!
Придите! Вот Поэт превыше смертных хвал.
Который говорить героев заставлял,
Проникнул взорами в небесные чертоги, —
В железах стонет здесь… О, милосерды боги!
Доколе жертвою, невинность, будешь ты
Бесчестной зависти и адской клеветы?

Имело ли конец несчастие Поэта?
Железною рукой печаль и быстры лета
Уже безвременно белят его власы,
В единобразии бегут, бегут часы,
Что день, то прежня скорбь, что ночь — мечты ужасны…
Смягчился, наконец, завет судьбы злосчастной.
Свободен стал Поэт, и солнца луч златой
Льет в хладну кровь его отраду и покой:
Он может опочить на лоне светлой славы.
Средь Капитолия, где стены обветшалы
И самый прах еще о римлянах твердит,
Там ждет его триумф… Увы!.. там смерть стоит!
Неумолимая берет венок лавровый,
Поэта увенчать из давних лет готовый.
Премена жалкая столь радостного дни!
Где знамя почестей, там смертны пелены,
Не увенчание, но лики погребальны…
Так кончились твои, бессмертный, дни печальны!

Нет более тебя, божественный Поэт!
Но славы Тассовой исполнен ввеки свет!
Едва ли прах один остался древней Трои,
Не знаем и могил, где спят ее герои,
Скамандр божественный вертепами течет,
Но в памяти людей Омир еще живет,
Но человечество Певцом еще гордится,
Но мир ему есть храм… И твой не сокрушится!

1808

Василий Андреевич Жуковский

Тургеневу, в ответ на его письмо

Друг, отчего печален голос твой?
Ответствуй, брат! реши мое сомненье!
Иль он твоей судьбы изображенье?
Иль счастие простилось и с тобой?
С стеснением письмо твое читаю;
Увы! на нем уныния печать;
Чего не смел ты ясно мне сказать,
То все, мой друг, я чувством понимаю.
Так! и на твой досталося удел!
Разрушен мир фантазии прелестной;
Ты в наготе, друг милый, жизнь узрел;
Что в бездне сей таилось, все известно —
И для тебя уж здесь обмана нет.
И, испытав, сколь сей изменчив свет,
С пленительным простившись ожиданьем,
На прошлы дни ты обращаешь взгляд
И без надежд живешь воспоминаньем.

О! не бывать минувшему назад!
Сколь весело промчалися те годы,
Когда мы все, товарищи-друзья,
Делили жизнь на лоне у свободы!
Беспечные, мы в чувстве бытия,
Что было, есть и будет, заключали,
Грядущее надеждой украшали —
И радостным оно являлось нам!
Где время то, когда по вечерам
В веселый круг нас музы собирали?
Нет и следов; исчезло все — и сад,
И ветхий дом, где мы в осенний хлад
Святой союз любви торжествовали
И звоном чаш шум ветров заглушали!
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал?
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг — и радость с ним являлась:
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет! он был милейший нам собрат;
Он отдыхал от жизни между нами,
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями...
Увы! их нет!.. мы ж каждый по тропам
Незнаемым за счастьем полетели,
Нам прошептал какой-то голос: там!
Но что? и где? и кто вожатый к цели?
Вдали сиял пленительный призрак —
Нас тайное к нему стремленье мчало;
Но опыт вдруг накинул покрывало
На нашу даль — и там один лишь мрак!
И верою к грядущему убоги,
Задумчиво глядим с полудороги
На спутников, оставших назади,
На милую Фантазию с мечтами...
Изменница! навек простилась с нами,
А все еще твердит свое: иди!
Куда идти? что ждет нас в отдаленье?
Чему еще на свете веру дать?
И можно ль, друг, желание питать,
Когда для нас столь бедно исполненье?
Мы разными дорогами пошли:
Но что ж, куда они нас привели?
Все к одному, что счастье — заблужденье!
Сравни, сравни себя с самим собой!
Где прежний ты, цветущий, жизни полный?
Бывало, все — и солнце за горой,
И запах лип, и чуть шумящи волны,
И шорох нив, струимых ветерком,
И темный лес, склоненный над ручьем,
И пастыря в долине песнь простая —
Веселием всю душу растворяя,
С прелестною сливалося мечтой:
Вся жизни даль являлась пред тобой;
И ты, восторг предчувствием считая,
В событие надежду обращал.
Природа та ж... но где очарованье?
Ах! с нами, друг, и прежний мир пропал;
Пред опытом умолкло упованье;
Что в оны дни будило радость в нас,
То в нас теперь унылость пробуждает;
Во всем, во всем прискорбный слышен глас,
Что ничего нам жизнь не обещает.
И мы еще, мой друг, во цвете лет!
О, беден, кто себя переживет!
Пред кем сей мир, столь некогда веселый,
Как отчий дом, ужасно опустелый:
Там в старину все жило, все цвело,
Там он играл младенцем в колыбели;
Но время все оттуда унесло,
И с милыми веселья улетели;
Он их зовет... ему ответа нет;
В его глазах развалины унылы;
Один его минувшей жизни след:
Утраченных безмолвные могилы.
Неси ж туда, где наш отец и брат
Спокойным сном в приюте гроба спят,
Венки из роз, вино и ароматы;
Воздвигнем, друг, там памятник простой
Их бытия... и скорбной нашей траты.
Один исчез из области земной
В обятиях веселыя Надежды.
Увы! он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды;
Он сетовал, навек теряя свет —
Где милого столь много оставалось —
Что бытие так рано прекращалось.
Но он и в гроб Мечтой сопровожден.
Другой... старик... сколь был он изумлен
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!
Он не роптал; но с тихою тоской
Смотрел на праг покоя и могилы —
Увы! там ждал его сопутник милый;
Он мыслию, безмолвный пред судьбой,
Взывал к Творцу: да пройдет чаша мимо!
Она прошла... и мы в сей край незримой
Летим душой за милыми вослед;
Но к нам от них желанной вести нет;
Лишь тайное живет в нас ожиданье...
Когда ж? когда?.. Друг милый, упованье!
Гробами их рубеж означен тот,
За коим нас свободы гений ждет,
С спокойствием, бесчувствием, забвеньем.
Пришед туда, о друг, с каким презреньем
Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет;
Где милое один минутный цвет;
Где доброму следов ко счастью нет;
Где мнение над совестью властитель;
Где все, мой друг, иль жертва, иль губитель!..
Дай руку, брат! как знать, куда наш путь
Нас приведет, и скоро ль он свершится,
И что еще во мгле судьбы таится —
Но дружба нам звездой отрады будь;
О прочем здесь останемся беспечны;
Нам счастья нет: зато и мы — не вечны.

Василий Жуковский

Ахилл

Отуманилася Ида;
‎Омрачился Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон.
Тихо все… курясь, сверкает
‎Пламень гаснущих костров,
И протяжно окликает
‎Стражу стража близ шатров.

Над Эгейских вод равниной
‎Светел всходит рог луны;
Звезды спящею пучиной
‎И брега отражены;
Виден в поле опустелом
‎С колесницею Приам:
Он за Гекторовым телом
‎От шатров идет к стенам.

И на бреге близ кургана
‎Зрится сумрачный Ахилл;
Он один, далек от стана;
‎Он главу на длань склонил.
Смотрит вдаль — там с колесницей
‎На пути Приама зрит:
Отирает багряницей
‎Слезы бедный царь с ланит.

Лиру взял; ударил в струны;
‎Тих его печальный глас:
«Старец, пал твой Гектор юный;
‎Свет души твоей угас;
И Гекуба, Андромаха
‎Ждут тебя у градских врат
С ношей милого им праха…
‎Жизнь и смерть им твой возврат.

И с денницею печальной
‎Воскурится фимиам,
Огласятся погребальной
‎Песнью каждый дом и храм;
Мать, отец, вдова с мольбою
‎Пепел в урну соберут,
И молитвы их герою
‎Мир в стране теней дадут.

О Приам, ты пред Ахиллом
‎Здесь во прах главу склонял;
Здесь молил о сыне милом,
‎Здесь, несчастный, ты лобзал
Руку, слез твоих причину…
‎Ах! не сетуй; глас небес
Нам одну изрек судьбину:
‎И меня постиг Зевес.

Близок час мой; роковая
‎Приготовлена стрела;
Парка, жребию внимая,
‎Дни мои уж отвила;
И скрыпят врата Аида;
‎И вещает грозный глас:
Все свершилось для Пелида;
‎Факел дней его угас.

Верный друг мой взят могилой;
‎Брата бой меня лишил —
Вслед за ним с земли унылой
‎Удалится и Ахилл.
Так судил мне рок жестокий;
‎Я паду в весне моей
На чужом брегу, далеко
‎От Пелеевых очей.

Ах! и сердце запрещает
‎Доле жить в земном краю,
Где уж друг не услаждает
‎Душу сирую мою.
Гектор пал — его паденьем
‎Тень Патрокла я смирил;
Но себе за друга мщеньем
‎Путь к Тенару проложил.

Ты не жди, Менетий, сына;
‎Не придет он в отчий дом…
Здесь Эгейская пучина
‎Пред его шумит холмом;
Спит он… смерть сковала длани,
‎Позабыл ко славе путь;
И призывный голос брани
‎Не вздымает хладну грудь.

И Ахилл не возвратится;
‎В доме отчем пустота
Скоро, скоро водворится…
‎О Пелей, ты сирота.
Пронесется буря брани —
‎Ты Ахилла будешь ждать
И чертог свой в новы ткани
‎Для приема убирать;

Будешь с берега уныло
‎Ты смотреть — в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
‎Не плывут ли корабли?
Корабли придут от Трои —
‎А меня ни на одном;
Там, где билися герои,
‎Буду спать — и вечным сном.

Тщетно, смертною борьбою
‎Мучим, будешь сына звать
И хладеющей рукою
‎Вкруг себя его искать —
С милым светом разлученья
‎Глас его не усладит;
И на брег воды забвенья
‎Зов отца не долетит.

Край отчизны, светлы воды,
‎Очарованны места,
Мирт, олив и лавров своды,
‎Пышных долов красота,
Расцветайте, убирайтесь,
‎Как и прежде, красотой;
Как и прежде, оглашайтесь,
‎Кликом радости одной;

Но Патрокла и Ахилла
‎Никогда вам не видать!
Воды Сперхия, сулила
‎Вам рука моя отдать
Волоса с моей от брани
‎Уцелевшей головы…
Все Патроклу в дар, и дани
‎Уж моей не ждите вы.

Кони быстрые, из боя
‎(Тайный рок вас удержал)
Вы не вынесли героя —
‎И на щит он мертвый пал;
Кони бодрые, ретивы,
‎Что ж теперь так мрачны вы?
По земле влачатся гривы;
‎Наклонилися главы;

Позабыта пища вами;
‎Груди мощные дрожат;
Слышу стон ваш, и слезами
‎Очи гордые блестят.
Знать, Ахиллов пред собою
‎Зрите вы последний час;
Знать, внушен был вам судьбою
‎Мне конец вещавший глас…

Скоро!.. лук свой напрягает
‎Неизбежный Аполлон,
И пришельца ожидает
‎К Стиксу черному Харон.
И Патрокл с брегов забвенья
‎В полуночной тишине
Легкой тенью сновиденья
‎Прилетал уже ко мне.

Как зефирово дыханье,
‎Он провеял надо мной;
Мне послышалось призванье,
‎Сладкий глас души родной;
В нежном взоре скорбь разлуки
‎И следы минувших слез…
Я простер ко брату руки…
‎Он во мгле пустой исчез.

От Скироса вдаль влекомый,
‎Поплывет Неоптолем;
Брег увидит незнакомый
‎И зеленый холм на нем;
Кормщик юноше укажет,
‎Полный думы, на курган —
«Вот Ахиллов гроб (он скажет);
‎Там вблизи был греков стан.

Там, ужасный, на ограде
‎Нам явился он в ночи —
Нестерпимый блеск во взгляде,
‎С шлема грозные лучи —
И трикраты звучным криком
‎На врага он грянул страх,
И троянец с бледным ликом
‎Бросил щит и меч во прах.

Там, Атриду дав десницу,
‎С ним союз запечатлел;
Там, гремящий, в колесницу
‎Прянув, к Трое полетел;
Там по праху за собою
‎Тело Гекторово мчал
И на трепетную Трою
‎Взглядом мщения сверкал!»

И сойдешь на брег священный
‎С корабля, Неоптолем,
Чтоб на холм уединенный
‎Положить и меч и шлем;
Вкруг уж пусто… смолкли бои;
‎Тихи Ксант и Симоис;
И уже на грудах Трои
‎Плющ и терние свились.

Обойдешь равнину брани…
‎Там, где ратовал Ахилл,
Уж стадятся робки лани
‎Вкруг оставленных могил;
И услышишь над собою
‎Двух невидимых полет…
Это мы… рука с рукою…
‎Мы, друзья минувших лет.

Вспомяни тогда Ахилла:
‎Быстро в мире он протек;
Здесь судьба ему сулила
‎Долгий, но бесславный век;
Он мгновение со славой,
‎Хладну жизнь презрев, избрал
И на друга труп кровавый,
‎До могилы верный, пал».

Он умолк… в тумане Ида;
‎Отуманен Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон;
И курясь, едва сверкает
‎Пламень гаснущих костров;
И протяжно окликает
‎Стража стражу близ шатров.

Огюст Барбье

Стихотворения

О, бедность—нужда роковая,
Ты гнетом на мир налегла;
Всю землю от края до края
Покровом своим облегла….
Во власть ты свою безпощадно
Всего человека берешь,
С рожденья следишь за ним жадно
И к ранней могиле ведешь;
Ты радостно слезы глотаешь,
Что льются по бледным щекам,
Ни крикам тоски не внимаешь,
Ни жалобным, кротким мольбам.
О, мать неисходной печали!
Хотел я, чтоб в песнях моих
Отчаянья вопли звучали
Всех жертв безответных твоих;
Хотел, чтоб ты грозно предстала
Во всем безобразьи своем
Пред тем, кого жизнь баловала,
Кто шол в ней цветущим путем,
Хотел, чтобы в чорствыя души
Луч кроткаго света проник,
И каждый, имеющий уши,
Услышал отчаянья крик.
Чтоб стало в нем менее злобы,
Внушающей брата клеймить,
И каждое сердце могло бы,
Прощая, сильнее любить.
О, бедность, ты горькая доля!
Я песни сложил о тебе,
Чтоб всюду, где гнет и неволя,
Нашли оне отклик себе.
Желал бы я гимном суровым
Созвать с необятной земли
Защитников делом и словом
Несметной голодной семьи!
Для благ человечества нужно
Всем людям с правдивой душой
Возстать энергично и дружно
На язвы нужды вековой.
Прогнать надо голод с порога
Страдающих братьев меньших,
Ведь хлеба на свете там много,
Что хватит с избытком на них.
Здесь каждаго смертнаго кровом
Надежным пора наделить,
И теплой одежды покровом
Лохмотья его заменить.
Да, бедность проклятая! надо
Отнять у тебя из когтей
Голодное, бледное стадо
Тобой изнуренных людей.
Все силы ума напрягая,
Быть может, удастся решить —
Как в мире, нужда роковая,
На веки тебя истребить.
Но если нам даже придется
Прогнать нищету от людей,
На долю их все-ж остается
Довольно гнетущих скорбей….
Где люди—там будет и горе,
Страданья там будут всегда,
И слез необятное море
Не высушить нам никогда!
В борьбе изнывая напрасной,
Всегда будет жить род людской
Надеждою робкой, неясной
На счастие жизни иной.
Ю. Доппельмайер.
Полный скорби, покинул я землю родимую —
Не увижу я снова холмов зеленеющих,
Но я в сердце унес память свято хранимую
О полях неоглядных, хлебами пестреющих,
О ласкающем веяньи ветра душистаго,
О тропинках, извилисто вдаль убегающих,
И о свежести яснаго утра росистаго,
И о водах, обильно луга орошающих.
О, родная земля! твои дети несчастныя,
Мы тебя оставляем—босые, голодные,
И уносят нас волны под небо ненастное,
На чужбину далекую, в страны холодныя!—
Здесь в нолях, переполненных жатвой богатою,
Мы знавали довольно нужды и гонения,
И лохмотья дырявыя были нам платою
За все долгие годы труда и терпения.
А те нивы, ведь, потом своим поливали мы
Так зачем же плоды их от нас отнималися?
Наши рука водами озер омывали мы,
Но их теплою тканью не мы одевалися.
О, зачем безпощадной судьбою гонимые,
Грудью матери нашей мы все не питаемся?
И зачем покидаем поля мы родимыя,
От Ирландии милой на век отрываемся?
Не могли побороть мы ту силу гнетущую
Непрестанной вражды, озлобленья упорнаго,
Что давно превратила отчизну цветущую
В страну горькаго плача и рабства позорнаго!
Я предвижу судьбу твою, родина милая,
Уступая давлению гнета жестокаго,
Раззоренная, падшая, вечно унылая,
Ты изчезнешь в волнах океана глубокаго.
Но счастливы стада, что привольно питаются
На родимых полянах травою душистою,
И те вольныя птицы, чья песнь разливается
По шумящим дубравам волной серебристою!..
Там все полно такой, красоты упоительной;
Такой негою дышет природа спокойная,
Что в далекой чужбины, тоскуя мучительно,
Сердце рвется к тебе, о, отчизна бездольная!
Ю. Доппельмайер.
Дант, старый Гибеллин! Я снова увидал
Твой образ мраморный, что силою искуства
Резец художника потомкам завещал,
И сердце дрогнуло от тягостнаго чувства: —
Так ярко на твое суровое чело
Наложена печать безмолвнаго страданья;
Что эти резкия морщины провело
На лбу безжизненном? Томление изгнанья
Иль думы горькия об участи людей,
Когда отверженный, покинутый, гонимый,
В проклятьях ты излил наплыв твоих скорбей,
Измученной души недуг неисцелимый?
Улыбкой озарен печальный образ твой —
В ней не застыла-ль мысль последняя поэта,
Не горький ли то смех над жалкою толпой?
К твоим губам, о Дант, идет улыбка эта!
Ты родился в стране, где солнце горячей,
Где страсти буйныя кипят неудержимо,
Ты видел, как и мы, безумие людей
И в них живущий Дух вражды непримиримой:
В борьбе за первенство низверженныя в прах
Смирялись партии и снова поднимались,
Ты много видел жертв горящих на кострах,
В твоей больной душе их вопли отзывались!
Да, тридцать долгих лет прошли перед тобой,
А все царило зло, стеснялася свобода,
Любовь к отечеству была лишь звук пустой,
На ветер брошенный без пользы для народа!
Повсюду мрак и ложь…. Озлобленный певец,
На вечную тоску изгнанья осужденный,
Ты величаво нес терновый свой венец
И гордо умер в нем с людьми непримиренный.
Но не безплоден был, о Дант, твой скорбный путь!
Огонь святой любви и ненависти правой,
Что долго так терзал измученную грудь,
Да жолчи яд в тебе кипевший жгучей лавой —
Все излилось в строфах бичующих стихов
И отразилось в той картине безотрадной
Пороков и страстей Флоренции сынов,
Тобою созданной, каратель безпощадный,
С такою силою и правдой, что порой
Детей играющих испуганное стадо,
Завидя вдалеке твой облик гробовой,
Бежало с криками: «вот выходец из ада!»
Ю. Доппельмайер.

Александр Петрович Сумароков

Пиит и Друг его

Д. Во упражнении расхаживая здесь,
Вперил, конечно, ты в трагедию ум весь;
В очах, во всем лице теперь твоем премена.
И ясно, что в сей час с тобою Мельпомена.

П. Обманывался, любезный друг, внемли!
Я так далек от ней, как небо от земли.

Д. Эклогу…

П. Пастухи, луга, цветы, зефиры
Толико ж далеки; хочу писать сатиры;
Мой разум весь туда стремительно течет.

Д. Но что от жалостных тебя днесь драм влечет?

П. В Петрополе они всему народу вкусны,
А здесь и городу и мне подобно гнусны:
Там седутся для них внимати и молчать,
А здесь орехи грызть, шумети и кричать,
Благопристойности не допуская в моду,
Во своевольствие преобратя свободу:
За что ж бы, думают, и деньги с нас сбирать,
Коль было бы нельзя срамиться и орать.
Возможно ль автору смотреть на то спокойно:
Для зрителей таких трудиться недостойно.

Д. Не всех мы зрителей сим должны обвинить,
Безумцев надобно одних за то бранить;
Не должно критики употребляти строго.

П. Но зрителей в Москве таких гораздо много, —
Крикун, как колокол, единый оглушит
И автора всего терпения лишит;
А если закричат пять дюжин велегласно,
Разумных зрителей внимание напрасно.

Д. Сатиры пишучи, ты можешь досадить
И сею сам себя досадой повредить.
На что мне льстить тебе? Я в дружбе не таюся.

П. А я невежества и плутней не боюся,
Против прямых людей почтение храня;
Невежи как хотят пускай бранят меня,
Их тестю никогда в сатиру не закиснет,
А брань ни у кого на вороте не виснет.

Д. Не брань одна вредит; побольше брани есть,
Чем можно учинить своей сатире месть:
Лжец вымыслом тебя в народе обесславит,
Судья соперника неправедно оправит,
Озлобясь, межевщик полполя отрядит,
А лавочник не даст товару на кредит,
Со сезжей поберут людей за мостовую,
Кащей тебе с родней испортит мировую.

П. Когда я истину народу возвещу
И несколько людей сатирой просвещу,
Так люди честные, мою зря миру службу,
Против бездельников ко мне умножат дружбу.
Невежество меня ничем не возмутит,
И росская меня Паллада защитит;
Немалая статья ея бессмертной славы,
Чтоб были чищены ея народа нравы.

Д. Но скажет ли судья, винил неправо он?
Он будет говорить: «Винил тебя закон».

П. Пускай винит меня, и что мне он ни скажет,
Из дела выписки он разве не покажет?

Д. Из дела выписки, во четверти земли,
Подьячий нагрузит врак целы корабли,
И разум в деле том он весь переломает;
Поймешь ли ты, чего он сам не понимает?
Удобней проплясать, коль песенка не в такт,
Как мыслям вообразить подьяческий экстракт.
Экстракт тебя одной замучит долготою,
И спросят: «Выпиской доволен ли ты тою?»
Ты будешь отвечать: «Я дела не пойму».
Так скажут: «Дай вину ты слабому уму,
Которым ты с толпой вралей стихи кропаешь
И деловых людей в бесчестии купаешь».
А я даю совет: ты то предупреди
Или, сатирствуя, ты по миру ходи.

П. Где я ни буду жить — в Москве, в лесу иль поле,
Богат или убог, терпеть не буду боле
Без обличения презрительных вещей.
Пускай злодействует бессмертный мне Кащей,
Пускай Кащеиха совсем меня ограбит,
Мое имение и здравие ослабит,
И крючкотворцы все и мыши из архив
Стремятся на меня, доколе буду жив,
Пускай плуты попрут и правду и законы, —
Мне сыщет истина на помощь обороны;
А если и умру от пагубных сетей,
Монархиня по мне покров моих детей.

Д. Бездельство на тебя отраву усугубит:
Изморщенный Кащей вить зеркала не любит.
Старухе, мнящейся блистати, как луна,
Скажи когда-нибудь: изморщилась она
И что ея краса выходит уж из моды;
Скажи слагателю нестройной самой оды,
Чтоб бросил он ее, не напечатав, в печь, —
Скоряе самого тебя он станет жечь.
Неправедным судьям сказать имей отвагу,
Что рушат дерзостно и честность и присягу,
Скажи откупщику жаднейшему: он плут,
И дастся орденам ему ременный жгут.
Скажи картежнику: он обществу отрава, —
Не плутня-де игра, он скажет, но забава.
Спроси, за что душа приказная дерет, —
Он скажет: то за труд из чести он берет.
За что ханжа на всех проклятие бросает, —
Он скажет: души их проклятием спасает.
Противу логики кто станет отвечать,
Такого никогда нельзя изобличать.
А логики у нас и имя редким вестно;
Так трудно доказать, бесчестно что иль честно.

П. Еще трудняй того бездельство зря терпеть
И, видя ясно все, молчати и кипеть.
Доколе дряхлостью иль смертью не увяну,
Против пороков я писать не перестану.

Николай Тарусский

Моя родословная

Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.

И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!

Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.

Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.

И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,

Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.

Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.

Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.

А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.

"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.

Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.

Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;

Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.

Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,

Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.

И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.

Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!

Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,

Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.

И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,

С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.

Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.

И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,

Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…

И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.

И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.

Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.

Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.

Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.

Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.

Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.

И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.

…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.

И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.

И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!

Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.

И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.

Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.

Василий Васильевич Капнист

Ода на рабство

Приемлю лиру, мной забвенну,
Отру лежащу пыль на ней;
Простерши руку, отягченну
Железных бременем цепей,
Для песней жалобных настрою,
И, соглася с моей тоскою,
Унылый, томный звук пролью
От струн, рекой омытых слезной;
Отчизны моея любезной
Порабощенье воспою.

А ты, который обладаешь
Един подсолнечною всей,
На милость души преклоняешь
Возлюбленных тобой царей,
Хранишь от злого их навета!
Соделай, да владыки света
Внушат мою нелестну речь, —
Да гласу правды кротко внемлют
И на злодеев лишь подемлют
Тобою им врученный меч.

В печальны мысли погруженный,
Пойду, от людства удалюсь
На холм, древами осененный,
В густую рощу уклонюсь,
Под мрачным, мшистым дубом сяду.
Там моему прискорбну взгляду
Прискорбный все являет вид:
Ручей там с ревом гору роет,
Унывно ветр меж сосен воет,
Летя с древ, томно лист шумит.

Куда ни обращу зеницу,
Омытую потоком слез,
Везде, как скорбную вдовицу,
Я зрю мою отчизну днесь:
Исчезли сельские утехи,
Игрива резвость, пляски, смехи;
Веселых песней глас утих;
Златые нивы сиротеют;
Поля, леса, луга пустеют;
Как туча, скорбь легла на них.

Везде, где кущи, села, грады
Хранил от бед свободы щит,
Там тверды зиждет власть ограды
И вольность узами теснит.
Где благо, счастие народно
Со всех сторон текли свободно,
Там рабство их отгонит прочь.
Увы! судьбе угодно было,
Одно чтоб слово превратило
Наш ясный день во мрачну ночь.

Так древле мира вседержитель
Из мрака словом свет создал.
А вы, цари! на то ль зиждитель
Своей подобну власть вам дал,
Чтобы во областях подвластных
Из счастливых людей несчастных
И зло из общих благ творить?
На то ль даны вам скиптр, порфира,
Чтоб были вы бичами мира
И ваших чад могли губить?

Воззрите вы на те народы,
Где рабство тяготит людей,
Где нет любезныя свободы
И раздается звук цепей:
Там к бедству смертные рожденны,
К уничиженью осужденны,
Несчастий полну чашу пьют;
Под игом тяжкия державы
Потоками льют пот кровавый
И зляе смерти жизнь влекут;

Насилия властей страшатся;
Потупя взор, должны стенать;
Подняв главу, воззреть боятся
На жезл, готовый их карать.
В веригах рабства унывают,
Низвергнуть ига не дерзают,
Обременяющего их,
От страха казни цепенеют
И мыслию насилу смеют
Роптать против оков своих.

Я вижу их, они исходят
Поспешно из жилищ своих.
Но для чего с собой выводят
Несущих розы дев младых?
Почто, в знак радости народной,
В забаве искренней, свободной
Сей празднуют прискорбный час?
Чей образ лаврами венчают
И за кого днесь воссылают
К творцу своих молений глас?

Ты зришь, царица! се ликует
Стенящий в узах твой народ.
Се он с восторгом торжествует
Твой громкий на престол восход.
Ярем свой тяжкий кротко сносит
И благ тебе от неба просит,
Из мысли бедство истребя,
А ты его обременяешь:
Ты цепь на руки налагаешь,
Благословящие тебя!

Так мать, забыв природу в гневе,
Дитя, ласкающеесь к ней,
Которое носила в чреве,
С досадой гонит прочь с очей,
Улыбке и слезам не внемлет,
В свирепстве от сосцев отемлет
Невинный, бедственный свой плод,
В страданьи с ним не сострадает
И прежде сиротства ввергает
Его в злосчастие сирот.

Но ты, которыя щедроты
Подвластные боготворят,
Коль суд твой, коль твои доброты
И злопреступника щадят, —
Возможно ль, чтоб сама ты ныне
Повергла в жертву злой судьбине
Тебя любящих чад твоих?
И мыслей чужда ты суровых, —
Так что же? — благ не скрыла ль новых
Под мнимым гнетом бедствий сих?

Когда пары и мглу сгущая,
Светило дня свой кроет вид,
Гром, мрачны тучи разрывая,
Небесный свод зажечь грозит,
От громкого перунов треска
И молнии горящей блеска
Мятется трепетна земля, —
Но солнце страх сей отгоняет
И град сгущенный растопляет,
Дождем проливши на поля.

Так ты, возлюбленна судьбою,
Царица преданных сердец,
Взложенный вышнего рукою
Носяща с славою венец!
Сгущенну тучу бед над нами
Любви к нам твоея лучами,
Как бурным вихрем, разобьешь,
И, к благу бедствие устроя,
Унылых чад твоих покоя,
На жизнь их радости прольешь.

Дашь зреть нам то златое время,
Когда спасительной рукой
Вериг постыдно сложишь бремя
С отчизны моея драгой.
Тогда — о лестно упованье! —
Прервется в тех краях стенанье,
Где в первый раз узрел я свет.
Там, вместо воплей и стенаний,
Раздастся шум рукоплесканий
И с счастьем вольность процветет.

Тогда, прогнавши мрак печали
Из мысли горестной моей
И зря, что небеса скончали
Тобой несчастье наших дней,
От уз свободными руками
Зеленым лавром и цветами
Украшу лиру я мою;
Тогда, вослед правдивой славы,
С блаженством твоея державы
Твое я имя воспою.

Гавриил Романович Державин

Гимн Кротости

Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство, Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.

Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.

Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.

Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.

А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.

Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.

Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят, Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.

Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.

Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять, Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.

Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.

Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство,

Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.

Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.

Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.

Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою

В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.

А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.

Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.

Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят,

Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.

Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.

Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять,

Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.

Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.

Иван Андреевич Крылов

Ода Блаженство

Зефир с ракитников пушистых
Аврорин бисер осыпал;
На озере в зыбях струистых
Всходящий солнца луч играл.
То с резвой ветерков станицей
Он по водам мелькал зарницей;
То молнией вился в травах;
То на пестреющих цветах
Он в ярких искрах рассыпался —
И луг, казалось, загорался.

Проснувшись, ручеек играет
В янтарных гладких берегах:
То пену в жемчуг рассыпает
На золотых своих кудрях
И гордо по кремешкам льется,
Иль между роз украдкой вьется,
Им на ушко любовь журчит;
То, закатясь в лесок, молчит
И под столетним дубом дремлет,
Иль соловьиным песням внемлет.

За перлов облак закатился,
Взвиваясь, жавронок стрелой —
И громкий, звонкий свист разлился
Под твердью светлоголубой.
Граждане чистых вод безмолвны,
Играя, рассекают волны,
В весельи встретя новый день;
Приятный свет, густая тень,
Давая вольный путь отраде,
Манят иль к пользе, иль к прохладе,

Везде природы совершенство
Луч осветил всходяща дня;
Все чувствует свое блаженство,
Все веселится вкруг меня,
Все видит счастье под ногами,
Не гонится за ним морями:
Никто от счастья не далек.
Один лишь только человек,
Гордясь свободой без свободы,
Блаженства ищет вне природы.

Ему лишь свод небесный низок,
Тесна обширность дальних стран;
Ему от юга север близок
И мелок грозный океан.
Среди богатства — нищ и беден,
Средь пользы — ядовит и вреден.
Он тем не сыт в алчбе своей,
Чего довольно твари всей.
Природа рай ему готовит —
Он в нем ужасный ад становит.

Ему весна целебны травы
Со ароматом в дань несет,
И гряды с овощем кудрявы
Горяще лето в дар дает.
Там осень нивы позлащает
И в дар ему их посвящает;
Сбирая виноград в полях,
Шампанско пенит в хрусталях;
Очистя воздух, смешан с ядом,
Зима ему полезна хладом.

Но он дары их презирает
И мочною своей рукой
Земли утробу раздирает,
Во ад спускается живой,
Геенну дерзостью смущает
И нагло тамо похищает
У фурий корень страшных бед —
Пороки в золоте несет,
В селитре лютые пожары,
В меди громовые удары.

И се он в громах гибель мещет,
Куда его достигнет взор;
Природа там его трепещет,
Сердца трясутся крепких гор.
Напрасно лев в леса дремучи,
Напрасно ястреб в темны тучи
Скрывают в робости свой след;
Для сил его пределов нет.
Он в небесах орлу опасен,
Он киту в безднах вод ужасен.

Ужасен — и в развратной воле,
Себе чтя тесным царством свет,
Чтоб расширить свою власть боле.
Полки бессмертных создает,
Превыше звезд их ставит троны —
И пишет им свои законы;
Хвалясь, что сонм его богов,
Держа в руках судьбу миров,
Ему в угодность светом блещет,
Низводит дождь и громы мещет.

Но в мыслях гордых возносяся,
Среди богов свой ставя трон
И с ними молнией деляся,
Ужели стал счастливей он?
Ужель их рай, мечтой рожденный,
Блаженством, счастьем насажденный,
Приближить к сердцу не возмог?
Или его всемощный бог,
Который мир из благ составил,
В его лишь сердце зло оставил?

Так, он один страдать назначен
Из чувствующих тварей всех;
В лучах блестящей славы мрачен,
Уныл в обятиях утех,
Среди забав тосклив и скучен,
На троне с рабством неразлучен.
На что ни кинет мрачный взгляд,
Изо всего сосет лишь яд;
Одних мечтаний ложных жаждет —
И между благ в несчастьи страждет.

Ему покой и радость чужды:
Рожден желаньями кипеть.
Его отрада — множить нужды,
Его мученье — их терпеть.
Средь брани ищет он покою;
Среди покоя — алчет бою;
В неволе — враг земных богов;
На воле — ищет злых оков;
Он в будущем лишь счастье видит
И в настоящем ненавидит.

Так странник, ночью, в час погоды,
Когда вихрь корни рвет древес,
И в бездны с гор бьют шумны воды,
Под черной тучей воет лес,
Почтя селенья близка знаком
Огонь, рожден истлевшим злаком,
К нему стремится, все презрев —
И колкий терн и тигров рев;
А свет, сей свет ему любезный,
Манит на край бездонной бездны.

Но где ж блаженство обитает,
Когда его в природе нет?
Где царство, кое он мечтает?
Где сей манящий чувства свет?—
Вещают нам — вне протяженья,
Где чувство есть, а нет движенья.
Очисти смертный разум твой,
Взгляни — твой рай перед тобой,
Тебя одна лишь гордость мучит;
Природа быть счастливым учит.

Имея разум ослепленный
И цену слаб вещей познать,
Напрасно хочешь вне вселенной
Свое ты счастье основать.
Вотще свой рай ты удаляешь
И новы благи вымышляешь.
Умей ценить природы дар
И, не взлетая, как Икар,
Познай вещей ты совершенство —
И ты себе найдешь блаженство.

Василий Андреевич Жуковский

Опустевшая деревня

О родина моя, Обурн благословенный!
Страна, где селянин, трудами утомленный,
Свой тягостный удел обильем услаждал,
Где ранний луч весны приятнее блистал,
Где лето медлило разлукою с полями!
Дубравы тихие с тенистыми главами!
О сени счастия, друзья весны моей, —
Ужель не возвращу блаженства оных дней,
Волшебных, райских дней, когда, судьбой забвенный,
Я миром почитал сей край уединенный!
О сладостный Обурн! как здесь я счастлив был!
Какие прелести во всем я находил!
Как все казалось мне всегда во цвете новом!
Рыбачья хижина с соломенным покровом,
Крылатых мельниц ряд, в кустарнике ручей;
Густой, согбенный дуб с дерновою скамьей,
Любимый старцами, любовникам знакомый;
И церковь на холме, и скромны сельски домы —
Все мой пленяло взор, все дух питало мой!
Когда ж, в досужный час, шумящею толпой
Все жители села под древний вяз стекались,
Какие тьмы утех очам моим являлись!
Веселый хоровод, звучащая свирель,
Сраженья, спорный бег, стрельба в далеку цель,
Проворства чудеса и силы испытанье,
Всеобщий крик и плеск победы в воздаянье,
Отважные скачки, искусство плясунов,
Свобода, резвость, смех, хор песней, гул рогов,
Красавиц робкий вид и тайное волненье,
Старушек бдительных угрюмость, подозренье,
И шутки юношей над бедным пастухом,
Который, весь в пыли, с уродливым лицом,
Стоя в кругу, смешил своею простотою,
И живость стариков за чашей круговою —
Вот прежние твои утехи, мирный край!
Но где они? Где вы, луга, цветущий рай?
Где игры поселян, весельем оживленных?
Где пышность и краса полей одушевленных?
Где счастье? Где любовь? Исчезло все — их нет!..

О родина моя, о сладость прежних лет!
О нивы, о поля, добычи запустенья!
О виды скорбные развалин, разрушенья!
В пустыню обращен природы пышный сад!
На тучных пажитях не вижу резвых стад!
Унылость на холмах! В окрестности молчанье!
Потока быстрый бег, прозрачность и сверканье
Исчезли в густоте болотных диких трав!
Ни тропки, ни следа под сенями дубрав!
Все тихо! все мертво! замолкли песней клики!
Лишь цапли в пустыре пронзительные крики,
Лишь чибиса в глуши печальный, редкий стон,
Лишь тихий вдалеке звонков овечьих звон
Повременно сие молчанье нарушают!
Но где твои сыны, о край утех, блуждают?
Увы! отчуждены от родины своей!
Далеко странствуют! Их путь среди степей!
Их бедственный удел — скитаться без покрова!..

Погибель той стране конечная готова,
Где злато множится и вянет цвет людей!
Презренно счастие вельможей и князей!
Их миг один творит и миг уничтожает!
Но счастье поселян с веками возрастает;
Разрушившись, оно разрушится навек!..

Где дни, о Альбион, где сельский человек,
Под сенью твоего могущества почтенный,
Владелец нив своих, в трудах не угнетенный,
Природы гордый сын, взлелеян простотой,
Богатый здравием и чистою душой,
Убожества не знал, не льстился благ стяжаньем
И был стократ блажен сокровищей незнаньем?
Дни счастия! Их нет! Корыстною рукой
Оратай отчужден от хижины родной!
Где прежде нив моря, блистая, волновались,
Где рощи и холмы стадами оглашались,
Там ныне хищников владычество одно!
Там все под грудами богатств погребено!
Там муками сует безумие страдает!
Там роскошь посреди сокровищ издыхает!
А вы, часы отрад, невинность, тихий сон!
Желанья скромные! надежды без препон!
Златое здравие, трудов благословенье!
Беспечность! мир души! в заботах наслажденье! —
Где вы, прелестные? Где ваш цветущий след?
В какой далекий край направлен ваш полет?
Ах! с вами сельских благ и доблестей не стало!..

О родина моя, где счастье процветало!
Прошли, навек прошли твои златые дни!
Смотрю — лишь пустыри заглохшие одни,
Лишь дичь безмолвную, лишь тундры обретаю,
Лишь ветру в осоке свистящему внимаю,
Скитаюсь по полям — все пусто, все молчит!
К минувшим ли часам душа моя летит?
Ищу ли хижины рыбачьей под рекою
Иль дуба на холме с дерновою скамьею —
Напрасно! Скрылось все! Пустыня предо мной!
И вспоминание сменяется тоской!..

Я в свете странник был, певец уединенный! —
Влача участок бед, Творцом мне уделенный,
Я сладкою себя надеждой обольщал
Там кончить мирно век, где жизни дар принял!
В стране моих отцов, под сенью древ знакомых,
Исторгшись из толпы заботами гнетомых,
Свой тусклый пламенник от траты сохранить
И дни отшествия покоем озлатить!
О гордость!.. Я мечтал, в сих хижинах забвенных,
Слыть чудом посреди оратаев смиренных;
За чарой, у огня, в кругу их толковать
О том, что в долгий век мог слышать и видать!
Так заяц, по полям станицей псов гонимый,
Измученый бежит опять в лесок родимый!
Так мнил я, переждав изгнанничества срок,
Прийти, с остатком дней, в свой отчий уголок!
О, дни преклонные в тени уединенья!
Блажен, кто юных лет заботы и волненья
Венчает в старости беспечной тишиной!..

Генрих Гейне

Белый слон

Король Сиамский Магавазант
Владеет Индией до Мартабант.
Семь принцев, сам Великий Могол
Признали ленным свой престол.

Что год — под знамена, рожки, барабаны
Тянут к Сиаму дань караваны, —
Семь тысяч верблюдов, за парами пары
Тащат ценнейшие в мире товары.

Заслышит он трубы музыкантов —
И дух улыбается Магавазантов;
Правда, он хнычет в кулуарах,
Что мало места в его амбарах.

Но эти амбары такой высоты,
Великолепия и красоты,
Здесь действительность — точь-в-точь
Сказка про тысячу и одну ночь.

«Твердынями Индры» зовутся чертоги,
В которых выставлены все боги,
Колоннообразные, с тонкой резьбою,
С инкрустацией дорогою.

Числом пятнадцать тысяч двести
Фигур и странных и страшных вместе,
Помесь людей, льва и коровы —
Многоруки, многоголовы.

Увидишь ты средь «Пурпурного зала»
Тысяча триста дерев коралла;
Странный вид — ствол до небес,
Разубраны ветки, красный лес.

Каменный пол хрусталем там устлан,
И отражает каждый куст он.
Фазаны в пестрейшем оперенье
Важно гуляют в помещенье.

Обезьяне любимой Магавазант
Навесил на шею шелковый бант,
А к этому банту он ключ привязал,
Которым был замкнут «Спальный зал».

Там камни цветные без цены
Горохом насыпаны вдоль стены
В большие кучи. В них налидо
Бриллианты с куриное яйцо.

На сероватых мешках с жемчугами
Любит король завалиться с ногами,
И обезьяна ложится с сатрапом,
И оба спят со свистом и храпом.

Но гордость его, его отрада,
То, что дороже всякого клада,
Дороже, чем жизнь, дороже, чем трон
Магавазантов белый слон.

Для высокого гостя король повелел
Построить дворец белее, чем мел;
Кровля его с золотой канителью,
Колонны с лотосной капителью.

Триста драбантов стоят наготове
В качестве лейб-охраны слоновьей,
И, упав перед ним на брюхо,
Служат ему сто три евнуха.

На блюдах златых приносится пища,
Все что почище для хоботища,
Он пьет из серебряных ведер вино,
Приправлено специями оно.

Мастят его амброй и розовой мазью,
Главу украшают цветочной вязью,
И служит как плед для породистых ног
Ему кашемировый платок.

Полнейшее счастье дано ему в общем,
Но на земле мы вечно ропщем.
Высокий зверь, неизвестно как,
Стал меланхолик и чудак.

И белый меланхоликус
Теряет к изобилию вкус,
Пробуют то, пробуют это, —
Все остается без ответа.

Напрасно водят пляски и песни
Пред ним баядеры; напрасно, хоть тресни,
Бубнят барабаны музыкантов, —
Слон не весел Магавазантов.

Что день, ухудшается положенье,
Магавазант приходит в смятенье;
Велит он призвать к ступеням храма
Умнейших астрологов Сиама.

«О звездочет, ты костьми здесь ляжешь, —
Внушает король ему, — если не скажешь,
Что у слона случилось такое,
И почему он лишился покоя».

Но трижды падя пред высоким местом,
Тот отвечает с серьезным жестом:
«Я правду скажу о слоне недужном,
И делай все, что находишь нужным.

Живет на севере жена,
Телом бела, станом стройна,
Великолепен твой слон, несомненно,
Но даже с слоном она несравненна.

В сравнении с нею слон твой лишь
Не что иное, как белая мышь;
Стан великанши из Рамаяны,
Рост — эфесской великой Дианы.

Как зти громадные извивы
Изгибаются в строй красивый,
Несут этот строй два высоких пилястра
Из белоснежного алебастра.

И этот весь колоссальный мрамор —
Есть храм кафедральный бога Амор;
Горит лампадою там в кивоте
Сердце, в котором пятна не найдете.

Поэты напрасно лезут из кожи,
Чтоб описать белизну ее кожи;
Сам Готье здесь сух, как табель, —
О, эта белая !

Снег с вершин гималайских гор
В ее присутствии сер, как сор;
А лилию — если кто ей подаст, —
Желтит и ревность и контраст.

Зовется она графиня Бьянка,
Большая, белая иностранка,
В Париже у франков ее салон,
И вот в нее влюбился слон.

Предназначением душ влекомы,
Только во сне они и знакомы,
И в сердце сонное запал
К нему высокий идеал.

С тех пор им мысль владеет одна,
И вместо здорового слона
Вы серого Вертера в нем найдете.
Мечтает он о северной Лотте.

Глубокая тайна этих связей!
Не видел ее, а тоскует по ней.
Он часто топает при луне
И стонет: «Быть бы птичкой мне».

В Сиаме осталось тело, мысли
Над Бьянкой, в области франков повисли;
Но от разлуки тела и духа
Слабеет желудок и в горле сухо.

Претит ему самый лакомый кус;
Лапша да еще Оссиан — его вкус;
Он кашлять начал, он похудел,
И ранний гроб его удел.

Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
В млекопитающем мире оставить,
Пошли же высокого больного
Прямо к франкам, в Париж, и готово!

Когда его реальный вид
Прекрасной дамы развеселит,
Прообраз которой ему приснился, —
Можно сказать, что он исцелился.

Где милой его сияют очи —
Рассеется мрак духовной ночи;
Улыбка сгонит последние тени
Его мрачнейших ощущений.

А голос ее, как звуки лир,
Вернет душе раздвоенной мир;
И весело уха поднимет он лопасть, —
Он возрожден, исчезла пропасть!

Как весело, любо живешь, спешишь
В тебе, любезный город Париж:
Там прикоснется твой слон к культуре,
Раздолье там его натуре.

Но прежде всего открой ему кассу,
Дай ему денег по первому классу,
И срочным письмом открой кредит
У Ротшильд- на .

Да срочным письмом — на миллион
Дукатов примерно. Сам барон
Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
«Слоны — милейшие господа».

Такое астролог сказал ему слово
И трижды бросился наземь снова.
Король отпустил его с приветом
И тут же прилег — подумать об этом.

Он думал этак, думал так;
Короли не привыкли думать никак.
Обезьяна пробралась к нему во дворец,
И оба заснули под конец.

Я расскажу вам после то, что
Он порешил; запоздала почта;
Ей долго пришлось блуждать, вертеться;
Она к нам прибыла из Суэца.

Валерий Яковлевич Брюсов

Замкнутые

И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.

Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен

На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.

Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.

В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.

Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.

За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.

О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.

Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!

Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!

Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.

Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.

Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.

Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.

В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.

Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.

Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.

Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.

Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.

Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.

И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.

Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.

Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.

Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.

Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!

Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.

Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.

Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.

И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.

В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.

Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!

Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.

Петр Андреевич Вяземский

Александрийский стих

…А стих александрийский?..
Уж не его ль себе я залучу?
Извилистый, проворный, длинный, склизкий
И с жалом даже, точная змея;
Мне кажется, что с ним управлюсь я.
Пушкин. «Домик в Коломне»
Я, признаюсь, люблю мой стих александрийский,
Ложится хорошо в него язык российский,
Глагол наш великан плечистый и с брюшком,
Неповоротливый, тяжелый на подем,
И руки что шесты, и ноги что ходули,
В телодвижениях неловкий. На ходу ли
Пядь полновесную как в землю вдавит он —
Подумаешь, что тут прохаживался слон.
А если пропустить слона иль бегемота,
То настежь растворяй широкие ворота,
В калитку не пройдет: не дозволяет чин.
Иному слову рост без малого в аршин;
Тут как ни гни его рукою расторопной,
Но все же не вогнешь в ваш стих четверостопный.
А в нашем словаре не много ль слов таких,
Которых не свезет и шестистопный стих?
На усеченье слов теперь пошла опала:
С другими прочими и эта вольность пала.
В златой поэтов век, в блаженные года,
Отцы в подстрижке слов не ведали стыда.
Херасков и Княжнин, Петров и Богданович,
Державин, Дмитриев и сам Василий Львович,
Как строго ни хранил классический устав,
Не клали под сукно поэту данных прав.
С словами не чинясь, так поступали просто
И Шекспир, и Клопшток, Камоэнс, Ариосто,
И от того их стих не хуже — видит Бог, —
Что здесь и там они отсекли лишний слог.
Свободой дорожа, разумное их племя
Не изменило им и в нынешнее время.
Но мы, им вопреки, неволей дорожим:
Над каждой буквой мы трясемся и корпим
И, отвергая сплошь наследственные льготы,
Из слова не хотим пожертвовать йоты.
А в песнях старины, в сих свежих и живых
Преданьях, в отзывах сочувствий нам родных,
Где звучно врезались наш дух и склад народный,
Где изливается душа струей свободной,
Что птица Божия, — свободные певцы
Счастливых вольностей нам дали образцы.
Их бросив, отдались мы чопорным французам
И предали себя чужеязычным узам.
На музу русскую, полей привольных дочь,
Чтоб красоте ее искусственно помочь,
Надели мы корсет и оковали в цепи
Ее, свободную, как ветр свободной степи.
Святая старина! И то сказать, тогда,
Законодатели и дома господа,
Не ведали певцы журнальных гог-магогов;
Им не страшна была указка педагогов,
Которые, другим указывая путь,
Не в силах за порог ногой перешагнуть
И, сидя на своем подмостке, всенародно
Многоглагольствуют обильно и бесплодно.
Как бы то ни было, но с нашим словарем
Александрийский стих с своим шестериком
Для громоздких поклаж нелишняя упряжка.
И то еще порой он охает, бедняжка,
И если бы к нему на выручку подчас
Хоть пару или две иметь еще в запас
(Как на крутых горах волами на подмогу
Вывозят экипаж на ровную дорогу),
Не знаю, как другим, которых боек стих
И вывезть мысль готов без нужды в подставных, —
Но стихоплетам, нам — из дюжинного круга,
В сих припряжных волах под стать была б услуга.
Известно: в старину российский грекофил
Гекзаметр древнего покроя обновил,
Но сглазил сам его злосчастный Тредьяковский;
Там Гнедич в ход пустил, и в честь возвел Жуковский.
Конечно, этот стих на прочих не похож:
Он поместителен, гостеприимен тож,
И многие слова, величиной с Федору,
Находят в нем приют благодаря простору.
Битв прежних не хочу поднять и шум и пыль;
Уж в общине стихов гекзаметр не бобыль:
Уваров за него сражался в поле чистом
И с блеском одержал победу над Капнистом.
Под бойкой стычкой их (дошел до нас рассказ)
Беседа, царство сна, проснулась в первый раз.
Я знаю, что о том давно уж споры стихли,
А все-таки спрошу: гекзаметр, полно, стих ли?
Тень милая! Прости, что дерзко и шутя
Твоих преклонных лет любимое дитя
Злословлю. Но не твой гекзаметр, сердцу милый,
Пытаюсь уколоть я эпиграммой хилой.
Гекзаметр твой люблю читать и величать,
Как все, на чем горит руки твоей печать.
Особенно люблю, когда с слепцом всезрячим
Отважно на морях ты, по следам горячим
Улисса, странствуешь и кормчий твой Омир
В гекзаметрах твоих нас вводит в новый мир.
Там свежей древностью и жизнью первобытной
С природой заодно, в сени ее защитной
Все дышит и цветет в спокойной красоте.
Искусства не видать: искусство — в простоте;
Гекзаметру вослед — гекзаметр жизнью полный.
Так, в полноводие реки широкой волны
Свободно катятся, и берегов краса,
И вечной прелестью младые небеса
Рисуются в стекле прозрачности прохладной;
Не налюбуешься картиной ненаглядной,
Наслушаться нельзя поэзии твоей.
Мир внешней красоты, мир внутренних страстей,
Рой помыслов благих и помыслов порочных,
Действительность и сны видений, нам заочных,
Из области мечты приветный блеск и весть,
Вся жизнь как есть она, весь человек как есть, —
В твоих гекзаметрах, с природы верных сколках
(И как тут помышлять о наших школьных толках?),
Все отражается, как в зеркале живом.
Твой не читаешь стих, — живешь с твоим стихом.
Для нас стихи твои не мерных слов таблица:
Звучит живая речь, глядят живые лица.
Все так! Но, признаюсь, по рифме я грущу
И по опушке строк ее с тоской ищу.
Так дети в летний день, преследуя забавы,
Порхают весело тропинкой вдоль дубравы,
И стережет и ждет их жадная рука
То красной ягодки, то пестрого цветка.
Так, признаюсь, мила мне рифма-побрякушка,
Детей до старости веселая игрушка.
Аукаться люблю я с нею в темноту,
Нечаянно ловить шалунью на лету
И по кайме стихов и с прихотью и с блеском
Ткань украшать свою игривым арабеском.
Мне белые стихи — что дева-красота,
Которой не цветут улыбкою уста.
А может быть, и то, что виноград мне кисел,
Что сроду я не мог сложить созвучных чисел
В гекзаметр правильный, — что, на мою беду,
Знать, к ямбу я прирос и с ямбом в гроб сойду.

Александр Петрович Сумароков

Ода е. и. в. всемилостивейшей государыне императрице Елисавете Петровне, самодержице всероссийской в 25 день ноября 1743

Оставим брани и победы,
Кровавый меч приял покой.
Покойтесь, мирные соседы,
И защищайтесь сей рукой,
Которая единым взмахом
Сильна повергнуть грады прахом,
Как дерзость свой подымет рог.
Пускай Гомер богов умножит,
Сия рука их всех низложит
К подножию монарших ног.

О! дерзка мысль, куды взлетаешь,
Куды возносишь пленный ум?
Елисавет изображаешь.
Ея дел славных громкий шум
Гремит во всех концах вселенны,
И тщетно мысли восхищенны.
Известны уж ея хвалы,
Уже и горы возвещают
Дела, что небеса пронзают,
Леса и гордые валы.

Взгляни в концы твоей державы,
Царица полунощных стран,
Весь Север чтит, твои уставы
До мест, что кончит океан,
До края областей безвестных,
Исполнен радостей всеместных,
Что ты Петров воздвигла прах,
Дела его возобновила
И дух его в себе вместила,
Являя свету прежний страх.

Стенал по нем сей град священный,
Ревел великий океан,
Впоследний облак восхищенный,
Лишен, кому он в область дан
И в норде флот его прославил,
В которых он три флота правил,
Своей рукой являя путь.
Борей, бесстрашно дерзновенный,
В воздушных узах заключенный,
Не смел прервать оков и дуть.

Ударом нестерпима Рока
Бунтует воин в страшный час:
«Отдай Петра, о смерть жестока,
И воружись противу нас.
Хотя воздвигни все стихии
И воружи против России, —
Пойдем против громовых туч!»
Но тщетно горесть гнев рождала,
И ярость воинов терзала:
Сокрыло солнце красный луч.

Тобой восшел наш луч полдневный
На мрачный прежде горизонт,
Тобой разрушен облак гневный,
Свирепы звезды пали в понт.
Ты днесь фортуну нам пленила
И грозный рок остановила,
В единый миг своей рукой
Обяла все свои границы.
Се дело днесь одной девицы
Полсвету возвратить покой.

Отверзлась вечность, все герои
Предстали во уме моем,
Падут восточных стран днесь вои,
Скончавшись в мужестве своем,
Когда Беллона стрелы мещет
И Александр в победах блещет,
Идущ в Индийские страны,
И мнит, достигнув край вселенны,
Направить мысли устремленны
Противу солнца и луны.

На Вавилон свой меч подемлет
К стенам его идущий Кир,
Весь свет его законы внемлет,
Пленил Восток и правит мир.
Се ищет Греция Елены
И вержет Илионски стены,
Покрыл брега Скамандры дым,
Помпей едину жизнь спасает,
Когда Иулий смерть бросает
И емлет в область свет и Рим.

Не вижу никакия славы,
Одна реками кровь течет,
Алчба всемирный державы
В своих перунах смерть несет,
Встают народы на народы,
И кроет месть Пергамски воды:
Похвальный греков главный царь,
Чего гнушаются и звери,
Проливши кровь любезной дщери,
Для мщения багрит олтарь.

Но здесь воинский звук ужасный,
Подвластен деве, днесь молчит,
Един в победе вопль согласный
С Петровым именем гремит.
В покое град, леса и горы,
С покоем нимфы ждут Авроры.
Едина лишь Елисавет,
Исполненная днесь любови,
Брежет своих подданных крови
И в тихости свой скиптр берет.

Еще тень небо покрывает,
Еще луна в звездах горит,
Прекрасно солнце отдыхает,
И луч его в валах сокрыт.
Россия ж вся уже встречает
Владычицу, что бог венчает.
Се бурный вихрь реветь престал,
Теперь девическая сила
Полсвета скиптру покорила,
Ниспал из облак гневный вал.

Великий понт, что мир обемлет
И вполы круг земный делит,
Тобою нашу славу внемлет
И уж в концах земли гремит.
Балтийский брег днесь ощущает,
Что морем паки Петр владает
И вся под ним земля дрожит.
Нептун ему свой скиптр вручает
И с страхом Невский флот встречает,
Что мимо Белтских гор бежит.

На грозный вал поставив ногу,
Пошел меж шумных водных недр
И, положив в морях дорогу,
Во область взял валы и ветр,
Простер премудрую зеницу
И на водах свою десницу,
Подвигнул страхом глубину,
Пучина власть его познала,
И вся земля вострепетала,
Тритоны вспели песнь ему.

Тобою правда днесь сияет,
И милосердие цветет,
Щедрота скипетром владает
И всех сердца к тебе влечет.
Тобой дал плод песок бесплодный,
И камень дал источник водный,
Ты буре повелела стать
И тишину установила,
Когда волна брега ломила
И возвратила ветры вспять.

Твоя хвала днесь возрастает,
Подобно как из земных недр
До облак всходит и скрывает
Высоки горы тенью кедр,
До рек свой корень простирая
И листвие в валы бросая.
Твой гром колеблет небеса,
И молнья сферу рассекает,
Послушный ветр моря терзает,
Дают путь горы и леса.

Ты все успехи предварила,
Желанию подав конец,
И плач наш в радость обратила,
Расторгнув скорби днесь сердец.
О вы, места красы безвестной,
Склоните ныне верх небесной,
Да взыдет наш гремящий глас
В дальнейшие пространства селы,
Пронзив последние пределы,
К престолу божьему в сей час.

О боже, восхотев прославить
Императрицу ради нас,
Вселенну рушить и восставить
Тебе в один удобно час,
Тебе судьбы суть все подвластны.
Внемли вопящих вопль согласный —
Перемени днесь естество,
Умножь сея девицы леты,
Яви во днях Елисаветы,
Колико может божество.

Петр Андреевич Вяземский

Библиотека

В хранилище веков, в святыне их наследства,
Творцов приветствую, любимых мной из детства,
Путеводителей, наставников, друзей.
Их пламень воспалил рассвет души моей;
Обязан вкусом им, занятьем и забавой,
Быть может — как узнать? — обязан буду славой.
Вергилий, друг полей и благодетель их,
Любить их, украшать и петь твой учит стих.
Гораций, всех веков по духу современник,
Поэт всех возрастов, всех наций соплеменник,
Которому всегда довольны, в смех и в грусть,
И учатся еще, уж зная наизусть.
И жизнь исправил ты, и встретил смерть с улыбкой;
Мудрец незыблемый и царедворец гибкой,
Ты льстил не приторно, учил не свысока,
И время на тебе не тронуло венка,
Который соплели веселье и рассудок
Из сладострастных роз и вечных незабудок.
Кипящий Марциал, дурачеств римских бич!
Где ни подметил их, спешил стихом настичь;
И я тебе вослед наметываю руку
В безграмотную спесь и грамотную скуку.
Проперций и Тибулл, у коих в наши дни,
Педантам не во гнев, исхитил лавр Парни.
Андрей Шенье! Певец и мученик свободы,
На плаху в жертву ты принес младые годы
И полное надежд грядущее принес,
Когда тиранов серп, во дни гражданских гроз,
Свирепо пожинал под жатвою кровавой
Все, что грозило им иль доблестью, иль славой.
Так умирая, ты сказать со вздохом мог,
Что многого еще хранил в себе залог.
Твой стих — неполный звук души в мечтах обильной.
Уныл и сладостен, как памятник умильный
Надежд, растерзанных под бурею судеб.
Феб древних алтарей и новых песней Феб
Животворят его согласным вдохновеньем.
По древним образцам романтик исполненьем,
Шенье! в трудах твоих решился бы тот спор,
Что к музам внес вражду междоусобных ссор
И вечно без конца, как подвиг Пенелопы,
Не довершен ни мной, ни «Вестником Европы».
Руссо, враг общества и человека друг,
Сколь в сердце вкрадчив к нам сердечный твой недуг!
Писатель-Бриарей! Колдун! Протей-писатель!
Вождь века своего, умов завоеватель,
В руке твоей перо — сраженья острый меч.
Но, пылкий, не всегда умел его беречь
Для битвы праведной и, сам страстям покорный,
Враг фанатизма, был фанатик ты упорный.
Другим оставя труд костер твой воздвигать,
Покаюсь: я люблю с тобою рассуждать,
Вослед тебе идти от важных истин к шуткам
И смело пламенеть враждою к предрассудкам.
Как смертный ты блуждал, как гений ты парил
И в области ума светилом новым был.
Плутарховых времен достойная Коринна,
По сердцу женщина и по душе мужчина,
Философ мудростью и пламенем поэт,
Восторгов для тебя в нас недоступных нет,
Страстями движешь ты, умом, воображеньем;
Твой слог, трепещущий сердечным вдохновеньем,
Как отголосок чувств, всегда красноречив;
Как прихоть женщины, как радуги отлив,
Разнообразен он, струист и своенравен.
О, долго будешь ты воспоминаньем славен,
Коппет! где Неккеру, игре народных бурь
Блеснула в тишине спокойствия лазурь
И где изгнанница тревожила из ссылки
Деспота чуткий ум и гнев, в порывах пылкий.
В сиянье, он робел отдельного луча
И, мир поработив владычеству меча,
С владычеством ума в совместничестве гордом
Он личного врага воюя в мненье твердом,
Державу мысли сам невольно признавал.
Осуществивший нам поэта идеал,
О Шиллер, как тебя прекрасно отражало
Поэзии твоей блестящее зерцало.
В тоске неведенья, в борьбе с самим собой,
Влечешь ли ты и нас в междоусобный бой
Незрелых помыслов, надежд высокомерных,
Ты возвращаешь ли в унынье чувств неверных,
На счастье данную, сомнительный залог,
Который выплатить мир целый бы не мог;
Иль, гордыя души смирив хаос мятежный,
Мрак бури озаришь ты радугой надежной
И гласом сладостным, как звуком горних лир,
Врачуешь сердца скорбь и водворяешь мир
В стихию буйную желаний беспокойных,
Равно господствуешь ты властью песней стройных.

И вас здесь собрала усердная рука,
Законодателей родного языка,
Любимцев русских муз, ревнителей науки,
Которых внятные, живые сердцу звуки
Будили в отроке, на лоне простоты,
Восторги светлые и ранние мечты.
Вас ум не понимал, но сердце уж любило:
К вам темное меня предчувствие стремило.
Непосвященный жрец, неведомый себе,
Свой жребий в вашей я угадывал судьбе.
Ваш мерный глас мой слух пробудит ли случайно,
Ему, затрепетав, я радовался тайно.
Сколь часто, весь не свой, заслушивался я,
Как гула стройных волн иль песней соловья,
Созвучья стройных строф певца Елисаветы,
И слезы вещие, грядущих дум приметы,
В глазах смеющихся сверкали у меня,
И весь я полон был волненья и огня.
И ныне в возраст тот, как вкус верней и строже
Ценит, что чувствовал, когда я был моложе,
Умильно дань плачу признательности вам,
Ума споспешникам, прекрасного жрецам!
К отечеству любовь была в вас просвещеньем.
К успехам сограждан пылая чистым рвеньем,
Как силою меча, могуществом пера
Герои мирные, сподвижники Петра,
На светлом поприще, где он, боец державный,
В борьбе с невежеством, настойчивой и славной,
Ум завоевывал и предрассудки гнал,
Стяжали вы венец заслуженных похвал.
Но многим ли из вас расцвел и лавр бесплодный?
Забывчивой молвой и памятью народной
Уважен, признан ли ваш бескорыстный труд?
К вам света хладного внимателен ли суд?
Не многих чистое, родное достоянье,
Нам выше светится во тьме благодеянье.
Наследовали мы ваш к пользе смелый жар
И свято предадим его потомкам в дар.
Пусть чернь блестящая у праздности в обятьях
О ваших именах, заслугах и занятьях
Толкует наобум и в адрес-календарь
Заглядывать должна, чтоб справиться, кто встарь
Был пламенный Петров, порывистый и сжатый,
Иль юной Душеньки певец замысловатый.
Утешьтесь! Не вотще в виду родной земли
Вы звезды ясные в окрестной тьме зажгли.

Между 1821 и 1826

Вм. 45-52:

Царь мысли! Вождь умов, Вольтер красноречивый,
Хотя в наш строгий век, в наш век благочестивый
И придает тебя проклятью благодать,
Но каюсь: я люблю с тобою рассуждать.
Для битвы праведной и завлеченный страстью,
Враг фанатизма, сам ты под его был властью.

Sur dеs pеnséеs nouvеaux faиsons dеs vеrs antиquеs.
(Мы облекаем новые мысли в старые стихи). — Прим. авт.

Константин Николаевич Батюшков

Мечта

Подруга нежных Муз, посланница небес,
Источник сладких дум и сердцу милых слез,
Где ты скрываешься, Мечта, моя богиня?
Где тот счастливый край, та мирная пустыня.
К которым ты стремишь таинственный полет?
Иль дебри любишь ты, сих грозных скал хребет.
Где ветр порывистый и бури шум внимаешь?
Иль в Муромских лесах задумчиво блуждаешь
Когда на западе зари мерцает луч,
И хладная луна выходит из-за туч?
Или, влекомая чудесным обаяньем
В места, где дышит все любви очарованьем
Под тенью яворов ты бродишь по холмам,
Студеной пеною Воклюза орошенным?
Явись, богиня, мне, и с трепетом священным
Коснуся я струнам
Тобой одушевленным!
Явися! ждет тебя задумчивый Пиит,
В безмолвии ночном седящий у лампады
Явись и дай вкусить сердечныя отрады!
Любимца твоего, любимца Аонид,
И горесть сладостна бывает:
Он в горести мечтает.

То вдруг он пренесен во Сельмские леса,
Где ветр шумит, ревет гроза
Где тень Оскарова, одетая туманом,
По небу стелется над пенным океаном,
То, с чашей радости в руках,
Он с Бардами поет: и месяц в облаках,
И Кромлы шумный лес безмолвно им внимает.
И эхо по горам песнь звучну повторяет.

Или в полночный час
Он слышит Скальдов глас
Прерывистый и томный.
Зрит: юноши безмолвны,
Склоняся на щиты, стоят кругом костров,
Зажженных в поле брани;
И древний царь певцов
Простер на арфу длани.
Могилу указав, где вождь героев спит
«Чья тень, чья тень, — гласит
В священном исступленьи, —
Там с девами плывет в туманных облаках?
Се ты, младый Иснель, иноплеменных страх,
Днесь падший на сраженьи!
Мир, мир тебе, герой!
Твоей секирою стальной
Пришельцы гордые разбиты!
Но сам ты пал на грудах тел,
Пал витязь знаменитый
Под тучей вражьих стрел!..
Ты пал! И над тобой посланницы небесны,
Валкирии прелестны,
На белых, как снега Биармии, конях,
С златыми копьями в руках
В безмолвии спустились!
Коснулись до зениц копьем своим, и вновь
Глаза твои открылись!
Течет по жилам кровь
Чистейшего эфира;
И ты, бесплотный дух,
В страны безвестны мира
Летишь стрелой… и вдруг —
Открылись пред тобой те радужны чертоги.
Где уготовали для сонма храбрых боги
Любовь и вечный пир.
При шуме горних вод и тихострунных лир
Среди полян и свежих сеней,
Ты будешь поражать там скачущих еленей
И златорогих серн.
Склонясь на злачный дерн,
С дружиною младою,
Там снова с арфой золотою
В восторге Скальд поет
О славе древних лет,
Поет, и храбрых очи,
Как звезды тихой ночи,
Утехою блестят.
Но вечер притекает,
Час неги и прохлад,
Глас Скальда замолкает.
Замолк — и храбрых сонм
Идет в Оденов дом,
Где дочери Веристы,
Власы свои душисты
Раскинув по плечам,
Прелестницы младые,
Всегда полунагие,
На пиршества гостям
Обильны яства носят
И пить умильно просят
Из чаши сладкий мед…» —
Так древний Скальд поет,
Лесов и дебрей сын угрюмый:
Он счастлив, погрузясь о счастьи в сладки думы!

О, сладкая Мечта! О, неба дар благой!
Средь дебрей каменных, средь ужасов природы.
Где плещут о скалы Ботнические воды,
В краях изгнанников… я счастлив был тобой.
Я счастлив был, когда в моем уединеньи
Над кущей рыбаря, в час полночи немой,

Раздастся ветров свист и вой,
И в кровлю застучит и град, и дождь осенний.
Тогда на крылиях Мечты
Летал я в поднебесной,
Или, забывшися на лоне красоты,
Я сон вкушал прелестной
И, счастлив наяву, был счастлив и в мечтах!
Волшебница моя! дары твои бесценны
И старцу в лета охлажденны,
С котомкой нищему и узнику в цепях.
Заклепы страшные с замками на дверях,
Соломы жесткий пук, свет бледный пепелища,
Изглоданный сухарь, мышей тюремных пища,
Сосуды глиняны с водой, —
Все, все украшено тобой!...
Кто сердцем прав, того ты ввек не покидаешь:
За ним во все страны летаешь
И счастием даришь любимца своего.
Пусть миром позабыт! Что нужды для него?
Но с ним задумчивость, в день пасмурный, осенний,
На мирном ложе сна,
В уединенной сени,
Беседует одна.
О, тайных слез неизяснима сладость!
Что пред тобой сердец холодных радость,
Веселий шум и блеск честей
Тому, кто ничего не ищет под луною,
Тому, кто сопряжен душою
С могилою давно утраченных друзей!

Кто в жизни не любил?
Кто раз не забывался,
Любя, мечтам не предавался
И счастья в них не находил?
Кто в час глубокой ночи,
Когда невольно сон смыкает томны очи,
Всю сладость не вкусил обманчивой мечты?
Теперь, любовник, ты
На ложе роскоши с подругой боязливой,
Ей шепчешь о любви и пламенной рукой
Снимаешь со груди ее покров стыдливой,
Теперь блаженствуешь и счастлив ты — Мечтой!
Ночь сладострастия тебе дает призраки
И нектаром любви кропит ленивы маки.

Мечтание — душа Поэтов и стихов
И едкость сильная веков
Не может прелестей лишить Анакреона;
Любовь еще горит во пламенных мечтах
Любовницы Фаона
А ты, лежащий на цветах
Меж Нимф и сельских Граций,
Певец веселия, Гораций!
Ты сладостно мечтал,
Мечтал среди пиров и шумных, и веселых.
И смерть угрюмую цветами увенчал!
Как часто в Тибуре, в сих рощах устарелых
На скате бархатных лугов,
В счастливом Тибуре, в твоем уединеньи,
Ты ждал Глицерию, и в сладостном забвеньи
Томимый негою на ложе из цветов,
При воскурении мастик благоуханных,
При пляске Нимф венчанных.
Сплетенных в хоровод,
При отдаленном шуме
В лугах журчащих вод,
Безмолвен, в сладкой думе
Мечтал… и вдруг, Мечтой
Восторжен сладострастной,
У ног Глицерии стыдливой и прекрасной
Победу пел любви
Над юностью беспечной
И первый жар в крови,
И первый вздох сердечной
Счастливец! воспевал
Цитерские забавы
И все заботы славы
Ты ветрам отдавал!

Ужели в истинах печальных
Угрюмых Стоиков и скучных мудрецов,
Сидящих в платьях погребальных
Между обломков и гробов,
Найдем мы жизни нашей сладость? —
От них, я вижу, радость
Летит, как бабочка, от терновых кустов;
Для них нет прелести и в прелестях природы.
Им девы не поют, сплетяся в хороводы:
Для них, как для слепцов,
Весна без радости и лето без цветов…
Увы! но с юностью исчезнут и мечтанья,
Исчезнут Граций лобызанья,
Надежда изменит и рой крылатых снов.
Увы! там нет уже цветов,
Где тусклый опытность светильник зажигает,
И время старости могилу открывает.

Но ты — пребудь верна, живи еще со мной!
Ни свет ни славы блеск пустой,
Ничто даров твоих для сердца не заменит!
Пусть дорого глупец сует блистанье ценит
Лобзая прах златый у мраморных палат, —
Но я и счастлив, и богат,
Когда снискал себе свободу и спокойство.
А от сует ушел забвения тропой!
Пусть будет навсегда со мной
Завидное Поэтов свойство:
Блаженство находить в убожестве Мечтой!
Их сердцу малость драгоценна.
Как пчелка, медом отягченна,
Летает с травки на цветок,
Считая морем ручеек,
Так хижину свою Поэт дворцом считает
И счастлив — он мечтает.

Джон Драйден

Пиршество Александра

По страшной битве той, где царь Персиды пал,
Оставя рать, венец и жизнь в кровавом поле,
Возвышен восседал,
В сиянье на престоле,
Красою бог, Филиппов сын.
Кругом — вождей и ратных чин;
Венцами роз главы увиты:
Венец есть дар тебе, сын брани знаменитый!
Таиса близ царя сидит,
Любовь очей, востока диво;
Как роза — юный цвет ланит,
И полон страсти взор стыдливый.
Блаженная чета!
Величие с красою!
Лишь бранному герою,
Лишь смелому в боях наградой красота!

И зрелся Тимотей среди поющих клира;
Летали персты по струнам;
Как вихорь, мощный звон стремился к небесам;
Звучала радостию лира.

От Зевса песнь ведет певец:
«О власть любви! Богов отец,
Свои покинув громы, с трона,
Под дивным образом дракона,
Нисходит в мир; дугами вьет
Огнечешуйчатый хребет;
В нем страсти пышет вожделенье;
К Олимпии летит, к грудям ее приник,
Обвил трикраты стан — и вот Зевесов лик!
Вот новый царь земле! Зевесово рожденье!»

И строй внимающих восторгов распален;
Клич шумный: царь наш бог! И стар и млад воспрянул.
И звучно: царь наш бог! — по сводам отзыв грянул.
Царь славой упоен;
Зрит звезды под стопою;
И мыслит: он — Зевес;
И движет он главою,
И мнит — подвигнул свод небес.

Хвалою Бахуса воспламенились струны:
«Грядет, грядет веселый бог,
Всегда прекрасный, вечноюный.
Звучи, кимвал; раздайся, рог;
Наш Бахус светлый, сановитый;
Как пурпур, пламенны ланиты;
Звучи, труба! грядет, грядет!
Из кубков пена с шумом бьет;
Кипит в ней пламень сладострастный.
Пей, воин! дар тебе сосуд.
О, Вакха дар бесценный!
Вином воспламененный,
Забудь, сын брани, бранный труд».

И царь, волнуем струн игрою,
В мечтах сзывает рати к бою;
Трикраты враг сраженный им сражен;
Трикраты пленный брошен в плен.

Певец зрит гнева пробужденье
В сверкании очей, во пламени ланит;
И небу и земле грозящу ярость зрит..
Он струны укротил; их заунывно пенье;
Едва ласкает слух задумчивый их глас,
И жалость на струнах смиренных родилась.
Он Дария поет: «Царь добрый! Царь великий!
Кто равен с ним?.. Но рок свой грозный суд послал;
Он пал, он страшно пал;
Нет Дария-владыки.
В кипящей зыблется крови;
От всех забыт в ужасной доле;
Нет в мире для него любви;
Хладеет на песчаном поле;
Где друг — глаза его смежить
И прахом сирую главу его покрыть?»

Сидел герой с поникшими очами;
Он мыслию прискорбной пробегал
Стези судьбы, играющей царями;
За вздохом вздох из груди вылетал,
И пролилась печаль его слезами.

И дивный песнопевец зрит,
Что жар любви уже горит
В душе, вкусившей сожаленья, —
И песнь взыграл он наслажденья:
«Проснись, лидийский брачный глас;
Проникни душу, пламень сладкий;
О витязь! жизнь — крылатый час;
Мы радость ловим здесь украдкой;
Летучей пены клуб златой,
Надутый пышно и пустой —
Вот честь, надменных душ забава;
Народам казнь героев слава.
Спеши быть счастлив, бог земной;
Таиса, цвет любви, с тобой;
К тебе ласкается очами;
В груди желанья тайный жар,
И дышит страсть ее устами.
Вкуси любовь — бессмертных дар».
Восстал от сонма клич, и своды восстенали:
«Хвала и честь любви! певцу хвала и честь!»
И полон сладостной печали,
Очей не может царь задумчивых отвесть
От девы, страстью распаленной;
Блажен своей тоской; что взгляд, то нежный вздох;
Горит и гаснет взор, желаньем напоенный,
И, томный, пал на грудь Таисы полубог.

Но струны грянули под сильными перстами,
Их страшный звон, как с треском падший гром;
Звучней, звучней… поднялся царь; кругом
Он бродит смутными очами;
Разрушен неги сладкий сон;
Исчезла прелесть вожделенья,
И слух его разит тяжелый, дикий стон:
«Сын брани, мщенья! мщенья!
Покорствуй гневу Эвменид;
Се девы казни! страшный вид!
Смотри! смотри! меж волосами
Их змеи страшные шипят,
Сверкают грозными очами,
Зияют, жалами блестят…
Но что? Там бледных теней лики;
Воздушный полк на облаках;
Несутся… светочи в руках;
Их грозен вид; их взоры дики;
То воины твои… сраженным в битве нет
Последней дани погребенья;
Пустынный вран их трупы рвет,
И воют: мщенья! мщенья!
Бежит от их огней пожар по небесам;
Бедой на Персеполь их гневны очи блещут;
Туда погибель мещут;
К мечам! Бойницы в прах! Огню и дом и храм!..»

И сонмы всколебались к брани;
На щит и меч упали длани;
И царь погибельный светильник воспалил.
О горе, Персеполь! грядет владыка сил;
Таиса, вождь герою,
Елена новая, зажжет другую Трою.

Так древней лиры глас — когда еще молчал
Орга́на мех чудесный —
Перстам послушный, оживлял
В душе восторг, и гнев, и чувства жар прелестный.
Но днесь другую жизнь гармонии дала
Сесилия, творец органа.
Бессмертным вымыслом художница слила
Протяжность с быстротой, звон лиры, гром тимпана
И пенье нежных флейт. О древних лет певец,
Клади к ее стопам заслуг твоих венец…
Но нет! вы равны вдохновеньем!
Им смертный к небу вознесен;
На землю ангел низведен
Ее чудесным сладкопеньем!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Белый Лебедь

Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.

Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.

Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.

Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.

Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.

Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.

Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.

Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.

И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.

От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.

От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.

Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.

У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.

Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.

Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.

Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.

Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.

Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.

Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.

А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.

Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.

Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.

Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.

Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.

Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.

Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?

Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.

А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?

Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.

Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.

Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.

Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.

Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.

Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?

— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.

— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!

— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?

— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.

— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?

— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.

— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!

— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.

— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—

Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.

— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.

Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.

О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.

Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…

Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.

И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.

Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Иосиф Бродский

Римские элегии

Бенедетте Кравиери

I

Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.

II

Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.

III

Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.

IV

Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.

V

Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.

VI

Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.

VII

В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.

VIII

Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!

IX

Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.

X

Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.

XI

Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

XII

Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.

Евгений Баратынский

Пиры

Друзья мои! я видел свет,
На всё взглянул я верным оком.
Душа полна была сует,
И долго плыл я общим током…
Безумству долг мой заплачен,
Мне что-то взоры прояснило;
Но, как премудрый Соломон,
Я не скажу: всё в мире сон!
Не всё мне в мире изменило:
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.

Признаться каждый должен в том,
Любовник, иль поэт, иль воин, —
Лишь беззаботный гастроном
Названья мудрого достоин.
Хвала и честь его уму!
Дарами нужными ему
Земля усеяна роскошно.
Пускай герою моему,
Пускай, друзья, порою тошно,
Зато не грустно: горя чужд
Среди веселостей вседневных,
Не знает он душевных нужд,
Не знает он и мук душевных.

Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут;
Своих почтительных рабов
Порой красавицы дурачат;
Иной храбрец, в отцовский дом
Явясь уродом с поля славы,
Подозревал себя глупцом;
О бог стола, о добрый Ком,
В твоих утехах нет отравы!
Прекрасно лирою своей
Добиться памяти людей;
Служить любви еще прекрасней,
Приятно драться; но, ей-ей,
Друзья, обедать безопасней!

Как не любить родной Москвы!
Но в ней не град первопрестольный,
Не золоченые главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленили своевольный.
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованья поваров.
Там прямо веселы беседы;
Вполне уважен хлебосол;
Вполне торжественны обеды;
Вполне богат и лаком стол.
Уж он накрыт, уж он рядами
Несчетных блюд отягощен
И беззаботными гостями
С благоговеньем окружен.
Еще не сели; всё в молчанье;
И каждый гость вблизи стола
С веселой ясностью чела
Стоит в роскошном ожиданье,
И сквозь прозрачный, легкий пар
Сияют лакомые блюды,
Златых плодов, десерта груды…
Зачем удел мой слабый дар!
Но так весной ряды курганов
При пробужденных небесах
Сияют в пурпурных лучах
Под дымом утренних туманов.
Садятся гости. Граф и князь —
В застольном деле все удалы,
И осушают, не ленясь,
Свои широкие бокалы;
Они веселье в сердце льют,
Они смягчают злые толки;
Друзья мои, где гости пьют,
Там речи вздорны, но не колки.
И началися чудеса;
Смешались быстро голоса;
Собранье глухо зашумело;
Своих собак, своих друзей,
Ловцов, героев хвалит смело;
Вино разнежило гостей
И даже ум их разогрело.
Тут всё торжественно встает,
И каждый гость, как муж толковый,
Узнать в гостиную идет,
Чему смеялся он в столовой.

Меж тем одним ли богачам
Доступны праздничные чаши?
Немудрены пирушки ваши,
Но не уступят их пирам.
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где ваша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфорами Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Она свободою кипит,
Как пылкий ум, не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли
И средь восторженных затей
«Певцы пируют! — восклицали, —
Слепая чернь, благоговей!»

Любви слепой, любви безумной
Тоску в душе моей тая,
Насилу, милые друзья,
Делить восторг беседы шумной
Тогда осмеливался я.
«Что потакать мечте унылой, —
Кричали вы.— Смелее пей!
Развеселись, товарищ милый,
Для нас живи, забудь о ней!»
Вздохнув, рассеянно послушной,
Я пил с улыбкой равнодушной;
Светлела мрачная мечта,
Толпой скрывалися печали,
И задрожавшие уста
«Бог с ней!» невнятно лепетали.

И где ж изменница-любовь?
Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь
Ее знакомое страданье!
И где ж вы, резвые друзья,
Вы, кем жила душа моя!
Разлучены судьбою строгой, —
И каждый с ропотом вздохнул,
И брату руку протянул,
И вдаль побрел своей дорогой;
И каждый в горести немой,
Быть может, праздною мечтой
Теперь былое пролетает
Или за трапезой чужой
Свои пиры воспоминает.

О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было в край родной!
(Мечтать позволено поэту.)
У вод домашнего ручья
Друзей, разбросанных по свету,
Соединил бы снова я.
Дубравой темной осененной,
Родной отцам моих отцов,
Мой дом, свидетель двух веков,
Поникнул кровлею смиренной.
За много лет до наших дней
Там в чаши чашами стучали,
Любили пламенно друзей
И с ними шумно пировали…
Мы, те же сердцем в век иной,
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат по музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья!

Слепой владычицей сует
От колыбели позабытый,
Чем угостит анахорет,
В смиренной хижине укрытый?
Его пустынничий обед
Не будет лакомый, но сытый.
Веселый будет ли, друзья?
Со дня разлуки, знаю я,
И дни и годы пролетели,
И разгадать у бытия
Мы много тайного успели;
Что ни ласкало в старину,
Что прежде сердцем ни владело —
Подобно утреннему сну,
Всё изменило, улетело!
Увы! на память нам придут
Те песни за веселой чашей,
Что на Парнасе берегут
Преданья молодости нашей:
Собранье пламенных замет
Богатой жизни юных лет;
Плоды счастливого забвенья,
Где воплотить умел поэт
Свои живые сновиденья…
Не обрести замены им!
Чему же веру мы дадим?
Пирам! В безжизненные лета
Душа остылая согрета
Их утешением живым.
Пускай навек исчезла младость —
Пируйте, други: стуком чаш
Авось приманенная радость
Еще заглянет в угол наш.

Николай Карамзин

Алина

О дар, достойнейший небес,
Источник радости и слез,
Чувствительность! сколь ты прекрасна,
Мила, — но в действиях несчастна!..
Внимайте, нежные сердца!

В стране, украшенной дарами
Природы, щедрого творца,
Где Сона светлыми водами
Кропит зеленые брега,
Сады, цветущие луга,
Алина милая родилась;
Пленяла взоры красотой,
А души ангельской душой;
Пленяла — и сама пленилась.
Одна любовь в любви закон,
И сердце в выборе невластно:
Что мило, то всегда прекрасно;
Но нежный юноша Милон
Достоин был Алины нежной;
Как старец, в младости умен,
Любезен всем, от всех почтен.
С улыбкой гордой и надежной
Себе подруги он искал;
Увидел — вольности лишился:
Алине сердцем покорился;
Сказав: люблю! ответа ждал…
Еще Алина слов искала;
Боялась сердцу волю дать,
Но всё молчанием сказала. —
Друг друга вечно обожать
Они клялись чистосердечно.
Но что в минутной жизни вечно?
Что клятва? — искренний обман!
Что сердце? — ветреный тиран!
Оно в желаньях своевольно
И самым счастьем — недовольно.

И самым счастьем! — Так Милон,
Осыпанный любви цветами,
Ее нежнейшими дарами,
Вдруг стал задумчив. Часто он,
Ласкаемый подругой милой,
Имел вид томный и унылый
И в землю потуплял глаза,
Когда блестящая слеза
Любви, чувствительности страстной
Катилась по лицу прекрасной;
Как в пламенных ее очах
Стыдливость с нежностью сражалась,
Грудь тихо, тайно волновалась,
И розы тлели на устах.
Чего ему недоставало?
Он милой был боготворим!
Прекрасная дышала им!
Но верх блаженства есть начало
Унылой томности в душах;
Любовь, восторг, холодность смежны.
Увы! почто ж сей пламень нежный
Не вместе гаснет в двух сердцах?

Любовь имеет взор орлиный:
Глаза чувствительной Алины
Могли ль премены не видать?
Могло ль ей сердце не сказать:
«Уже твой друг не любит страстно»?
Она надеется (напрасно!)
Любовь любовью обновить:
Ее легко найти исканьем,
Всегдашней ласкою, стараньем;
Но чем же можно возвратить?
Ничем! в немилом всё немило.
Алина — то же, что была,
И всех других пленять могла,
Но чувство друга к ней простыло;
Когда он с нею — скука с ним.
Кто нами пламенно любим,
Кто прежде сам любил нас страстно,
Тому быть в тягость наконец
Для сердца нежного ужасно!
Милон не есть коварный льстец:
Не хочет больше притворяться,
Влюбленным без любви казаться —
И дни проводит розно с той,
Которая одна, без друга,
Проводит их с своей тоской.
Увы! несчастная супруга
В молчании страдать должна…
И скоро узнает она,
Что ветреный Милон другою
Любезной женщиной пленен;
Что он сражается с собою
И, сердцем в горесть погружен,
Винит жестокость злой судьбины! *
Удар последний для Алины!
Ах! сердце друга потерять
И счастию его мешать
В другом любимом им предмете —
Лютее всех мучений в свете!
Мир хладный, жизнь противны ей;
Она бежит от глаз людей…
Но горесть лишь себе находит
Во всем, везде, где б ни была!..
Алина в мрачный лес приходит
(Несчастным тень лесов мила!)
И видит храм уединенный,
Остаток древности священный;
Там ветр в развалинах свистит
И мрамор желтым мхом покрыт;
Там древность божеству молилась;
Там после, в наши времена,
Кровь двух любовников струилась:
Известны свету имена
Фальдони, нежныя Терезы; **
Они жить вместе не могли
И смерть разлуке предпочли.
Алина, проливая слезы,
Равняет жребий их с своим
И мыслит: «Кто любя любим,
Тот должен быть судьбой доволен,
В темнице и в цепях он волен
Об друге сладостно мечтать —
В разлуке, в горестях питать
Себя надеждою счастливой.
Неблагодарные! зачем
В жару любви нетерпеливой
И в исступлении своем
Вы небо смертью оскорбили?
Ах! мне бы слезы ваши были
Столь милы, как… любовь моя!
Но счастьем полным насладиться,
Изменой вдруг его лишиться
И в тягость другу быть, как я…
В подобном бедствии нас должно
Лишь богу одному судить!..
Когда мне здесь уже не можно
Для счастия супруга жить,
Могу еще, назло судьбине,
Ему пожертвовать собой!»

Вдруг обнаружились в Алине
Все признаки болезни злой,
И смерть приближилась к несчастной.
Супруг у ног ее лежал;
Неверный слезы проливал
И снова, как любовник страстный,
Клялся ей в нежности, в любви;
(Но поздно!) говорил: «Живи,
Живи, о милая! для друга!
Я, может быть, виновен был!»
— «Нет! — томным голосом супруга
Ему сказала, — ты любил,
Любил меня! и я сердечно,
Мой друг, благодарю тебя!
Но если здесь ничто не вечно,
То как тебе винить себя?
Цвет счастья, жизнь, ах! всё неверно!
Любви блаженство столь безмерно,
Что смертный был бы самый бог,
Когда б продлить его он мог…
Ничто, ничто моей кончины
Уже не может отвратить!
Последний взор твоей Алины
Стремится нежность изъявить…
Но дай ей умереть счастливо;
Дай слово мне — спокойным быть,
Снести потерю терпеливо
И снова — для любови жить!
Ах! если ты с другою будешь
Дни в мирных радостях вести,
Хотя Алину и забудешь,
Довольно для меня!.. Прости!
Есть мир другой, где нет измены,
Нет скуки, в чувствах перемены,
Там ты увидишься со мной
И там, надеюсь, будешь мой!..»
Навек закрылся взор Алины.
Никто не мог понять причины
Сего внезапного конца;
Но вы, о нежные сердца,
Ее, конечно, угадали!
В несчастьи жизнь нам немила…
Спросили медиков: узнали,
Что яд Алина приняла…
Супруг, как громом пораженный,
Хотел идти за нею вслед;
Но, гласом дружбы убежденный,
Остался жить. Он слезы льет;
И сею горестною жертвой
Суд неба и людей смягчил;
Живой Алине изменил,
Но хочет верным быть ей мертвой!


* Женщина, в которую Милон был влюблен,
по словам госпожи Н., сама любила его,
но имела твердость отказать
ему от дому, для того, что он был женат.

* * См. III часть «Писем русского путешественника».
Церковь, в которой они застрелились, построена на
развалинах древнего храма, как сказывают. Все, что
здесь говорит или мыслит Алина, взято из ее журнала,
в котором она почти с самого детства записывала свои
мысли и который хотела сжечь, умирая, но не успела.
За день до смерти несчастная ходила на то место,
где Фальдони и Тереза умертвили себя.

Василий Васильевич Капнист

Ода на смерть сына

Доколе рок свирепый станет
Меня бичом напастей гнать
И по частям когда престанет
Мое он сердце раздирать?
С любезным братом разлученье
И друга верного лишенье
Едва оплакать я успел,
Се вновь жестокая судьбина
Велит мне смерть оплакать сына,
Что в гроб мою надежду свел.

Отцы и матери несчастны!
Моею тронуты тоской,
Придите, ваши души страстны
Да сострадают днесь со мной.
Слезами стих сей оросите
И горести моей простите,
Коль ваши раны обновит, —
Лишенный сил средь волн ревущих,
За ближних ухватясь плывущих,
Спастися гиблющий спешит.

А вы, родители счастливы!
Внемлите скорбну песнь сию.
Коль души в вас чадолюбивы,
Восчувствуйте печаль мою.
Взглянув на ваших чад любезных,
Не пожалейте токов слезных
Над плачущим отцом пролить.
Да бог вас не лишит отрады
И да возмогут ваши чады
До гроба вам весельем быть!

Мое веселие прервалось,
И сына моего уж нет.
О сердце, кое им прельщалось,
Претерпевай всю лютость бед!
А вы, утех лишенны очи,
Покройтеся завесой ночи
Или в источник горьких слез
Неиссякающ превратитесь!
Надеждою отрад не льститесь:
Луч радости моей исчез.

Исчез, и навсегда сокрылся
Во гробе сына моего.
Увы! навеки я лишился,
Вовек не узрю уж его.
О сын мой! ты, как нежна роза,
Свирепством раннего мороза
Сраженная, поблек, увял;
Как цвет, листов не распустивший,
Одну зарю лишь только живший,
Иссох и полдня не видал.

Уже ты на меня не взглянешь,
Улыбкой нежной осклабясь,
И рук умильно не протянешь,
В обятья матери просясь;
Не будешь, нас ко всем ревнуя,
Играя с нею и целуя,
Мое ты имя затвержать;
Не будешь, сидя между нами,
Твоими нежными руками
Ты наши выи сопрягать.

И мне, покрыту сединою,
Подпорою не будешь ты.
Согбенный старости рукою,
Несносны жизни тяготы
Один я понесу, стоная,
И, к долу седину склоняя,
Преткнусь без помощи жезла.
Тогда, печалью изнуренный,
Паду, бедами удрученный,
Под игом лет, болезней, зла!

Паду, как ветхая обитель,
На столб опершая чело,
На кой природы разрушитель
С косою время налегло
И сильной мышцею сломало.
Пал столб, и зданье затрещало;
Потрясши дряхлою главой,
Обрушилося, развалилось,
С лицом земли уже сравнилось
И скоро порастет травой.

Безумен, кто себя на бренный
Надежды якорь обопрет!
Как жезл сей, сверху изощренный,
На нем возлегшу длань пробьет,
Так нам надежда изменяет.
О сын мой! над тобой рыдает
Отец твой, льстившийся лишь тем,
Что ты сомкнешь его зеницу,
Что хладную его гробницу
Омоешь теплых слез ручьем.

Но я твои закрыл днесь очи,
Я твой последний вздох приял;
Под кров сходяща вечной ночи
Потоком слезным омывал.
Я заступ движущей насилу
Рукой изрыл тебе могилу
И хладный прах твой в ней покрыл
Землею, смешанной с слезами;
Усыпал я ее цветами
И дуб трилетний посадил.

Как древо то, так я, несчастный,
К гробнице приклонюсь твоей.
Заря, и дня светило ясно,
И звезды, спутницы ночей,
Меня найдут у сей могилы.
Там вопль мой горестный, унылый,
Мой сын! тебя ко мне зовет;
Но ты молчишь, о тень драгая!
Лишь эхо, стон мой повторяя,
Со мною томно вопиет.

Не узрю я тебя, доколе
Прядется паркой жизнь моя.
Увы! не возвращает боле
Нам гроб добычи своея
И гласу горести не внемлет.
О сын мой! смерть тебя отемлет
От томныя груди моей,
Не дав тебе познать утехи
И чрез забавы, игры, смехи
Вкусить приятства жизни сей.

Приятства! — нет, о сын любезный!
Я обольстить тебя хотел:
В судьбине смертных, скорбной, слезной,
Никто прямых приятств не зрел.
Всяк должен дань платить печали.
Где смертны счастия искали,
Там встретило их ждуще зло.
Блаженство твердое, прямое,
В младенчестве земли златое,
С собою время унесло.

Так ты, мой сын! счастлив неложно,
Что жил времен один лишь миг,
Что, жизнью не томясь тревожной,
До тихой пристани достиг,
Поспешным пренесен зефиром.
Покойся днесь, покойся с миром,
Любезная, дражайша тень!
Завидую твоей я доле,
Жалея, что не в смертных воле
Последний ускори́ть наш день.

Но о твоей, мой сын, разлуке
Уже я боле не грущу,
Не предаюся горькой скуке
И на судьбину не ропщу.
С отрадой жду я тех мгновений,
Когда рок, цепь моих мучений
В источник благ переменя,
Из бедствий жизнь мою искупит,
Когда с тобою совокупит
На лоне вечности меня.

Теперь уж я твою гробницу
Не возмущу моей тоской,
И, сев на ней, мою зеницу
Потщусь не омочить слезой.
Но солнцу, ставшу над горами,
Я поспешу твой гроб цветами
Устлать и миром оросить.
Творцу, на месте сем священном,
Я буду в сердце восхищенном
Хвалений жертву приносить.

Тут часто ночь меня застанет, —
При свете бледныя луны
Мой дух там воскрылаться станет
К пределам вечной тишины
И в мыслях созерцать вселенну,
Душой всесильной оживленну.
Там, может статься, тень твоя
Мне будет меж дерев мечтаться,
И там я буду научаться
О цели жизни моея.

Афанасий Афанасьевич Фет

Саконтала

Саконтала, из всех цариц, украшавших индийский
Трон, народу любезная, милая сердцу супруга -
Мудрого государя Викрамы, встречала однажды
Праздничный день своего рожденья общим весельем.
Радость кругом разлилась по чертогам и хижинам царства;
Только живей и нежнее ее раздавалися звуки
В сердце каждого. Лик царицы был тих и прекрасен,
Око ее сияло любезно и кротко, как солнце
В час вечерний, когда, садясь за дальние горы,
Росу шлет и прохладу оно, долины и выси
Влагою с высоты окропляя отрадной. Таков был
Лик Саконталы. Затем-то, с детским смирением в сердце,
Жители Индии взор к своей несравненной царице,
Полный любви, обращали и ей приносили посильно
Разного рода дары — растенья лучшие царства,
Благоуханный елей, злато и камни цветные;
Благословения ей другие молили у Брамы.
Вот в средину ликующих, тесной толпою стоящих
Около царских ворот, брамин выходит; корзинку
Нес он в руках, из лоз плетенную; край у корзинки
Мохом простым был покрыт. Придворные слуги, увидя
Старца, стоя в переходах, друг друга спрашивать стали:
«Знать, брамин поприблизиться хочет сиянью престола
С лозниковой корзинкою, полною мохом кудрявым?»
Но брамин подошел свободно, поставил корзинку
Саконтале к ногам и сказал: «Видишь ли, наша
Добрая мать и владычица нашего царства: вот эти
Лозы корзинки и этот мох и цветы полевые -
Дети долины на самой далекой границе обширной
Нашей земли, где стопы твои блуждали в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась».
Так брамин говорил, и у ног Саконталы стояла
С мохом корзинка. Тогда царица взор обратила
На корзинку, на мох и цветы, что лежали в корзинке,
И с престола она улыбнулась приветливо, нежно
Скромным цветам долины давно миновавшего детства.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
И казалася роскошь полей для него превосходней:
Он не мог позабыть улыбки лица Саконталы.

Саконтала, прекрасная, милая сердцу царица
Индии, день своего рожденья встречала молитвой
Тихою к Браме; война ужасная все государство
Опустошила, и царь индийский, супруг Саконталы,
Был вдали от нее средь ужасов битвы кровавой;
Но еще более то умножало горесть царицы,
Что большая часть преданных в битве погибли и много
Было таких, что забыли царскую милость, с какою
Почестями он их осыпал, и вдруг показали
Неблагодарность и трусость сердец изменой в годину
Бедствия. Вот почему Саконтала в тиши проливала
Слезы, и день рождения был ей дню смерти подобен.
В это время вошла одна из женщин служащих
Тихо к печальной царице и ей сказала: «Опять здесь
Тот брамин, что к тебе приходил с цветами долины».
Но Саконтала вздохнула и ей отвечала: «Как могут
Быть отрадны цветы моему сокрушенному сердцу
Или служить украшеньем моей побледневшей ланите?
Все же, — сказала потом царица добрая, — старца
Ты введи, чтобы я из его приношенья сознала,
Как верна мне в печали любовь незлобивых сердцем».
Старый брамин вошел и сказал, главу наклоняя:
«Видишь ли, добрая мать и владычица нашего царства:
Горе твое и печаль тебя сердец не лишило
Жителей той долины, где ты блуждала в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась.
Шаткого счастья измена любви и верности узы
Не разрешает; напротив, она их прочнее связует.
Только цветов я тебе не принес: в нашей долине
Стоптаны все; но они расцветут еще лучше, коль Брама
После бурь ниспошлет весны благодатной дыханье.
Я принес тебе дар драгоценнейший нашей долины -
Камень, которому в Индии равного нет красотою».
Молча, полна удивленья, царица взглянула на старца;
Он же, речь продолжая, сказал: «Тебе приносил я
В дар цветы, когда на юном челе твоем радость
Расцветала, ничем не смущенная; но испытанье
Брама наслал на тебя; я вижу, что горе ланиты
Бледностию твои овеяло; знал я, что будешь
День своего рожденья ты провожать со слезами.
Для прекрасных душ слезы — небесная влага,
От которой они вполне расцветают. Так Брама
Освящает своих любимцев. Вот почему я
Ныне к тебе подхожу с благороднейшим даром природы».
Так брамин говорил и, полный почтенья, поставил
Черного дерева ящик к ногам Саконталы. Чудесно
Светлый камень играл, отвсюду охваченный черным.
Тут склонила царица чело и взглянула на ящик
И на камень, своими лучами его наполнявший,
И с ланит у нее покатились прозрачные слезы.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
Медленно шел он, и грустью отрадною полон был старец.
Все, казалось ему, он видит слезу Саконталы.

Грустен скитался брамин в своей одинокой пустыне;
Помнил царицы-страдалицы тяжкое он испытанье.
Вдруг опять поднялась война ужасная. Мощный
Истребитель с своей толпой необузданных полчищ
Встал на западе, с тем, чтоб земли восточных пределов
Опустошить. И того, о чем, наругаясь, задумал,
Он достигнуть успел; но все населенье стонало.
Старец Браму день и ночь умолял за Викраму
Правосудного и за Саконталу царицу,
Сердцу любезную. Но тщетны были моленья,
И военная буря неслася грозным потоком
К самой долине брамина, и бич притеснителя всюду
Жертв настигал. Тогда печальный брамин удалился
В дикие горы и жил между скал, чуждаяся встретить
Лик человеческий. Тяжкою скорбью исполнено было
Сердце старца, и смерти желанной алкал он душою;
Но желанье его не исполнилось. — Много он прожил
Лет в своем одиночестве между скалами пустыни;
Вдруг кругом раздались вдали веселые звуки
Песен победы и мира под рокот трубы и кимвала.
Тут главою к земле склонился старец в молитве,
Встал, помазал главу и сказал: «Перед смертью я должен
Правых победу и лик царицы кроткой увидеть».
Тут наполнил брамин опять корзинку цветами
Самыми лучшими в целой долине и сверху прикрыл их
Пальмы и маслины тучной младыми побегами; тут же
Ветвь положил благовонную нежно лепечущей мирты.
Скоро потом он к престольному граду лицом обратился
И в молчаньи пошел чрез толпы торжествующих граждан.
Радостью лик засиял у старца, когда в воротах он
Был дворцовых. Отверзши уста, слугам он придворным
Стал говорить: «Ведите меня к царице, чтоб мог я
Жертву свою ей принесть. Семь лет как не видел я мира».
Слыша речи такие, слуги взглянули на старца,
Смолкли и стали плакать. Брамин же спросил их: «Чего вы
Плачете, и отчего изменились так ваши лица?»
Слуги на это ему отвечали: «Иль ты не житель
Здешнего мира, когда один ты не знаешь, что сталось?»
И на могилу царицы они повели его: «Видишь, -
Так говорили они, — в ней сердце не вынесло горя».
Больше они ничего сказать не могли и рыдали.
Тут у старца лик просиял и затеплилось око,
Будто у юноши; к небу он поднял чело и воскликнул:
«Разве не вижу я Брамы жилища, не вижу сиянья
Вечного моря лучей, его окружающих блеском!
И Саконтала пред ним на облаке раннего утра
Смотрит на нас. Примиренной отчизны чистейшая жертва,
Жрицею ныне она сияет небесного мира.
Видишь ли ты, просветленная? Я, как и прежде бывало,
Здесь пред тобою стою с моими земными цветами».
Тут умолкнул старец, склонясь на цветы и могилу.
Тихим повеяло ветром, и Брама принял его душу.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Белый Лебедь


Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.

Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.

Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.

Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.

Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.

Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.

Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.

И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.

От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.

От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.

Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.

У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.

Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.

Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.

Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.

Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.

Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».

Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.

А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.

Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.

Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.

Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.

Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.

Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.

Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?

Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.

А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?

Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.

Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.

Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.

Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.

Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.

Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?

— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.

— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!

— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?

— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.

— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?

— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.

— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!

— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.

— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —

Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.

— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.

Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.

О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.

Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…

Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.

И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.

Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.

Василий Андреевич Жуковский

Бородинская годовщина

Русский царь созвал дружины
Для великой годовщины
На полях Бородина.
Там земля окрещена:
Кровь на ней была святая;
Там, престол и Русь спасая,
Войско целое легло
И престол и Русь спасло.

Как ярилась, как кипела,
Как пылала, как гремела
Здесь народная война
В страшный день Бородина!
На полки полки бросались,
Хо?лмы в громах загорались,
Бомбы падали дождем,
И земля тряслась кругом.

А теперь пора иная:
Благовонно-золотая
Жатва блещет по холмам;
Где упорней бились, там
Мирных инокинь обитель;
И один остался зритель
Сих кипевших бранью мест,
Всех решатель браней — крест.

И на пир поминовенья
Рать другого поколенья
Новым, славным уж царем
Собрана на месте том,
Где предместники их бились,
Где столь многие свершились
Чудной храбрости дела,
Где земля их прах взяла.

Так же рать числом обильна;
Так же мужество в ней сильно;
Те ж орлы, те ж знамена?
И полков те ж имена…
А в рядах другие стали;
И серебряной медали,
Прежним данной ей царем,
Не видать уж ни на ком.

И вождей уж прежних мало:
Много в день великий пало
На земле Бородина;
Позже тех взяла война;
Те, свершив в Париже тризну
По Москве и рать в отчизну
Проводивши, от земли
К храбрым братьям отошли.

Где Смоленский, вождь спасенья?
Где герой, пример смиренья,
Введший рать в Париж Барклай?
Где, и свой и чуждый край
Дерзкой бодростью дививший
И под старость сохранивший
Все, что в молодости есть,
Коновницын, ратных честь?

Неподкупный, неизменный,
Хладный вождь в грозе военной,
Жаркий сам подчас боец,
В дни спокойные мудрец,
Где Раевский? Витязь Дона,
Русской рати оборона,
Неприятелю аркан,
Где наш Вихорь-атаман?

Где наездник, вождь летучий,
С кем врагу был страшной тучей
Русских тыл и авангард,
Наш Роланд и наш Баярд,
Милорадович? Где славный
Дохтуров, отвагой равный
И в Смоленске на стене
И в святом Бородине?

И других взяла судьбина:
В бое зрев погибель сына,
Рано Строганов увял;
Нет Сен-При; Ланской наш пал;
Кончил Тормасов; могила
Неверовского сокрыла;
В гробе старец Ланжерон;
В гробе старец Бенингсон.

И боец, сын Аполлонов…
Мнил он гроб Багратионов
Проводить в Бородино…
Той награды не дано:
Вмиг Давыдова не стало!
Сколько славных с ним пропало
Боевых преданий нам!
Как в нем друга жаль друзьям!

И тебя мы пережили,
И тебя мы схоронили,
Ты, который трон и нас
Твердым царским словом спас,
Вождь вождей, царей диктатор,
Наш великий император,
Мира светлая звезда,
И твоя пришла чреда!

О година русской славы!
Как теснились к нам державы!
Царь наш с ними к чести шел!
Как спасительно он ввел
Рать Москвы к врагам в столицу!
Как незлобно он десницу
Протянул врагам своим!
Как гордился русский им!

Вдруг… от всех честей далеко,
В бедном крае, одиноко, —
Перед плачущей женой,
Наш владыка, наш герой,
Гаснет царь благословенный;
И за гробом сокрушенно,
В погребальный слившись ход,
Вся империя идет.

И его как не бывало,
Перед кем все трепетало!..
Есть далекая скала;
Вкруг скалы морская мгла;
С морем степь слилась другая,
Бездна неба голубая;
К той скале путь загражден…
Там зарыт Наполеон.

Много с тех времен, столь чудных,
Дней блистательных и трудных
С новым зрели мы царем;
До Стамбула русский гром
Был доброшен по Балкану;
Миром мстили мы султану;
И вскатил на Арарат
Пушки храбрый наш солдат.

И все царство Митридата
До подошвы Арарата
Взял наш северный Аякс;
Русской гранью стал Араке;
Арзерум сдался нам дикий;
Закипел мятеж великий;
Пред Варшавой стал наш фрунт,
И с Варшавой рухнул бунт.

И, нежданная ограда,
Флот наш был у стен Царьграда;
И с турецких берегов,
В память северных орлов,
Русский сторож на Босфоре,
Отразясь в заветном море,
Мавзолей наш говорит:
«Здесь был русский стан разбит».

Всходит дне?вное светило
Так же ясно, как всходило
В чудный день Бородина;
Рать в колонны собрана,
И сияет перед ратью
Крест небесной благодатью,
И под ним в виду колонн
В гробе спит Багратион.

Здесь он пал, Москву спасая,
И, далеко умирая,
Слышал весть: Москвы уж нет!
И опять он здесь, одет
В гробе дивною бронею,
Бородинскою землею;
И великий в гробе сон
Видит вождь Багратион.

В этот час тогда здесь бились!
И враги, ярясь, ломились
На холмы Бородина;
А теперь их тишина,
Небом полная, обемлет,
И как будто бы подемлет
Из-за гроба голос свой
Рать усопшая к живой.

Несказанное мгновенье!
Лишь изрек, свершив моленье,
Предстоявший алтарю:
Память вечная царю!
Вдруг обгрянул залп единый
Бородинские вершины,
И в один великий глас
Вся с ним армия слилась.

Память вечная, наш славный,
Наш смиренный, наш державный,
Наш спасительный герой!
Ты обет изрек святой;
Слово с трона роковое
Повторилось в дивном бое
На полях Бородина:
Им Россия спасена.

Память вечная вам, братья!
Рать младая к вам обятья
Простирает в глубь земли;
Нашу Русь вы нам спасли;
В свой черед мы грудью станем;
В свой черед мы вас помянем,
Если царь велит отдать
Жизнь за общую нам мать.

Иосиф Бродский

Эклога 4-я (Зимняя)

Дереку Уолкотту

I

Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу

в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре

либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью

отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат

либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило

одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться

с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.

И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,

белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,

ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве

и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.

В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.

Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.

Евгений Абрамович Баратынский

Дядьке-итальянцу

Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.

Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.

Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.

Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.

Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.

Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,

А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.

Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.

И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!

О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!

Александр Пушкин

Андрей Шенье

Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,

Зовет меня другая тень,
Давно без песен, без рыданий
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень.

Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.

Подъялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
В последний раз ему поет.

Заутра казнь, привычный пир народу;
Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
Не изменилась до конца!

«Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разъяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет;
Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
Но, други, если обо мне
Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь… и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя,
Уныла и бледна, стихам любви внимая…»

Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече… и стихов журчанье излилось:

«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой…
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
Ты смело им обоим руку дал,
И перед вами трепетал
Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
И час придет… и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду… пора… но ты ступай за мною;
Я жду тебя».
Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
К решетке поднял важны взоры…
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут… Постой, постой; день только, день один:
И казней нет, и всем свобода,
И жив великий гражданин
Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
Плачь, муза, плачь!..

Василий Андреевич Жуковский

Могущество, слава и благоденствие России

На троне светлом, лучезарном,
Что полвселенной на столпах
Взнесен, незыблемо поставлен,
Россия в славе восседит —
Златой шелом, огнепернатый
Блистает на главе ее;
Венец лавровый осеняет
Ее высокое чело;
Лежит на шуйце щит алмазный;
Расширивши крыла свои,
У ног ее орел полночный
Почиет — гром его молчит.

Окрест блестящего престола,
В бесчисленный собравшись сонм,
Стоят полночные народы,
С почтеньем долу преклонясь:
Славя́нин в шлеме златовидном,
Татар с свинцовой булавой,
Черкес в булатных, тяжких латах,
Бобром одетый камчадал,
С сетями финн, живущий в Норде,
С секирой острой алеут,
Киргизец с луком напряженным,
С стальною саблею сармат.

Она сидит — и светлым оком
Зрит на владычество свое;
Прелестный юноша пред нею,
Склоняющ слух к ее словам.
«Мой сын! — гласит ему Россия. —
Простри свой взор окрест себя;
Простри и виждь страны цветущи,
Подвластны скиптру моему:
Ты в недре их рожден, воспитан,
В их недре счастье — жребий твой;
В их недре ты свое теченье
Со славой должен совершить!

Воззри, и в радостном восторге
Клянись и сердцем и душой
Быть сыном мне нежнейшим, верным,
Мне жизнь и чувства посвятить;
Воззри на мощь мою, на славу,
Мои сокровища исчисль;
Смотри: там Бельт пространный воет;
Там пенится шумящий Понт;
Там Льдистый океан волнится,
В себя приемлющ сонмы рек;
Там бурный океан Восточный
Камчатский опеняет брег.

Здесь Волга белыми струями
Кати́тся по полям, лугам,
Благословенье изливает
И радость на хребте несет;
Там Дон клубится, Днепр бунтует;
Уральских исполинов ряд
Дели́т там Азию с Европой
И подпирает небеса;
Сибирь, хранилище сокровищ,
Здесь возвышает свой хребет;
Херсон гордится там плодами,
Прельщающими взоры, вкус.

Цветет обилие повсюду!
На тучных пажитях, лугах
Стада бесчисленны пасутся;
Покрыты класами, поля
Струятся, как моря златые;
Весельем дышащ, земледел
При полных житницах ликует.
Там села мирные мои;
Там грады крепкие, цветущи;
Москва, Петрополь и Казань
На бреге быстрых рек, пенистых
Главы подемлют к облакам.

Повсюду в ратном украшенье
Блистают воинства ряды;
На шлемах перья развевают,
На копьях солнца луч горит;
Мечи гремят в десницах мощных;
Кони́, гордяся, гриву вверх
Вздымают, ржут, биют ногами,
Крутя́т песок, вьют прах столбом;
Огонь летит багряным вихрем
Из медных челюстей, гремя;
Долины грохот повторяют
И эхо предают горам.

На влаге бурных океанов,
Расширив белые крыла,
Летают в грозных строях флоты,
Нося во мрачных недрах смерть;
Пенят и Бельт и Понт в стремленье:
Пред ними ужас, гром летит…
От всех вселенныя пределов
Плывут с богатством корабли
И, пристаней моих достигнув,
Тягчат сокровищами брег:
Богатый Альбион приносит
Своих избытков лучшу часть;

Волнисту шерсть и шелк тончайший
Несет с востока оттоман;
Араб коней приводит быстрых,
В своих степях их укротив;
Китай фарфор и муск приносит;
Моголец шлет алмаз, рубин;
Йемен дарит свой кофе вкусный;
Как горы, по полям идут
Верблюды с пе́рскими коврами, —
От всех земли пределов, стран
Народы мне приносят дани,
Цари сокровища мне шлют…

Там в храмах, Музам посвященных,
Текут для юношей струи
Премудрости, нравоученья;
Там в кроткой, мирной тишине,
Исполнясь духом Аполлона,
Поэт восторг небесный свой
Чертами пламенными пишет;
Там Праксителев ученик
Влагает жизнь во хладный мрамор,
Велит молчанью говорить;
Там медь являет зрак героя,
В нем пламень мужества горит;

Там холст под кистью Апеллеса
Рождает тысячи красот;
Там нового Орфея лира
Струнами сладкими звучит…
Везде блестит луч просвещенья!
И благотворный свет его,
С лучом религии сливаясь,
Все кроткой теплотой живит
И трон мой блеском одевает…
Мой сын! кто в свете равен мне?
Какое царство в поднебесной
Блаженней царства моего?»

Се образ радостный России!
Но некогда густая тьма,
Как ночь, поверх ее носилась;
Язычество свой фимиам
На жертвенниках воскуряло,
И кровь под жреческим ножом
Дымилась в честь немых кумиров…
С престола Святославов сын
Простер свой скиптр державный, мощный —
И кроткий Христианства луч
Блеснул во всех концах России:
К Творцу моленья вознеслись.

Стенала некогда в оковах
Россия, под пятой врагов
Неистовых, кичливых, злобных…
Ее Сармат и Скандинав
Тягчили скипетром железным;
Москва, с поникшею главой,
Под игом рабства унывала,
Затмилась красота ее, —
И Росс слезящими очами
Взирал на бедства вкруг себя,
На грады, в пепел обращенны,
На кровь, кипящу по полям.

Явился Петр — и иго бедствий
Престало Россов отягчать;
Как холм, одетый тенью ночи,
Являющийся с юным днем:
Так все весельем озарилось;
Главу Россия подняла,
Престол ее, вознесшись к небу,
Рассыпал на вселенну тень;
Ее Алкиды загремели;
Кичливый враг упал, исчез, —
И се, во славу облеченна,
Она блаженствует, цветет!

Се Павел с трона славы, правды,
Простерши милосердья длань,
Блаженство миллионов зиждет,
Струями радость, счастье льет
И царства падшие подемлет!
Се новый росский Геркулес,
Возникшу гидру поражая,
Тягчит пятой стоглавный Альп,
Щитом вселенну осеняет!
Се знамя росское шумит
Средь тронов, в прахе низложенных!
И се грядет к нам новый век!

Падите, Россы, на колена!
Молите с пламенной душой:
«Да управляяй царств судьбами
Хранит любовию своей
От бед Россию в век грядущий
И новым светом облечет!
Да снидет мир к нам благодатный
И миру радость принесет!
Да луч премудрости рассеет
Невежества последний мрак
И да всеобщее блаженство
Вселенну в рай преобразит!!!»

Шарль Бодлер

Плаванье

Для отрока, в ночи́ глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал,
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль — и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, еще иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни, —
Надежда отстоять оставшиеся дни.

В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененьи чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.

Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
Плывущие — чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час еще твердят: вперед!

На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку — любовь, как рекруту — картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла еще людская речь.

О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас Лихорадка бьет — как тот Архангел злобный,
Невидимым мечом стегающий миры.

О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть — везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде...

Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведет — какой пролив?
Вдруг, среди гор и бездн и гидр морского ада —
Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф.

Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам чудится землей с плодами янтаря,
Лазоревой водой и с изумрудным дерном.
Базальтовый утес являет нам заря.

О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям, иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего еще серее гладь.

Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть вяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.

Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз — бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.

Умчите нас вперед — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару)
Видения свои, обрамленные в синь.

Что видели вы, что?

— Созвездия. И зыби,
И желтые пески, нас жгущие поднесь,
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
Ах, нечего скрывать! — скучали мы, как здесь.

Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
Как воин опочить на поле славы — сей.

Стройнейшие мосты, славнейшие строенья,
Увы, хотя бы раз сравнили с градом — тем,
Что из небесных туч возводит Случай-Гений...
И тупились глаза, узревшие Эдем.

От сладостей земных — Мечта еще жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землей!
Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.

Докуда дорастешь, о древо — кипариса
Живучее?..
Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
Всем вам, которым вещь чем дальше — тем милей!

Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой — дворцы, такого взлету — камень,
Что от одной мечты — банкротом бы — банкир...

Надежнее вина пьянящие наряды,
Жен, выкрашенных в хну — до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада...

— И что, и что — еще?

— О, детские мозги!..

Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха,
Везде — везде — везде — на всем земном пространстве
Мы видели все ту ж комедию греха:

Ее, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном — всегда — везде — раба рабы!

Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.

С десяток или два — единственных религий,
Все сплошь ведущих в рай — и сплошь вводящих в грех!
Подвижничество, та́к носящее вериги,
Как сибаритство — шелк и сладострастье — мех.

Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя:
— Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе!

И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучный жизни день
И в опия морей нырнувших без раздумья, —
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!

Бесплодна и горька наука дальних странствий:
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Все наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.

Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца — Время.
Есть племя бегунов. Оно — как Вечный Жид.

И как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днем —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырех стенах справляются с врагом.

В тот миг, когда злодей настигнет нас — вся вера
Вернется нам, и вновь воскликнем мы: — вперед!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.

Чернильною водой — морями глаже лака —
Мы весело пойдем между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: — К нам! — О, каждый, кто взалкал

Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год — день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок.

О, вкрадчивая речь! Нездешней лести нектар!
К нам руки тянет друг — чрез черный водоем.
— Чтоб сердце освежить — плыви к своей Электре! —
Нам некая поет — нас жегшая огнем.

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода — куда черней чернила,
Знай, тысячами солнц сияет наша грудь!

Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,
На дно твое нырнуть — Ад или Рай — едино! —
В неведомого глубь — чтоб новое обресть!

Гавриил Романович Державин

На взятие Варшавы

Пошел — и где тристаты злобы?
Чему коснулся, все сразил!
Поля и грады стали гробы;
Шагнул — и царство покорил!
О Росс! о подвиг исполина!
О всемогущая жена!
Бессмертная Екатерина!
Куда? и что еще? — Уже полна
Великих ваших дел вселенна.
Как ночью звезд стезя, по небу протяженна,
Деяний ваших цепь в потомстве возблестит
И мудрых удивит. — Уж ваши имена,
Триумф, победы, труд не скроют времена:
Как молньи быстрые, вкруг мира будут течь.
Полсвета очертил блистающий ваш меч;
И славы гром,
Как шум морей, как гул воздушных споров,
Из дола в дол, с холма на холм,
Из дебри в дебрь, от рода в род,
Прокатится, пройдет,
Промчится, прозвучит
И в вечность возвестит,
Кто был Суворов:
По браням — Александр, по доблести — стоик,
В себе их совместил и в обоих велик.

Черная туча, мрачные крыла
С цепи сорвав, весь воздух покрыла;
Вихрь полуночный, летит богатырь!
Тма от чела, с посвиста пыль!
Молньи от взоров бегут впереди,
Дубы грядою лежат позади.
Ступит на горы — горы трещат,
Ляжет на воды — воды кипят,
Граду коснется — град упадает,
Башни рукою за облак кидает;
Дрогнет природа, бледнея, пред ним;
Слабые трости щадятся лишь им.
Ты ль — Геркулес наш новый, полночный,
Буре подобный, быстрый и мочный?
Твой ли, Суворов, се образ побед?
Трупы врагов и лавры — твой след!
Кем ты когда бывал побеждаем?
Все ты всегда везде превозмог!
Новый трофей твой днесь созерцаем:
Трон под тобой, корона у ног, —
Царь в полону! — Ужас ты злобным,
Кто был царице твоей непокорным.

И се — в небесном вертограде
На злачных вижу я холмах,
Благоуханных рощ в прохладе,
В прозрачных, радужных шатрах,
Пред сонмами блаженных Россов,
В беседе их вождей, царей, —
Наш звучный Пиндар, Ломоносов
Сидит и лирою своей
Бесплотный слух их утешает,
Поет бессмертные дела.
Уже, как молния, пронзает
Их светлу грудь его хвала;
Злат мед блестит в устах пунцовых,
Зари играют на щеках;
На мягких зыблющих, перловых
Они возлегши облаках,
Небесных арф и дев внимают
Поющих тихострунный хор;
В безмолвьи сладко утопают
И, склабя восхищенный взор,
Взирают с высоты небесной
На храбрый, верный свой народ,
Что доблестью, другим безвестной,
Еще себе венцы берет,
Еще на высоту восходит,
Всевышнего водим рукой.
Великий Петр к ним взор низводит,
И в ревности своей святой,
Как трубный гром меж гор гремит,
Герой героям говорит:

«О вы, седящи в сени райской!
Оденьтесь в светлы днесь зари.
Восстань, великий муж, Пожарской!
И на Россию посмотри:
Ты усмирил ея крамолу,
Избрал преемника престолу,
Рассадник славы насадил;
И се — рукой Екатерины
Твои теперь пожаты крины,
Которы сжать я укоснил.
Она наш дом распространила
И славой всех нас превзошла:
Строптиву Польшу покорила,
Которая твой враг была». —

Прорек монарх и скрылся в сень.
Герои росски всколебались,
Седым челом приподнимались,
Чтобы узреть Варшавы плен.

Лежит изменница и взоры,
Потупя, обращает вкруг;
Терзают грудь ея укоры,
Что раздражила кроткий дух,
Склонилась на совет змеиный,
Отвергла щит Екатерины,
Не могши дружбу к ней сберечь.
И се — днесь над Сарматом пленным,
Навесясь шлемом оперенным,
Всесильный Росс занес свой меч.

Сидит орел на гидре злобной:
Подите, отнимите, львы!
Стремися с Фурией, сонм грозной!
Герой, от Лены до Невы
Возлегши на лавровом поле,
Ни с кем не сединяясь боле,
Лишь мудрой правимый главой,
Щитом небесным осеняясь,
На веру, верность опираясь,
Одной вас оттолкнет ногой.

О стыд! о срам неимоверный!
Быть Россу другом — и робеть!
Пожар тушить стараться зельный —
И, быв в огне, охолодеть!
Мнить защищать монарши правы —
И за корысть лишь воевать;
Желать себе бессмертной славы —
И, не сражаясь, отступать;
Слыть недругом коварству злому —
И чтить его внутрь сердца яд!

Но ты, народ, подобно грому
Которого мечи вдали звучат!
Доколе тверд, единодушен,
Умеешь смерть и скорби презирать,
Царю единому послушен,
И с ним по вере поборать,
По правде будешь лишь войною:
Великий дух! твой Бог с тобою!
На что тебе союз? — О Росс!
Шагни — и вся твоя вселенна.

О ты, жена благословенна,
У коей сын такой колосс!
К толиким скиптрам и коронам,
Странам, владеемым тобой,
Со звуком, громом и со звоном
Еще одну, его рукой
Прими корону принесенну,
И грудь, во бранях утомленну,
Спеши спокойством врачевать.
Твое ему едино слово
Отраду, дух, геройство ново
И счастье может даровать.

А ты, кому и Музы внемлют,
Младый наперсник, чашник Кронь,
Пред кем орел и громы дремлют
И вседробящий молний огнь!
Налей мне кубок твой сапфирный,
Звездами, перлами кипящ,
Да нектар твой небесный, сильный,
На лоно нежных Муз клонящ,
Наместо громов, звуков бранных,
Воспеть меня возбудит мир.

И се — уже в странах кристальных
Несусь, оставя дольный мир;
Огнистый солнца конь крылатый
Летит по воздуху и ржет.
С ноздрей дым пышит синеватый,
Со удил пена клубом бьет,
Струями искры сыплют взоры;
Как овны, убегают горы,
И в божеском восторге сем
Я вижу в тишине полсвета!

Живи, цвети несметны лета,
О царствующая на нем!
Кто лучший стольких стран владетель,
Как не в короне Добродетель?

ХОР.
Среди грома, среди звону
Торжествуй, прехрабрый Росс!
Ты еще теперь корону
В дар монархине принес.
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Где народ какой на свете
Кто видал и кто слыхал,
Что в едином царство лете
И с царем завоевал?
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Чти, вселенна, удивляйся
Наших мужеству людей;
Злоба в сердце содрогайся,
Зря в нас твердый щит царей.
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Зависть, дерзость и коварство,
Преклонись, наш видя строй!
Беспримерно Русско Царство,
И младенец в нем герой.
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Царедворец, живший нежно,
Просится на страшный бой,
Сносит труд и скорбь прилежно
И на смерть идет стеной.
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Пули, ядра, раны смертны
За царя приемлет в дар;
Награжденья нам безсмертны —
Слово царско, слава, лавр.
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Я всему предпочитаю
За отечество лить кровь;
Я Плениру забываю
И пою к нему любовь.
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

Утешайся восхищеньем
Чад, о матерь! таковым,
Их нелестным поклоненьем
Добродетелям твоим:
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!

1794

Эллис

Золотой город

И.

Я жил в аду, где каждый миг
был новая для сердца пытка…
В груди, в устах, в очах моих
следы смертельного напитка.
Там ночью смерти тишина,
а днем и шум, и крик базарный,
луну, лик солнца светозарный
я видел только из окна.
Там каждый шаг и каждый звук,
как будто циркулем, размерен,
и там, душой изныв от мук,
ты к ночи слишком легковерен…
Там свист бичей, потоки слез,
и каждый миг кипит работа…
Я там страдал, терпел… И что-то
в моей груди оборвалось.
Там мне встречалась вереница
известкой запыленных лиц,
и мертвы были эти лица,
и с плачем я склонялся ниц.
Там мне дорогу преграждала
гиганта черная рука…
То красная труба кидала
зловонной гари облака.
Там, словно призраки во сне,
товаров вырастали груды,
и люди всюду, как верблюды,
тащились с ношей на спине.
Там умирают много раз,
и все родятся стариками,
и много слепнет детских глаз
от слез бессонными ночами.
Там пресмыкается Разврат,
там раззолочены вертепы,
там глухи стены, окна слепы,
и в каждом сердце — мертвый ад.
Там в суете под звон монет
забыты древние преданья,
и там безумец и поэт
давно слились в одно названье!..
Свободы песня в безднах ада
насмешкой дьявольской звучит…
Ей вторят страшные снаряды,
и содрогается гранит.
Когда же между жалких мумий,
пылая творческим огнем,
зажжется водопад безумий,
пророка прячут в «Желтый дом…»
Свободе верить я не смел,
во власти черного внушенья
я звал конец и дико пел,
как ветер, песни разрушенья!..
Они глумились надо мной,
меня безумным называли
и мертвой, каменной стеной
мой сад, зеленый сад, сковали…
Была одежда их чиста,
дышала правда в каждом слове,
но знал лишь я, что их уста
вчера моей напились крови…
И я не мог!.. В прохладной мгле
зажглись серебряные очи,
и материнский шепот Ночи
пронесся тихо по земле.
И я побрел… Куда?.. Не знаю!..
вдали угас и свет. и гул…
Я все забыл… Я все прощаю…
Я в беспредельном потонул.
Здесь надо мною месяц белый
меж черных туч, как между скал
недвижно лебедь онемелый
волшебной сказкой задремал.

ИИ.

И то, чего открыть не мог мне пестрый день,
все рассказала Ночь незримыми устами,
и был я трепетен, как молодой олень,
и преклонил главу пред вещими словами…
И тихо меркнул день, и отгорал Закат…
я Смерти чувствовал святое дуновенье,
и я за горизонт вперил с надеждой взгляд,
и я чего-то ждал… и выросло виденье.

ИИИ.

И там, где Закат пламенел предо мной,
блистая, разверзлись Врата,
там Город возникнул, как сон золотой
и весь трепетал, как мечта.
И там, за последнею гранью земли,
как остров в лазури небес,
он новой отчизною вырос вдали
и царством великих чудес.
Он был обведен золотою стеной,
где каждый гигантский зубец
горел ослепительно-яркой игрой,
божественный славил резец.
Над ним золотые неслись облака,
воздушны, прозрачны, легки,
как будто, струясь, золотая река
взметала огней языки.
Вдали за дворцами возникли дворцы
и радуги звонких мостов,
в единый узор сочетались зубцы
и строй лучезарных столпов.
И был тот узор, как узор облаков,
причудлив в дали голубой,—
и самый несбыточный, светлый из снов
возник наяву предо мной.
Всех краше, всех выше был Солнца дворец,
где в женственно-вечной красе,
Жена, облеченная в дивный венец,
сияла, как Роза в росе.
Над Ней, мировые обятья раскрыв,
затмив трепетание звезд,
таинственный Город собой осенив,
сиял ослепительный Крест!..
Там не было гнева, печали и слез,
там не было звона цепей,
там новое, вечное счастье зажглось
в игре золотистых огней!..
Но всюду царила вокруг тишина
в таинственном Городе том;
там веяла Вечность, тиха и страшна,
своим исполинским крылом.
А там в высоте, у двенадцати врат
сплетались двенадцать дорог,
и медное жерло воздев на Закат,
труба содрогнула чертог!..
И трижды раздался громовый раскат…
И ярче горели врата…
И вспыхнуло ярче двенадцати врат
над Розой сиянье Креста!..
И стало мне мертвого Города жаль,
и что-то вставало, грозя,
и в солнечный Город, в безбрежную даль
влекла золотая стезя!..
И старою сказкой и вечно-живой.
которую мир позабыл.
тот Солнечный Город незримой рукой
начертан на воздухе был…
Не все ли пророки о Граде Святом
твердили и ныне твердят,
и будет наш мир пересоздан огнем,
и близок кровавый закат?!.
И вдруг мне открылось, что в Городе том
и сам я когда-то сиял,
горел и дрожал золотистым лучом,
и пылью алмазной сверкал…
И поняло сердце, чем красен Закат,
чем свят догорающий день.
что смерть — к бесконечному счастью возврат,
что счастье земное — лишь тень!..
Душа развернула два быстрых крыла,
стремясь к запредельной мечте,
к вот унеслась золотая стрела
прильнуть к Золотой Красоте…
Как новой луны непорочная нить,
я в бездне скользнул голубой
от крови заката причастья вкусить
и образ приять неземной!..

ИV.

Тогда, облитый весь закатными лучами,
я Город Золотой, молясь, благословлял
и между нищими, больной земли сынами,
святое золото рассыпать умолял…
Но вдруг затмилось все, захлопнулись ворота
с зловещим грохотом, за громом грянул гром.
повсюду мертвый мрак развил свои тенета,
и снова сжала грудь смертельная забота…
Но не забыть душе о Граде Золотом!..