Все стихи про голос - cтраница 14

Найдено стихов - 558

Виктор Гюго

Презрение

Кто знает: сколько дум ревнивых, затаенных,
Исполненных вражды и завистью вспоенных,
Страстей, ломающих в своем порыве злом
И силу мощную, — какие бури, грозы
Шумят вокруг тебя, исполнены угрозы,

О, юноша с задумчивым челом!
Покуда о твое подножье злые гады
Лишь сокрушают пасть, покуда без пощады
Соперники твои — им верил ты всегда —
Толпой травят тебя, иль в сумраке искусно —
Тебе, мечтателю, ловушки строят гнусно —

Задумавшись, ты смотришь не туда.
Но если правый гнев разбудят их усилья,
И он, из пламени развертывая крылья,
Стремится покарать врагов шипящих тьму —
Ты, в безучастии к своей великой славе,
Излиться не даешь огнеподобной лаве
И говоришь с улыбкою: — К чему? —

Смелей, враги того, кого отметил гений!
Из силы выбейтесь, не знайте угрызений,
Трудитесь дни и ночи напролет;
Задаче избранной предайтесь вы всецело,
Катите вверх скалу, свершайте ваше дело,
Меж тем как он мечтает иль поет!

О вас не знает он. С улыбкою спокойной
Он часто говорил, что нужен в полдень знойный
И крик пронзительный стрекоз,
Что счастья полного нет в мире без страданья,
Что если нет шипов — зато благоуханья
Нет у бенгальских роз.

Напрасно, злобствуя, вы хрипнете от крика:
Так волны о корму порою бьются дико.
Когда ж вы силитесь, сплотившись в тесный круг,
И с потом на челе — разрушить основанье
Им возводимого с такой любовью зданья —
Не знает он причины ваших мук.

О, вы, служители искусства и науки!
Дыханием одним покрыть он может звуки
Всех ваших голосов, шипение и рев;
Он ваши голоса сметет с земли свободно,
Как ветер на море несет, куда угодно,
Гребца напев.

Толпа завистников гиганту яму роет,
Но выпрямится он — и тень его покроет
Толпу пигмеев с головой;
Он молвит — смолкнет все в смятенье без границы:
Так заглушает стук победной колесницы
Жужжанье мошек меж травой.

Когда захочет он — и ваш огонь алтарный,
И пламя очага, кумир ваш лучезарный,
Все, что блюдете вы, храня,
Мая́ков огоньки и звезд путеводящих —
Померкнут, побледнев, в сиянье искр летящих,
Из-под копыт его коня.

Демьян Бедный

Русские девушки

Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Безумный часовщик

Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.

Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.

Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.

Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.

Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.

А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —

Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —

Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.

И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.

Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.

В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.

Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.

Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —

Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.

Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —

И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —

И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.

А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.

Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.

Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —

И больше не умолкнут никогда.

Сергей Александрович Есенин

Мечта

(Из книги «Стихи о любви»)

В темной роще на зеленых елях
Золотятся листья вялых ив.
Выхожу я на высокий берег,
Где покойно плещется залив.

Две луны, рога свои качая,
Замутили желтым дымом зыбь.
Гладь озер с травой не различая,
Тихо плачет на болоте выпь.

В этом голосе обкошенного луга
Слышу я знакомый сердцу зов.
Ты зовешь меня, моя подруга,
Погрустить у сонных берегов.

Много лет я не был здесь и много
Встреч веселых видел и разлук,
Но всегда хранил в себе я строго
Нежный сгиб твоих туманных рук.

Тихий отрок, чувствующий кротко,
Голубей целующий в уста, —
Тонкий стан с медлительной походкой
Я любил в тебе, моя мечта.

Я бродил по городам и селам,
Я искал тебя, где ты живешь,
И со смехом, резвым и веселым,
Часто ты меня манила в рожь.

За оградой монастырской кроясь,
Я вошел однажды в белый храм:
Синею водою солнце моясь,
Свой орарь мне кинуло к ногам.

Я стоял, как инок, в блеске алом,
Вдруг сдавила горло тишина...
Ты вошла под черным покрывалом
И, поникнув, стала у окна.

С паперти под колокол гудящий
Ты сходила в благовоньи свеч.
И не мог я, ласково дрожащий,
Не коснуться рук твоих и плеч.

Я хотел сказать тебе так много,
Что томило душу с ранних пор,
Но дымилась тихая дорога
В незакатном полыме озер.

Ты взглянула тихо на долины,
Где в траве ползла кудряво мгла...
И упали редкие седины
С твоего увядшего чела...

Чуть бледнели складки от одежды,
И, казалось в русле темных вод, —
Уходя, жевал мои надежды
Твой беззубый, шамкающий рот.

Но недолго душу холод мучил.
Как крыло, прильнув к ее ногам,
Новый короб чувства я навьючил
И пошел по новым берегам.

Безо шва стянулась в сердце рана,
Страсть погасла, и любовь прошла.
Но опять пришла ты из тумана
И была красива и светла.

Ты шепнула, заслонясь рукою:
«Посмотри же, как я молода.
Это жизнь тебя пугала мною,
Я же вся как воздух и вода».

В голосах обкошенного луга
Слышу я знакомый сердцу зов.
Ты зовешь меня, моя подруга,
Погрустить у сонных берегов.

Николай Гнедич

Последняя песнь Оссиана

О источник ты лазоревый,
Со скалы крутой спадающий
С белой пеною жемчужного!
О источник, извивайся ты,
Разливайся влагой светлою
По долине чистой Лутау.
О дубрава кудреватая!
Наклонись густой вершиною,
Чтобы солнца луч полуденный
Не палил долины Лутау.
Есть в долине голубой цветок,
Ветр качает на стебле его
И, свевая росу утренню,
Не дает цветку поблекшему
Освежиться чистой влагою.
Скоро, скоро голубой цветок
Головою нерасцветшею
На горячу землю склонится,
И пустынный ветр полуночный
Прах его развеет по полю.
Звероловец, утром видевший
Цвет долины украшением,
Ввечеру придет пленяться им,
Он придет — и не найдет его! Так-то некогда придет сюда
Оссиана песни слышавший!
Так-то некогда приближится
Звероловец к моему окну,
Чтоб еще услышать голос мой.
Но пришлец, стоя в безмолвии
Пред жилищем Оссиановым,
Не услышит звуков пения,
Не дождется при окне моем
Голоса ему знакомого;
В дверь войдет он растворенную
И, очами изумленными
Озирая сень безлюдную,
На стене полуразрушенной
Узрит арфу Оссианову,
Где вися, осиротелая,
Будет весть беседы тихие
Только с ветрами пустынными.О герои, о сподвижники
Тех времен, когда рука моя
Раздробляла щит трелиственный!
Вы сокрылись, вы оставили
Одного меня, печального!
Ни меча извлечь не в силах я,
В битвах молнией сверкавшего;
Ни щита я не могу поднять,
И на нем напечатленные
Язвы битв, единоборств моих,
Я считаю осязанием.
Ах! мой голос, бывший некогда
Гласом грома поднебесного,
Ныне тих, как ветер вечера,
Шепчущий с листами топола. —
Всё сокрылось, всё оставило
Оссиана престарелого,
Одинокого, ослепшего! Но недолго я остануся
Бесполезным Сельмы бременем;
Нет, недолго буду в мире я
Без друзей и в одиночестве!
Вижу, вижу я то облако,
В коем тень моя сокроется;
Те туманы вижу тонкие,
Из которых мне составится
Одеяние прозрачное.О Мальвина, ты ль приближилась?
Узнаю тебя по шествию,
Как пустынной лани, тихому,
По дыханью кротких уст твоих,
Как цветов, благоуханному.
О Мальвина, дай ты арфу мне;
Чувства сердца я хочу излить,
Я хочу, да песнь унылая
Моему предыдет шествию
В сень отцов моих воздушную.
Внемля песнь мою последнюю,
Тени их взыграют радостью
В светлых облачных обителях;
Спустятся они от воздуха,
Сонмом склонятся на облаки,
На края их разноцветные,
И прострут ко мне десницы их,
Чтоб принять меня к отцам моим!..
О! подай, Мальвина, арфу мне,
Чувства сердца я хочу излить.Ночь холодная спускается
На крылах с тенями черными;
Волны озера качаются,
Хлещет пена в брег утесистый;
Мхом покрытый, дуб возвышенный
Над источником склоняется;
Ветер стонет меж листов его
И, срывая, с шумом сыплет их
На мою седую голову! Скоро, скоро, как листы его
Пожелтели и рассыпались,
Так и я увяну, скроюся!
Скоро в Сельме и следов моих
Не увидят земнородные;
Ветр, свистящий в волосах моих,
Не разбудит ото сна меня,
Не разбудит от глубокого! Но почто сие уныние?
Для чего печали облако
Осеняет душу бардову?
Где герои преждебывшие?
Рано, младостью блистающий?
Где Оскар мой — честь бестрепетных?
И герой Морвена грозного,
Где Фингал, меча которого
Трепетал ты, царь вселенныя?
И Фингал, от взора коего
Вы, стран дальних рати сильные,
Рассыпалися, как призраки!
Пал и он, сраженный смертию!
Тесный гроб сокрыл великого!
И в чертогах праотцев его
Позабыт и след могучего!
И в чертогах праотцев его
Ветр свистит в окно разбитое;
Пред широкими вратами их
Водворилось запустение;
Под высокими их сводами,
Арф бряцанием гремевшими,
Воцарилося безмолвие!
Тишина их возмущается
Завываньем зверя дикого,
Жителя их стен разрушенных.Так в чертогах праотеческих
Позабыт и след великого!
И мои следы забудутся?
Нет, пока светила ясные
Будут блеском их и жизнию
Озарять холмы Морвенские, —
Голос песней Оссиановых
Будет жить над прахом тления,
И над холмами пустынными,
Над развалинами сельмскими,
Пред лицом луны задумчивой,
Разливаяся гармонией,
Призовет потомка позднего
К сладостным воспоминаниям.

Иосиф Бродский

Мексиканский романсеро

Кактус, пальма, агава.
Солнце встает с Востока,
улыбаясь лукаво,
а приглядись — жестоко.

Испепеленные скалы,
почва в мертвой коросте.
Череп в его оскале!
И в лучах его — кости!

С голой шеей, уродлив,
на телеграфном насесте
стервятник — как иероглиф
падали в буром тексте

автострады. Направо
пойдешь — там стоит агава.
Она же — налево. Прямо —
груда ржавого хлама.

* * *

Вечерний Мехико-Сити.
Лень и слепая сила
в нем смешаны, как в сосуде.
И жизнь течет, как текила.

Улицы, лица, фары.
Каждый второй — усатый.
На Авениде Реформы —
масса бронзовых статуй.

Подле каждой, на кромке
тротуара, с рукою
протянутой — по мексиканке
с грудным младенцем. Такою

фигурой — присохшим плачем —
и увенчать бы на деле
памятник Мексике. Впрочем,
и под ним бы сидели.

* * *

Сад громоздит листву и
не выдает нас зною.
(Я не знал, что существую,
пока ты была со мною.)

Площадь. Фонтан с рябою
нимфою. Скаты кровель.
(Покуда я был с тобою,
я видел все вещи в профиль.)

Райские кущи с адом
голосов за спиною.
(Кто был все время рядом,
пока ты была со мною?)

Ночь с багровой луною,
как сургуч на конверте.
(Пока ты была со мною,
я не боялся смерти.)

* * *

Вечерний Мехико-Сити.
Большая любовь к вокалу.
Бродячий оркестр в беседке
горланит «Гвадалахару».

Веселый Мехико-Сити.
Точно картина в раме,
но неизвестной кисти,
он окружен горами.

Вечерний Мехико-Сити.
Пляска веселых литер
кока-колы. В зените
реет ангел-хранитель.

Здесь это связано с риском
быть подстреленным сходу,
сделаться обелиском
и представлять Свободу.

* * *

Что-то внутри, похоже,
сорвалось и раскололось.
Произнося «О, Боже»,
слышу собственный голос.

Так страницу мараешь
ради мелкого чуда.
Так при этом взираешь
на себя ниоткуда.

Это, Отче, издержки
жанра (правильней — жара).
Сдача медная с решки
безвозмездного дара.

Как несхоже с мольбою!
Так, забыв рыболова,
рыба рваной губою
тщетно дергает слово.

* * *

Веселый Мехико-Сити.
Жизнь течет, как текила.
Вы в харчевне сидите.
Официантка забыла

о вас и вашем омлете,
заболтавшись с брюнетом.
Впрочем, как все на свете.
По крайней мере, на этом.

Ибо, смерти помимо,
все, что имеет дело
с пространством, — все заменимо.
И особенно тело.

И этот вам уготован
жребий, как мясо с кровью.
В нищей стране никто вам
вслед не смотрит с любовью.

* * *

Стелющаяся полого
грунтовая дорога,
как пыльная форма бреда,
вас приводит в Ларедо.

С налитым кровью глазом
вы осядете наземь,
подломивши колени,
точно бык на арене.

Жизнь бессмысленна. Или
слишком длинна. Что в силе
речь о нехватке смысла
оставляет — как числа

в календаре настенном.
Что удобно растеньям,
камню, светилам. Многим
предметам. Но не двуногим.

Лев Толстой

Дурень (Стихи-сказка)

Задумал дурень
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень
Две избы пусты;
Глянул в подполье:
В подполье черти,
Востроголовы,
Глаза, что ложки,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют,
Костью бросают,
Деньги считают.
Дурень им молвил:
«Бог да на помочь
Вам, добрым людям».
Черти не любят, —
Схватили дурня,
Зачали бити.
Стали давити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то тоже:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Черти ушли бы,
Тебе бы, дурню,
Деньги достались
Заместо клада».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха.
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Четырех братов, —
Ячмень молотят.
Он братьям молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Как сграбят дурня
Четыре брата,
Зачали бити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил.
Ты бы им молвил:
«Бог вам на помочь,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
«Добро же, баба,
Ты, бабаряха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Семеро братьев
Матерь хоронят;
Все они плачут,
Голосом воют.
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
Сграбили дурня
Семеро братьев,
Зачали бити,
Стали таскати,
В грязи валяти,
Еле живого
Дурня пустили.
Идет он, дурень,
Домой да плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
То же ты слово
Не так бы молвил,
А ты бы молвил:
«Канун да ладан,
Дай же господь бог
Царство небесно,
Пресветлый рай ей».
Тебя бы, дурня,
Там накормили
Кутьей с блинами».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати;
Навстречу свадьба, —
Он им и молвил:
«Канун да ладан,
Дай господь бог вам
Царство небесно,
Пресветлый рай всем».
Скочили дружки,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Плетьми стегати,
В лицо хлестати.
Пошел, заплакал,
Идет да воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Дай господь бог вам,
Князю с княгиней,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
«Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Попался дурню
Навстречу старец.
Он ему молвил:
«Дай бог те, старцу,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
Как схватит старец
За ворот дурня,
Стал его бити,
Стал колотити,
Сломал костыль весь.
Пошел он, дурень,
Домой, сам плачет,
А мать бранити,
Жена журити,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Благослови мя,
Святой игумен».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
В лесу ходити.
Увидел дурень
В бору медведя, —
Медведь за елью
Дерет корову.
Он ему молвит:
«Благослови мя,
Святой игумен».
Медведь на дурня
Кинулся, сграбил,
Зачал коверкать,
Зачал ломати:
Едва живого
Дурня оставил.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет,
Матери скажет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил,
Ты бы зауськал,
Ты бы загайкал,
Заулюлюкал».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Идет он, дурень,
Во чистом поле, —
Навстречу дурню
Идет полковник.
Зауськал дурень,
Загайкал дурень,
Заулюлюкал.
Сказал полковник
Своим солдатам.
Схватили дурня, —
Зачали бити;
До смерти дурня
Тут и убили.

Хосе Де Эспронседа

К ночи

Привет тебе, Ночь покоя,
Ты мир обняла величаво,
В печальном тревогу смягчаешь,
Приятной твоей темнотой.

Ручей вдалеке серебрится,
Теперь он лепечет тихонько,
И между ветвями певуче
Неясный шуршит ветерок.

Гора затянулась тенями,
Лужайки окутались в сумрак,
И звезды прерывистым светом
Чуть светят, заполнив простор.

Печального ропота полны
Потоки широкого Моря,
И в призрачном белом свеченьи
Огни проскользают волной.

Река в равномерном величьи
Теченье окутала в траур,
И в поле цветистые краски
Смешались, смягченные мглой.

К ночлегу овец своих гонит
Усталый пастух торопливо,
И пахарь бодилом торопит
Лениво-тяжелых быков.

Того, кто окончил работу,
Ждет с ужином скромным супруга,
Здоровые, крепкие дети,
Уют пред живым очагом.

В твоем примиренном покое,
О, Ночь, все находят свой отдых,
И даже, кто горестный плачет,
Глаза осушаешь ты сном.

Какая услада молчанья,
Какая приязнь затемненья!
Как тихо в душе от сознанья,
Что вот она только с собой!

Угрюмый вещательный филин
Вдруг крикнет, и хриплый тот голос,
Дойдя от могилы к могиле,
На краткость прервет их покой.

Вон там, на возвышенной башне,
Чуть теплится, млея, лампада,
И черные шаткие тени
Встают, возникают кругом.

Но вот уж с серебряным дышлом
Луны восстает колесница,
И светом ее безмятежным
Залиты вершины холмов.

С величьем она выплывает,
И звезды пред нею бледнеют,
Лазурь вознесенного неба
Наполнена светлым лучом.

Источник скользит безмятежный,
И, в зеркале ясном, качаясь,
Сиянье дрожит отраженьем
Среди успокоенных вод.

Речное чуть зыбится лоно,
Рыбак нагибается в лодке,
И слышится стройная песня,
И чуть ударяет весло.

Поет соловей для супруги,
Изменчиво-разною песней
Ее он баюкает нежно,
Единственный в чаще лесной.

Порою над крышею дома,
Над крышею дома другого,
Восходят колонны из дыма,
И прорваны дымы Луной.

Сквозь ветви сплетенные густо,
Лучи пробираются робко,
И листья, их ток преломляя,
Их делают смутной волной.

И вдруг ветерок умиленный
Прошепчет, летя над цветами.
И тотчас струей благовонной
Полей преисполнен простор.

Случайное эхо в ущельях
Подхватит блуждающий голос,
Немедленно эхо другое
Торопится с той же игрой.

Молчанье, покой умягченный
Сливаются с звуком неясным,
И образ темнеющей Ночи
Желанен вдвойне оттого.

Привет, о, подруга печальных,
Тоску огорченного сердца
Смягчаешь ты нежным бальзамом,
И только в тебе есть покой.

Владимир Бенедиктов

На Новый 1857-й

Полночь бьет. — Готово!
Старый год — домой!
Что-то скажет новый
Пятьдесят седьмой? Не судите строго, —
Старый год — наш друг
Сделал хоть немного,
Да нельзя же вдруг. Мы и то уважим,
Что он был не дик,
И спасибо скажем, —
Добрый был старик. Не был он взволнован
Лютою войной.
В нем был коронован
Царь земли родной. С многих лиц унылость
Давняя сошла,
Царственная милость
Падших подняла. Кое-что сказалось
С разных уголков,
Много завязалось
Новых узелков. В ход пошли вопросы,
А ответы им,
Кривы или косы, —
Мы их распрямим. Добрых действий семя
Сеет добрый царь;
Кипятится время,
Что дремало встарь. Год как пронесется —
В год-то втиснут век.
Так вперед и рвется,
Лезет человек. Кто, измят дорогой,
На минутку стал,
Да вздремнул немного —
Глядь! — уж и отстал. Ну — и будь в последних,
Коль догнать не хват, —
Только уж передних
Не тяни назад! Не вводи в свет знанья
С темной стороны
Духа отрицанья,
Духа сатаны. Человек хлопочет,
Чтоб разлился свет, —
Недоимки хочет
Сгладить прошлых лет. Ну — и слава богу!
Нам не надо тьмы,
Тщетно бьют тревогу
Задние умы. ‘Как всё стало гласно! —
Говорят они. —
Это ведь опасно —
Боже сохрани! Тех, что мысль колышут,
Надо бы связать.
Пишут, пишут, пишут…
А зачем писать? Стало всё научно,
К свету рвется тварь,
Мы ж благополучно
Шли на ощупь встарь. Тьма и впредь спасла бы
Нас от разных бед.
Мы же зреньем слабы, —
Нам и вреден свет’. ~- Но друзья ль тут Руси
С гласностью в борьбе?
Нет — ведь это гуси
На уме себе! В маске патриотов
Мраколюбцы тут
Из своих расчетов
Голос подают. Недруг просвещенья
Вопреки добру
Жаждет воспрещенья
Слову и перу; В умственном движенье,
В правде честных слов —
‘Тайное броженье’
Видеть он готов. Где нечисто дело,
Там противен свет,
Страшно всё, что смело
Говорит поэт. Там, где руки емки
В гуще барыша,
Норовит в потемки
Темная душа, Жмется, лицемерит,
Вопиет к богам…
Только Русь не верит
Этим господам. Время полюбило
Правду наголо.
Правде ж дай, чтоб было —
Всё вокруг светло! Действуй, правду множа!
Будь хоть чином мал,
Да умом вельможа,
Сердцем генерал! Бедствий чрезвычайных
Не сули нам, гусь!
Нет здесь ковов тайных, —
Не стращай же Русь! Русь идет не труся
К свету через мглу.
Видно, голос гуся —
Не указ орлу. Русь и в ус не дует,
Полная надежд,
Что восторжествует
Над судом невежд, — Что венок лавровый
В стычке с этой тьмой
Принесет ей новый
Пятьдесят седьмой, — И не одолеют
Чуждых стран мечи
Царства, где светлеют
Истины лучи, — И разумной славы
Проблеснет заря
Нам из-под державы
Светлого царя.

Алексей Жемчужников

Литераторы-гасильники

«Свободе слова, статься может,
Грозит нежданная беда»…
Что ж в этом слухе их тревожит?
Что ропщут эти господа?
Корят стеснительные меры?
Дрожат за русскую печать?
Движенье умственное вспять
Страшит их, что ли?. Лицемеры!..
Великодушный их порыв
Есть ложь! Они, одной рукою
Успешно жертву придушив,
На помощь к ней зовут другою… Храни нас бог от мер крутых,
От кар сурового закона,
Чтобы под вечным страхом их
Народа голос не затих,
Как было то во время оно;
Но есть великая препона
Свободе слова — в нас самих!
Сперва восстанем силой дружной
На тех отступников из нас,
Которым любо или нужно,
Чтоб русский ум опять угас.
Начнем борьбу с преступным делом
И не дозволим впредь никак,
Чтобы свободной мысли враг,
С осанкой важной, с нравом смелым,
Со свитой сыщиков-писак
И сочиняющих лакеев,
Как власть имеющий, — возник
Из нас газетный Аракчеев,
Литературный временщик… Тому едва ли больше году
(Ведь бесцензурная печать
Уже нам мыслить и писать
Дала, так думалось, свободу!),
Когда б я, дерзкий, захотел
Представить очерк даже слабый
Народных язв и темных дел
На суд сограждан, — о, тогда бы
Какой я силой мог унять
И клевету, и обвиненья?
Чем опровергнуть подозренья?
Какие меры мог принять,
Чтобы писака современный
В какой-нибудь статье презренной,
Меня «изменником» назвав,
Значенье правды не ослабил;
Чтоб он моих священных прав
Быть «русским» ловко не ограбил;
Чтоб уськнуть он не смел толпу,
Иль крикнуть голосом победным
С сияньем доблести на лбу,
При сочетаньи с блеском медным;
Чтоб у него отнять предлог
Для намекающей морали;
Чтобы того, что уж жевали,
Он пережевывать не мог;
Чтоб он газетной этой жвачки
Не изблевал передо мной
Ни из-за денежной подачки,
Ни хоть «из чести лишь одной» *;
Чтоб он, как шарят по карманам,
Не вздумал лазить в душу мне
И, побывав на самом дне,
Представить опись всем изъянам;
Чтоб даже бы не рылся там
Для похвалы, что всё, мол, чисто,
Но в ней потом оставил сам
Следы и запах публициста?.Теперь как будто для ума
Есть больше воли и простора, -
Хоть наша речь еще не скоро
Освободится от клейма
Литературного террора…
Несли мы рабски этот гнет;
Привыкли к грубым мы ударам.
Такое время не пройдет
Для нашей нравственности даром…
И если мы когда-нибудь
Поднимем дружно чести знамя
И вступим все на светлый путь,
Который был заброшен нами;
И если ждет нас впереди
Родного слова возрожденье,
И станут во главе движенья
С душой высокою вожди, -
Всё ж не порвать с прошедшим связи!
Мы не вспомянем никогда
Ни этой тьмы, ни этой грязи
Без краски гнева и стыда!..
____________
* «Из чести лишь одной я в доме сем служу».
Так в одной рукописной поэме объясняет служанка позор своего общественного положения. (Примеч. автора.)

Александр Александрович Блок

Молитвы

Наш Арго!Андрей Белый
1.
Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерил!,
Вечно ждем трубы

Вечно — завтра. У решотки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.

Воздух полон воздыхании,
Грозовых надежд,
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.

Ангел розовый укажет,
Скажет: «Вот она:
Бисер нижет, в нити вяжет —
Вечная Весна».

В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
2.
Утренняя
До утра мы в комнатах спорим,
На рассвете один из нас
Выступает к розовым зорям —
Золотой приветствовать час.

Высоко он стоит над нами —
Тонкий профиль на бледной заре
За плечами его, за плечами —
Все поля и леса в серебре.

Так стоит в кругу серебристом,
Величав, милосерд и строг.
На челе его бледно-чистом
Мы читаем, что близок срок.
3.
Вечерняя
Солнце сходит на запад. Молчанье.
Задремала моя суета.
Окружающих мерно дыханье
Впереди — огневая черта.

Я зову тебя, смертный товарищ!
Выходи! Расступайся, земля!
На золе прогремевших пожарищ
Я стою, мою жизнь утоля.

Приходи, мою сонь исповедай,
Причасти и уста оботри…
Утоли меня тихой победой
Распылавшейся алой зари.
4.
Ночная
Они Ее видят!В. Брюсов
Тебе, Чей Сумрак был так ярок,
Чей Голос тихостью зовет, —
Приподними небесных арок
Все опускающийся свод.
Мой час молитвенный недолог —
Заутра обуяет сон.
Еще звенит в душе осколок
Былых и будущих времен.
И в этот час, который краток,
Душой измученной зову:
Явись! продли еще остаток
Минут, мелькнувших наяву!
Тебе, Чья Тень давно трепещет
В закатно-розовой пыли!
Пред Кем томится и скрежещет
Суровый маг моей земли!
Тебя — племен последних Знамя,
Ты, Воскрешающая Тень!
Зову Тебя! Склонись над нами!
Нас ризой тихости одень!
5.
Ночная
Спи. Да будет твой сон спокоен.
Я молюсь. Я дыханью внемлю.
Я грущу, как заоблачный воин,
Уронивший панцырь на землю.

Бесконечно легко мое бремя
Тяжелы только эти миги.
Все снесет золотое время:
Мои цепи, думы и книги.

Кто бунтует — в том сердце щедро
Но безмерно прав молчаливый.
Я томлюсь у Ливанского кедра,
Ты — в тени под мирной оливой.

Я безумец! Мне в сердце вонзили
Красноватый уголь пророка!
Ветви мира тебя осенили.
Непробудная… Спи до срока.

Март—апрель 1904

Иосиф Бродский

Развивая Платона

I

Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река
высовывалась бы из-под моста, как из рукава — рука,
и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,
как Шопен, никому не показывавший кулака.

Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран-
тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере
бормотал бы, сжав зубы от ненависти: «баран».

В этом городе был бы яхт-клуб и футбольный клуб.
По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб
я узнавал бы о наступлении воскресенья
и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.

Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой
там, где нога продолжает начатое головой.
Изо всех законов, изданных Хаммурапи,
самые главные — пенальти и угловой.

II

Там была бы Библиотека, и в залах ее пустых
я листал бы тома с таким же количеством запятых,
как количество скверных слов в ежедневной речи,
не прорвавшихся в прозу, ни, тем более, в стих.

Там стоял бы большой Вокзал, пострадавший в войне,
с фасадом, куда занятней, чем мир вовне.
Там при виде зеленой пальмы в витрине авиалиний
просыпалась бы обезьяна, дремлющая во мне.

И когда зима, Фортунатус, облекает квартал в рядно,
я б скучал в Галерее, где каждое полотно
— особливо Энгра или Давида —
как родимое выглядело бы пятно.

В сумерках я следил бы в окне стада
мычащих автомобилей, снующих туда-сюда
мимо стройных нагих колонн с дорическою прической,
безмятежно белеющих на фронтоне Суда.

III

Там была бы эта кофейня с недурным бланманже,
где, сказав, что зачем нам двадцатый век, если есть уже
девятнадцатый век, я бы видел, как взор коллеги
надолго сосредотачивается на вилке или ноже.

Там должна быть та улица с деревьями в два ряда,
подъезд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда;
и портрет висел бы в гостиной, давая вам представленье
о том, как хозяйка выглядела, будучи молода.

Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах,
не имеющих отношенья к ужину при свечах,
и огонь в камельке, Фортунатус, бросал бы багровый отблеск
на зеленое платье. Но под конец зачах.

Время, текущее в отличие от воды
горизонтально от вторника до среды,
в темноте там разглаживало бы морщины
и стирало бы собственные следы.

IV

И там были бы памятники. Я бы знал имена
не только бронзовых всадников, всунувших в стремена
истории свою ногу, но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на

населении города. И с присохшей к губе
сигаретою сильно заполночь возвращаясь пешком к себе,
как цыган по ладони, по трещинам на асфальте
я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.

И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж,
подрывную активность, бродяжничество, менаж-
а-труа, и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала,
тыча в меня натруженными указательными: «Не наш!» —

я бы втайне был счастлив, шепча про себя: «Смотри,
это твой шанс узнать, как выглядит изнутри
то, на что ты так долго глядел снаружи;
запоминай же подробности, восклицая «Vive la Patrie!»

Николай Некрасов

Амур-Анакреон

Зафна, Лида и толпа греческих девушек.ЗафнаЧто ты стоишь? Пойдем же с нами
Послушать песен старика!
Как, струн касаяся слегка,
Он вдохновенными перстами
Умеет душу волновать
И о любви на лире звучной
С усмешкой страстной напевать.ЛидаОставь меня! Певец докучный,
Как лунь, блистая в сединах,
Поет про негу, славит младость —
Но нежных слов противна сладость
В поблеклых старости устах.ЗафнаТебя не убедишь словами,
Так силой уведем с собой.
(К подругам)
Опутайте ее цветами,
Ведите узницу со мной.——Под ветхим деревом ветвистым
Сидел старик Анакреон:
В честь Вакха лиру строил он.
И полная, с вином душистым,
Обвита свежих роз венцом,
Стояла чаша пред певцом.
Вафил и юный, и прекрасный,
Облокотяся, песни ждал;
И чашу старец сладострастный
Поднес к устам — и забряцал…
Но девушек, с холма сходящих,
Лишь он вдали завидел рой,
И струн, веселием горящих,
Он звонкий переладил строй.ЗафнаПевец наш старый! будь судьею:
К тебе преступницу ведем.
Будь строг в решении своем
И не пленися красотою;
Вот слушай, в чем ее вина:
Мы шли к тебе; ее с собою
Зовем мы, просим; но она
Тебя и видеть не хотела!
Взгляни — вот совести укор:
Как, вдруг вся вспыхнув, покраснела
И в землю потупила взор!
И мало ли что насказала:
Что нежность к старцу не пристала,
Что у тебя остыла кровь!
Так накажи за преступленье:
Спой нежно, сладко про любовь
И в перси ей вдохни томленье.——Старик на Лиду поглядел
С улыбкой, но с улыбкой злою.
И, покачав седой главою,
Он тихо про любовь запел.
Он пел, как грозный сын Киприды
Своих любимцев бережет,
Как мстит харитам за обиды
И льет в них ядовитый мед,
И жалит их, и в них стреляет,
И в сердце гордое влетя,
Строптивых граций покоряет
Вооруженное дитя…
Внимала Лида, и не смела
На старика поднять очей
И сквозь роскошный шелк кудрей
Румянца пламенем горела.
Всё пел приятнее певец,
Всё ярче голос раздавался,
В единый с лирой звук сливался;
И робко Лида, наконец,
В избытке страстных чувств вздохнула,
Приподняла чело, взглянула…
И не поверила очам.
Пылал, юнел старик маститый,
Весь просиял; его ланиты
Цвели как розы; по устам
Любви улыбка пробегала —
Усмешка радостных богов;
Брада седая исчезала,
Из-под серебряных власов
Златые выпадали волны…
И вдруг… рассеялся туман!
И лиру превратя в колчан,
И взор бросая, гнева полный,
Грозя пернатого стрелой,
Прелестен детской красотой,
Взмахнул крылами сын Киприды
И пролетая мимо Лиды,
Ее в уста поцеловал.
Вздрогнула Лида и замлела,
И грудь любовью закипела,
И яд по жилам пробежал.Между 1826 и 1829ст. 2 Послушать песни старика
ст. 39 Вот видишь совести укор
ст. 42 И мало ли что ни сказалаПервоначально: ст. 15 Запутайте ее цветами
ст. 63-64 [И] все приятней [пел] певец,
[И] ярче голос раздавался
ст. 71-73 Старик пылал, лицо юнело,
[В лучах божественных яснело;
По расцветающим] устам.Сын Киприды (ант. миф.) — Амур. Киприда — одно из имен Афродиты, богини красоты и любви.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Праздник восхода Солнца

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.


Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.

Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.

2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Генрих Гейне

Ратклиф

Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.

Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.

Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.

Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:

«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».

Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.

Константин Константинович Случевский

Когда беспомощным я был еще младенцем )

Когда беспомощным я был еще младенцем,
Я страх неведомый испытывал порой.
То не был страх ни ведьм, ни приведений,
Но что-то вдруг в таинственной ночи
Со мной ужасное во тьме происходило.
Казалось мне, что ночь и тишина
Каким-то трепетом нежданно наполнялись,
Кругом мне слышался глухой и странный шум,
Как будто близкие и дальние предметы
Живыми делались таинственным путем;
Все угрожало мне бедою непонятной,
И в очи злобная глядела темнота...
Исполнен ужаса, я вскрикивал невольно
И с нежной ласкою знакомая рука,
Испуг младенческий с заботой отгоняя,
К моей встревоженной склонялась голове.
«Здоров ли ты» — я слышал голос тихий,
«Ты страшный сон, должно быть, увидал!
Засни скорей, не бойся, будь мужчиной;
Я здесь с тобой, я сон твой стерегу...»
И, слыша звук и голос одобренья,
Я крепким сном спокойно засыпал.
Когда я юношею стал самолюбивым
И, чем-нибудь нежданно огорчен,
Был часто полн и гнева, и досады,
С тревогой юною не в силах совладать;
Когда печаль мне душу леденила,
Я к другу старшему, мне данному судьбой,
Нес сердце, полное борьбою и сомненьем,
И, помню, звук спокойных, мудрых слов
Вновь укреплял ослабнувшую волю
И с жизнью светлою опять меня мирил.
Любовь мне пылкие обятья раскрывала,
Неся забвение, лобзанье и восторг.
Когда теперь, возросши зрелым мужем,
Своей дорогою я медленно бреду,
В судьбе скитальческой теряя пыл душевный,
Когда теперь ни ночи темнота,
Ни гнев, ни страсть, ни тайный яд обиды
Моей души ддо дна не шевелят,
Теперь я чувствую порой печаль иную
Всех прежних недугов изведанных страшней.
Она страшна, как зарево пожара,
Как ночь бессонная, медлительно нема.
В ней скрыто тайное о чем-то сожаленье,
Какой-то внутренний, отчаянный призыв
И горькая, как слезы, безнадежность...
Друзей отзывчивых я больше не ищу,
Мою печаль никто делить не может;
Я должен быть, я знаю, одинок...
И вот теперь, в минуту бурь душевных,
Отраду новую нашел я для себя.
Есть книга чудная, заветная со мною;
В ней мысль высокая, любовь и простота
В словах божественных так чудно сочетались,
Такая светлая разлита красота,
Что в миг отчаянья, чуть книгу я раскрою,
Ответным трепетом дрожат мои уста...
И одиночества я полного не знаю,
Печаль смиряется, исполнена мольбой,
И друга верного я сердцем ощущаю,
Его я чувствую и слышу за собой.

Копенгаген.

Николай Платонович Огарев

Истина

Смерть всему конец!—вещали;
Нет за гробом ничего.
Жизни сомкнуты; скрижали.
Век напрасно мы страдали:
Жил наш дух—и нет его.
Слезы радости, печали
Мы напрасно проливали —
Нет за гробом ничего.
Нет поэзии, нет славы:
Безотчетно зло, добро…
Все—пустыя лишь забавы;
Нам надеяться нет права —
Брось, поэт, твое перо.
Сны, мечты твои—отрава.
Случай—жизни всей, держава.
Брось, поэт, твое перо.
Вдохновения порывы,
Сердца жар, восторг души,
Тайных песней переливы!..
Все обманчиво, все лживо —
Лучше вовсе не пиши.
Жить нам нужно торопливо.
Коль за гробом мы, не живы,
Лучше вовсе не пиши.
Добродетели нет цели:
Где же истину найти?
Все идут от колыбели
По истертому пути.
Гроб есть цель—в земле истлели, —
Песнь печальную, пропели!…
Где же истину найти!..
Смерть всему конец—земному;.
Но за гробом—новый мир.
Здесь я беден, слаб и сир;
Но туда, к родному дому,
Я пойду на отчий пир.
Не напрасны слезы, муки:
Дух наш вечен, гений жив;
Будут славить наши внуки
Вдохновения порыв, _
Лиры сладостные звуки,
Светлой; песни перелив…..
Отблеск мира вечной славы,
О Поэзия—ты свет!..
Есть, поверь мне, о Поэт,
Под тенистою дубравой,
Есть отрадный, истый, правый,
Неизгладимый завет,
Есть востока золотистый,
Благотворно теплый луч;
Двери рая, жизни чистой,
Драгоценный он нам ключ.
Есть поверь мне, край незримый,
Есть блаженная страна,…
Где наш дух, неуловимый,
Пробуждается от сна,
Где не знает он преграды,
Где все радость и весна,
Где венец,—венец награды,
Сердцу—мир и тишина.
Там поэт, здесь безнадежный,
Свой откроет идеал.
Мрачный здесь, в тоске мятежной.
Он изгнанником страдал.
Добродетели значенье
Он постигнет в полноте:
Было здесь к добру влеченье,
Там добро—на высоте.
Светозарна в горнем мире
Дивных песней сторона…
Льется там по звучной лире,
Свежей радости полна,
Всей гармонии волна…
Там, в сияющем эфире,
Бедный в хубище—в порфире, —
Справедливость отдана.
Угнетенным есть свобода
И недужному—цвет сил.
Что до знатности? до рода?
До богатства?—Суд решил:
Всех равняет прах могил.
Важно то лишь, кто как жил.
Там любви неодолимой
Пламя чистое горит.
Голос нежный говорит:
"Приходи,, народ любимый,
«Время тяжкое сниму.»
Кроток я, смирен душою,
"Ваши слезы я пойму,
"Вас любовью обойму;
"Иго легкое, благое
«Дам народу моему».
Кто же ты? твой голос мира.
И святой любови полн.
Кто же ты? народов мира
Пред тобой громада волн…
Ты—Судья, равно доступный;
И владыкам, и рабам;
Неизменный, неподкупный,
Ты один—судья всем нам.
Наша жизнь ты—наша слава;
Наш предел ты—наш конец;
Сердца нашего держава,
Духа нашего венец.
Струн коснулся чудный трепет:
Мудрость вечную пою,
Песнь моя—младенца лепет.
Лучше лиру разобью…
Вижу Истину мою.
Ваш Ратник.

Николай Некрасов

Изгнанник

Еще младенцу в колыбели
Мечты мне тихо песни пели,
И с ними свыклася душа,
Они, чудесной жизни полны,
Ко мне нахлынули как волны,
Напевом слух обворожа.
Вскипело сердце дивным даром,
Заклокотал огонь в груди,
И дух, согретый чистым жаром,
Преград не ведал на пути.
Отозвались желанья воле;
Однажды ею подыша,
В мир, мне неведомый дотоле,
Рванулась пылкая душа.
Отважно я взглянул, сын праха,
В широкий, радужный эфир;
Сроднилось сердце с ним без страха,
И разлюбил я дольний мир.
И долго там, в стране лазурной,
Его чуждаясь, пробыл я
И счастье пил из полной урны
Полуземного бытия.
Мое сродство с подлунным миром,
Казалось, рушилось навек;
Я, горним дышащий эфиром,
Был больше дух, чем человек…
Но пробил час — мечты как тени
Исчезли вдруг в туманной мгле,
И после сладких сновидений
Я очутился на земле.
Тогда рука судьбы жестоко
Меня к земному пригнела,
Оковы врезались глубоко,
А жизнь за муками пришла.
Печально было пробужденье,
Я молча слезы проливал,
И вот, посланник провиденья,
Незримый голос мне сказал:
«Ты осужден печать изгнанья
Носить до гроба на челе,
Ты осужден ценой страданья
Купить в стране очарованья
Рай, недоступный на земле.
В тюрьме, за крепкими замками,
Бледнеет мысль, хладеет ум,
Но ты железными цепями
Окуй волненье мрачных дум;
Не доверяй души сомненью,
За горе жизни не кляни,
Молись святому провиденью
И веру в господа храни.
Над ложем слез, как вестник славы,
Взойдет предсмертная заря,
И воспаришь ты величаво
В обитель горнего царя,
В свою небесную отчизну…»
Умолк. И ожил я душой,
И заглушили укоризну
Слова надежды золотой… И с той поры, изгнанник бедный,
Одной надеждой я живу,
Прошедшей жизни очерк бледный
Со мной во сне и наяву.
Порой, знакомый голос слыша,
Я от восторга трепещу,
Хочу лететь, подняться выше,
Но цепь звенит мне: «Не пущу!»
И я припомню, что в оковы
Меня от неба низвели,
Но проклинать в тоске суровой
Не смею жизни и земли.
И жизнь ли — цепь скорбей, страданий,
В которой каждое звено
Полно язвительных мечтаний
И ядом слез отравлено?
Наш мир — он место дикой брани,
Где каждый бьется сам с собой:
Кто — веры сын — с крестом во длани,
Кто в сердце с адскою мечтой.
Земля — широкая могила,
Где спор за место каждый час,
Пока всевластной смерти сила
Усопшим поровну не даст.Я похоронен в сей могиле,
Изгнанник родины моей,
Перегорел мой дух в горниле
Земных желаний и страстей.
Но я к страданьям приучился,
Всегда готовый встретить смерть,
Не жить здесь в мире я родился,
Нет, я родился умереть…
Счастливцу прежде без границы,
Теперь отрадно мне страдать,
Полами жесткой власяницы
Несчастий пот с чела стирать.
Я утешительного слова
В изгнаньи жизни не забыл,
Я видел небо без покрова,
Награды горние вкусил;
И что страданья перед ними!
Навек себя им отдаю,
Когда я благами земными
Куплю на небе жизнь мою
И, не смутясь житейской битвой,
Окончу доблестно свой век.
С надеждой, верой и молитвой
Чего не может человек?..

Николай Андреевич Маркевич

Битва

Что вижу я? Что на долину,
Покинуть горную вершину,
Как буря мрачная летит?
Вы слышите-ли конский топот,
Звук голосов, нестройный ропот?
Шумят знамена, медь звучит,
Железо движется, сверкает…
Кто зрел как блещут небеса,
Когда, врываяся в леса,
Их пламень быстрый пожирает
И в тусклом зеркале воды
Являет зарева ряды?
Так строй, усеянный штыками,
От жарких солнечных лучей
Бросает зарево рядами
И блеск ужасный для очей.
Как на равнине вод глубоких
Сбирается густой туман, —
Так это всех соседних стран,
От стран и ближних и далеких,
На клич войны притек народ;
Смешенье голосов нестройных,
Как перед бурей ропот вод
В пучинах моря неспокойных.
Равно станицы журавлей
Под небом носятся рядами,
И стелют тень среди степей
Своими шумными крылами.
Они, подемлясь в вышину,
Друг друга так перекликают.
И всю воздушную страну
Нестройным криком наполняют,
Внимайте: всадники летят,
Земля ревет под их ногами;
Их топот вторится стократ,
Густая пыль летит столпами.
Когда река наводнена
Дождями бурными Зевеса,
Так, бросил берега, она
Стремится с громом к чащи леса,
Так домы с основанья рвет,
Так на хребте своем несет
В стремленье вековыя сосны,
Уничтожает плодоносны
Сады, равнины и поля;
Препятствия встречая, воет,
Клубится с ревом, камни роет;
Гудет под тяжестью земля.
Грозою свергнувшись с стремнины,
Уносит за собой плотины,
Деревья, с корнями кусты.
Заборы крепкие, мосты,
И все прибрежныя долины
Покрывши мутною волной,
Подемлет ил тяжелый, черной,
Чтоб с ним от высоты нагорной
Достигнуть глубины морской.
Огни смертельные сверкнули,
Войска идут, они сошлись;
И вдруг—с ужасным свистом пули
Средь блесков молний понеслись.
Так тучи давит вихор сильный,
И град стремится изобильный.
Картечи, ядра с двух сторон
Летят, и в воздухе встречаясь,
О стал оружий ударяясь,
Дают глухой и томный звон,
Повсюду слышен запах серный;
Распространился смрадный дым;
Клубяся облаком густым,
Он покрывает луг безмерный.
Взгляните: туловище в прах,
Затрепетав, гремя, валится;
Взгляните: с ропотом в устах
Открыв глаза, глава катится;
На крыльях ветряных в огонь
Там всадника уносить конь,
Но меч, во грудь его вонзенный
Свалил его, и збруи стук
Продлил глухой подземный звук,
Как рев волкана протяженный;
Разсекши воздух, там рука
Ядром отделена от тела,
Одета в дымны облака,
Не уронив меча взлетела;
Тут кровь горячею струей,
В земле прорезав путь, стремится;
Над нею пар, и с ней живой
Под мертвецами шевелится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Максим Горький

Стихотворения

Прощай!
Прощай! Я поднял паруса
И встал со вздохом у руля,
И резвых чаек голоса
Да белой пены полоса —
Все, чем прощается земля
Со мной… Прощай!
Мне даль пути грозит бедой,
И червь тоски мне сердце гложет,
И машет гривой вал седой…
Но—море всей своей водой
Тебя из сердца смыть не может!..
О, нет!.. Прощай!
Не замедляй последний час,
Который я с тобой вдвоем
Переживал уже не раз!
Нет, больше он не сблизит нас,
Напрасно мы чего-то ждем…
Прощай!
Зачем тебя я одевал
Роскошной мантией мечты?
Любя тебя,—я сознавал,
Что я себе красиво лгал
И что мечта моя—не ты!
Зачем? Прощай!
Любовь—всегда немного ложь,
И правда вечно в ссоре с ней;
Любви достойных долго ждешь,
А их все нет… И создаешь
Из мяса в тряпках—нежных фей…
Прощай!
Прощай! Я поднял паруса
И встал со вздохом у руля,
И резвых чаек голоса
Да белой пены полоса —
Все, чем прощается земля
Со мной… Прощай!
В Черноморье
Знойно. Тихо… Чудный вид!
Там, далеко,—море спит.
С берегов же в волны пали
Тени тонких миндалей,
И чинары в них купали
Зелень пышную ветвей;
И в прибрежной белой пене,
Как улыбка—эти тени, —
Как улыбка старых гор,
Чьи угрюмые вершины
Вознеслись туда, в пустынный,
Голубой небес простор,
Где суровый их гранит
От земли туманом скрыт.
Важно, молча и сурово
В бархат неба голубого
Смотрят главы старых гор,
Сизой дымкою обяты.
И пугают мысль и взор
Их крутые к морю скаты.
Им в дали небес не слышны
Вздохи волн и пены пышной —
Этот стройный плеск и шум,
Полный нежной, сладкой ложью,
Шум, притекший к их подножью,
Чтоб нарушить мир их дум.
Но, безмолвны и угрюмы,
Схоронили скалы думы
Глубоко в гранит сырой.
И, одеты облаками,
Так стоят они, веками
Тешась шумной волн игрой.
В мягком пухе нежной пены
Волны скалам, как сирены,
Что-то нежно так поют,
Но в ответ на их набеги
Тайн суровые ковчеги
Ничего им не дают:
Ни намека, ни полслова,
Ничего из тайн былого…
Между камня выползали
Полусонные кусты
Роз, жасминов и азалий,
И кадили их цветы
Душной, сочною истомой
Небесам, обятым дремой,
Морю, серым грудам скал,
На которых чинно в ряд
Сели чайки и следят:
Не дарит ли их тот вал,
Что пришел из дали зыбкой,
Золотистой, вкусной рыбкой?
Но седой,—на эти груды
Набегая,—им дарил
Только брызги-изумруды
И о чем-то говорил…
И, взмахнувши гребнем белым,
Вновь бросал движеньем смелым
Разноцветных брызг каскад.
А ему с вершины горной
Лысый гриф свой крик задорный
Вниз кидал… И вал назад
Уходил, кипя сердито,
О твердыни скал разбитый.
Моря даль—покрыта сонной
Дымкой нежного опала.
Глубиной своей бездонной
В волны небо там упало
И смешалось с ними странно.
Мягко эти два титана,
Оба полны южным зноем,
Грудь на грудь друг другу пали,
Обнялись, слились—и спали.
И не видным глазу роем
Там, по светлой синей выси,
Надо мной в ту даль неслися
Грез гирлянды…
В чудном сне
Сам я жил,—казалось мне…

Константин Бальмонт

Звезда пустыни

Иногда в пустыне возникают голоса, но никто не знает, откуда они.
Слова одного бедуина
1
О, Господи, молю Тебя, приди!
Уж тридцать лет в пустыне я блуждаю,
Уж тридцать лет ношу огонь в груди,
Уж тридцать лет Тебя я ожидаю.
О, Господи, молю Тебя, приди!
Мне разум говорит, что нет Тебя,
Но слепо я безумным сердцем верю,
И падаю, и мучаюсь, любя.
Ты видишь, я душой не лицемерю,
Хоть разум мне кричит, что нет Тебя!
О, смилуйся над гибнущим рабом!
Нет больше сил стонать среди пустыни,
Зажгись во мраке огненным столбом,
Приди, молю Тебя, я жду святыни.
О, смилуйся над гибнущим рабом!
2
Только что сердце молилось Тебе,
Только что вверилось темной судьбе, —
Больше не хочет молиться и ждать,
Больше не может страдать.
Точно задвинулись двери тюрьмы,
Душно мне, страшно от шепчущей тьмы,
Хочется в пропасть взглянуть и упасть,
Хочется Бога проклясть.
3
О, Даятель немых сновидений,
О, Создатель всемирного света,
Я не знаю Твоих откровений,
Я не слышу ответа.
Или трудно Тебе отозваться?
Или жаль Тебе скудного слова?
Вот уж струны готовы порваться
От страданья земного.
Не хочу славословий заемных, —
Лучше крики пытаемых пленных,
Если Ты не блистаешь для темных,
И терзаешь смиренных!
4
О, как Ты далек! Не найти мне Тебя, не найти!
Устали глаза от простора пустыни безлюдной.
Лишь кости верблюдов белеют на тусклом пути,
Да чахлые травы змеятся над почвою скудной.
Я жду, я тоскую Вдали вырастают сады.
О, радость! Я вижу, как пальмы растут, зеленея.
Сверкают кувшины, звеня от блестящей воды.
Все ближе, все ярче! — И сердце забилось, робея
Боится и шепчет «Оазис!» — Как сладко цвести
В садах, где, как праздник, пленительна жизнь молодая.
Но что это? Кости верблюдов лежат на пути!
Все скрылось Лишь носится ветер, пески наметая.
5
Но замер и ветер средь мертвых песков,
И тише, чем шорох увядших листов,
Протяжней, чем шум Океана,
Без слов, но, слагаясь в созвучия слов,
Из сфер неземного тумана,
Послышался голос, как будто бы зов,
Как будто дошедший сквозь бездну веков
Утихший полет урагана.
6
«Я откроюсь тебе в неожиданный миг,
И никто не узнает об этом,
Но в душе у тебя загорится родник,
Озаренный негаснущим светом
Я откроюсь тебе в неожиданный миг
Не печалься Не думай об этом
Ты воскликнул, что Я бесконечно далек,
Я в тебе, ты во Мне, безраздельно
Но пока сохрани только этот намек: —
Все — в одном Все глубоко и цельно.
Я незримым лучом над тобою горю,
Я желанием правды в тебе говорю».
7
И там, где пустыня с Лазурью слилась,
Звезда ослепительным ликом зажглась
Испуганно смотрит с немой вышины, —
И вот над пустыней зареяли сны.
Донесся откуда-то гаснущий звон,
И стал вырастать в вышину небосклон.
И взорам открылось при свете зарниц,
Что в небе есть тайны, но нет в нем границ.
И образ пустыни от взоров исчез,
За небом раздвинулось Небо небес.
Что жизнью казалось, то сном пронеслось,
И вечное, вечное счастье зажглось.

Аполлон Николаевич Майков

Игры

Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
И лик его сиял, торжественный и строгой.
С угрюмой радостью, казалось, он взирал,
Спокоен, холоден, на страшные забавы,
Как кровожадный тигр добычу раздирал
И злился в клетке барс, почуя дух кровавый.
Близ старца юноша, смущенный шумом игр,
Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!
О, проклят будь народ без чувства, без любови,
Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»
— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! Привык
Рукоплескать одним я стройным лиры звукам,
Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»
— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.
— «Злодейство хладное душе невыносимо!»
— «А я благодарю богов-пенатов Рима».
— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье —
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!
Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?
Достойны их они, достойны поруганья!»

Иосиф Бродский

Темза в Челси

I

Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
неколёсный транспорт ползёт по Темзе,
как по серой дороге, извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделением, что прежде, и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
пяринца Альберта; и, говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.

II

Бесконечная улица, делая резкий крюк,
выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят, словно в очереди за мелкой
осетриной волн; это всё, на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек, способный взглянуть на сто
лет вперёд, узреет побуревший портик,
который вывеска «бар» не портит,
вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тэйт.

III

Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
для него не преграда, ни кепка или корона.
Лишь у тех, кто зонты производит, есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днём, когда вашей спины настичь
даже тень не в силах и на исходе деньги,
в городе, где, как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно, глядя в газету, столкнуться со
статьей о прохожем, попавшим под колесо;
и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
с облегченьем подумать: это не про меня.

IV

Эти слова мне диктовала не
любовь и не Муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лёжа лицом к стене.
«Как ты жил в эти годы?» — «Как буква „г“ в „ого“».
«Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне».
«Что ты любишь на свете сильнее всего?» —
«Реки и улицы — длинные вещи жизни».
«Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима.
Я катался на санках, меня продуло».
«Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма;
но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».

V

Воздух живёт той жизнью, которой нам не дано
уразуметь — живёт своей голубою,
ветреной жизнью, начинаясь над головою
и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы, кровлю, её свинец;
это — начало большого сырого мира,
где мостовая, которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта.
Больше не во что верить, опричь того, что
покуда есть правый берег у Темзы, есть
левый берег у Темзы. Это — благая весть.

VI

Город Лондон прекрасен, в нём всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нём спишь, номера телефонов прежней
и бегущей жизни, слившись, дают цифирь
астрономической масти. И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
«занято»; и этот звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.

Генрих Гейне

Ослы-избиратели

Наскучила скоро свобода. Тогда
В собраньях, на сходках несчетных
Диктатора вдруг пожелала иметь
Республика разных животных.

Они к избирательной урне сошлись,
Трактуя, шумя бесшабашно;
Интриги коварные пущены в ход,
Дух партий свирепствовал страшно.

Собраньем ослов управлял комитет
Из старцев; они отличались
Все тем, что кокарды трех наших цветов
На их головах красовались.

Хотя небольшая, но партия там
Была и старшин лошадиных;
Но голос не смела она подавать,
Боясь диких криков ослнных.

Когда же какой-то осел предложил —
О, ужас! — коня в кандидаты,
Один вислоухий его перебил:
«Изменник! Названье осла ты

Срамишь — нет ослиной кровинки в тебе…
Готов об заклад я побиться,
Что ты не осел, что тебя родила
Французской земли кобылица.

Иль ты происходишь от зебры — готов
Я это поддерживать мненье;
Затем по гнусливому голосу ты
Еврейского происхожденья.

Но если все это неправда — осел
Ты только сухой и холодный,
И чужды тебе глубь ослиной души,
Ее мистицизм благородный.

А мне эти чувства ослиные — мне
Всего они в мире дороже;
Осел я, и каждый мой волос в хвосте —
Осел совершеннейший тоже.

Не римлянин я, не из рода славян,
Немецкий осел я природный,
Как предки мои — очень умный народ,
Устойчивый и благородный.

Их жизнь протекала вдали от всего,
Что́ дерзко, порочно, зазорно;
Они ежедневно таскали мешки
На мельницу бодро, покорно.

Но предки не умерли. Кости лишь их
Зарыты в лесу иль в долине,
Но сами они, улыбаясь, глядят
На нас с высоты и доныне.

О, предки-ослы! Мы на вас походить
Желаем во всем, без сомненья,
С тропинки ослиного долга боясь
Сойти на стезю заблужденья.

Какое блаженство родиться ослом,
Таких вислоухих быть внуком!..
Кричать я готов со всех крыш: я осел!
И волю дать радостным звукам.

Отец мой был рослый немецкий осел,
Каких нынче встретите мало;
Немецким ослиным одним молоком
Меня моя мамка питала.

Я кровный осел и отцам подражать
Желаю во всем и повсюду;
Ослячество мило и дорого мне,
Ему изменять я не буду.

И так как осел я, то вам мой совет:
Среди вислоухих героев
Осла непременно избрать в короли,
Ослиное царство устроив.

Мы — все поголовно ослы! Лошадям
Нигде не дадим мы прохода…
Да здравствует многие годы, ура,
Король из ослиного рода!..»

Витийствовал так патриот, и кругом
Пошел одобрения ропот;
Копыт не жалели ослы, и слился
С их ревом ослиный их топот.

Увенчанный свежим дубовым венком,
Оратор безмолвно, серьезно
Кивал в благодарность седой головой,
Махая хвостом грациозно.

Николай Карамзин

Соловей

Что в роще громко раздается
При свете ясныя луны?
Что в сердце, в душу сладко льется
Среди ночныя тишины,
Когда безмолвствует Природа
И звезды голубого свода
Сияют в зеркале ручья?
Что в грудь мою тоску вселяет
И дух мой кротко восхищает?..
Глас нежный, милый соловья!

Певец любезный, друг Орфея!
Кому, кому хвалить тебя,
Лесов зеленых Корифея?
Ты славишь громко сам себя.
Натуру в гимнах прославляя,
Свою любезнейшую мать,
И равного себе не зная,
Велишь ты зависти — молчать!

Ах! много в роще песней слышно;
Но что они перед твоей?
Как Феб златый, являясь пышно
На тверди, славою своей
Луну и звезды помрачает,
Так песнь твоя уничтожает
Гармонию других певцов.
Поет и жаворонок в поле,
Виясь под тенью облаков;
Поет приятно и в неволе
Любовь малиновка* весной;
Веселый чижик, коноплянка.
Малютка пеночка, овсянка,
Щегленок, редкий красотой,
Поют и нежно и согласно
И тешат слух; но всё не то —
Их пение одно прекрасно,
В сравнении с твоим — ничто!
Они одно пленяют чувство,
А ты приводишь всё в восторг;
Они суть музы, ты их бог!

Какое чудное искусство!
Сперва как дальняя свирель
Петь тихо, нежно начинаешь
И всё к вниманию склоняешь;
Сперва приятный свист и трель —
Потом, свой голос возвышая
И чувство чувством оживляя,
Стремишь ты песнь свою рекой:
Как волны мчатся за волной,
Легко, свободно, без преграды,
Так быстрые твои рулады
Сливаются одна с другой;
Гремишь… и вдруг ослабеваешь;
Журчишь, как томный ручеек;
С любезной кротостью вздыхаешь,
Как нежный майский ветерок…
Из сердца каждый звук несется
И в сердце тихо отдается…

Так страстный, счастливый супруг
(Любовник пылкий, верный друг)
Супруге милой изъясняет
Свою любовь, сердечный жар.
Твой громкий голос удивляет —
Он есть Природы чудный дар, —
Но тихий, в душу проницая
И чувства нежностью питая,
Еще любезнее сто раз.

Пой, друг мой! Восхищен тобою,
Под кровом ночи, в тихий час,
Несчастный сладкою слезою
Мирится с небом и судьбой;
Невольник цепи забывает,
Свободу в сердце обретает,
Находит сносным жребий свой.

Лиющий слезы над могилой
(Где прах душе и сердцу милый
Лежит в безмолвной тишине,
Как в сладком и глубоком сне),
Тебе внимая, утешает
Себя надеждой вечно жить
И вечно милого любить.

Там, там, где счастье обитает;
Где радость есть для чувств закон;
Где вздохи сердцу неизвестны;
Где мой любезный Агатон,
Как в мае гиацинт прелестный
Весной бессмертия цветет…
Меня к себе с улыбкой ждет!

Пой, друг мой! Восхищен тобою,
Природой, красною весною,
И я забуду грусть свою.
Лугов цветущих ароматы
Целят, питают грудь мою.
Когда ж сын Феба, мир крылатый,
На землю спустится с небес, *
Умолкнут громы и народы
Отрут оливой токи слез, —
Тогда, тогда, Орфей Природы,
Я в гимне сердце излию
И мир с тобою воспою!


[*Любовь служит здесь прилагательным к малиновке.
По-русски говорят: надежда государь, радость сестрица
и проч. «Малиновка есть птица любви», — сказал Бюффон.

*Писано было во время воины.

Константин Бальмонт

Славянское древо

Корнями гнездится глубоко,
Вершиной восходит высоко,
Зеленые ветви уводит в лазурно-широкую даль.
Корнями гнездится глубоко в земле,
Вершиной восходит к высокой скале,
Зеленые ветви уводит широко в безмерную синюю аль.
Корнями гнездится глубоко в земле, и в бессмертном подземном огне,
Вершиной восходит высоко-высоко, теряясь светло в вышине,
Изумрудные ветви в расцвете уводит в бирюзовую вольную даль.
И знает веселье,
И знает печаль.
И от Моря до Моря раскинув свои ожерелья,
Колыбельно поет над умом, и уводит мечтание в даль.
Девически вспыхнет красивой калиной,
На кладбище горькой зажжется рябиной,
Взнесется упорно как дуб вековой.
Качаясь и радуясь свисту метели,
Растянется лапчатой зеленью ели,
Сосной перемолвится с желтой совой.
Осиною тонкой как дух затрепещет,
Березой засветит, березой заблещет,
Серебряной ивой заплачет листвой.
Как тополь, как факел пахучий, восстанет,
Как липа июльская ум затуманит,
Шепнет звездоцветно в ночах как сирень.
И яблонью цвет свой рассыплет по саду,
И вишеньем ластится к детскому взгляду,
Черемухой нежит душистую тень.
Раскинет резьбу изумрудного клена,
И долгою песней зеленого звона
Чарует дремотную лень.
В вешней роще, вдоль дорожки,
Ходит легкий ветерок.
На березе есть сережки,
На беляне сладкий сок.
На березе белоствольной.
Бьются липкие листки
Над рекой весенней, вольной
Зыбко пляшут огоньки.
Над рекою, в час разлива,
Дух узывчивый бежит
Ива, ива так красива,
Тонким кружевом дрожит.
Слышен голос ивы гибкой,
Как русалочий напев,
Как протяжность сказки зыбкой,
Как улыбка водных дев: —
Срежь одну из веток стройных,
Освяти мечтой Апрель,
И, как Лель, для беспокойных,
Заиграй, запой в свирель.
Не забудь, что возле Древа
Есть кусты и есть цветки,
В зыбь свирельного напева
Все запутай огоньки,
Все запутай, перепутай,
Наш Славянский цвет воспой,
Будь певучею минутой,
Будь веснянкой голубой.
И все растет зеленый звон,
И сон в душе поет: —
У нас в полях есть нежный лен,
И люб-трава цветет.
У нас есть папороть-цветок,
И перелет-трава.
Небесно-радостный намек,
У нас есть синий василек,
Вся нива им жива.
Есть подорожник, есть дрема,
Есть ландыш, первоцвет
И нет цветов, где злость и тьма,
И мандрагоры нет.
Нет тяжких кактусов, агав,
Цветов, глядящих как удав,
Кошмаров естества.
Но есть ромашек нежный свет,
И сладких кашек есть расцвет,
И есть плакун-трава.
А наш пленительник долин,
Светящий нежный наш жасмин,
Не это ль красота?
А сну подобные цветы,
Что безымянны как мечты,
И странны как мечта?
А наших лилий водяных,
Какой восторг заменит их?
Не нужно ничего.
И самых пышных орхидей
Я не возьму за сеть стеблей
Близ древа моего.
Не все еще вымолвил голос свирели,
Но лишь не забудем, что круглый нам год,
От ивы к березе, от вишенья к ели,
Зеленое Древо цветет.
И туча протянется, с молнией, с громом,
Как дьявольский омут, как ведьмовский сглаз,
Но Древо есть терем, и этим хоромам
Нет гибели, вечен их час.
Свежительны бури, рожденье в них чуда,
Колодец, криница, ковер-самолет.
И вечно нам, вечно, как сон изумруда,
Славянское Древо цветет.

Константин Бальмонт

Ворожба

В час полночный, в чаще леса, под ущербною Луной,
Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной,
Я задумал, что случится в близком будущем со мной.
Это было после жарких, после полных страсти дней,
Счастье сжег я, но не знал я, не зажгу ль еще сильней,
Это было — это было в Ночь Ивановых Огней.
Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов,
Там для смелых были слышны звуки странных голосов,
Точно стоны убиенных, точно пленных к вольным зов.
Очертив кругом заветный охранительный узор,
Я развел на той поляне дымно-блещущий костер,
И взирал я, обращал я на огни упорный взор.
Красным ветром, желтым вихрем, предо мной возник огонь
Чу! в лесу невнятный шепот, дальний топот, мчится конь
Ведьма пламени, являйся, но меня в кругу не тронь!
Кто ж там скачет? Кто там плачет? Гулкий шум в лесу сильней
Кто там стонет? Кто хоронит память бывших мертвых дней?
Ведьма пламени, явись мне в Ночь Ивановых Огней!
И в костре возникла Ведьма, в ней и страх и красота,
Длинны волосы седые, но огнем горят уста,
Хоть седая — молодая, красной тканью обвита.
Странно мне знаком злорадный жадный блеск зеленых глаз.
Ты не в первый раз со мною, хоть и в первый так зажглась,
Хоть впервые так тебя я вижу в этот мертвый час.
Не с тобой ли я подумал, что любовь бессмертный Рай?
Не тебе ли повторял я «О, гори и не сгорай»?
Не с тобой ли сжег я Утро, сжег свой Полдень, сжег свой Май?
Не с тобою ли узнал я, как сознанье пьют уста,
Как душа в любви седеет, холодеет красота,
Как душа, что так любила, та же все — и вот не та?
О, знаком мне твой влюбленный блеск зеленых жадных глаз.
Жизнь любовью и враждою навсегда сковала нас,
Но скажи мне, что со мною будет в самый близкий час?
Ведьма пламени качнулась, и сильней блеснул костер,
Тени дружно заплясали, от костра идя в простор,
И змеиной красотою заиграл отливный взор.
И на пламя показала Ведьма огненная мне,
Вдруг увидел я так ясно, — как бывает в вещем сне, —
Что возникли чьи-то лики в каждой красной головне
Каждый лик — мечта былая, то, что знал я, то, чем был,
Каждый лик сестра, с которой в брак святой — душой — вступил,
Перед тем как я с проклятой обниматься полюбил.
Кровью каждая горела предо мною головня,
Догорела и истлела, почернела для меня,
Как безжизненное тело в пасти дымного огня.
Ведьма ярче разгорелась, та же все — и вот не та,
Что-то вместе мы убили, как рубин — ее уста,
Как расплавленным рубином, красной тканью обвита.
Красным ветром, алым вихрем, закрутилась над путем,
Искры с свистом уронила ослепительным дождем,
Обожгла и опьянила и исчезла… Что потом?
На глухой лесной поляне я один среди стволов,
Слышу вздохи, слышу ропот, звуки дальних голосов,
Точно шепот убиенных, точно пленных тихий зов.
Вот что было, что узнал я, что случилося со мной
Там, где лапы темных елей перемешаны с сосной,
В час полночный, в час зловещий, под ущербною Луной.

Генрих Гейне

Песнь океанид

Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:

«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!

Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»

Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:

«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»

Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.

Александр Блок

Через двенадцать лет

К.М.С.1
Всё та же озерная гладь,
Всё так же каплет соль с градирен.
Теперь, когда ты стар и мирен,
О чем волнуешься опять?
Иль первой страсти юный гений
Еще с душой не разлучен,
И ты навеки обручен
Той давней, незабвенной тени?
Ты позови — она придет:
Мелькнет, как прежде, профиль важный,
И голос, вкрадчиво-протяжный,
Слова бывалые шепнет.
Июнь 19092
В темном парке под ольхой
В час полуночи глухой
Белый лебедь от весла
Спрятал голову в крыла.
Весь я — память, весь я — слух,
Ты со мной, печальный дух,
Знаю, вижу — вот твой след,
Смытый бурей стольких лет.
В те? нях траурной ольхи
Сладко дышат мне духи,
В листьях матовых шурша,
Шелестит еще душа,
Но за бурей страстных лет
Всё — как призрак, всё — как бред,
Всё, что было, всё прошло,
В прудовой туман ушло.
Июнь 19093
Когда мучительно восстали
Передо мной дела и дни,
И сном глубоким от печали
Забылся я в лесной тени, —
Не знал я, что в лесу девичьем
Проходит память прежних дней,
И, пробудясь в игре теней,
Услышал ясно в пеньи птичьем:
«Внимай страстям, и верь, и верь,
Зови их всеми голосами,
Стучись полночными часами
В блаженства замкнутую дверь!»
Июнь 19094
Синеокая, бог тебя создал такой.
Гений первой любви надо мной,
Встал он тихий, дождями омытый,
Запевает осой ядовитой,
Разметает он прошлого след,
Ему легкого имени нет,
Вижу снова я тонкие руки,
Снова слышу гортанные звуки,
И в глубокую глаз синеву
Погружаюсь опять наяву.
1897–1909
Bad Nauheim5
Бывают тихие минуты:
Узор морозный на стекле;
Мечта невольно льнет к чему-то,
Скучая в комнатном тепле…
И вдруг — туман сырого сада,
Железный мост через ручей,
Вся в розах серая ограда,
И синий, синий плен очей…
О чем-то шепчущие струи,
Кружащаяся голова…
Твои, хохлушка, поцелуи,
Твои гортанные слова…
Июнь 19096
В тихий вечер мы встречались
(Сердце помнит эти сны).
Дерева едва венчались
Первой зеленью весны.
Ясным заревом алея,
Уводила вдоль пруда
Эта узкая аллея
В сны и тени навсегда.
Эта юность, эта нежность —
Что? для нас она была?
Всех стихов моих мятежность
Не она ли создала?
Сердце занято мечтами,
Сердце помнит долгий срок,
Поздний вечер над прудами,
Раздушенный ваш платок.
23 марта 1910
Елагин остров7
Уже померкла ясность взора,
И скрипка под смычок легла,
И злая воля дирижера
По арфам ветер пронесла…
Твой очерк страстный, очерк дымный
Сквозь сумрак ложи плыл ко мне.
И тенор пел на сцене гимны
Безумным скрипкам и весне…
Когда внезапно вздох недальный,
Домчавшись, кровь оледенил,
И кто-то бедный и печальный
Мне к сердцу руку прислонил…
Когда в гаданьи, еле зримый,
Встал предо мной, как редкий дым,
Тот призрак, тот непобедимый…
И арфы спели: улетим.
Март 19108
Всё, что память сберечь мне старается,
Пропадает в безумных годах,
Но горящим зигзагом взвивается
Эта повесть в ночных небесах.
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
И когда в тишине моей горницы
Под лампадой томлюсь от обид,
Синий призрак умершей любовницы
Над кадилом мечтаний сквозит.

Игорь Северянин

Поэза детства моего и отрочества

1
Когда еще мне было девять,
Как Кантэнак — стакана, строф
Искала крыльчатая лебедь,
Душа, вдыхая Петергоф.
У нас была большая дача,
В саду игрушечный котэдж,
Где я, всех взрослых озадача,
От неги вешней мог истечь.
Очарен Балтикою девной,
Оласкан шелестами дюн,
Уже я грезил королевной
И звоном скандинавских струн.
Я с первых весен был отрансен!
Я с первых весен был грезэр!
И золотом тисненный Гранстрэм —
Мечты галантный кавалер.
По волнам шли седые деды —
Не паруса ли каравелл? —
И отчего-то из «Рогнеды»
Мне чей-то девий голос пел…
И в шторм высокий тенор скальда
Его глушил — возвестник слав…
Шел на могильный холм Руальда
Но брынским дебрям Изяслав.
Мечты о детстве! вы счастливы!
Вы хаотичны, как восторг!
Вы упояете, как сливы,
Лисицы, зайчики без норк! 2
Но все-таки мне девять было,
И был игрушечный котэдж,
В котором — правда, это мило? —
От грез ребенок мог истечь…
В котэдже грезил я о Варе,
О смуглой сверстнице, о том,
Как раз у мамы в будуаре
Я повенчался с ней тайком.
Ну да, наш брак был озаконен,
Иначе в девять лет нельзя:
Коробкой тортной окоронен,
Поцеловал невесту я.3
Прошло. Прошло с тех пор лет двадцать,
И золотым осенним днем
Случилось как-то мне скитаться
По кладбищу. Цвело кругом.
Пестрело. У Комиссаржевской
Благоухала тишина.
Вдруг крест с дощечкой, полной блеска
И еле слышимого плеска:
Варюша С. — Моя жена!
Я улыбнулся. Что же боле
Я сделать мог? Ушла — и пусть.
Смешно бы говорить о боли,
А грусть… всегда со мною грусть! 4
И все еще мне девять. Дача —
В столице дач. Сырой покров.
Туман, конечно. Это значит —
Опять все тот же Петергоф.
Сижу в котэдже. Ряд плетеных
Миньонных стульев. Я — в себе,
А предо мною два влюбленных
Наивных глаза. То — Бэбэ.
Бэбэ! Но надо же представить:
Моя соседка; молода,
Как я, но чуточку лукавит.
Однако, это не беда.
Мы с ней вдвоем за файв-о-клоком.
Она блондинка. Голос чист.
И на лице лазурнооком —
Улыбка, точно аметист.
Бэбэ печальна, но улыбит
Свое лицо, а глазы вниз.
Она молчит, а чай наш выпит,
И вскоре нас принудит мисс,
Подъехав в английской коляске,
С собою ехать в Монплезир,
Где франтам будет делать глазки,
А дети в неисходной ласке
Шептать: «но это ж… votre plaisire?..»5
Череповец! пять лет я прожил
В твоем огрязненном снегу,
Где каждый реалист острожил,
Где было пьянство и разгул.
Что ни учитель — Передонов,
Что ни судеец — Хлестаков.
О, сколько муки, сколько стонов,
Наивно-жалобных листков!
Давно из памяти ты вытек,
Ничтожный город на Шексне,
И мой литературный выдвиг
Замедлен по твоей вине…
Тебя забвею. Вечно мокро
В твоих обельменных глазах,
Пускай грядущий мой биограф
Тебя разносит в пух и прах! 6
О, Суда! голубая Суда!
Ты, внучка Волги! дочь Шексны!
Как я хочу к тебе отсюда
В твои одебренные сны!
Осеверив свои стремленья,
Тебя с собой перекрылив
К тебе, река моя, — оленья
За твой стремительный извив.
Твой правый берег весь олесен,
На берегу лиловый дом,
Где возжигала столько песен
Певунья в тускло-золотом.
Я вновь желаю вас оперлить,
Река и дева, две сестры.
Ведь каждая из вас, как стерлядь:
Прозрачно-струйны и остры.
Теките в свет, душой поэта,
Вы, русла моего пера,
Сестра-мечта Елисавета
И Суда, греза и сестра!

Яков Петрович Полонский

Пустые ножны

Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?

В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…



Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?

В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя

Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен

Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…

Авдотья Павловна Глинка

Голос души

«Боже! Се врази Твои возшумеше…
на люди Твоя лукавноваше и совещаше
на Святыя Твоя»….
Моя душа волнуется, болит
От современной лжи и горестных открытий,
От стольких жертв и мировых событий,
От спорных прав, вопросов и обид!
Но с Верою не страшны ожиданья:
Про милости и наказанья
Не нам земным слепцам судить….
А все нельзя ж, чтоб сердце не болло,
Когда настанет мировое дело,
Где Богу одному решить
Кому велит Он: «быть или но быть.»
Но ты меня, Россия, помирила.
В тебе прекраснаго велик залог!…
Ты так честна с твоей гигантской силой
В волнах коварства и тревог!
Стоишь ты твердо, но смиренно;
За то и скажешь ты, что рок пророком Бог:
«Я видел до небес превознесенной,
Как кедр Ливанский, нечестивец был
И се не бе,—когда я мимо
Недавно проходил!»
Ты устоишь, моя отчизна, невредимо,
За упование на Бога сил!
И так, уже ль, в сем мировом движенье,
Мы, женщины, участья не возьмем?
Есть и для женщин назначенье
Высокое, когда его поймем!…
Настали времена святыя.
Не с неба ль говорится нам:
«Оставьте пиршества земныя
Базарной жизни пестрый хлам!..
Не все ж смотреть на представленья,
Что мимолетом вас манят:
Живыя, яркия в глазах теперь явленья,
Оне так много сердцу говорят!»
И правда то!…. Не можем, как мужчины,
Мы жизнь отечеству отдать:
Не всем удел—полет орлиный,
Не всем и к солнцу подлетать!
Но нам назначено другое:
Наш мир—мир внутренний души,
За то скорей сойдет к душе святое,
Когда мы ждем его с покорностью в тиши!…
Пойдем же в храм, перед Распятьем,
Все немощи, все горе сдать,
Помолимся Христу, чтоб нам и нашим братьям,
Дал силу жизни—благодать!
И Распятый, за искренность желаний,
(На жертву Он себя за нас принес!)
Он не отринет наших слез,
Ни сердца жарких упований!…
Но эти слезы за родных
Должны принесть еще плоды другие:
Все недуги души, все наши правы злые
Должны откинуть мы. На место их
Займемся добрыми, разумными делами.
Тогда уж Запада тлетворный дух
Не будет с Русскими женами,
И что мы Русския, пред светом скажем вслух!…
Здоровое сынам дадим мы воспитанье.
Пусть каждая из матерей
Вдохнет в сердца своих детей
К отечеству любовь и Веры основанье,
Чтоб взрослые, они могли
Не звонкими безсмыслия речами,
Не к родине презреньем, по делами
Быть славой Русския земли.
Ведь не Французы мы, не Англичане,
Ни нехристи, ни Агаряне!…
И чудно-звучный наш язык тогда
Послышим чаще мы в устах прекрасных.
Не станем почерпать заразнаго вреда
В ученьях Запада опасных:
Чрез женщин все у нас святое зацветет!….
Когда ж Господь к нам наших приведет
В боях непобедимых,
Как сладостно своих родимых
В обятья жаркия герой прижмет
И с благородством им укажет
На раны славныя свои,
И милым сердцу нежно скажет:
«Целите их целением любви!»
Ах! если бы и мы—как-то отрадно б было! —
Могли им в свой черед но совести сказать:
«И к нам без вас сходила благодать
И мы исцелены небесной силой
От прежних ран…. И все уж зацвело,
И Вера, и любовь к отчизне,
И всякое изгнали мы из жизни
На нас навеянное зло!….
Покинув прежняго безумныя причуды,
Мы дома рай найдем в спокойствии святом,
Оставим Западу и ложь, и пересуды,
И будем Русския—и будем со Христом…»

Стефан Цвейг

Смертный миг

Сонного подняли ночью, поздно,
Хрипом команды, лязгом стали,
И по стенам каземата грозно
Призраки-тени заплясали.
Длинный и темный ход,
Темным и длинным ходом—вперед.
Дверь завизжала, ветра гул,
Небо вверху, мороз, озноб,
И карета ждет—на колесах гроб,
И в гроб его кто-то втолкнул.
Девять бледных, суровых
Спутников—тут же, в ряд;
Все в оковах,
Опущен взгляд.
Каждый молчит —
Знает, куда их карета мчит,
Знает, что в повороте колес
Жизни и смерти вопрос.
Стоп!
Щелкнула дверь, распахнулся гроб.
Цепью в ограду вошли,
И перед взорами их—глухой,
Заспанно-тусклый угол земли.
С четырех сторон
В грязной изморози дома
Обступили площадь, где снег и тьма.
Эшафот в тумане густом,
Солнца нет,
Лишь на дальнем куполе золотом —
Ледяной, кровавый рассвет.
Молча становятся на места;
Офицер читает приговор:
Государственным преступникам—расстрел,
Смерть!
Этим словом все сражены,
В ледяное зеркало тишины
Бьет оно
Тяжким камнем, слепо, в упор,
И потом
Отзвук падает глухо, темно
В морозную тишь, на дно.
Как во сне
Все, что кругом происходит.
Ясно одно—неизбежна смерть.
Подошли, накидывают без слов
Белый саван—смертный покров.
Спутникам слово прощанья,
Легкий вскрик,
И с горящим взглядом
Устами он к распятью приник,
Что священник подносит в немом молчанье.
Потом прикручивают крепко их,
Десятерых,
К столбам, поставленным рядом.
Вот
Торопливо казак идет
Глаза прикрыть повязкой тугою,
И тогда—он знает: в последний раз!
Перед тем, как облечься тьмою,
Обращается взор к клочку земли,
Что маячит смутно вдали:
Отсвет сиянья,
Утра священный восход…
Острого счастья хлынула к сердцу волна…
И, как черная ночь, на глазах пелена.
Но за повязкой
Кровь заструилась, кипит многоцветною сказкой.
Взмыла потоком кровь,
Вновь рождая, и вновь
Образы жизни.
Он сознает:
Все, что погибло, что было,
Миг этот с горькою силой
Воссоздает.
Вся жизнь его, как немой укор,
Возникает вновь, струясь в крови:
Бледное детство, в оковах сна,
Мать и отец, и брат, и жена,
Три крохи дружбы, две крохи любви,
Исканье славы, и позор, позор.
И дальше, дальше огненный пыл
Погибшую юность струит вдоль жил.
Вся жизнь прошла перед ним, пролетела,
Вплоть до минуты,
Когда он стал у столба, опутан.
И у предела
Тяжкая мгла
Облаком душу заволокла.
Миг, —
Чудится, кто-то сквозь боль и тьму
Медленным шагом идет к нему,
Ближе, все ближе… приник,
Чудится, руку на сердце ему кладет,
Сердце слабеет… слабеет… вот-вот замрет, —
Миг,—и на сердце уж нет руки.
И солдаты
Стали напротив, в один ослепительный ряд…
Подняты ружья… щелкнули звонко курки…
Дробь барабана, раскаты…
Дряхлость тысячелетий таит этот миг.
И неожиданно крик:
Стой!
С белым листком
Адютант выходит вперед,
Голос четкий и зычный
Тишину могильную рвет:
Государь в милосердье своем
Безграничном
Отменить изволил расстрел,
Приговор смягчить повелел.
Слово
Странно звучит, и нет в нем смысла живого,
Но вот
В жилах кровь начинает снова алеть,
Ринулась ввысь и тихо-тихо запела.
Смерть
Нехотя покидает тело,
И глаза, повязку еще храня,
Ощущают отсвет вечного дня.
Потом
Веревки распутываются палачом,
Повязку белую чьи-то руки
С висков, пламенеющих от муки,
Сдирают, как с березы пленку коры,
И взор, возникнув вновь из могилы,
Неловкий еще, неверный, хилый,
Готов с иною, с новою силой
Былые прозреть миры.
И он
Видит: там, за дальней чертой,
Разгорается купол золотой
И пылает, весь озарен.
Дымной встают грядою
Туманы, словно влача
Мрак и тлен земли за собою,
И тают в легких лучах,
И звуками полнится глубь мировая,
Сливая
Их в один многотысячный хор.
И впервые внятен ему,
Сквозь глухую земную тьму,
Единый, пламенный звук
Неизбывных человеческих мук.
Он слышит голоса забитых судьбою,
Женщин, безответно себя отдавших,
Девушек, посмеявшихся над собою,
Одиноких, улыбки не знавших,
Слышит гневные жалобы оскорбленных,
Беспомощное детское рыданье,
Тихий вопль обманно-совращенных,
Слышит всех, кому ведомо страданье,
Всех отверженных, темных, павших,
Не снискавших
Мученического венца и сиянья.
Слышит всех, слышит их голоса,
Как они к отверстым небесам
Вопиют в извечно-жалостном хоре.
И он сам
В этот миг единственный сознает,
Что возносят ввысь только боль и горе,
А земное счастье—гнетет.
И дальше, и дальше ширится в небе свет.
Выше и выше
Голоса возносят
Скорбь, и ужас, и грех;
И он знает: небо услышит
Всех, без изятия всех,
Кто его милосердья просит.
Над несчастным
Небо суда не творит,
Пламенем ясным
Вечная благость чертог его озарит.
Близятся последние сроки,
Боль претворится в свет и счастье в боль для того,
Кто, пройдя через смерть, иной и глубокой,
Скорбно-рожденной жизни обрел торжество.
И он
Падает, словно мечом сражен.
Вся правда мира и вся боль земли
Перед ним мгновенно прошли.
Тело дрожит,
На губах проступает пена,
Судорогою лицо свело,
Но стекают на саван слезы блаженно,
Светло,
Ибо лишь с тех пор,
Как со смертью встретился смертный взор,
Радость жизни—вновь совершенна.
Наскоро освобождают от пут.
И тут
Как-то разом потухает лицо.
Всех
В карету толкают, везут назад.
Взгляд
Странно туп, недвижность в чертах,
И лишь на дергающихся устах
Карамазовский желтый смех.

Сергей Есенин

Сказка о пастушонке Пете, его комиссарстве и коровьем царстве

Пастушонку Пете
Трудно жить на свете:
Тонкой хворостиной
Управлять скотиной.

Если бы корова
Понимала слово,
То жилось бы Пете
Лучше нет на свете.

Но коровы в спуске
На траве у леса
Говори по-русски —
Смыслят ни бельмеса.

Им бы лишь мычалось
Да трава качалась.
Трудно жить на свете
Пастушонку Пете.

*

Хорошо весною
Думать под сосною,
Улыбаясь в дреме,
О родимом доме.

Май всё хорошеет,
Ели всё игольчей;
На коровьей шее
Плачет колокольчик.

Плачет и смеется
На цветы и травы,
Голос раздается
Звоном средь дубравы.

Пете-пастушонку
Голоса не новы,
Он найдет сторонку,
Где звенят коровы.

Соберет всех в кучу,
На село отгонит,
Не получит взбучу —
Чести не уронит.

Любо хворостиной
Управлять скотиной.
В ночь у перелесиц
Спи и плюй на месяц.

*

Ну, а если лето —
Песня плохо спета.
Слишком много дела —
В поле рожь поспела.

Ах, уж не с того ли
Дни похорошели,
Все колосья в поле,
Как лебяжьи шеи.

Но беда на свете
Каждый час готова,
Зазевался Петя —
В рожь зайдет корова.

А мужик как взглянет,
Разведет ручищей
Да как в спину втянет
Прямо кнутовищей.

Тяжко хворостиной
Управлять скотиной.

*

Вот приходит осень
С цепью кленов голых,
Что шумит, как восемь
Чертенят веселых.

Мокрый лист с осины
И дорожных ивок
Так и хлещет в спину,
В спину и в загривок.

Елка ли, кусток ли,
Только вплоть до кожи
Сапоги промокли,
Одежонка тоже.

Некому открыться,
Весь как есть пропащий.
Вспуганная птица
Улетает в чащу.

И дрожишь полсутки
То душой, то телом.
Рассказать бы утке —
Утка улетела.

Рассказать дубровам —
У дубровы опадь.
Рассказать коровам —
Им бы только лопать.

Нет, никто на свете
На обмокшем спуске
Пастушонка Петю
Не поймет по-русски.

Трудно хворостиной
Управлять скотиной.

*

Мыслит Петя с жаром:
То ли дело в мире
Жил он комиссаром
На своей квартире.

Знал бы все он сроки,
Был бы всех речистей,
Собирал оброки
Да дороги чистил.

А по вязкой грязи,
По осенней тряске
Ездил в каждом разе
В волостной коляске.

И приснился Пете
Страшный сон на свете.

*

Все доступно в мире.
Петя комиссаром
На своей квартире
С толстым самоваром.

Чай пьет на террасе,
Ездит в тарантасе,
Лучше нет на свете
Жизни, чем у Пети.

Но всегда недаром
Служат комиссаром.
Нужно знать все сроки,
Чтоб сбирать оброки.

Чай, конечно, сладок,
А с вареньем дважды,
Но блюсти порядок
Может, да не каждый.

Нужно знать законы,
Ну, а где же Пете?
Он еще иконы
Держит в волсовете.

А вокруг совета
В дождь и непогоду
С самого рассвета
Уймища народу.

Наш народ ведь голый,
Что ни день, то с требой.
То построй им школу,
То давай им хлеба.

Кто им наморочил?
Кто им накудахтал?
Отчего-то очень
Стал им нужен трактор.

Ну, а где же Пете?
Он ведь пас скотину,
Понимал на свете
Только хворостину.

А народ суровый,
В ропоте и гаме
Хуже, чем коровы,
Хуже и упрямей.

С эдаким товаром
Дрянь быть комиссаром.

Взяли раз Петрушу
За живот, за душу,
Бросили в коляску
Да как дали таску…
. . . . . . . . . . . . . . . .
Тут проснулся Петя…

*

Сладко жить на свете!

Встал, а день что надо,
Солнечный, звенящий,
Легкая прохлада
Овевает чащи.

Петя с кротким словом
Говорит коровам:
«Не хочу и даром
Быть я комиссаром».

А над ним береза,
Веткой утираясь,
Говорит сквозь слезы,
Тихо улыбаясь:

«Тяжело на свете
Быть для всех примером.
Будь ты лучше, Петя,
Раньше пионером».

*

Малышам в острастку,
В мокрый день осенний,
Написал ту сказку
Я — Сергей Есенин.

Андрей Белый

Не тот

I

Сомненье, как луна, взошло опять,
и помысл злой
стоит, как тать, —
осенней мглой.

Над тополем, и в небе, и в воде
горит кровавый рог.
О, где Ты, где,
великий Бог!..

Откройся нам, священное дитя…
О, долго ль ждать,
шутить, грустя,
и умирать?

Над тополем погас кровавый рог.
В тумане Назарет.
Великий Бог!..
Ответа нет.

II

Восседает меж белых камней
на лугу с лучезарностью кроткой
незнакомец с лазурью очей,
с золотою бородкой.

Мглой задернут восток…
Дальний крик пролетающих галок.
И плетет себе белый венок
из душистых фиалок.

На лице его тени легли.
Он поет — его голос так звонок.
Поклонился ему до земли.
Стал он гладить меня, как ребенок.

Горбуны из пещеры пришли,
повинуясь закону.
Горбуны поднесли
золотую корону.

«Засиял ты, как встарь…
Мое сердце тебя не забудет.
В твоем взоре, о царь,
все что было, что есть и что будет.

И береза, вершиной скользя
в глубь тумана, ликует…
Кто-то, Вечный, тебя
зацелует!»

Но в туман удаляться он стал.
К людям шел разгонять сон их жалкий.
И сказал,
прижимая, как скипетр, фиалки:

«Побеждаеши сим!»
Развевалась его багряница.
Закружилась над ним,
глухо каркая, черная птица.

III

Он — букет белых роз.
Чаша он мировинного зелья.
Он, как новый Христос,
просиявший учитель веселья.

И любя, и грустя,
всех дарит лучезарностью кроткой.
Вот стоит, как дитя,
с золотисто-янтарной бородкой.

«О, народы мои,
приходите, идите ко мне.
Песнь о новой любви
я расслышал так ясно во сне.

Приходите ко мне.
Мы воздвигнем наш храм.
Я грядущей весне
свое жаркое сердце отдам.

Приношу в этот час,
как вечернюю жертву, себя…
Я погибну за вас,
беззаветно смеясь и любя…

Ах, лазурью очей
я омою вас всех.
Белизною моей
успокою ваш огненный грех»…

IV

И он на троне золотом,
весь просиявший, восседая,
волшебно-пламенным вином
нас всех безумно опьяняя,

ускорил ужас роковой.
И хаос встал, давно забытый.
И голос бури мировой
для всех раздался вдруг, сердитый.

И на щеках заледенел
вдруг поцелуй желанных губок.
И с тяжким звоном полетел
его вина червонный кубок.

И тени грозные легли
от стран далекого востока.
Мы все увидели вдали
седобородого пророка.

Пророк с волненьем грозовым
сказал: «Антихрист объявился»…
И хаос бредом роковым
вкруг нас опять зашевелился.

И с трона грустный царь сошел,
в тот час повитый тучей злою.
Корону сняв, во тьму пошел
от нас с опущенной главою.

V

Ах, запахнувшись в цветные тоги,
восторг пьянящий из кубка пили.
Мы восхищались, и жизнь, как боги,
познаньем новым озолотили.

Венки засохли и тоги сняты,
дрожащий светоч едва светится.
Бежим куда-то, тоской объяты,
и мрак окрестный бедой грозится.

И кто-то плачет, охвачен дрожью,
охвачен страхом слепым: «Ужели
все оказалось безумством, ложью,
что нас манило к высокой цели?»

Приют роскошный — волшебств обитель,
где восхищались мы знаньем новым, —
спалил нежданно разящий мститель
в час полуночи мечом багровым.

И вот бежим мы, бежим, как тати,
во тьме кромешной, куда — не знаем,
тихонько ропщем, перечисляем
недостающих отсталых братии.

VI

О, мой царь!
Ты запутан и жалок.
Ты, как встарь,
притаился средь белых фиалок.

На закате блеск вечной свечи,
красный отсвет страданий —
золотистой парчи
пламезарные ткани.

Ты взываешь, грустя,
как болотная птица…
О, дитя,
вся в лохмотьях твоя багряница.

Затуманены сном
наплывающей ночи
на лице снеговом
голубые безумные очи.

О, мой царь,
о, бесцарственно-жалкий,
ты, как встарь,
на лугу собираешь фиалки.