Проснулся Лев и в гневе стал метаться,
Нарушил тишину свирепый, грозный рык —
Какой-то зверь решил над Львом поиздеваться:
На Львиный хвост он прицепил ярлык.
Написано: «Осел», есть номер с дробью, дата,
И круглая печать, и рядом подпись чья-то…
Лев вышел из себя: как быть? С чего начать?
Сорвать ярлык с хвоста?! А номер?! А печать?!
Еще придется отвечать!
Решив от ярлыка избавиться законно,
На сборище зверей сердитый Лев пришел.
«Я Лев или не Лев?» — спросил он раздраженно.
«Фактически вы Лев! — Шакал сказал резонно. —
Но юридически, мы видим, вы Осел!»
«Какой же я Осел, когда не ем я сена?!
Я Лев или не Лев? Спросите Кенгуру!»
«Да! — Кенгуру в ответ. — В вас внешне, несомненно,
Есть что-то львиное, а что — не разберу!..»
«Осел! Что ж ты молчишь?! — Лев прорычал в смятенье.
Похож ли я на тех, кто спать уходит в хлев?!»
Осел задумался и высказал сужденье:
«Еще ты не Осел, но ты уже не Лев!..»
Напрасно Лев просил и унижался,
От Волка требовал. Шакалу объяснял…
Он без сочувствия, конечно, не остался,
Но ярлыка никто с него не снял.
Лев потерял свой вид, стал чахнуть понемногу,
То этим, то другим стал уступать дорогу,
И как-то на заре из логовища Льва
Вдруг донеслось протяжное: «И-аа!»
Мораль у басни такова:
Иной ярлык сильнее Льва!
У Волка Лев отбил овцу.
«Грабеж! Разбой! —
Волк поднял вой. —
Так вот какой ты есть защитник угнетенных!
Так вот изнанка какова
Твоих желаний затаенных!
Вот как ты свято стал чужие чтить права!
Пусть льстит тебе низкопоклонник,
А я… Когда при мне нарушил царь закон,
Я не боясь скажу, что он
Из беззаконников — первейший беззаконник!
Но, царь, есть божий суд! Есть справедливый гнев!..»
«Брось! — усмехнулся Лев. —
Все это без тебя мне хорошо известно,
Как не в секрет и волчий нрав.
В своих упреках ты, конечно, был бы прав,
Когда бы сам овцу добыл ты честно!»
Различным образом державы
Свои украсили гербы.
Вот леопард, орел двуглавый
И лев, встающий на дыбы.
Таков обычай был старинный,
Чтоб с государственных гербов
Грозил соседям лик звериный
Оскалом всех своих зубов.
То хищный зверь, то птица злая,
Подобье потеряв своё,
Сжимают в лапах, угрожая,
Разящий меч или копьё.
Где львов от века не бывало,
С гербов свирепо смотрят львы
Или орлы, которым мало
Одной орлиной головы!
Но не орел, не лев, не львица
Собой украсили наш герб,
А золотой венок пшеницы,
Могучий молот, острый серп.
Мы не грозим другим народам,
Но бережём просторный дом,
Где место есть под небосводом
Всему, живущему трудом.
Не будет недругом расколот
Союз народов никогда.
Неразделимы серп и молот,
Земля, и колос, и звезда!
Нева Петровна, возле вас — всё львы.
Они вас охраняют молчаливо.
Я с женщинами не бывал счастливым,
вы — первая. Я чувствую, что — вы.
Послушайте, не ускоряйте бег,
банальным славословьем вас не трону:
ведь я не экскурсант, Нева Петровна,
я просто одинокий человек.
Мы снова рядом. Как я к вам привык!
Я всматриваюсь в ваших глаз глубины.
Я знаю: вас великие любили,
да вы не выбирали, кто велик.
Бывало, вы идете на проспект,
не вслушиваясь в титулы и званья,
а мраморные львы — рысцой за вами
и ваших глаз запоминают свет.
И я, бывало, к тем глазам нагнусь
и отражусь в их океане синем
таким счастливым, молодым и сильным…
Так отчего, скажите, ваша грусть?
Пусть говорят, что прошлое не в счет.
Но волны набегают, берег точат,
и ваше платье цвета белой ночи
мне третий век забыться не дает.
Сам себя ругал Максим:
«Ты, Максим, невыносим!
Ты грубишь родителям!»
— Решено! — сказал Максим. —
Стану укротителем!
Хватит своеволия!
Если даже и на льва
Могут действовать слова,
На меня тем более!
Он работал не со львами,
Он пантер не просвещал —
Нет, суровыми словами
Сам себя он укрощал:
— У сестры фонарь под глазом?
Кто виновен — тот наказан!
Что поделать? Решено:
Не пойдешь, Максим, в кино!
Укротитель беспощаден:
«Начеку все время будь!»
Придерется то к тетрадям,
То еще к чему-нибудь.
Скажет будто невзначай:
— Своеволие кончай! —
И прибавит он печально: —
Телевизор не включай,
Без футбола выпьешь чай.
— Как парнишка поумнел! —
Люди ахали,
А Максим спокойно ел
Клюкву в сахаре.
Сам себе за укрощенье
Выдавал он угощенье.
Это не мы, это они — ассирийцы,
Жезл государственный бравшие крепко в клешни,
Глинобородые боги-народоубийцы,
В твердых одеждах цари, — это они!
Кровь, как булыжник, торчит из щербатого горла,
И невозможно пресытиться жизнью, когда
В дыхало льву пернатые вогнаны сверла,
В рабьих ноздрях — жесткий уксус царева суда.
Я проклинаю тиару Шамшиада,
Я клинописной хвалы не пишу все равно,
Мне на земле ни почета, ни хлеба не надо,
Если мне царские крылья разбить не дано.
Жизнь коротка, но довольно и ста моих жизней,
Чтобы заполнить глотающий кости провал.
В башенном городе у ассирийцев на тризне
Я хорошо бы с казненными попировал.
Я проклинаю подошвы царских сандалий.
Кто я — лев или раб, чтобы мышцы мои
Без возданья в соленую землю втоптали
Прямоугольные каменные муравьи?
А.Ш. Нева Петровна, возле вас — всё львы.
Они вас охраняют молчаливо.
Я с женщинами не бывал счастливым,
вы — первая. Я чувствую, что — вы.Послушайте, не ускоряйте бег,
банальным славословьем вас не трону:
ведь я не экскурсант, Нева Петровна,
я просто одинокий человек.Мы снова рядом. Как я к вам привык!
Я всматриваюсь в ваших глаз глубины.
Я знаю: вас великие любили,
да вы не выбирали, кто велик.Бывало, вы идете на проспект,
не вслушиваясь в титулы и званья,
а мраморные львы — рысцой за вами
и ваших глаз запоминают свет.И я, бывало, к тем глазам нагнусь
и отражусь в их океане синем
таким счастливым, молодым и сильным…
Так отчего, скажите, ваша грусть? Пусть говорят, что прошлое не в счет.
Но волны набегают, берег точат,
и ваше платье цвета белой ночи
мне третий век забыться не дает.
В день именин, а может быть, рожденья,
Был Заяц приглашен к Ежу на угощенье.
В кругу друзей, за шумною беседой,
Вино лилось рекой. Сосед поил соседа.
И Заяц наш как сел,
Так, с места не сходя, настолько окосел,
Что, отвалившись от стола с трудом,
Сказал: «Пшли домой!» — «Да ты найдешь ли дом? —
Спросил радушный Еж.—
Поди как ты хорош!
Уж лег бы лучше спать, пока не протрезвился!
В лесу один ты пропадешь:
Все говорят, что Лев в округе объявился!»
Что Зайца убеждать? Зайчишка захмелел.
«Да что мне Лев! — кричит. — Да мне ль его бояться?
Я как бы сам его не съел!
Подать его сюда! Пора с ним рассчитаться!
Да я семь шкур с него спущу!
И голым в Африку пущу!..»
Покинув шумный дом, шатаясь меж стволов,
Как меж столов,
Идет Косой, шумит по лесу темной ночью:
«Видали мы в лесах зверей почище львов,
От них и то летели клочья!..»
Проснулся Лев, услышав пьяный крик, -
Наш Заяц в этот миг сквозь чащу продирался.
Лев — цап его за воротник!
«Так вот кто в лапы мне попался!
Так это ты шумел, болван?
Постой, да ты, я вижу, пьян —
Какой-то дряни нализался!»
Весь хмель из головы у Зайца вышел вон!
Стал от беды искать спасенья он:
«Да я… Да вы… Да мы… Позвольте объясниться!
Помилуйте меня! Я был в гостях сейчас.
Там лишнего хватил. Но все за Вас!
За Ваших Львят! За Вашу Львицу! -
Ну, как тут было не напиться?!»
И, когти подобрав, Лев отпустил Косого.
Спасен был хвастунишка наш.
Лев пьяных не терпел, сам в рот не брал хмельного,
Но обожал… подхалимаж.
Вот революция в футболе:
вратарь выходит из ворот
и в этой новой странной роли
как нападающий идет.
Стиль Яшина
мятеж таланта,
когда под изумленный гул
гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул.
Захватывала эта смелость,
когда в длину и ширину
временщики хотели сделать
штрафной площадкой
всю страну.
Страну покрыла паутина
запретных линий меловых,
чтоб мы,
кудахтая курино,
не смели прыгнуть через них.
Внушала,
к смелости ревнуя,
Ложно-болелыцицкая спесь:
вратарь,
не суйся за штрафную!
Поэт, в политику не лезь!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
но ведь и любят нас за то,
что мы
куда не след совались
и делали незнамо что.
Ведь и в безвременное время
всех грязных игр договорных
не вывелось в России племя
пересекателей штрафных!
Купель безвременья
трясина.
Но это подвиг,
а не грех
прожить и честно,
и красиво
среди ворюг
и неумех.
О радость
вытянуть из схватки,
бросаясь будто в полынью,
мяч,
обжигающий перчатки,
как шаровую молнию!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
а вдруг,
задев седой вихор,
мяч,
и заманчив и обманчив,
перелетит через забор?
Как друг ваш старый,
друг ваш битый,
прижмется мяч к щеке
небритой,
шепнет, что жили вы не зря.
И у мячей бывают слезы,
на штангах расцветают розы
лишь для такого вратаря!
Впервые на арене
Для школьников Москвы —
Ученые тюлени,
Танцующие львы.
Жонглеры-медвежата,
Собаки-акробаты,
Канатоходец-слон,
Всемирный чемпион.
Единственные в мире
Атлеты-силачи
Подбрасывают гири,
Как детские мячи.
Летающие
Кони,
Читающие
Пони.
Выход борца
Ивана Огурца.
Веселые сцены,
Дешевые цены.
Полные сборы.
Огромный успех.
Кресло-полтинник.
Ложи
Дороже.
Выход обратно —
Бесплатно
Для всех!
Начинается программа!
Два ручных гиппопотама,
Разделивших первый приз,
Исполняют вальс-каприз.
В четыре руки обезьяна
Играет на фортепьяно.
Вот, кувыркаясь на седле,
Несется пудель на осле.
По проволоке дама
Идет, как телеграмма.
Зайцы, соболи и белки
Бьют в литавры и тарелки.
Машет палочкой пингвин,
Гражданин полярных льдин.
В черный фрак пингвин одет,
В белый галстук и жилет.
С двух сторон ему еноты
Перелистывают ноты.
На зубах висит гимнаст,
До чего же он зубаст!
Вот такому бы гимнасту
Продавать зубную пасту!
Мамзель Фрикасе
На одном колесе.
Ухитрились люди в цирке
Обучить медведя стирке.
А морскую черепаху —
Гладить мытую рубаху.
Вот слон, индийский гастролер,
Канатоходец и жонглер.
Подбрасывает сразу
И ловит он шутя
Фарфоровую вазу,
Две лампы и дитя.
Белый шут и рыжий шут
Разговор такой ведут:
— Где купили вы, синьор,
Этот красный помидор?
— Вот невежливый вопрос!
Это собственный мой нос.
Негритянка Мэри Грей —
Дрессировщица зверей.
Вот открылись в клетку двери.
Друг за другом входят звери.
Мэри щелкает хлыстом.
Лев сердито бьет хвостом.
Мэри спрашивает льва:
— Сколько будет дважды два?
Лев несет четыре гири.
Значит, дважды два — четыре!
Когда жалела я Бориса,
а он меня в больницу вёз,
стихотворение «Больница»
в глазах стояло вместо слёз.
И думалось: уж коль поэта
мы сами отпустили в смерть
и как-то вытерпели это, —
всё остальное можно снесть.
И от минуты многотрудной
как бы рассудок ни устал, —
ему одной достанет чудной
строки про перстень и футляр.
Так ею любовалась память,
как будто это мой алмаз,
готовый в черный бархат прянуть,
с меня востребуют сейчас.
Не тут-то было! Лишь от улиц
меня отъединил забор,
жизнь удивленная очнулась,
воззрилась на больничный двор.
Двор ей понравился. Не меньше
ей нравились кровать, и суп,
столь вкусный, и больных насмешки
над тем, как бледен он и скуп.
Опробовав свою сохранность,
жизнь стала складывать слова
о том, что во дворе — о радость! —
два возлежат чугунных льва.
Львы одичавшие — привыкли,
что кто-то к ним щекою льнёт.
Податливые их загривки
клялись в ответном чувстве львов.
За все черты, чуть-чуть иные,
чем принято, за не вполне
разумный вид — врачи, больные —
все были ласковы ко мне.
Профессор, коей все боялись,
войдет со свитой, скажет: «Ну-с,
как ваши львы?» — и все смеялись,
что я боюсь и не смеюсь.
Все люди мне казались правы,
я вникла в судьбы, в имена,
и стук ужасной их забавы
в саду — не раздражал меня.
Я видела упадок плоти
и грубо поврежденный дух,
но помышляла о субботе,
когда родные к ним придут.
Пакеты с вредоносно-сильной
едой, объятья на скамье —
весь этот праздник некрасивый
был близок и понятен мне.
Как будто ничего вселенной
не обещала, не должна —
в алмазик бытия бесценный
вцепилась жадная душа.
Всё ярче над небесным краем
двух зорь единый пламень рос.
— Неужто всё еще играет
со львами? — слышался вопрос.
Как напоследок жизнь играла,
смотрел суровый окуляр.
Но это не опровергало
строки про перстень и футляр.
Подмастерье
Ваня Дылдин
был
собою
очень виден.
Рост
(длинней моих стишков!) —
сажень
без пяти вершков.
Си́лища!
За ножку взяв,
поднял
раз
железный шкаф.
Только
зря у парня сила:
глупый парень
да бузила.
Выйдет,
выпив всю пивную, —
переулок
врассыпную!
Псы
и кошки
скачут прытки,
скачут люди за калитки.
Ходит
весел и вихраст,
что ни слово —
«в морду хряст».
Не сказать о нем двояко.
Общий толк один:
— Вояка!
* * *
Шла дорога милого
через Драгомилово.
На стене —
бумажный лист.
Огорчился скандалист.
Клок бумаги,
а на ней
велено:
— Призвать парней! —
«Меж штыков острых
Наш Союз —
остров.
Чтоб сломить
врагов окружие,
надобно
владеть оружием.
Каждому,
как клюква, ясно:
нечего баклуши бить,
надо в нашей,
надо в Красной,
надо в армии служить».
С огорченья —
парень скис.
Ноги врозь,
и морда вниз.
* * *
Парень думал:
— Как пойду, мол? —
Пил,
сопел
и снова думал,
подложив под щеку руку.
Наконец
удумал штуку.
С постной миной
резвой рысью
мчится
Дылдин
на комиссию.
Говорит,
учтиво стоя:
Убежденьями —
Толстой я.
Мне война —
что нож козлу.
Я —
непротивленец злу.
По слабости
по свойской
я
кровь
не в силах вынести.
Прошу
меня
от воинской
освободить повинности.
* * *
Этаким
непротивленцам
я б
под спину дал коленцем.
* * *
Жива,
как и раньше,
тревожная весть:
— Нет фронтов,
но опасность есть!
Там,
за китайской линией,
грозится Чжанцзолиния,
и пан Пилсудский в шпорах
просушивает порох.
А Лондон —
чемберленится,
кулак
вздымать
не ленится.
Лозунг наш
ряду годов:
— Рабочий,
крестьянин,
будь готов!
Будь горд,
будь рад
стать
красноармейцам в ряд.
Темно, и розных вод смешались имена.
Окраиной басов исторгнут всплеск короткий
То розу шлет тебе, Венеция моя,
в Куоккале моей рояль высокородный.
Насупился — дал знать, что он здесь ни при чем.
Затылка моего соведатель настойчив.
Его: «Не лги!» — стоит, как Ангел за плечом,
с оскомою в чертах. Я — хаос, он — настройщик.
Канала вид… — Не лги! — в окне не водворен
и выдворен помин о виденном когда—то.
Есть под окном моим невзрачный водоем,
застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава.
Правдивый за плечом, мой Ангел, такова
протечка труб — струи источие реально.
И розу я беру с роялева крыла.
Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто.
Не так? Но роза — вот, и с твоего крыла
(застенчиво рука его изгиб ласкала).
Не лжет моя строка, но все ж не такова,
чтоб точно обвести уклончивость лекала.
В исходе час восьмой. Возрождено окно.
И темнота окна — не вырожденье света.
Цвет — не скажу какой, не знаю. Знаю, кто
содеял этот цвет, что вижу, — Тинторетто.
Мы дожили, рояль, мы — дожи, наш дворец
расписан той рукой, что не приемлет розы.
И с нами Марк Святой, и золотой отверст
зев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы.
— Не лги! — Но мой зубок изгрыз другой букварь.
Мне ведом звук черней диеза и бемоля.
Не лгу — за что запрет и каркает бекар?
Усладу обрету вдали тебя, близ моря.
Труп розы возлежит на гущине воды,
которую зову как знаю, как умею.
Лев сник и спит. Вот так я коротаю дни
в Куоккале моей, с Венецией моею.
Обосенел простор. Снег в ноябре пришел
и устоял. Луна была зрачком искома
и найдена. Но что с ревнивцем за плечом?
Неужто и на час нельзя уйти из дома?
Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон.
— Не лги! — и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой.
Не верь, рояль, что я съезжаю на поклон
к Венеции — твоей сопернице великой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь — перерыв. В Италии была.
Италия светла, прекрасна.
Рояль простил. Но лампа — сокровище окна, стола —
погасла.
Да, сегодня я в ударе, не иначе —
Надрываются в восторге москвичи:
Я спокойно прерываю передачи
И вытаскиваю мёртвые мячи.Вот судья противнику пенальти назначает —
Репортёры тучею кишат у тех ворот.
Лишь один упрямо за моей спиной скучает —
Он сегодня славно отдохнёт! Но спокойно!
Вот мне бьют головой…
Я коснулся —
подают угловой.
Бьёт «десятый» — дело в том,
Что своим «сухим листом»
Размочить он может счёт нулевой.Мяч в моих руках — с ума трибуны сходят, —
Хоть «десятый» его ловко завернул —
У меня давно такие не проходят.
Только сзади кто-то тихо вдруг вздохнул.Обернулся, голос слышу из-за фотокамер:
«Извини, но ты мне, Лёва, снимок запорол.
Что тебе — ну, лишний раз потрогать мяч руками,
Ну, а я бы снял красивый гол».Я хотел его послать —
не пришлось:
Еле-еле мяч достать
удалось.
Но едва успел привстать,
Слышу снова: «Вот опять!
Ну зачем хватаешь мяч?
Дал бы снять».«Я, товарищ дорогой, вас понимаю,
Но культурно вас прошу: пойдите прочь!
Да, вам лучше, если хуже я играю,
Но поверьте — я не в силах вам помочь».Вот летит девятый номер с пушечным ударом,
Репортёр бормочет, просит: «Дай ему забить.
Буду всю семью твою всю жизнь снимать задаром…»
Чуть не плачет парень. Как мне быть?«Это всё-таки футбол, —
говорю, —
Нож по сердцу каждый гол
вратарю». —
«Да я тебе как вратарю
Лучший снимок подарю.
Пропусти, а я отблагодарю».Гнусь, как ветка, от напора репортёра,
Неуверенно иду на перехват…
Попрошу-ка потихонечку партнёров,
Чтоб они ему разбили аппарат.Ну, а он всё ноет: «Это, друг, бесчеловечно.
Ты, конечно, можешь взять, но только, извини, —
Это лишь момент, а фотография навечно.
Ну, так что ценнее? Расцени!»Пятый номер в двадцать два
знаменит.
Не бежит он, а едва
семенит,
В правый угол мяч, звеня,
Значит, в левый от меня,
Залетает и нахально лежит.В этом тайме мы играли против ветра.
Так что я не мог поделать ничего.
Снимок дома у меня — два на три метра —
Как свидетельство позора моего.Проклинаю миг, когда фотографу потрафил,
Ведь теперь я думаю, когда беру мячи:
«Сколько ж мной испорчено прекрасных фотографий…»
Стыд меня терзает, хочь кричи.Искуситель-змей, палач,
как мне жить?
Так и тянет каждый мяч
пропустить.
Мне не справиться с собой —
Видно, жребий мой такой,
Потому и ухожу на покой.