В былое время я жил богато,
Ходило Солнце вкруг меня,
И от восхода вплоть до заката
Лишь мне струило ток огня.
Планеты в небе свивали тропы
Не в празднолюбии пустом,
А чтобы мог я знать гороскопы,
И в мире верным шел путем.
В былое время и со зверями
Имел я краткий разговор,
Скажу „Придите“,—и шли стадами,
Какой тут мог быть с ними спор.
Они же сами ведь разумели,
Что имена пропел им я,
Что лев быть должен лишь в львином теле,
А раз змея, так ты змея.
И если в лапе прорез занозы
Иной злосчастный чуял лев,
Ко мне смиренный, и чужд угрозы,
Он шел, как овцы ходят в хлев.
Играл я в войны,—и шли кометы,
Я был подвижник, брошен лук,—
И был как столп я, весь в мох одетый,
Гнездился дрозд в ладонях рук.
В былое время я весь был в Боге,
Был длань, и меч, и тишь, и страсть,
А ныне вечно лишь на пороге,
Чего-то в чем-то только часть.
Как-то предвидел Дух и Даниил предрек.
Ф. ТютчевВосток и Запад, хитрый Змей и Лев,
Ведут борьбу издревле, век за веком.
То скрытный ков, то справедливый гнев
Возносят стяг пред робким человеком.
Вот, собраны под знаменьем Креста,
На Западе роятся ополченья,
И папской власти высится мечта,
И цепи мировой куются звенья.
А на Востоке буйствует гроза,
Ликуют орды турок и Батыя,
И Русь бежит за реки и в леса,
И в тяжкой брани никнет Византия…
Но мир меняют тайны быстрых дет.
Чу! не мечи стучат, — то гром орудий!
За океаном вскрылся Новый Свет,
И над Крестом смеются буйно люди!
А на Востоке вновь встает колосс,
Безвестный, грозный, странно-неизменный…
И, как предвестье новых страшных гроз,
Свой скиптр с Крестом возносит над вселенной.
Творятся чудеса недавних дней,
Для трезвой мысли тем чудней, чем ближе:
То франк в Москве-реке поит коней,
То русский царь вершит судьбу в Париже.
За диким сном мятущихся веков,
За яркой сменой дерзостных событий,
Как взору разглядеть канву основ,
Те белые натянутые нити?
Кто угадает роковой узор,
Причудливый, живой, необычайный?
Кто смело скажет, что окончен спор,
Все решено и быть не может тайны?
И Змей и Лев, среди равнин и рек,
Ужель отныне мирно лягут рядом?
Но Дух предвидел, Даниил предрек:
Славянский стяг зареет над Царьградом!
Романсеро, с испанского
Девять лет дон Педро Гомец,
По прозванью Лев Кастильи,
Осаждает замок Памбу,
Молоком одним питаясь.
И все войско дона Педра,
Девять тысяч кастильянцев,
Все, по данному обету,
Не касаются мясного,
Ниже хлеба не снедают;
Пьют одно лишь молоко.
Всякий день они слабеют,
Силы тратя по-пустому.
Всякий день дон Педро Гомец
О своем бессилье плачет,
Закрываясь епанчою.
Настает уж год десятый.
Злые мавры торжествуют;
А от войска дона Педра
Налицо едва осталось
Девятнадцать человек.
Их собрал дон Педро Гомец
И сказал им: «Девятнадцать!
Разовьем свои знамена,
В трубы громкие взыграем
И, ударивши в литавры,
Прочь от Памбы мы отступим
Без стыда и без боязни.
Хоть мы крепости не взяли,
Но поклясться можем смело
Перед совестью и честью:
Не нарушили ни разу
Нами данного обета, —
Целых девять лет не ели,
Ничего не ели ровно,
Кроме только молока!»
Ободренные сей речью,
Девятнадцать кастильянцев,
Все, качаяся на седлах,
В голос слабо закричали:
«Sancto Jago Compostello!
Честь и слава дону Педру,
Честь и слава Льву Кастильи!»
А каплан его Диего
Так сказал себе сквозь зубы:
«Если б я был полководцем,
Я б обет дал есть лишь мясо,
Запивая сантуринским».
И, услышав то, дон Педро
Произнес со громким смехом:
«Подарить ему барана;
Он изрядно подшутил».
Шел-брел богатырь пеший —
Подшутил над ним лесовик-леший:
Прилег он в лесной прохладе,
А леший подкрался сзади,
Коня отвязал
И в дремучую чащу угнал…
Легко ли мерить версты ногами
Да седло тащить за плечами?
Сбоку меч, на груди кольчуга,
Цепкие травы стелются туго…
Путь дальний. Солнце печет.
По щекам из-под шлема струится пот.Глянь, на поляне под дубом
Лев со змеею катаются клубом, —
То лев под пастью змеиной,
То змея под лапою львиной.
Стал богатырь, уперся в щит,
Крутит усы и глядит…
«Эй, подсоби! — рявкнул вдруг лев,
Красный оскаливши зев, —
Двинь-ка могучим плечом,
Свистни булатным мечом, —
Разруби змеиное тело!»
А змея прошипела:
«Помоги одолеть мне льва…
Скользит подо мною трава,
Сила моя на исходе…
Рассчитаюсь с тобой на свободе!»Меч обнажил богатырь, —
Змея, что могильный упырь…
Такая ль его богатырская стать,
Чтоб змею из беды выручать?
Прянул он крепкой пятою вбок,
Гада с размаха рассек поперек.
А лев на камень вскочил щербатый,
Урчит, трясет головой косматой:
«Спасибо! Что спросишь с меня за услугу?
Послужу тебе верно, как другу».
«Да, вишь, ты… Я без коня.
Путь дальний. Свези-ка меня!»Встряхнул лев в досаде гривой:
«Разве я мерин сивый?
Ну что ж… Поедем глухою трущобой,
Да, чур, уговор особый, —
Чтоб не было ссоры меж нами,
Держи язык за зубами!
Я царь всех зверей, и посмешищем стать
Мне не под стать…»
«Ладно, — сказал богатырь.—
Слово мое, что кремень».
В гриву вцепился и рысью сквозь темную сень.У опушки расстались. Глядит богатырь —
Перед ним зеленая ширь,
На пригорке княжий посад…
Князь славному гостю рад.
В палатах пир и веселье, —
Князь справлял новоселье…
Витязи пьют и поют за столом,
Бьет богатырь им челом,
Хлещет чару за чарой…
Мед душистый и старый
И богатырскую силу сразит.
Слышит — сосед княжне говорит:
«Ишь, богатырь! Барыш небольшой.
Припер из-за леса пешой!
Козла б ему подарить,
Молоко по посаду возить…»
Богатырь об стол кулаком
(Дубовые доски — торчком!)
«Ан врешь! Обиды такой не снесу!
Конь мой сгинул в лесу, —
На льве до самой опушки
Прискакал я сюда на пирушку!»
Гости дивятся, верят — не верят:
«Взнуздать такого, брат, зверя!..»
Под окошком на вязе высоко
Сидела сорока.
«Ах, ах! Вот штука! На льве…»
Взмыла хвостом в синеве
И к лесу помчалась скорей-скорей
Известить всех лесных зверей.Встал богатырь чуть свет.
Как быть? Коня-то ведь нет…
Оставил свой меч на лавке,
Пошел по росистой травке
Искать коня в трущобе лесной.
Вдруг лев из-за дуба… «Стой!
Стало быть, слово твое, что кремень?..»
Глаза горят… Хвостом о пень.
«Ну, брат, я тебя съем!»
Оробел богатырь совсем:
«Вина, — говорит — не моя, —
Хмель разболтал, а не я…»
«Хмель? Не знавал я такого», —
Лев молвил на странное слово.
Полез богатырь за рубашку,
Вытащил с медом баклажку, —
«Здесь он, хмель-то… Отведай вина!
Осуши-ка баклажку до дна».
Раскрыл лев пасть,
Напился старого меду всласть,
Хвостом заиграл и гудит, как шмель:
«Вкусно! Да где же твой хмель?»Заплясал, закружился лев,
Куда и девался гнев…
В голове заиграл рожок,
Расползаются лапы вбок,
Бухнулся наземь, хвостом завертел
И захрапел.
Схватил богатырь его поперек,
Вскинул льва на плечо, как мешок,
И полез с ним на дуб выше да выше,
К зеленой крыше,
Положил на самой верхушке,
Слез и сел у опушки.
Выспался лев, проснулся,
Да кругом оглянулся,
Земля в далеком колодце,
Над мордою тучка несется…
Кверху лапы и нос…
«Ах, куда меня хмель занес:
Эй, богатырь, давай-ка мириться,
Помоги мне спуститься!»
Снял богатырь с дерева льва.
А лев бормочет такие слова:
«Ишь, хмель твой какой шутник!
Ступай-ка теперь в тростник,
Там, — болтала лисица, —
У болота конь твой томится,
Хвостом комаров отгоняет,
Тебя поджидает…»
Помню ночь и песчаную помню страну
И на небе так низко луну.И я помню, что глаз я не мог отвести
От ее золотого пути.Там светло, и наверное птицы поют
И цветы над прудами цветут, Там не слышно, как бродят свирепые львы,
Наполняя рыканием рвы, Не хватают мимозы колючей рукой
Проходящего в бездне ночной! В этот вечер, лишь тени кустов поползли,
Подходили ко мне сомали, Вождь их с рыжею шапкой косматых волос
Смертный мне приговор произнес, И насмешливый взор из-под спущенных век
Видел, сколько со мной человек.Завтра бой, беспощадный, томительный бой
С завывающей черной толпой, Под ногами верблюдов сплетение тел,
Дождь отравленных копий и стрел, И до боли я думал, что там, на луне,
Враг не мог бы подкрасться ко мне.Ровно в полночь я мой разбудил караван,
За холмом грохотал океан, Люди гибли в пучине, и мы на земле
Тоже гибели ждали во мгле.Мы пустились в дорогу. Дышала трава,
Точно шкура вспотевшего льва, И белели средь черных, священных камней
Вороха черепов и костей.В целой Африке нету грозней сомали,
Безотраднее нет их земли, Столько белых пронзило во мраке копье
У песчаных колодцев ее, Чтоб о подвигах их говорил Огаден
Голосами голодных гиен.И, когда перед утром склонилась луна,
Уж не та, а страшна и красна, Понял я, что она, точно рыцарский щит,
Вечной славой героям горит, И верблюдов велел положить, и ружью
Вверил вольную душу мою.
Лев пестрых не взлюбил овец.
Их просто бы ему перевести не трудно;
Но это было бы неправосудно —
Он не на то в лесах носил венец,
Чтоб подданных душить, но им давать расправу;
А видеть пеструю овцу терпенья нет!
Как сбыть их и сберечь свою на свете славу?
И вот к себе зовет
Медведя он с Лисою на совет —
И им за тайну открывает,
Что, видя пеструю овцу, он всякий раз
Глазами целый день страдает,
И что придет ему совсем лишиться глаз,
И, как такой беде помочь, совсем не знает.
«Всесильный Лев!» — сказал, насупяся, Медведь:
«На что тут много разговоров?
Вели без дальних сборов
Овец передушить. Кому о них жалеть?»
Лиса, увидевши, что Лев нахмурил брови,
Смиренно говорит: «О, царь! наш добрый царь!
Ты верно запретишь гнать эту бедну тварь —
И не прольешь невинной крови.
Осмелюсь я совет иной произнести:
Дай повеленье ты луга им отвести,
Где б был обильный корм для маток
И где бы поскакать, побегать для ягняток;
А так как в пастухах у нас здесь недостаток,
То прикажи овец волкам пасти.
Не знаю, как-то мне сдается,
Что род их сам собой переведется.
А между тем пускай блаженствуют оне;
И что б ни сделалось, ты будешь в стороне».
Лисицы мнение в совете силу взяло,—
И так удачно в ход пошло, что, наконец,
Не только пестрых там овец —
И гладких стало мало.
Какие ж у зверей пошли на это толки?—
Что Лев бы и хорош, да все злодеи волки.
Лев—могучий царь пустыни. Как прийдет ему охота
Обозреть свои владеньи,—он идет, и у болота,
В тростнике густом залегши, в даль вперяет жадный взор…
Над владыкою трепещут ветви робких сикомор.
Вот ужь вечер. Солнце скрылось за далекими горами;
Степь пустыни осветилась готтентотскими кострами;
Тьма ночная быстро сходит; все готовится ко сну —
Под кустом ложится серна, у потока дремлет гну.
В этот час, жираф, походкой величавою и стройной,
Направляется к болоту, истомленный жаждой знойной;
На коленях, протянувши шею длинную свою,
Он впивает с наслажденьем мутно-желтую струю.
Вдруг, тростник зашевелился… С ревом бешеным, в мгновенье,
Лев в жирафу сел на спину… Что за лошадь! Загляденье!
Что за кожа росписная! На конюшне у царей
Чепрака не сыщешь мягче, и роскошней, и пестрей!
Всадник-лев коня торопит: он впился зубами в шею.
Грива желтая, как знамя, развевается над нею;
Криком боли огласилась степь широкая,—и вот
Повелителя пустыни исполинский конь несет.
Быстро, быстро мчится жертва,—мчится, точно привиденье…
В тишине пустыни слышно сердца громкое биенье,
Губи в пене, очи дико выступают из орбит,
Нa песок рекою черной кровь горячая бежит.
И, вертясь, за ними следом, мчатся целыя колонны
Желтой пыли,—мчатся, точно исполинские тифоны
На песчаном океане… А меж тем, из логовищ,
Из лесов непроходимых, из заоблачных жилищ,
Собирается поспешно свита зверя-властелина…
Криком, ревом, завываньем оглашается равнина;
Под густыми облаками, по горячему песку,
Мчатся птицы, скачут звери вслед коню и седоку.
Разнородный, длинный поезд! Тут и коршун быстрокрылый,
И гиена—нечестивец, оскверняющий могилы,
И пантера—гнусный хищник, бич капландских пастухов…
Кровь и пот обозначают путь властителя лесов.
Смотрят все, дрожа от страха, как послушный дикой воле,
Их владыка возседает на живом своем престоле,
И покров его нарядный рвет когтями на куски,
И летит все дальше, дальше, в безконечные пески.
Нет пощады, нет спасенья! Но жираф изнемогает…
Весь в крови, лоту и пене, тише он переступает…
Вот с отчаянным усильем сделал он еще прыжок,
Захрипел—и труп бездушный повалялся на песок.
И тогда за сытный ужин всадник весело садится,
Между тем как на востоке загарается денница
О природа шепчет «здравствуй!» первым солнечным лучам…
Вот как лев свои владенья обезжает по ночам.
Полон и просторен
Край. Одно лишь горе:
Нет у чехов — моря.
Стало чехам — море
Слёз: не надо соли!
Запаслись на годы!
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
Не бездельной, птичьей —
Божьей, человечьей.
Двадцать лет величья,
Двадцать лет наречий
Всех — на мирном поле
Одного народа.
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы —
Всем. Огня и дома —
Всем. Игры, науки —
Всем. Труда — любому —
Лишь бы были руки.
На поле и в школе —
Глянь — какие всходы!
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
Подтвердите ж, гости
Чешские, все вместе:
Сеялось — всей горстью,
Строилось — всей честью.
Два десятилетья
(Да и то не целых!)
Как нигде на свете
Думалось и пелось.
Посерев от боли,
Стонут Влтавы воды:
— Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
На орлиных скалах
Как орел рассевшись —
Что с тобою сталось,
Край мой, рай мой чешский?
Горы — откололи,
Оттянули — воды…
…Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
В селах — счастье ткалось
Красным, синим, пестрым.
Что с тобою сталось,
Чешский лев двухвостый?
Лисы побороли
Леса воеводу!
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы!
Слушай каждым древом,
Лес, и слушай, Влтава!
Лев рифмует с гневом,
Ну, а Влтава — слава.
Лишь на час — не боле —
Вся твоя невзгода!
Через ночь неволи
Белый день свободы!
Собравшись лев зверей ловить,
Осла в числе своих придворных приглашает
Чтоб на охоту с ним сходить.
Осел дивится и не знает
Как милость эту рассудить:
За тем что этова родясь с ним не случалось.
И с глупа показалось
Ему,
Что милость льва к нему
Такая,
Ево особу уважая.
Вот, говорит:
Вся мелочь при дворе меня пренебрегает,
Бранит
И обижает;
А сам и царь,
Мой государь,
Сподобил милости не погнушавшись мною:
Так знать чево нибудь я стою.
И не дурак ли я что всем я уступал?
Нет, полно уступать; сказал.
Как член суда иной, что в члены он попал,
Судейску важную осанку принимает,
Возносится и всех ни за что почитает;
И что ни делает и что ни говорит,
Всегда и всякому что член он подтвердит.
И ежели ково другова не поймает,
Хотя на улице к ребятам рад пристать,
И им что членом он сказать.
В письме к родным своим не может удержаться
Чтоб членом каждой раз ему не подписаться;
И словом: весь он член; и в доме от людей
Все член по нем до лошадей.
Так точно и осел мой начал возноситься:
Не знает как ему ступить;
Сам бодрости своей не рад. Чему-то быть!
Не всякому ослу случится
Льва на охоту проводить.
Да чем-то это все решится?
Осла лев на охоту брать…
Чтоб с царской милостью ослу не горевать. —
Зверей которых затравили:
Всех на осла взвалили,
И с головы до ног всево
Обвесили ево.
Тогда осел узнал что взят он на охоту,
Не в уважение к нему, а на работу.
Я в старом сказочном лесу!
Как пахнет липовым цветом!
Чарует месяц душу мне
Каким-то странным светом.
Иду, иду, — и с вышины
Ко мне несется пенье.
То соловей поет любовь,
Поет любви мученье.
Любовь, мучение любви,
В той песне смех и слезы,
И радость печальна, и скорбь светла,
Проснулись забытые грезы.
Иду, иду, — широкий луг
Открылся предо мною,
И замок высится на нем
Огромною стеною.
Закрытые окна, и везде
Могильное молчанье;
Так тихо, будто вселилась смерть
В заброшенное зданье.
И у ворот разлегся Сфинкс,
Смесь вожделенья и гнева,
И тело и лапы — как у льва,
Лицом и грудью — дева.
Прекрасный образ! Пламенел
Безумием взор бесцветный;
Манил извив застывших губ
Улыбкой едва заметной.
Пел соловей — и у меня
К борьбе не стало силы, —
И я безвозвратно погиб в тот миг,
Целуя образ милый.
Холодный мрамор стал живым,
Проникся стоном камень —
Он с жадной алчностью впивал
Моих лобзаний пламень.
Он чуть не выпил душу мне, —
Насытясь до предела,
Меня он обнял, и когти льва
Вонзились в бедное тело.
Блаженная пытка и сладкая боль!
Та боль, как та страсть, беспредельна!
Пока в поцелуях блаженствует рот,
Те когти изранят смертельно.
Пел соловей: «Прекрасный Сфинкс!
Любовь! О, любовь! За что ты
Мешаешь с пыткой огневой
Всегда твои щедроты?
О, разреши, прекрасный Сфинкс,
Мне тайну загадки этой!
Я думал много тысяч лет
И не нашел ответа».6 ноября 1920
Когда вселенную Юпитер населял
И заводил различных тварей племя,
То и Осел тогда на свет попал.
Но с умыслу ль, или, имея дел беремя,
В такое хлопотливо время
Тучегонитель оплошал:
А вылился Осел почти как белка мал.
Осла никто почти не примечал,
Хоть в спеси никому Осел не уступал.
Ослу хотелось бы повеличаться:
Но чем? имея рост такой,
И в свете стыдно показаться.
Пристал к Юпитеру Осел спесивый мой
И росту стал просить большого.
«Помилуй», говорит: «как можно это снесть?
Львам, барсам и слонам везде такая честь;
Притом, с великого и до меньшого,
Всё речь о них лишь да о них;
За что́ ж к Ослам ты столько лих,
Что им честей нет никаких,
И об Ослах никто ни слова?
А если б ростом я с теленка только был,
То спеси бы со львов и с барсов я посбил,
И весь бы свет о мне заговорил».
Что день, то снова
Осел мой то ж Зевесу пел;
И до того он надоел,
Что, наконец, моления ослова
Послушался Зевес:
И стал Осел скотиной превеликой;
А сверх того ему такой дан голос дикой,
Что мой ушастый Геркулес
Пораспугал-было весь лес.
«Что́ то за зверь? какого роду?
Чай, он зубаст? рогов, чай, нет числа?»
Ну только и речей пошло, что про Осла.
Но чем всё кончилось? Не минуло и году,
Как все узнали, кто Осел:
Осел мой глупостью в пословицу вошел.
И на Осле уж возят воду.
В породе и в чинах высокость хороша;
Но что в ней прибыли, когда низка душа?
Вельможи толпою стояли
И молча зрелища ждали;
Меж них сидел
Король величаво на троне;
Кругом на высоком балконе
Хор дам прекрасный блестел.
Вот царскому знаку внимают.
Скрыпучую дверь отворяют,
И лев выходит степной
Тяжелой стопой.
И молча вдруг
Глядит вокруг.
Зевая лениво,
Трясет желтой гривой
И, всех обозрев,
Ложится лев.
И царь махнул снова,
И тигр суровый
С диким прыжком
Взлетел опасный
И, встретясь с львом,
Завыл ужасно;
Он бьет хвостом,
Потом
Тихо владельца обходит,
Глаз кровавых не сводит…
Но раб пред владыкой своим
Тщетно ворчит и злится:
И невольно ложится
Он рядом с ним.
Сверху тогда упади
Перчатка с прекрасной руки
Судьбы случайной игрою
Между враждебной четою.
И к рыцарю вдруг своему обратясь,
Кунигунда сказала, лукаво смеясь:
«Рыцарь, пытать я сердца люблю.
Если сильна так любовь у вас,
Как вы твердите мне каждый час,
То подымите перчатку мою!»
И рыцарь с балкона в минуту бежит,
И дерзко в круг он вступает,
На перчатку меж диких зверей он глядит
И смелой рукой подымает.
И зрители в робком вокруг ожиданье,
Трепеща, на юношу смотрят в молчанье.
Но вот он перчатку приносит назад.
Отвсюду хвала вылетает,
И нежный, пылающий взгляд —
Недального счастья заклад —
С рукой девицы героя встречает.
Но досады жестокой пылая в огне,
Перчатку в лицо он ей кинул:
«Благодарности вашей не надобно мне!»
И гордую тотчас покинул.
От Европы старинной
Отровавшись, Алжир,
Как изгнанник невинный,
В знойной Африке сир.И к Италии дальной
Дивно выгнутый мыс
Простирает печальный
Брат Алжира, Тунис.Здесь по-прежнему стойки
Под напором ветров
Башни римской постройки,
Колоннады дворцов.У крутых побережий
На зеленом лугу
Липы, ясени те же,
Что на том берегу.И Атласа громада
Тяжела и черна,
Словно Сиерра-Невада
Ей от века родна.Этих каменных скатов
Мы боялись, когда
Варварийских пиратов
Здесь гнездились суда.И кровавились волны,
И молил Сервантес
Вожделенной свободы
У горячих небес.Но Алжирского бея
Дни давно пронеслись.
За Алжиром, слабея,
Покорился Тунис.И былые союзы
Вспомнив с этой страной,
Захватили французы
Край наследственный свой.Ныне эти долины
Игр и песен приют,
С крутизны Константины
Христиан не столкнут.Нож кривой янычара
Их не срубит голов
И под пулей Жерара
Пал последний из львов.И в стране, превращенной
В фантастический сад,
До сих пор запрещенный,
Вновь зацвел виноград.Средь полей кукурузы
Поднялись города,
Где смакуют французы
Смесь абсента и льда.И глядят бедуины,
Уважая гостей,
На большие витрины
Чужеземных сластей.Но на север и ныне
Юг оскалил клыки.
Всё ползут из пустыни
Рыжей стаей пески.Вместо хижин — могилы.
Вместо озера — рвы…
И отходят кабилы,
Огрызаясь, как львы.Только белый бороться
Рад со всяким врагом,
Вырывает колодцы,
Садит пальмы кругом.Он выходит навстречу
Этой тучи сухой,
Словно рыцарь на сечу
С исполинской змеей.И как нежные девы
Золотой старины,
В тихом поле посевы
Им одним спасены.
Мартышки тешились лаптой;
Вот как: одна из них, сидя на пне, держала
В коленях голову другой;
Та, лапки на спину, зажмурясь, узнавала,
Кто бил. — Хлоп-хлоп! «Потап, проворней! Кто?» — «Мирошка!» —
«Соврал!» — И все, как бесы, врозь!
Прыжки; кувы́рканье вперед, и взад, и вкось;
Крик, хохот, писк! Одна мяукает, как кошка,
Другая, ноги вверх, повисла на суку;
А третья ну скакать сорокой по песку!
Такого поискать веселья!
Вдруг из лесу на шум выходит лев,
Ученый, смирный принц, брат внучатный царев:
Ботанизировал по роще от безделья.
Мартышкам мат;
Ни пикнут, струсили, дрожат!
«Здесь праздник! — лев сказал. — Что ж тихо? Забавляйтесь!
Играйте, детушки, не опасайтесь!
Я добр! Хотите ли, и сам в игру войду»! —
«Ах! милостивый князь, какое снисхожденье!
Как вашей светлости быть с нами наряду!
С мартышками играть! ваш сан! наш долг! почтенье!..» —
«Пустое! что за долг! я так хочу! смелей!
Не все ли мы равны! Вы б сами то ж сказали,
Когда бы так, как я, философов читали!
Я, детушки, не чван! Вы знатности моей
Не трусьте! Ну, начнем!» Мартышки верть глазами
И, веря (как и все) приветника словам,
Опять играть; гвоздят друг друга по рукам.
Брат царский хлоп! и вдруг под царскими когтями
Из лапки брызжет кровь ключом!
Мартышка — ой! — и прочь, тряся хвостом,
Кто бил, не думав, отгадала;
Однако промолчала.
Хохочет князь; другие, рот скривя,
Туда ж за барином смеются,
Хотя от смеха слезы льются;
И задом, задом, в лес! Бегут и про себя
Бормочут: не играй с большими господами!
Добрейшие из них — с когтями!
Перед своим зверинцем,
С баронами, с наследным принцем,
Король Франциск сидел;
С высокого балкона он глядел
На поприще, сраженья ожидая;
За королем, обворожая
Цветущей прелестию взгляд,
Придворных дам являлся пышный ряд.
Король дал знак рукою —
Со стуком растворилась дверь,
И грозный зверь
С огромной головою,
Косматый лев
Выходит;
Кругом глаза угрюмо водит;
И вот, все оглядев,
Наморщил лоб с осанкой горделивой,
Пошевелил густою гривой,
И потянулся, и зевнул,
И лег. Король опять рукой махнул —
Затвор железной двери грянул,
И смелый тигр из-за решетки прянул;
Но видит льва, робеет и ревет,
Себя хвостом по ребрам бьет,
И крадется, косяся взглядом,
И лижет морду языком,
И, обошедши льва кругом,
Рычит и с ним ложится рядом.
И в третий раз король махнул рукой —
Два барса дружною четой
В один прыжок над тигром очутились;
Но он удар им тяжкой лапой дал,
А лев с рыканьем встал…
Они смирились,
Оскалив зубы, отошли,
И зарычали, и легли.
И гости ждут, чтоб битва началася.
Вдруг женская с балкона сорвалася
Перчатка… все глядят за ней…
Она упала меж зверей.
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит:
«Когда меня, мой рыцарь верный,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь».
Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.
У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
А витязь молодой,
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: «Не требую награды».
Прекрасный младенец Алкмены лежал в колыбели. Бодрый, крепкий, спокойный—он уже показывал в себе будущего героя. Все детские движения его запечатлены были силою; в самом крике его было нечто повелительное. Но вот: шипя и извиваясь, два ужасные змия ползут в колыбель его; вот уже кровавые, пересохшие пасти их зияют, чуя верную добычу. Уже они обвились кольцами вокруг тела младенцева: еще миг—и юные кости его затрещат в их убийственных извивах. Но младенец привстал, мощными руками сжал обоих змиев, разорвал их и подбросил к горнему Олимпу, как бы посмеиваясь завистливой Юноне, с наслаждением взиравшей на чаемую гибель дитяти, ей ненавистного.
Таков был Алкид в колыбели! Уже в нем виден был грядущий сокрушитель гидры Лернейской и Льва Немейского, победитель разбойника Какуса и смиритель адского пса Цербера.
Отечество мое! Россия! твою судьбу предрекала сия замысловатая басня древности. Еще в колыбели ты растерзало змиев злобы и зависти; мощными руками разорвало тяжкие, удушающие кольца оков Ордынских… Кто ныне в тебе не узнает Алкида возмужалого? И Лев смирен тобою, и много-зевный Цербер—гордый владыка, мечтавший покорить весь мир—пал под твоими ударами, и толпы какусов разноплеменных исчезли от руки твоей, и гидра крамол стоглавая издыхает под твоею пятою.
Не останавливайся на распутий, подобно Алкиду древнему, Отечество мое, Россия прекрасная! иди прямым путем, путем просвещения истинного, гражданственности нешаткой, незыблемой; презирай вой твоих буйных завистников и вознеси чело твое над странами мира как символ искупления, символ благости неба к сынам земли!
Еще не смолкли рокоты громов,
И пушечные не остыли дула,
Но диким зноем с чуждых берегов
Нам в лица пламенем дохнуло.
Там, среди волн, тая зловещий гнев,
Рыча в томлении недобром,
Британии ощерившийся лев
Стучит хвостом по жестким ребрам.
Косматою он движет головой,
Он точит когти, скалит зубы,
Он слушает: с востока, пред зарей,
Свободу возвещают трубы.
Там, на востоке, с молотом в руках
Рабочий встал в сиянье алом,
Там кровь поет в ликующих сердцах,
Наполненных Интернационалом.
А лев рычит. И, грозный слыша зов,
Что над волнами пролетает,
Ему воинственно из черных городов
Французский петел отвечает.
А на востоке пламенем летит
Огонь, великий и свободный,
И, глядя на него, скрежещет и храпит
Европа — сворою голодной.
Гляди и знай! Еще в твоих дворцах
Вино клокочет роковое,
Еще томится в тяжких кандалах
Народа право трудовое;
И кровь, пролитая твоей рукой,
Не высохла и вопиет о мщенье,
И жжет пожар, и грозен мрак ночной,
И неоткуда ждать спасенья.
И ветер с востока прилетит в ночи,
И над твоей стезей бездольной
Опять, опять залязгают мечи
И грянет голос колокольный.
И вечер твой таинственен и хмур,
И низких звезд погасло пламя,
И каменный ты сотрясаешь Рур
Своими хищными руками.
Кровавый ты благословляешь Труд,
Ты будишь злобные стихии, —
И вот в ночи убийцы стерегут
Послов из пламенной России.
Европа! Мы стоим на рубеже,
Мы держим молот заповедный,
Мы в яростном кипели мятеже,
Мы шли дорогою победной.
Нас к творчеству дорога привела
Через овраги и пустыни,
Над нами веяла и выла мгла, —
Над нами солнце светит ныне.
Девять лет дон Педро Гомец,
По прозванью Лев Кастильи,
Осаждает замок Памбу,
Молоком одним питаясь.
И все войско дона Педра,
Девять тысяч кастильянцев,
Все, по данному обету,
Не касаются мясного,
Ниже хлеба не снедают;
Пьют одно лишь молоко.
Всякий день они слабеют,
Силы тратя по-пустому.
Всякий день дон Педро Гомец
О своем бессилье плачет,
Закрываясь епанчою.
Настает уж год десятый.
Злые мавры торжествуют;
А от войска дона Педра
Налицо едва осталось
Девятнадцать человек.
Их собрал дон Педро Гомец
И сказал им: «Девятнадцать!
Разовьем свои знамена,
В трубы громкие взыграем
И, ударивши в литавры,
Прочь от Памбы мы отступим
Без стыда и без боязни.
Хоть мы крепости не взяли,
Но поклясться можем смело
Перед совестью и честью:
Не нарушили ни разу
Нами данного обета, —
Целых девять лет не ели,
Ничего не ели ровно,
Кроме только молока!»
Ободренные сей речью,
Девятнадцать кастильянцев,
Все, качаяся на седлах,
В голос слабо закричали:
«
Честь и слава дону Педру,
Честь и слава Льву Кастильи!»
А каплан его Диего
Так сказал себе сквозь зубы:
«Если б я был полководцем,
Я б обет дал есть лишь мясо,
Запивая сантуринским».
И, услышав то, дон Педро
Произнес со громким смехом:
«Подарить ему барана;
Он изрядно подшутил».
<1854>
Брату
1
Очень ласково цепкой лапой
Приласкал нас Британский Лев.
Много будут и долго плакать
Наши матери нараспев.
Лондон.
Лордам,
Обеим палатам
Счет — мой стих.
За моего убитого брата
И еще миллионы таких.
Сознаюсь — довольно долго
Головами не торговал.
Но считаю —
Не меньше, чем доллар,—
Каждая
Голова.
Ну, не их, не британцев, и петь ли,
Не о них ли, сиротка мой?
Очень ловко — английские петли
Крутит добрый поручик Джой…
2
Счет второй…
Только как мы положим?
Я на счетах прикинуть хотел.
Нет, не Крым!
А Поволжье
С трехмилльонной армией тел…
Да, ужасно горды англичане,
Даже к голоду гордость есть.
А ведь крошечным Клашам, Таням
Было по пять, по шесть.
В каждой хате
(Да, в каждой хате!)
Мне печальный скрипит напев.
Я боюсь, что волос не хватит
У тебя,
Британский Лев.
Много, много чужим и близким
Ваш приезд, чужеземцы, принес.
У моей знакомой курсистки
Провалился недавно нос.
3
Я к великим британским сагибам,
Как индус, умиленьем прожжен.
О, какое большое спасибо
Можно просто сказать — ножом!
Но всегда,
Хоть и злоба точит,
Хоть и плещется мыслями желчь,
Помню я,
Помним мы —
Не рабочий
Приходил наши села жечь.
Нам обоим Восток зажженный
Неиспытанно души жжет.
И мы оба — с портовым Джоном
Исторический пишем счет.
И когда нам столетия свистнут
(Это время вот-вот!),
Мы предявим министрам
Из наганов
Свинцовый счет.
Подмастерье
Ваня Дылдин
был
собою
очень виден.
Рост
(длинней моих стишков!) —
сажень
без пяти вершков.
Си́лища!
За ножку взяв,
поднял
раз
железный шкаф.
Только
зря у парня сила:
глупый парень
да бузила.
Выйдет,
выпив всю пивную, —
переулок
врассыпную!
Псы
и кошки
скачут прытки,
скачут люди за калитки.
Ходит
весел и вихраст,
что ни слово —
«в морду хряст».
Не сказать о нем двояко.
Общий толк один:
— Вояка!
* * *
Шла дорога милого
через Драгомилово.
На стене —
бумажный лист.
Огорчился скандалист.
Клок бумаги,
а на ней
велено:
— Призвать парней! —
«Меж штыков острых
Наш Союз —
остров.
Чтоб сломить
врагов окружие,
надобно
владеть оружием.
Каждому,
как клюква, ясно:
нечего баклуши бить,
надо в нашей,
надо в Красной,
надо в армии служить».
С огорченья —
парень скис.
Ноги врозь,
и морда вниз.
* * *
Парень думал:
— Как пойду, мол? —
Пил,
сопел
и снова думал,
подложив под щеку руку.
Наконец
удумал штуку.
С постной миной
резвой рысью
мчится
Дылдин
на комиссию.
Говорит,
учтиво стоя:
Убежденьями —
Толстой я.
Мне война —
что нож козлу.
Я —
непротивленец злу.
По слабости
по свойской
я
кровь
не в силах вынести.
Прошу
меня
от воинской
освободить повинности.
* * *
Этаким
непротивленцам
я б
под спину дал коленцем.
* * *
Жива,
как и раньше,
тревожная весть:
— Нет фронтов,
но опасность есть!
Там,
за китайской линией,
грозится Чжанцзолиния,
и пан Пилсудский в шпорах
просушивает порох.
А Лондон —
чемберленится,
кулак
вздымать
не ленится.
Лозунг наш
ряду годов:
— Рабочий,
крестьянин,
будь готов!
Будь горд,
будь рад
стать
красноармейцам в ряд.
От Европы старинной
Оторвавшись, Алжир,
Как изгнанник невинный,
В знойной Африке сир.
И к Италии дальной
Дивно выгнутый мыс
Простирает печальный
Брат Алжира, Тунис.
Здесь по-прежнему стойки
Под напором ветров
Башни римской постройки,
Колоннады дворцов.
У крутых побережий
На зеленом лугу
Липы, ясени те же,
Что на том берегу.
И Атласа громада
Тяжела и черна,
Словно Сиерра-Невада
Ей от века родна.
Этих каменных скатов
Мы боялись, когда
Варварийских пиратов
Здесь гнездились суда.
И кровавились воды,
И молил Сервантес
Вожделенной свободы
У горячих небес.
Но Алжирского бея
Дни давно пронеслись.
За Алжиром, слабея,
Покорился Тунис.
И былые союзы
Вспомнив с этой страной,
Захватили французы
Край наследственный свой.
Ныне эти долины
Игр и песен приют,
С крутизны Константины
Христиан не столкнут.
Нож кривой янычара
Их не срубит голов
И под пулей Жерара
Пал последний из львов.
И в стране, превращенной
В фантастический сад,
До сих пор запрещенный,
Вновь зацвел виноград.
Средь полей кукурузы
Поднялись города,
Где смакуют французы
Смесь абсента и льда.
И глядят бедуины,
Уважая гостей,
На большие витрины
Чужеземных сластей.
Но на север и ныне
Юг оскалил клыки.
Все ползут из пустыни
Рыжей стаей пески.
Вместо хижин — могилы.
Вместо озера — рвы…
И отходят кабилы,
Огрызаясь, как львы.
Только белый бороться
Рад со всяким врагом,
Вырывает колодцы,
Садит пальмы кругом.
Он выходит навстречу
Этой тучи сухой,
Словно рыцарь на сечу
С исполинской змеей.
И как нежные девы
Золотой старины,
В тихом поле посевы
Им одним спасены.
<Осень-зима 1918 года>
По зеркалу зыбкого дола,
Под темным покровом ночным,
Таинственной тенью гондола
Скользит по струям голубым.
Гондола скользит молчаливо
Вдоль мраморных, мрачных палат;
Из мрака они горделиво,
Сурово и молча глядят.
И редко, и редко сквозь стекла
Где б свет одинокий блеснул;
Чертогов тех роскошь поблекла,
И жизнь их — минувшего гул.
И дремлют дворцы-саркофаги!
Но снятся им славные сны:
Дни древней, народной отваги,
Блеск мира и грома войны;
Востока и трепет, и горе,
Когда разглашала молва
Победы на суше и море
Повсюду державного льва;
И пиршеств роскошных веселье,
Когда новый дож пировал
В дукальном дворце новоселье
И рог золотой воздевал.
Умолкли и громы и клики!
И средь опустевших палат
Лев пережил век свой великий,
Трезубец и грозный булат.
Погасла звезда, что так ярко
Лила светозарный поток
На башни, на площадь Сан-Марко,
На запад и дальний восток.
Не ждите: не явится скоро,
Свершая торжественный бег,
Плавучий дворец, Бучинторо,
Державы и славы ковчег.
Красавицы, ныне печальной,
Не вспыхнет восторгом лицо;
Заветный залог обручальный, —
Давно распаялось кольцо.
Красавицы вдовствует ложе,
И дума ей душу гнетет;
Но тщетно мечтать ей о доже, —
Желанный жених не придет.
По зеркалу зыбкого дола,
Под темным покровом ночным,
Таинственной тенью гондола
Скользит по струям голубым.
В часы тишины и прохлады
Синьора, услышав сквозь сон
Созвучья ночной серенады,
Не выйдет тайком на балкон.
Забыты октавы Торквато,
Умолкнул народный напев,
Которым звучали когда-то
Уста гондольеров и дев.
Гондола скользит молчаливо
Вдоль мраморных, мрачных палат:
Из мрака они горделиво,
Сурово и молча глядят.
Льву, Кесарю лесов, бог сына даровал.
Звериную вы знаете природу:
У них, не как у нас — у нас ребенок году,
Хотя б он царский был, и глуп, и слаб, и мал;
А годовалый Львенок
Давно уж вышел из пеленок.
Так к году Лев-отец не шуткой думать стал,
Чтобы сынка невежей не оставить,
В нем царску честь не уронить,
И чтоб, когда сынку придется царством править,
Не стал бы за сынка народ отца бранить.
Кого ж бы попросить, нанять или заставить
Царевича Царем на-выучку поставить?
Отдать его Лисе — Лиса умна,
Да лгать великая охотница она;
А со лжецом во всяком деле мука.—
Так это, думал Царь, не царская наука.
Отдать Кроту: о нем молва была,
Что он во всем большой порядок любит:
Без ощупи шага́ не ступит
И всякое зерно для своего стола
Он сам и чистит, сам и лупит;
И словом, слава шла,
Что Крот великий зверь на малые дела:
Беда лишь, под носом глаза Кротовы зорки,
Да вдаль не видят ничего;
Порядок же Кротов хорош, да для него;
А царство Львиное гораздо больше норки.
Не взять ли Барса? Барс отважен и силен,
А сверх того, великий тактик он;
Да Барс политики не знает:
Гражданских прав совсем не понимает,
Какие ж царствовать уроки он подаст!
Царь должен быть судья, министр и воин;
А Барс лишь резаться горазд:
Так и детей учить он царских недостоин.
Короче: звери все, и даже самый Слон,
Который был в лесах почтен,
Как в Греции Платон,
Льву все еще казался не умен,
И не учен.
По счастью, или нет (увидим это вскоре),
Услышав про царево горе,
Такой же царь, пернатых царь, Орел,
Который вел
Со Львом приязнь и дружбу,
Для друга сослужить большую взялся службу
И вызвался сам Львенка воспитать.
У Льва как гору с плеч свалило.
И подлинно: чего, казалось, лучше было
Царевичу царя в учители сыскать?
Вот Львенка снарядили
И отпустили
Учиться царствовать к Орлу.
Проходит год и два; меж тем, кого ни спросят,
О Львенке ото всех лишь слышат похвалу:
Все птицы чудеса о нем в лесах разносят.
И наконец приходит срочный год,
Царь-Лев за сыном шлет.
Явился сын; тут царь сбирает весь народ,
И малых и больших сзывает;
Сынка целует, обнимает,
И говорит ему он так: «Любезный сын,
По мне наследник ты один;
Я в гроб уже гляжу, а ты лишь в свет вступаешь:
Так я тебе охотно царство сдам.
Скажи теперь при всех лишь нам,
Чему учен ты, что ты знаешь,
И как ты свой народ счастливым сделать чаешь?» —
«Папа́», ответствовал сынок: «я знаю то,
Чего не знает здесь никто:
И от Орла до Перепелки,
Какой где птице боле вод,
Какая чем из них живет,
Какие яица несет,
И птичьи нужды все сочту вам до иголки.
Вот от учителей тебе мой аттестат:
У птиц недаром говорят,
Что я хватаю с неба звезды;
Когда ж намерен ты правленье мне вручить,
То я тотчас начну зверей учить
Вить гнезды».
Тут ахнул царь и весь звериный свет;
Повесил головы Совет,
А Лев-старик поздненько спохватился,
Что Львенок пустякам учился
И не добро он говорит;
Что пользы нет большой тому знать птичий быт,
Кого зверьми владеть поставила природа,
И что важнейшая наука для царей:
Знать свойство своего народа
И выгоды земли своей.
Один то так, другой то инако толкует,
И всякий по своей все мысли критикует.
Льву вздумалось себе Венеру написать,
А дело рассудил Мартышке приказать.
Призвав ее к себе, и тако ей вещает:
«Мартышка, знаю я, что зверь искусный ты;
Примись и сделай мне богиню красоты,
Изобрази ее всех прелестей черты».
Мартышка дело все исполнить обещает,
Пошла домой исполнить львов приказ.
Ей дочь была своя красавица для глаз;
«Довольно, — говорит, — мне будет для примеру
Намалевать с нее прекрасную Венеру».
И написала в-точь
Свою Мартышка дочь.
«Вот, — с радости кричит, — для удовольства львова
Красавица готова!»
И тако своего Мартышка ремесла
Картину принесла.
Лев, зря картину живу,
«Но только, — говорит, — прибавить должно гриву.
Которая б во всем подобилась моей;
Тогда-то должно честь отдать картине сей».
Мартышка говорит: «То было бы безбожно,
Когда Венерин лик поху́лить здесь возможно;
Она точь-в-точь
Похожа на мою большую дочь,
Которая, скажу, красавица, я прямо».
Но Лев стоит упрямо.
«Пожалуй, — говорит, — сей мысли не порочь,
Которой никогда не думаю оставить;
Конечно, надобно, чтоб гриву к ней приставить».
И тако и́дет спор.
Но Лев решити тем сей вздумал разговор:
Собрать зверей и всю скотину
Судить картину.
Мартышка и́дет в суд
И мнит, что честь ее картине отдадут;
Так думала Мартышка.
Пришла всех прежде Мышка:
«Прекрасно, — говорит, — лицо ее и рост,
Да только надлежит прибавить ей мой хвост,
Тогда совсем она красавица явится».
Пришел тут Слон и, зря, дивится:
«Куда, — он говорит, — развратен ныне свет!
У сей красавицы и хобота уж нет».
Верблюд сказал: «Когда б моя спина и ноги,
То прямо бы она красавица была».
Оленю речь была верблюжья не мила:
«Когда бы,— говорит, — мои ей только роги;
Да можно ль, чтоб когда без рог могли быть боги?»
Тут Бык сказал: «Тогда б хорошей льзя назвать,
Когда бы роги ей мои прималевать».
И в том стоял упрямо.
Но Вепрь заговорил: «Не знаете вы прямо
Прямого хо́рошства, и так вы дураки;
Ей надобно мои клыки».
Потом пришел Осел к написанной картине:
Не полюбилася и сей она скотине;
Он прочих мненье опроверг
И говорит: «Поверх
Сея прекрасной туши
Когда бы написать мои большие уши,
Тогда б сказал и я,
Что прямо хороша красавица сия».
Козел восстал против зверей и всей скотины,
Когда пришла ему промолвить череда:
«Ко украшению прекрасной сей картины,
Конечно, надобна, — сказал он, — борода».
Крот выполз из норы, сказав: «Хоть я не вижу,
Однако ж думаю, что я вас не обижу,
Когда скажу теперь полезное для вас:
По мненью моему, быть должно ей без глаз».
Противу сих речей тут все взнегодовали,
Невежею Крота и глупым называли;
Однако же Крота хотя всяк глупым звал,
Но мненья своего никто не отставал.
Тогда Мартышка Льву и всем зверям пеняла,
А мненья и она того не отменяла,
Что точно ею львов исполнен был приказ
И что она должна всем нравиться для глаз:
«А если вашего держаться мне примеру,
Так должно написать прегнусную химеру,
А не Венеру».
Темно, и розных вод смешались имена.
Окраиной басов исторгнут всплеск короткий
То розу шлет тебе, Венеция моя,
в Куоккале моей рояль высокородный.
Насупился — дал знать, что он здесь ни при чем.
Затылка моего соведатель настойчив.
Его: «Не лги!» — стоит, как Ангел за плечом,
с оскомою в чертах. Я — хаос, он — настройщик.
Канала вид… — Не лги! — в окне не водворен
и выдворен помин о виденном когда—то.
Есть под окном моим невзрачный водоем,
застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава.
Правдивый за плечом, мой Ангел, такова
протечка труб — струи источие реально.
И розу я беру с роялева крыла.
Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто.
Не так? Но роза — вот, и с твоего крыла
(застенчиво рука его изгиб ласкала).
Не лжет моя строка, но все ж не такова,
чтоб точно обвести уклончивость лекала.
В исходе час восьмой. Возрождено окно.
И темнота окна — не вырожденье света.
Цвет — не скажу какой, не знаю. Знаю, кто
содеял этот цвет, что вижу, — Тинторетто.
Мы дожили, рояль, мы — дожи, наш дворец
расписан той рукой, что не приемлет розы.
И с нами Марк Святой, и золотой отверст
зев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы.
— Не лги! — Но мой зубок изгрыз другой букварь.
Мне ведом звук черней диеза и бемоля.
Не лгу — за что запрет и каркает бекар?
Усладу обрету вдали тебя, близ моря.
Труп розы возлежит на гущине воды,
которую зову как знаю, как умею.
Лев сник и спит. Вот так я коротаю дни
в Куоккале моей, с Венецией моею.
Обосенел простор. Снег в ноябре пришел
и устоял. Луна была зрачком искома
и найдена. Но что с ревнивцем за плечом?
Неужто и на час нельзя уйти из дома?
Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон.
— Не лги! — и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой.
Не верь, рояль, что я съезжаю на поклон
к Венеции — твоей сопернице великой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь — перерыв. В Италии была.
Италия светла, прекрасна.
Рояль простил. Но лампа — сокровище окна, стола —
погасла.
Как храм ареопаг Палладе
Нептуна презря, посвятил,
Притек к афинской лев ограде
И ревом городу грозил.
Она копья непобедима
Ко ополченью не взяла,
Противу льва неукротима
С Олимпа Геву призвала.
Пошла — и под оливой стала,
Блистая легкою броней;
Младую Нимфу обнимала,
Сидящую в тени ветвей.
Лев шел — и под его стопою
Приморский влажный брег дрожал;
Но, встретясь вдруг со красотою,
Как солнцем пораженный, стал.
Вздыхал и пал к ногам лев сильный,
Прелестну руку лобызал,
И чувства кроткия, умильны
В сверкающих очах являл.
Стыдлива дева улыбалась,
На молодого льва смотря;
Кудрявой гривой забавлялась
Сего звериного царя.
Минерва мудрая познала
Его родящуюся страсть,
Цветочной цепью привязала
И отдала любви во власть.
Не раз потом уже случалось,
Что ум смирял и ярость львов;
Красою мужество сражалось,
И побеждала все — любовь.
1796
Орлы и львы соединились,
Героев храбрых полк возрос,
С громами громы помирились,
Поцеловался с Шведом Росс.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Гряди, монарх, на высоту,
Как солнце, в брачный твой чертог;
Являй народам красоту
В лучах любви твоей, как бог!
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоим плодом.
Младая, нежная царевна!
Пленив красой твоей царя,
Взаимно вечно будь им пленна,
Цвети, как роза, как заря.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Родители любезны, нежны!
Что ваши чувствуют сердца?
В усердьи льем мы токи слезны,
А ваша радость без конца.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом!
Да будет ввек благословенна
Порфироносная чета,
В России, в Швеций насажденна
Премудрость, храбрость, красота!
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Хор для польского
на тот же случай.
Связаны цветов цепями
Нежно-милая чета,
Увенчанныя лучами
Младость, бодрость, красота!
Утешайтесь лучшим счастьем
Быть любимым и любить.
Ваше вечное согласье
Вам подаст веселы дни,
Насадит народам счастье
Мира сладкого в тени.
Утешайтесь лучшим счастьем
Людям счастие творить.
Зрите, как на вас два царства
Улыбаючись глядят:
Дружества чрез вас и братства,
Блага общего хотят.
Утешайтесь лучшим счастьем
Матерью, отцом прослыть.
Посмотрите, как огнями
Север весь торжеств горит,
Любопытными очами
Вся на вас Европа зрит.
Утешайтесь лучшим счастьем
Добродетели хранить.
Разговор Русского с Шведом
во время бытия графа де-Гага в Петербурге.
Швед.
В народном сборище толиком,
Как двор ваш пышностью блистал
И оказал нам столько чести,
Где ваш Сенат стоял?
Русский.
В своем был месте, —
Стоял он при Петре Великом.
Швед.
Да где ж, у трона впереди, иль назади?
Русский.
Совсем не там, — на площади.
Что есть гармония во устроеньи мира?
Пространство, высота, сиянье, звук и чин.
Не то ли и чертог, воздвигнутый для пира,
Для зрелища картин?
В твоем, о Безбородко, доме
Я в солнцах весь стоял в приятном сердцу громе.
Ты скрыл величество; но видим и в ночи
Светила северна сияющи лучи:
Теки на высоту свой блеск соединить
С прекраснейшей из звезд, — чтоб смертным счастье лить.
Украсьте цветами!
Украсьте цветами! Во флаги здания!
Снимите кепку,
Снимите кепку, картуз
Снимите кепку, картуз и шляпу:
британский лев
британский лев в любовном признании
нам
нам протянул
нам протянул когтистую лапу.
И просто знать,
И просто знать, и рабочая знать
годы гадала —
годы гадала — «признать — не признать?»
На слом сомненья!
На слом сомненья! Раздоры на слом!
О, гряди
послом,
О'Греди!
Но русский
Но русский в ус усмехнулся капризно:
«Чего, мол, особенного —
«Чего, мол, особенного — признан так признан!»
Мы славим
Мы славим рабочей партии братию,
но…
но… не смиренных рабочих Георга.
Крепи РКП, рабочую партию, —
и так запризнают,
и так запризнают, что любо-дорого!
Ясна
Ясна для нас
Ясна для нас дипломатия лисьина:
чье королевство
чье королевство к признанью не склонится?!
Признанье это
Признанье это давно подписано
копытом
копытом летящей
копытом летящей буденновской конницы.
Конечно,
Конечно, признание дело гуманное.
Но кто ж
Но кто ж о признании не озаботится?
Народ
Народ не накормишь небесною манною.
А тут
А тут такая
А тут такая на грех
А тут такая на грех безработица.
Зачем…
Зачем… почему
Зачем… почему и как…
Зачем… почему и как… и кто вот…
признанье
признанье — теперь! —
признанье — теперь! — осмеет в колебаньи,
когда
когда такой у Советов довод,
как зрелые хлебом станицы Кубани!
А, как известно,
А, как известно, в хорошем питании
нуждаются
нуждаются даже лорды Британии.
И руку пожмем,
И руку пожмем, и обнимемся с нею.
Но мы
Но мы себе
Но мы себе намотаем на ус:
за фраком лордов
за фраком лордов впервые синеют
20 000 000 рабочих блуз.
Не полурабочему, полулорду
слава признанья.
слава признанья. Возносим славу —
красной деревне,
красной деревне, красному городу,
красноармейцев железному сплаву!
1924
Да, сегодня я в ударе, не иначе —
Надрываются в восторге москвичи:
Я спокойно прерываю передачи
И вытаскиваю мёртвые мячи.Вот судья противнику пенальти назначает —
Репортёры тучею кишат у тех ворот.
Лишь один упрямо за моей спиной скучает —
Он сегодня славно отдохнёт! Но спокойно!
Вот мне бьют головой…
Я коснулся —
подают угловой.
Бьёт «десятый» — дело в том,
Что своим «сухим листом»
Размочить он может счёт нулевой.Мяч в моих руках — с ума трибуны сходят, —
Хоть «десятый» его ловко завернул —
У меня давно такие не проходят.
Только сзади кто-то тихо вдруг вздохнул.Обернулся, голос слышу из-за фотокамер:
«Извини, но ты мне, Лёва, снимок запорол.
Что тебе — ну, лишний раз потрогать мяч руками,
Ну, а я бы снял красивый гол».Я хотел его послать —
не пришлось:
Еле-еле мяч достать
удалось.
Но едва успел привстать,
Слышу снова: «Вот опять!
Ну зачем хватаешь мяч?
Дал бы снять».«Я, товарищ дорогой, вас понимаю,
Но культурно вас прошу: пойдите прочь!
Да, вам лучше, если хуже я играю,
Но поверьте — я не в силах вам помочь».Вот летит девятый номер с пушечным ударом,
Репортёр бормочет, просит: «Дай ему забить.
Буду всю семью твою всю жизнь снимать задаром…»
Чуть не плачет парень. Как мне быть?«Это всё-таки футбол, —
говорю, —
Нож по сердцу каждый гол
вратарю». —
«Да я тебе как вратарю
Лучший снимок подарю.
Пропусти, а я отблагодарю».Гнусь, как ветка, от напора репортёра,
Неуверенно иду на перехват…
Попрошу-ка потихонечку партнёров,
Чтоб они ему разбили аппарат.Ну, а он всё ноет: «Это, друг, бесчеловечно.
Ты, конечно, можешь взять, но только, извини, —
Это лишь момент, а фотография навечно.
Ну, так что ценнее? Расцени!»Пятый номер в двадцать два
знаменит.
Не бежит он, а едва
семенит,
В правый угол мяч, звеня,
Значит, в левый от меня,
Залетает и нахально лежит.В этом тайме мы играли против ветра.
Так что я не мог поделать ничего.
Снимок дома у меня — два на три метра —
Как свидетельство позора моего.Проклинаю миг, когда фотографу потрафил,
Ведь теперь я думаю, когда беру мячи:
«Сколько ж мной испорчено прекрасных фотографий…»
Стыд меня терзает, хочь кричи.Искуситель-змей, палач,
как мне жить?
Так и тянет каждый мяч
пропустить.
Мне не справиться с собой —
Видно, жребий мой такой,
Потому и ухожу на покой.
Как на бульваре тихо, ясно, сонно!
Подхвачен ветром, побежал песок
И на траву плеснул сыпучим гребнем…
Теперь мне любо приходить сюда
И долго так сидеть, полузабывшись.
Мне нравится, почти не глядя, слушать
То смех, то плач детей, то по дорожке
За обручем их бег отчетливый. Прекрасно!
Вот шум, такой же вечный и правдивый,
Как шум дождя, прибоя или ветра.
Никто меня не знает. Здесь я просто
Прохожий, обыватель, «господин»
В коричневом пальто и круглой шляпе,
Ничем не замечательный. Вот рядом
Присела барышня с раскрытой книгой. Мальчик
С ведерком и совочком примостился
У самых ног моих. Насупив брови,
Он возится в песке, и я таким огромным
Себе кажусь от этого соседства.
Что вспоминаю,
Как сам я сиживал у львиного столпа
В Венеции. Над этой жизнью малой,
Над головой в картузике зеленом,
Я возвышаюсь, как тяжелый камень,
Многовековый, переживший много
Людей и царств, предательств и геройств.
А мальчик деловито наполняет
Ведерышко песком и, опрокинув, сыплет
Мне на ноги, на башмаки… Прекрасно!
И с легким сердцем я припоминаю,
Как жарок был венецианский полдень,
Как надо мною реял недвижимо
Крылатый лев с раскрытой книгой в лапах,
А надо львом, круглясь и розовея,
Бежало облачко. А выше, выше —
Темногустая синь, и в ней катились
Незримые, но пламенные звезды.
Сейчас они пылают над бульваром,
Над мальчиком и надо мной. Безумно
Лучи их борются с лучами солнца…
Ветер
Все шелестит песчаными волнами,
Листает книгу барышни. И все, что слышу,
Преобpaженное каким-то чудом,
Так полновесно западает в сердце,
Что уж ни слов, ни мыслей мне не надо,
И я смотрю как бы обратным взором
В себя.
И так пленительна души живая влага,
Что, как Нарцисс, я с берега земного
Срываюсь и лечу туда, где я один,
В моем родном, первоначальном мире,
Лицом к лицу с собой, потерянным когда-то —
И обретенным вновь... И еле внятно
Мне слышен голос барышни: «Простите,
Который час?»
I
Между берегом буйного Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север — это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар:
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом…
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
II
Колдовская страна! Ты на дне котловины,
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы,
Осторожнее! В ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий, луг.
Здесь колдун совершает привычное чудо,
Там, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Словно позднею осенью пусты поля,
На рассвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Дышат солнцем и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неоткрытые страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
На ночлег зарываться в седеющий мох.
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов,
И, видимо, в думе глубок он,
И чтоб то дума была —
Подслушать навесился локон
На умную складку чела.
Разогнута книга; страницу
Открыл себе дедушка наш,
И ловко на льва и лисицу
Намечен его карандаш.
У ног баснописца во славе
Рассыпан зверей его мир:
Квартет в его полном составе,
Ворона, добывшая сыр,
И львы и болотные твари,
Петух над жемчужным зерном,
Мартышек лукавые хари,
Барашки с пушистым руном.
Не вся ль тут живность предстала
Металлом себя облила
И группами вкруг пьедестала
К ногам чародея легла? Вы помните, люди: меж вами
Жил этот мастистый старик,
Правдивых уроков словами
И жизненным смыслом велик.
Как меткий был взгляд его ясен!
Какие он вам истины он
Развертывал в образах басен,
На притчи творцом умудрен!
Умел же он истины эти
В такие одежды облечь,
Что разом смекали и дети,
О чем ведет дедушка речь.
Представил он матушке-Руси
Рассказ про гусиных детей,
И слушали глупые гуси —
Потомки великих гусей.
При басне его о соседе
Сосед на соседа кивал,
А притчу о Мишке-медведе
С улыбкой сам Мишка читал.
Приятно и всем безобидно
Жил дедушка, правду рубя.
Иной… да ведь это же стыдно
Узнать в побасенке себя!
И кто предъявил бы, что колки
Намеки его на волков,
Тот сам напросился бы в волки,
Признался, что сам он таков.
Он создал особое царство,
Где умного деда перо
Карало и злость и коварство,
Венчая святое добро.
То царство звериного рода:
Все лев иль орел его царь,
Какой-нибудь слон воевода,
Плутовка-лиса — секретарь;
Там жадная щука — исправник,
А с парой поддельных ушей
Всеобщий знакомец — наставник,
И набран совет из мышей.
Ведь, кажется, всё небылицы:
С котлом так дружится горшок,
И сшитый из старой тряпицы
В великом почёте мешок;
Там есть говорящие реки
И в споре с ручьём водопад,
И словно как мы — человеки —
Там камни, пруды говорят.
Кажись баснописец усвоил,
Чего в нашем мире и нет;
Подумаешь — старец построил
Какой фантастический свет,
А после, когда оглядишься,
Захваченной деда стихом,
И в бездну житейского толка
Найдёшь в его складных речах:
Увидишь двуногого волка
с ягнёнком на двух же ногах:
Там в перьях павлиньих по моде
Воронья распущена спесь,
А вот и осёл в огороде:
‘Здорово, приятель, ты здесь? ‘
Увидишь тех в горьких утехах,
А эту в почётной тоске:
Беззубою белку в орехах
И пляшущих рыб на песке,
И взор наблюдателей встретит
Там — рыльце в пушку, там — судью,
Что дел не касаяся, метит
На первое место в раю.
Мы все в этих баснях; нам больно
Признаться, но в хоть взаймы
Крыловскую правду, невольно,
Как вол здесь мычу я: ‘и мы! ‘
Сам грешен я всем возвещаю:
Нередко читая стихи,
Друзей я котлом угощаю,
Демьяновой страшной ухи. Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов, —
И станут мелькать мимоходом
Пред ликом певца своего
С текущим в аллее народом
Ходячие басни его:
Пойдут в человеческих лицах
Козлы, обезьяны в очках;
Подъедут и львы в колесницах
На скачущих бурно конях;
Примчатся в каретах кукушки,
Рогатые звери придут,
На памятник деда лягушки,
Вздуваясь, лорнет наведут, —
И в Клодта живых изваяньях
Увидят подобья свои,
И в сладостных дам замечаньях
Радастся: ‘mais oui, c’est joli’
Порой подойдёт к великану
И серый кафтан с бородой
И скажет другому кафтану:
‘Митюха, сынишко ты мой
Читает про Мишку, мартышку
Давно уж, — понятлив, хоть мал:
На память всю вызубрил книжку,
Что этот старик написал’.
О, если б был в силах нагнуться
Бессмертный народу в привет!
О, если б мог хоть улыбнуться
Задумчивый бронзовый дед!
Нет, — тою ж всё думою полный
Над группой звериных голов
Зрим будет недвижный, безмолвный
Из бронзы отлитый Крылов.
Ах, наверно, сегодняшним утром
Слишком громко звучат барабаны,
Крокодильей обтянуты кожей,
Слишком звонко взывают колдуньи
На утесах Нубийского Нила,
Потому что сжимается сердце,
Лоб горяч и глаза потемнели
И в мечтах оживленная пристань,
Голоса смуглолицых матросов,
В пенных клочьях веселое море,
А за морем ущелье Дарфура,
Галереи-леса Кордофана
И великие воды Борну.Города, озаренные солнцем,
Словно склады в зеленых трущобах,
А из них, как грозящие руки,
Минареты возносятся к небу.
А на тронах из кости слоновой
Восседают, как древние бреды,
Короли и владыки Судана,
Рядом с каждым, прикованный цепью,
Лев прищурился, голову поднял
И с усов лижет кровь человечью,
Рядом с каждым играет секирой
Толстогубый, с лоснящейся кожей,
Чёрный, словно душа властелина,
В ярко-красной рубашке палач.Перед ними торговцы рабами
Свой товар горделиво проводят,
Стонут люди в тяжелых колодках
И белки их сверкают на солнце,
Проезжают вожди из пустыни,
В их тюрбанах жемчужные нити,
Перья длинные страуса вьются
Над затылком играющих коней,
И надменно проходят французы,
Гладко выбриты, в белой одежде,
В их карманах бумаги с печатью,
Их завидя, владыки Судана
Поднимаются с тронов своих.А кругом на широких равнинах,
Где трава укрывает жирафа,
Садовод Всемогущего Бога
В серебрящейся мантии крыльев
Сотворил отражение рая:
Он раскинул тенистые рощи
Прихотливых мимоз и акаций,
Рассадил по холмам баобабы,
В галереях лесов, где прохладно
И светло, как в дорическом храме,
Он провел многоводные реки
И в могучем порыве восторга
Создал тихое озеро Чад.А потом, улыбнувшись, как мальчик,
Что придумал забавную шутку,
Он собрал здесь совсем небывалых,
Удивительных птиц и животных.
Краски взяв у пустынных закатов,
Попугаям он перья раскрасил,
Дал слону он клыки, что белее
Облаков африканского неба,
Льва одел золотою одеждой
И пятнистой одел леопарда,
Сделал рог, как янтарь, носорогу,
Дал газели девичьи глаза.И ушёл на далекие звёзды —
Может быть, их раскрашивать тоже.
Бродят звери, как Бог им назначил,
К водопою сбираются вместе,
И не знают, что дивно-прекрасны,
Что таких, как они, не отыщешь,
И не знает об этом охотник,
Что в пылающий полдень таится
За кустом с ядовитой стрелою
И кричит над поверженным зверем,
Исполняя охотничью пляску,
И уносит владыкам Судана
Дорогую добычу свою.Но роднят обитателей степи
Иногда луговые пожары.
День, когда затмевается солнце
От летящего по ветру пепла
И невиданным зверем багровым
На равнинах шевелится пламя,
Этот день — оглушительный праздник,
Что приветливый Дьявол устроил
Даме Смерти и Ужасу брату!
В этот день не узнать человека,
Средь толпы опаленных, ревущих,
Всюду бьющих клыками, рогами,
Сознающих одно лишь: огонь! Вечер. Глаз различить не умеет
Ярких нитей на поясе белом;
Это знак, что должны мусульмане
Пред Аллахом свершить омовенье,
Тот водой, кто в лесу над рекою,
Тот песком, кто в безводной пустыне.
И от голых песчаных утесов
Беспокойного Красного Моря
До зеленых валов многопенных
Атлантического Океана
Люди молятся. Тихо в Судане,
И над ним, над огромным ребенком,
Верю, верю, склоняется Бог.
I
Три старухи с вязаньем в глубоких
креслах
толкуют в холле о муках крестных;
пансион «Аккадемиа» вместе со
всей Вселенной плывет к Рождеству под
рокот
телевизора; сунув гроссбух под локоть,
клерк поворачивает колесо.
II
И восходит в свой номер на борт по
трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
III
Венецийских церквей, как сервизов
чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней. Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок.
IV
Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
а не вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь.
V
Так и будем жить, заливая мертвой
водой стеклянной графина мокрый
пламень граппы, кромсая леща, а не
птицу-гуся, чтобы нас насытил
предок хордовый Твой, Спаситель,
зимней ночью в сырой стране.
VI
Рождество без снега, шаров и ели,
у моря, стесненного картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне — ее одну.
VII
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,
в плеске зеркал захлебнуться рад.
VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.
Звук отрицает себя, слова и
слух; а также державу ту,
где руки тянутся хвойным лесом
перед мелким, но хищным бесом
и слюну леденит во рту.
IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте;
жест получим, похожий на
молот в серпе, — и, как чорт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.
X
Тело в плаще обживает сферы,
где у Софии, Надежды, Веры
и Любви нет грядущего, но всегда
есть настоящее, сколь бы горек
не был вкус поцелуев эбре’ и
гоек,
и города, где стопа следа
XI
не оставляет — как челн на глади
водной, любое пространство сзади,
взятое в цифрах, сводя к нулю –
не оставляет следов глубоких
на площадях, как «прощай» широких,
в улицах узких, как звук «люблю».
XII
Шпили, колонны, резьба, лепнина
арок, мостов и дворцов; взгляни на-
верх: увидишь улыбку льва
на охваченной ветров, как платьем,
башне,
несокрушимой, как злак вне пашни,
с поясом времени вместо рва.
XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым
лицом, сравнимым во тьме со снятым
с безымянного пальца кольцом, грызя
ноготь, смотрит, объят покоем,
в то «никуда», задержаться в коем
мысли можно, зрачку — нельзя.
XIV
Там, за нигде, за его пределом
— черным, бесцветным, возможно, белым –
есть какая-то вещь, предмет.
Может быть, тело. В эпоху тренья
скорость света есть скорость зренья;
даже тогда, когда света нет.
Добрый обычай в мире содержится:
в дом новозданный аще кто вселится,
Все друзи его ему приветствуют,
благополучно жити усердствуют
И дары носят от сребра и злата
и хлеб, да будет богата полата.
Нищ ли кто в злато - руце воздевает
к богу и мольбы теплы возсылает,
Да подаст здраво и щасливо жити,
им же даде в дом новый ся вселити.
Аз сей обычай честный похваляю
и сам усердно ему подражаю,
Видя в дом новый ваше вселение,
в дом, иже миру есть удивление,
В дом зело красный, прехитро созданный,
честности царстей лепо сготованный.
Красоту его мощно есть равняти
Соломоновой прекрасной палате.
Аще же древо зде не есть кедрово,
но стоит за кедр, истинно то слово.
А злато везде пресветло блистает,
царский дом быти лепота являет.
Написания егда возглядаю,
много историй чюдных познаваю:
Четыре части мира написаны,
аки на меди хитро изваяны;
Зодий небесный чюдно написася,
образы свойств си лепо знаменася;
И части лета суть изображены,
яко достоит, чинно положены.
И ина многа дом сей украшают,
разумы зрящих зело удивляют.
Множество цветов живонаписанных
и острым хитро длатом изваянных,
Удивлятися всяк ум понуждает,
правый бо цветник быти ся являет.
Едва светлее рай бе украшенный,
иже в начале богом насажденный.
Дом Соломонов тым славен без меры,
яко ваянны име в себе зверы.
И зде суть мнози, к тому и рыкают,
яко живые львы, глас испущают;
Очеса движут, зияют устами,
видится, хощут ходити ногами;
Страх приступити, тако устроенны,
аки живые львы суть посажденны.
Окна, яко звезд лик в небе сияет,
драгая слюдва, что сребро, блистает.
Множество жилищ градови равнится,
вся же прекрасна,- кто не удивится!
А иных красот не леть ми вещати,
ум бо мой худый не может обяти.
Единым словом, дом есть совершенный,
царю велику достойно строенный;
По царстей чести и дом зело честный,
несть лучше его, разве дом небесный.
Седмь дивных вещей древний мир читаше,
осмый див сей дом время имат наше...
Осмое ныне на Москве явися,
егда сей царский твой дом совершися,
Всячески дивный, красный и богатый,
велелеп извне, внутрь нескудно злотый.
В он же ти ныне вшедшу еже жити,
всем подобает приветство творити;
Достоит дары драгия даяти,
любовь и верность тако проявляти.
Кто убо богат, да идет со златом,
с сребром, с собольми к царским ти полатом,
Аз тех лишенный, дерзнух приходити
с приветным словом, тем верность явити.
Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
И лик его сиял, торжественный и строгой.
С угрюмой радостью, казалось, он взирал,
Спокоен, холоден, на страшные забавы,
Как кровожадный тигр добычу раздирал
И злился в клетке барс, почуя дух кровавый.
Близ старца юноша, смущенный шумом игр,
Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!
О, проклят будь народ без чувства, без любови,
Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»
— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! Привык
Рукоплескать одним я стройным лиры звукам,
Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»
— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.
— «Злодейство хладное душе невыносимо!»
— «А я благодарю богов-пенатов Рима».
— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье —
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!
Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?
Достойны их они, достойны поруганья!»