Века, прошедшие над миром,
Протяжным голосом теней
Еще взывают к нашим лирам
Из-за стигийских камышей.
И мы, заслышав стон и скрежет,
Ступаем на Орфеев путь,
И наш напев, как солнце, нежит
Их остывающую грудь.
Былых волнений воскреситель,
Несет теням любой из нас
В их безутешную обитель
Свой упоительный рассказ.
В беззвездном сумраке Эреба,
Вокруг певца сплетясь тесней,
Родное вспоминает небо
Хор воздыхающих теней.
Но горе! мы порой дерзаем
Все то в напевы лир влагать,
Чем собственный наш век терзаем,
На чем легла его печать.
И тени слушают недвижно,
Подняв углы высоких плеч,
И мертвым предкам непостижна,
Потомков суетная речь.
Конец 1912
Радостный крик греми —
это не краса ли?!
Наконец
наступил мир,
подписанный в Версале.
Лишь взглянем в газету мы —
мир!
Некуда деться!
На земле мир.
Благоволение во человецех.
Только (хотя и нехотя)
заметим:
у греков негоже.
Грек норовит заехать
товарищу турку по роже.
Да еще
Пуанкаре
немного
немцев желает высечь.
Закинул в Рур ногу
солдат 200 тысяч!
Еще, пожалуй,
в Мѐмеле
Литвы поведенье игриво —
кого-то
за какие-то земли
дуют в хвост и в гриву.
Не приходите в отчаяние
(пятно в солнечном глянце):
англичане
норовят укокошить ирландца.
В остальном —
сияет солнце,
мир без края,
без берега.
Вот разве что
японцы
лезут с ножом на Америку.
Зато
в остальных местах —
особенно у северного полюса, —
мир,
пение птах.
Любой без отказу пользуйся.
Старики!
Взрослые!
Дети!
Падайте перед Пуанкарою:
— Спасибо, отец благодетель!..
Когда
за «миры» за эти
тебя, наконец, накроют?
(Нам посвящается)
Перемириваются в мире.
Передышка в грозе.
А мы воюем.
Воюем без перемирий.
Мы —
действующая армия журналов и газет.
Лишь строки-улицы в ночь рядятся,
маскированные домами-горами,
мы
клоним головы в штабах редакций
над фоно-теле-радио-граммами.
Ночь.
Лишь косятся звездные лучики.
Попробуй —
вылезь в час вот в этакий!
А мы,
мы ползем — репортеры-лазутчики —
сенсацию в плен поймать на разведке.
Поймаем,
допросим
и тут же
храбро
на мир,
на весь миллиардомильный
в атаку,
щетинясь штыками Фабера,
идем,
истекая кровью чернильной.Враг,
колючей проволокой мотанный,
думает:
— В рукопашную не дойти! —
Пустяк.
Разливая огонь словометный,
пойдет пулеметом хлестать линотип.
Армия вражья крепости рада.
Стереть!
Не бросать идти!
По стенам армии вражьей
снарядами
бей, стереотип! Наконец,
в довершенье вражьей паники,
скрежеща,
воя,
ротационки-танки,
укатывайте поле боевое!
А утром…
форды —
лишь луч проскребся —
летите,
киоскам о победе тараторя:
— Враг
разбит петитом и корпусом
на полях газетно-журнальных территорий.
Готовьте
возы
тюльпанов и роз,
детишкам —
фиалки в локон.
Европе
является
новый Христос
в виде
министра Келлога.
Христос
не пешком пришел по воде,
подметки
мочить
неохота.
Христос новоявленный,
смокинг надев,
приехал
в Париж
пароходом.
С венком
рисуют
бога-сынка.
На Келлоге
нет
никакого венка.
Зато
над цилиндром
тянется —
долларное сияньице.
Поздравит
державы
мистер Христос
и будет
от чистого сердца
вздымать
на банкетах
шампанский тост
за мир
во человецех.
Подпишут мир
на глади листа,
просохнут
фамилии
на́сухо, —
а мы
посмотрим,
что у Христа
припрятано за пазухой.
За пазухой,
полюбуйтесь
вот,
ему
наложили янки —
сильнейший
морской
и воздушный флот,
и газы в баллонах,
и танки.
Готов
у Христа
на всех арсенал;
но главный
за пазухой
камень —
злоба,
которая припасена
для всех,
кто с большевиками.
Пока
Христос
отверзает уста
на фоне
пальмовых веток —
рабочий,
крестьянин,
плотнее стань
на страже
свободы Советов.
Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»
И засим, упредив заране,
Что меж мной и тобою — мили!
Что себя причисляю к рвани,
Что честно́ моё место в мире:
Под колёсами всех излишеств:
Стол уродов, калек, горбатых…
И засим, с колокольной крыши
Объявляю: люблю богатых!
За их корень, гнилой и шаткий,
С колыбели растящий рану,
За растерянную повадку
Из кармана и вновь к карману.
За тишайшую просьбу уст их,
Исполняемую как окрик.
И за то, что их в рай не впустят,
И за то, что в глаза не смотрят.
За их тайны — всегда с нарочным!
За их страсти — всегда с рассыльным!
За навязанные им ночи,
(И целуют и пьют насильно!)
И за то, что в учётах, в скуках,
В позолотах, в зевотах, в ватах,
Вот меня, наглеца, не купят —
Подтверждаю: люблю богатых!
А ещё, несмотря на бритость,
Сытость, питость (моргну — и трачу!)
За какую-то — вдруг — побитость,
За какой-то их взгляд собачий
Сомневающийся…
— не стержень
ли к нулям? Не шалят ли гири?
И за то, что меж всех отверженств
Нет — такого сиротства в мире!
Есть такая дурная басня:
Как верблюды в иглу пролезли.
…За их взгляд, изумленный на́-смерть,
Извиняющийся в болезни,
Как в банкротстве… «Ссудил бы… Рад бы —
Да»…
За тихое, с уст зажатых:
«По каратам считал, я — брат был»…
Присягаю: люблю богатых!
Мир
в тишине
с головы до пят.
Море —
не запятни́тся.
Спят люди.
Лошади спят.
Спит —
Ницца.
Лишь
у ночи
в черной марле
фары
вспыхивают ярки —
это мчится
к Монте-Карле
автотранспорт
высшей марки.
Дым над морем —
пух как будто,
продолжая пререкаться,
это
входят
яхты
в бухты,
подвозя американцев.
Дворцы
и палаццо
монакского принца…
Бараны мира,
пожалте бриться!
Обеспечены
годами
лет
на восемьдесят семь,
дуют
пиковые дамы,
продуваясь
в сто систем.
Демонстрируя обновы,
выигравших подсмотрев,
рядом
с дамою бубновой
дует
яро
дама треф.
Будто
горы жировые,
дуют,
щеки накалив,
настоящие,
живые
и тузы
и короли.
Шарик
скачет по рулетке,
руки
сыпят
франки в клетки,
трутся
карты
лист о лист.
Вздув
карман
кредиток толщью
— хоть бери
его
наощупь! —
вот он —
капиталист.
Вот он,
вот он —
вор и лодырь —
из
бездельников-деляг,
мечет
с лодырем
колоды,
мир
ограбленный
деля.
Чтобы после
на закате,
мозг
расчетами загадив,
отягчая
веток сеть,
с проигрыша
повисеть.
Запрут
под утро
азартный зуд,
вылезут
и поползут.
Завидев
утра полосу,
они ползут,
и я ползу.
Сквозь звезды
утро протекало;
заря
ткалась
прозрачно, ало,
и грязью
в розоватой кальке
на грандиозье Монте-Карло
поганенькие монтекарлики.
Вальс его величества или Размышления о том, как пить на троих
Песня написана до нового повышения
цен на алкогольные напитки
Не квасом земля полита,
В каких ни пытай краях:
Поллитра — всегда поллитра
И стоит везде Трояк!
Поменьше иль чуть побольше
Копейки, какой рожон?!
А вот разделить по-Божьи —
Тут очень расчёт нужон!
Один — размечает тонко,
Другой — на глазок берёт,
И ежели кто без толка,
Всегда норовит —
Вперед!
Оплаченный процент отпит,
И — Вася, гуляй, беда!
Но тот, кто имеет опыт,
Тот крайним стоит всегда.
Он — зная свою отметку —
Не пялит зазря лицо.
И выпьет он под конфетку,
А чаще — под сукнецо.
Но выпьет зато со смаком,
Издаст подходящий стон,
И даже покажет знаком,
Что выпил со смаком он!
И — первому — по затылку
Отвесит, шутя, пинка.
А после
Он сдаст бутылку
И примет еще пивка.
И где-нибудь, среди досок,
Блаженный, приляжет он.
Поскольку —
Культурный досуг
Включает здоровый сон.
Он спит.
А над ним планеты —
Немеркнущий звёздный тир.
Он спит,
А его полпреды
Варганят войну и мир.
По всем уголкам планеты,
По миру, что сном объят,
Развозят Его газеты,
Где славу Ему трубят!
И громкую славу эту
Признали со всех сторон!
Он всех призовет к ответу,
Как только проспится Он!
Куется ему награда,
Готовит харчи Нарпит…
Не трожьте его!
Не надо!
Пускай человек поспит!..
Петр Иванович Васюткин
бога
беспокоит много —
тыщу раз,
должно быть,
в сутки
упомянет
имя бога.
У святоши —
хитрый нрав, —
черт
в делах
сломает ногу.
Пару
коробов
наврав,
перекрестится:
«Ей-богу».
Цапнет
взятку —
лапа в сале.
Вас считая за осла,
на вопрос:
«Откуда взяли?»
отвечает:
«Бог послал».
Он
заткнул
от нищих уши, —
сколько ни проси, горласт,
как от мухи
отмахнувшись,
важно скажет:
«Бог подаст».
Вам
всуча
дрянцо с пыльцой,
обворовывая трест,
крестит
пузо
и лицо,
чист, как голубь:
«Вот те крест».
Грабят,
режут —
очень мило!
Имя
божеское
помнящ,
он
пройдет,
сказав громилам:
«Мир вам, братья,
бог на помощь!»
Вор
крадет
с ворами вкупе.
Поглядев
и скрывшись вбок,
прошептал,
глаза потупив:
«Я не вижу…
Видит бог».
Обворовывая
массу,
разжиревши понемногу,
подытожил
сладким басом:
«День прожил —
и слава богу».
Возвратясь
домой
с питей —
пил
с попом пунцоворожим, —
он
сечет
своих детей,
чтоб держать их
в страхе божьем.
Жене
измочалит
волосья и тело
и, женин
гнев
остудя,
бубнит елейно:
«Семейное дело.
Бог
нам
судья».
На душе
и мир
и ясь.
Помянувши
бога
на ночь,
скромно
ляжет,
помолясь,
христианин
Петр Иваныч.
Ублажаясь
куличом да пасхой,
божьим словом
нагоняя жир,
все еще
живут,
как у Христа за пазухой,
всероссийские
ханжи.
Здесь в окне, по утрам, просыпается свет,
Здесь мне все, как слепому, на ощупь знакомо…
Уезжаю из дома!
Уезжаю из дома!
Уезжаю из дома, которого нет.
Это дом и не дом. Это дым без огня.
Это пыльный мираж или Фата-Моргана.
Здесь Добро в сапогах, рукояткой нагана
В дверь стучало мою, надзирая меня.
А со мной кочевало беспечное Зло,
Отражало вторженья любые попытки,
И кофейник с кастрюлькой на газовой плитке
Не дурили и знали свое ремесло.
Все смешалось — Добро, Равнодушие, Зло.
Пел сверчок деревенский в московской квартире.
Целый год благодати в безрадостном мире —
Кто из смертных не скажет, что мне повезло?!
И пою, что хочу, и кричу, что хочу,
И хожу в благодати, как нищий в обновке.
Пусть движенья мои в этом платье неловки —
Я себе его сам выбирал по плечу!
Но Добро, как известно, на то и Добро,
Чтоб уметь притвориться и добрым, и смелым,
И назначить, при случае, черное — белым,
И веселую ртуть превращать в серебро.
Все причастно Добру,
Все подвластно Добру.
Только с этим Добрынею взятки не гладки.
И готов я бежать от него без оглядки
И забиться, зарыться в любую нору!..
Первым сдался кофейник:
Его разнесло,
Заливая конфорки и воздух поганя…
И Добро прокричало, гремя сапогами,
Что во всем виновато беспечное Зло!
Представитель Добра к нам пришел поутру,
В милицейской (почудилось мне) плащ-палатке…
От такого, попробуй — сбеги без оглядки,
От такого, поди-ка, заройся в нору!
И сказал Представитель, почтительно строг,
Что дела выездные решают в ОВИРе,
Но что Зло не прописано в нашей квартире,
И что сутки на сборы — достаточный срок!
Что ж, прощай, мое Зло!
Мое доброе Зло!
Ярым воском закапаны строчки в псалтыри.
Целый год благодати в безрадостном мире —
Кто из смертных не скажет, что мне повезло!
Что ж, прощай и — прости!
Набухает зерно.
Корабельщики ладят смоленые доски.
И страницы псалтыри — в слезах, а не в воске,
И прощальное в кружках гуляет вино!
Я растил эту ниву две тысячи лет —
Не пора ль поспешить к своему урожаю?!
Не грусти!
Я всего лишь навек уезжаю
От Добра и из дома —
Которого нет!
Блажен не тот, кто всех умнее —
Ах, нет! он часто всех грустнее, —
Но тот, кто, будучи глупцом,
Себя считает мудрецом!
Хвалю его! блажен стократно,
Блажен в безумии своем!
К другим здесь счастие превратно —
К нему всегда стоит лицем.
Ему ли ссориться с судьбою,
Когда доволен он собою?
Ему ль чернить сей белый свет?
По маслу жизнь его течет.
Он ест приятно, дремлет сладко;
Ничем в душе не оскорблен.
Как ночью кажется всё гладко,
Так мир для глупых совершен.
Когда другой с умом обширным,
Прослыв философом всемирным,
Вздыхает, чувствуя, сколь он
Еще от цели удален;
Какими узкими стезями
Нам должно мудрости искать;
Как трудно слабыми очами
Неправду с правдой различать;
Когда Сократ, мудрец славнейший,
Но в славе всех других скромнейший,
Всю жизнь наукам посвятив,
Для них и жизни не щадив,
За тайну людям объявляет,
Что всё загадка для него
И мудрый разве то лишь знает,
Что он не знает ничего, —
Тогда глупец в мечте приятной
Нам хвалит ум свой необъятный:
«Ему подобных в мире нет!»
Хотите ль? звезды он сочтет
Вернее наших астрономов.
Хотите ль? он расскажет, как
Сияет солнце в царстве гномов,
И рад божиться вам, что так!
Боясь ступить неосторожно
И зная, как упасть возможно,
Смиренно смотрит вниз мудрец —
Глядит спесиво вверх глупец.
Споткнется ль, в яму упадая?
Нет нужды! встанет без стыда,
И, грязь с себя рукой стирая,
Он скажет: это не беда!
С умом в покое нет покоя.
Один для имени героя
Рад мир в могилу обратить,
Для крестика без носа быть;
Другой, желая громкой славы,
Весь век над рифмами корпит;
Глупец смеется: «Вот забавы!»
И сам — за бабочкой бежит!
Ему нет дела до правлений,
До тонких, трудных умозрений,
Как страсти к благу обращать,
Людей учить и просвещать.
Царь кроткий или царь ужасный
Любезен, страшен для других —
Глупцы Нерону не опасны:
Нерон не страшен и для них.
Другим чувствительность — страданье,
Любовь не дар, а наказанье:
Кто ж век свой прожил, не любя?
Глупец!.. он любит лишь себя,
И, следственно, любим не ложно;
Не ведает измены злой!
Другим грустить в разлуке должно, —
Он весел: он всегда с собой!
Когда, узнав людей коварных,
Холодных и неблагодарных,
Душою нежный человек
Клянется их забыть навек
И хочет лучше жить с зверями,
Чем жертвой лицемеров быть, —
Глупец считает всех друзьями
И мнит: «Меня ли не любить?»
Есть томная на свете мука,
Змея сердец; ей имя скука:
Она летает по земле
И плавает на корабле;
Она и с делом и с бездельем
Приходит к мудрым в кабинет;
Ни шумом светским, ни весельем
От скуки умный не уйдет.
Но счастливый глупец не знает,
Что скука в свете обитает.
Гремушку в руки — он блажен
Один среди безмолвных стен!
С умом все люди — Гераклиты
И не жалеют слез своих;
Глупцы же сердцем Демокриты:
Род смертных — Арлекин для них!
Они судьбу благословляют
И быть умнее не желают.
Раскроем летопись времен:
Когда был человек блажен?
Тогда, как, думать не умея,
Без смысла он желудком жил.
Для глупых здесь всегда Астрея
И век златой не проходил.
Пуанкаре
Мусье!
Нам
ваш
необходим портрет.
На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
Вас
разница в деталях
да не вгоняет
в грусть.
Позируйте!
Дела?
Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
такой дядя. —
Фигура
редкостнейшая в мире —
поперек
себя шире.
Пузо —
ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
больше
хорошей крысы.
Кожа
со щек
свисает,
как у бульдога.
Бороды нет,
бородавок много.
Зубы редкие —
всего два,
но такие,
что под губой
умещаются едва.
Физиономия красная,
пальцы — тоже:
никак
после войны
отмыть не может.
Кровью
двадцати миллионов
и пальцы краснеют,
и на
волосенках,
и на фрачной коре.
Если совесть есть —
из одного пятна
крови
совесть Пуанкаре.
С утра
дела подают ему;
пересматривает бумажки,
кровавит папки.
Потом
отдыхает:
ловит мух
и отрывает
у мух
лапки.
Пообрывав
лапки и ножки,
едет заседать
в Лигу наций.
Вернется —
паклю
к хвосту кошки
привяжет,
зажжет
и пустит гоняться.
Глядит
и начинает млеть.
В голове
мечты растут:
о, если бы
всей земле
паклю
привязать
к хвосту?!
Затем —
обедает,
как все люди,
лишь жаркое
живьем подают на блюде.
Нравится:
пища пищит!
Ворочает вилкой
с медленной ленью:
крови вид
разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
любит
полакать
молока.
Лакает бидонами, —
бидоны те
сами
в рот текут.
Молоко
берется
от рурских детей;
молочница —
генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
идет сзади,
тихо похихикивает,
на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
любит
попасть
под кодак.
Утром
слушает,
от восторга горя, —
газетчик
Парижем
заливается
в мили:
— «Юманите»!
Пуанкаря
последний портрет —
хохочет
на могиле! —
От Парижа
по самый Рур —
смех
да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
любит
антикварные вещицы.
Вечером
дает эстетике волю:
орамив золотом,
глазками ворьими
любуется
траченными молью
Версальским
и прочими догово́рами.
К ночи
ищет развлечений потише.
За день
уморен
делами тяжкими,
ловит
по очереди
своих детишек
и, хохоча
от удовольствия,
сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
приговаривает
меж ржаний:
— Эх,
быть бы тебе
Германией,
а не Жанной! —
Ночь.
Не подчиняясь
обычной рутине —
не ему
за подушки,
за одеяла браться, —
Пуанкаре
соткет
и спит
в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
в ручках
мир
наш.
Примечание.
Мусье,
не правда ли,
похож до нити?!
Нет?
Извините!
Сами виноваты:
вы же
не представились
мне
в мою бытность
в Париже.
На берегах дремучих ленских
во власти глаз певучих женских,
от приключений деревенских
подприустав в конце концов,
амура баловень везучий,
я изучил на всякий случай
терминологию скопцов.
Когда от вашего хозяйства
отхватят вам лишь только что-то,
то это, как ни убивайся,
всего лишь малая печать.
Засим имеется большая,
когда, ничем вам не мешая,
и плоть и душу воскрешая,
в штанах простор и благодать.
Итак, начну свою балладку.
Скажу вначале для порядку,
что жил один лентяй — Самсон.
В мышленье — общая отсталость,
в работе — полная усталость,
но кое-что в штанах болталось,
и этим был доволен он.
Диапазон его был мощен.
Любил в хлевах, канавах, рощах,
в соломе, сене, тракторах.
Срывался сев, срывалась дойка.
Рыдала Лизка, выла Зойка,
а наш Самсон бессонный бойко
работал, словно маслобойка,
на спиртоводочных парах.
Но рядом с нищим тем колхозом
сверхисторическим курьёзом
трудились впрок трудом тверёзым
единоличники-скопцы.
Сплошные старческие рожи,
они нуждались не в одёже,
а в перспективной молодёжи,
из коей вырастут надёжи —
за дело правое борцы.
И пропищал скопец верховный:
«Забудь, Самсон, свой мир греховный,
наш мир безгрешный возлюбя.
Я эту штучку враз оттяпну,
и столько времени внезапно
свободным станет у тебя.
Дадим тебе, мой друг болезный,
избу под крышею железной,
коня, коров, курей, крольчих
и тыщу новыми — довольно?
Лишь эту малость я безбольно
стерильным ножичком чик-чик!»
Самсон ума ещё не пропил.
Был у него знакомый опер,
и, как советский человек,
Самсон к нему: «Товарищ орган,
я сектой вражеской издёрган,
разоблачить их надо всех!»
Встал опер, свой наган сжимая:
«Что доказать скопцы желают?
Что плох устройством белый свет?
А может, — мысль пришла тревожно, —
что жить без органов возможно?»
И был суров его ответ:
«У нас, в стране Советской, нет!»
В избе, укрытой тёмным бором,
скопцы, сойдясь на тайный форум,
колоратурно пели хором,
когда для блага всей страны
Самсон — доносчик простодушный —
при чьей-то помощи радушной
сымал торжественно штаны.
И повели Самсона нежно
под хор, поющий безмятежно,
туда, где в ладане густом
стоял нестрашный скромный стульчик,
простым-простой, без всяких штучек,
и без сидения притом
(оставим это на потом).
И появился старикашка,
усохший, будто бы какашка,
Самсону выдав полстакашка,
он прогнусил: «Мужайсь, родной!»,
поставил на пол брус точильный
и ну точить свой нож стерильный
с такой улыбочкой умильной,
как будто детский врач зубной.
Самсон решил, момент почуя:
«Когда шагнет ко мне, вскочу я
и завоплю что было сил!» —
но кто-то, вкрадчивей китайца,
открыв подполье, с криком: «Кайся!»
вдруг отхватил ему и что-то,
и вообще всё отхватил.
И наш Самсон, как полусонный,
рукой нащупал, потрясённый,
там, где когда-то было то,
чем он, как орденом, гордился
и чем так творчески трудился,
сплошное ровное ничто.
И возопил Самсон ужасно,
но было всё теперь напрасно.
На нём лежала безучастно
печать большая — знак судьбы,
и по плечу его похлопал
разоблачивший секту опер:
«Без жертв, товарищ, нет борьбы».
Так справедливость, как Далила,
Самсону нечто удалила.
Балладка вас не утомила?
Чтоб эти строки, как намёк,
здесь никого не оскорбили,
скажите — вас не оскопили?
А может, вам и невдомёк?