Все стихи про голос - cтраница 16

Найдено стихов - 558.

На одной странице показано - 33.

Чтобы посмотреть как можно больше стихов из коллекции, переходите по страницам внизу экрана.

Стихи отсортированы так, что в начале Вы будете видеть более короткие стихи.

На последней странице Вы можете найти самые длинные стихи по теме.


Антон Антонович Дельвиг

Изобретение ваяния

(Идиллия)
(Посвящается В. И. Григоровичу)
«В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!
Боги благие меня, презренного девой жестокой,
Дивно возвысили! Слабые взоры мои усладились
Светлым, небесным видением! Персты мои совершили,
Смертные, дело бессмертное! Зов мой услышьте, бегите
В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!»
Так по холмам и долинам бегал и голосом звонким
Кликал мирно пасущих стада пастухов ионийских
Ликидас юный, из розовой глины творивший искусно
Чаши, амфоры и урны печальные, именем славный,
Пламенным сердцем несчастный! Любовь без раздела — несчастье!
Ликидас, всеми любимый, был презрен единой пастушкой,
Злою Харитой, которою он безрассудно пленился!

«Образ Хариты! Харита живая! Харита из глины!» —
Разом вскричали вбежавшие в кущу. Крики слилися
В радостный вой, восходящий до неба, и в узкие двери,
Словно река, пастухи потекли, толпа за толпою.
«Други, раздайтесь! — им Ликидас молвил. — Так, образ Хариты,
Девы жестокой, вы видите! Боги сей подвиг великий
Мне помогли совершить и глину простую в небесный
Облик одели, но в прочности ей отказали! Раздайтесь,
Други, молю вас! Может иной, в тесноте продираясь,
Вдруг без намеренья ринуться прямо на лик сей и глину
Смять и меня еще в злейшую долю повергнуть! Садитесь,
Крайние, вы же все замолчите, вам чудо скажу я!

Много дней и ночей, томим безнадежной любовью,
Сна не знал я, пищи не брал и дела не делал.
Словно призрак печальный, людей убегая, блуждал я
Вдоль по пустынному брегу морскому; слушал стенанье
Волн и им отвечал неутешным рыданием. Нынче
Ночью — как и когда, не припомню — упал на песок я,
Смолк и забылся. К утру, чувствую, теплой рукою
Кто-то плечо мое тронул и будит меня, и приятно
На ухо шепчет: «Ликидас, встань! Подкрепи себя пищей,
В кущу иди и за дело примися! Что сотворишь ты,
Вечной Киприде в дар принеси: уврачует богиня
Сердце недужное!» Взоры я поднял — напрасно! Поднялся —
Нет никого ни вблизи, ни вдали! Но советы благие
В сердце запали послушное: в кущу иду я и глину
Мну и, мягкий кусок отделивши, на круг повергаю;
Сел я, не зная, что делать; по глыбе послушной без мыслей
Пальцы блуждают, глаза не смотрят за ними, а сердце —
Сердце далеко, на гордость Хариты, несчастное, ропщет!
Вдруг, как лучом неожиданным в бурю, меня поразило
Что-то знакомое, я встрепенулся, и сердце забилось.
Боги! на глине я вижу очерк прямой и чудесный
Лба и носа прекрасной Хариты, дивно похожий!
Вижу: и кудри густые, кругом завиваясь, повисли;
Место для глаз уж назначено, пальцы ж трудятся добраться
В мякоти чудной до уст говорливых! С этого мига
Я не знаю, что было со мною! Пламя, не сердце,
Билось во мне, и не в персях, а в целом разлитое теле,
С темя до ног! И руки мои, и глина, и куща,
Дивно блистая, вертелись! Лишь помню: прекрасный младенец
Стрелкой златою по глине сверкал, придавая то гордость
Светлому лбу, то понятливость взгляду, то роскошь ланитам.
Кончил улыбкой, улыбкой заманчиво-сладкой! Свершил ось!
С места восстал я, закрыл рукою глаза, а другою —
Кудри свои захватил и подернул: хотел я скорее
Боль почувствовать, все ли живу я, узнать! — «Совершилось
Смертным бессмертное! — голос священный внезапно раздался. —
Эрмий, раскуй Промефея! Старец, утешься меж славных
Теней! Небесный огонь не вотще похищен был тобою!
Пользой твое святотатство изгладилось! Ты же, мгновенной,
Бренной красе даровавший бессмертье, взглянь, как потомкам
Поздним твоим представятся боги в нетленном сияньи,
Камень простой искусством твоим оживить в их подобьи,
Смертных красой к небесам восхищать и о Зевсе глаголать!»

Где я? Стрела прорезала небо! Олимп предо мною!
Феб-Аполлон, это ты, это ты! Тетива еще стонет,
Взор за стрелой еще следует, славой чело и ланиты
Блещут; лишь длань успокоилась, смерть со стрелою пустивши!
Мне ли пред вами стоять, о бессмертные боги! Колени
Гнутся, паду! Тебе я сей лик приношу, Киферея,
Дивно из моря исшедшая в радость бессмертным и смертным!
Слепну! Узрел я Зевеса с Горгоной на длани могучей!
Кудри, как полные грозды, венчают главу золотую,
В легком наклоне покрывшую вечный Олимп и всю землю!»

Василий Андреевич Жуковский

Сельское кладбище

Элегия
(Второй перевод из Грея)
Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает;
С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо;
Медленным шагом домой возвращается пахарь, уснувший
Мир уступая молчанью и мне. Уж бледнеет окрестность,
Мало-помалу теряясь во мраке, и воздух наполнен
Весь тишиною торжественной: изредка только промчится
Жук с усыпительно-тяжким жужжаньем да рог отдаленный,
Сон наводя на стада, порою невнятно раздастся;
Только с вершины той пышно плюшем украшенной башни
Жалобным криком сова пред тихой луной обвиняет
Тех, кто, случайно зашедши к ее гробовому жилищу,
Мир нарушают ее безмолвного древнего царства.
Здесь под навесом нагнувшихся вязов, под свежею тенью
Ив, где зеленым дерном могильные холмы покрыты,
Каждый навек затворяся в свою одинокую келью,
Спят непробудно смиренные предки села. Ни веселый
Голос прохладно-душистого утра, ни ласточки ранней
С кровли соломенной трель, ни труба петуха, ни отзывный
Рог, ничто не подымет их боле с их бедной постели.
Яркий огонь очага уж для них не зажжется: не будет
Их вечеров услаждать хлопотливость хозяйки; не будут
Дети тайком к дверям подбегать, чтоб подслушать, нейдут ли
С поля отцы, и к ним на колена тянуться, чтоб первый
Прежде других схватить поцелуй. Как часто серпам их
Нива богатство свое отдавала; как часто их острый
Плуг побеждал упорную глыбу; как весело в поле
К трудной работе они выходили; как звучно топор их
В лесе густом раздавался, рубя вековые деревья!
Пусть издевается гордость над их полезною жизнью,
Низкий удел и семейственный мир поселян презирая;
Пусть величие с хладной насмешкой читает простую
Летопись бедного; знатность породы, могущества пышность,
Все, чем блестит красота, чем богатство пленяет, все будет
Жертвой последнего часа: ко гробу ведет нас и слава.
Кто обвинит их за то, что над прахом смиренным их память
Пышных гробниц не воздвигла; что в храмах, по сводам высоким,
В блеске торжественном свеч, в благовонном дыму фимиама,
Им похвала не гремит, повторенная звучным органом?
Надпись на урне иль дышащий в мраморе лик не воротят
В прежнюю область ее отлетевшую жизнь, и хвалебный
Голос не тронет безмолвного праха, и в хладно-немое
Ухо смерти не вкра́дется сладкий ласкательства лепет.
Может быть, здесь, в могиле, ничем не заметной, истлело
Сердце, огнем небесным некогда полное; стала
Прахом рука, рожденная скипетр носить иль восторга
Пламень в живые струны вливать. Но наука пред ними
Свитков своих, богатых добычей веков, не раскрыла,
Холод нужды умертвил благородный их пламень, и сила
Гением полной души их бесплодно погибла навеки.
О! как много чистых, прекрасных жемчужин сокрыто
В темных, неведомых нам глубинах океана! Как часто
Цвет родится на то, чтоб цвести незаметно и сладкий
Запах терять в беспредельной пустыне! Быть может,
Здесь погребен какой-нибудь Гампден незнаемый, грозный
Мелким тиранам села, иль Мильтон немой и неславный,
Или Кромвель, неповинный в крови сограждан. Всемогущим
Словом сенат покорять, бороться с судьбою, обилье
Щедрою сыпать рукой на цветущую область и в громких
Плесках отечества жизнь свою слышать — то рок запретил им;
Но, ограничив в добре их, равно и во зле ограничил:
Не дал им воли стремиться к престолу стезею убийства,
Иль затворять милосердия двери пред страждущим братом,
Или, коварствуя, правду таить, иль стыда на ланитах
Чистую краску терять, иль срамить вдохновенье святое,
Гласом поэзии славя могучий разврат и фортуну.
Чуждые смут и волнений безумной толпы, из-за тесной
Грани желаньям своим выходить запрещая, вдоль свежей,
Сладко-бесшумной долины жизни они тихомолком
Шли по тропинке своей, и здесь их приют безмятежен.
Кажется, слышишь, как дышит кругом их спокойствие неба,
Все тревоги земные смиряя, и, мнится, какой-то
Сердце обемлющий голос, из тихих могил подымаясь,
Здесь разливает предчувствие вечного мира. Чтоб праха
Мертвых никто не обидел, надгробные камни с простою
Надписью, с грубой резьбою прохожего молят почтить их
Вздохом минутным; на камнях рука неграмотной музы
Их имена и лета написала, кругом начертавши,
Вместо надгробий, слова из святого писанья, чтоб скромный
Сельский мудрец по ним умирать научался. И кто же,
Кто в добычу немому забвению эту земную,
Милую, смутную жизнь предавал и с цветущим пределом
Радостно-светлого дня расставался, назад не бросая
Долгого, томного, грустного взгляда? Душа, удаляясь,
Хочет на нежной груди отдохнуть, и очи, темнея,
Ищут прощальной слезы; из могилы нам слышен знакомый
Голос, и в нашем прахе живет бывалое пламя.
Ты же, заботливый друг погребенных без славы, простую
Повесть об них рассказавший, быть может кто-нибудь, сердцем
Близкий тебе, одинокой мечтою сюда приведенный,
Знать пожелает о том, что случилось с тобой, и, быть может,
Вот что расскажет ему о тебе старожил поседелый:
«Часто видали его мы, как он на рассвете поспешным
Шагом, росу отряхая с травы, всходил на пригорок
Встретить солнце; там, на мшистом, изгибистом корне
Старого вяза, к земле приклонившего ветви, лежал он
В полдень и слушал, как ближний ручей журчит, извиваясь;
Вечером часто, окончив дневную работу, случалось
Нам видать, как у входа в долину стоял он, за солнцем
Следуя взором и слушая зяблицы позднюю песню;
Также не раз мы видали, как шел он вдоль леса с какой-то
Грустной улыбкой и что-то шептал про себя, наклонивши
Голову, бледный лицом, как будто оставленный целым
Светом и мучимый тяжкою думой или безнадежным
Горем любви. Но однажды поутру его я не встретил,
Как бывало, на хо́лме, и в полдень его не нашел я
Подле ручья, ни после, в долине; прошло и другое
Утро и третье; но он не встречался нигде, ни на хо́лме
Рано, ни в полдень подле ручья, ни в долине
Вечером. Вот мы однажды поутру печальное пенье
Слышим: его на кладби́ще несли. Подойди; здесь на камне,
Если умеешь, прочтешь, что о нем тогда написали:
Юноша здесь погребен, неведомый счастью и славе;
Но при рожденье он был небесною музой присвоен,
И меланхолия знаки свои на него положила.
Был он душой откровенен и добр, его наградило
Небо: несчастным давал, что имел он, — слезу; и в награду
Он получил от неба самое лучшее — друга.
Путник, не трогай покоя могилы: здесь все, что в нем было
Некогда доброго, все его слабости робкой надеждой
Преданы в лоно благого отца, правосудного бога».

Ольга Николаевна Чюмина

Акварели

Я иду тропой лесною.
И, сплетаясь надо мною,
Ветви тихо шелестят;
Меж узорчатой листвою
Блещет небо синевою
И притягивает взгляд.

У плотины в полдень знойный
Словно дремлет тополь стройный;
Где прозрачней и быстрей
Ручеек бежит в овраге —
Он купает в светлой влаге
Серебро своих кудрей.

На пруде волшебно сонном,
Камышами окаймленном,
Распустился ненюфар,
Тишине я внемлю чутко,

И таинственно, и жутко
Обаянье этих чар…

Меж зелеными лугами
И крутыми берегами
Дремлют тихие струи;
Словно в грезах сновиденья,
Ждешь невольно появленья
Очарованной ладьи.

Не причалит ли неслышно
К камышам расцветшим пышно
Челн волшебный, — и меня
Не умчит ли он с собою
В мир, за далью голубою —
В царство радостного дня?

Дни бывают… Сладкой муки
Сердце чуткое полно,
И заветных песен звуки
В сердце зреют, как зерно.

Засияв среди ненастья
Темной ночи грозовой,
В мертвый холод безучастья
Вторгся луч любви живой.

Все, что сердцу смутно снилось,
Что бесплодно я зову —

Предо мною все открылось,
Все предстало наяву.

Над собой не чую гнета,
Снова дышится вольней:
Что-то плачет, шепчет что-то
И поет в душе моей.

Ранней юности безумье
Здесь на память мне приходит;
Вновь печальное раздумье
На былое мысль наводит.

Предо мной оно всплывает
В бледном золоте заката,
Тихой грустью обвевает
В дуновеньях аромата.

Вновь отчетливо и ярко
Все воскресло: лица, речи…
И в густых аллеях парка
Словно жду я с кем-то встречи.

Что-то веет меж листвою,
И с надеждою во взорах —
Словно слышу за собою
Я шагов замолкших шорох.

Озираюсь я, — готово
Сердце вновь поверить чуду!
Но, увы, лишь тень былого
Вслед за мною бродит всюду.

Сумрачный день. Все в природе как будто заснуло,
Глухо звучат отголоски шагов,
Запахом сена с зеленых лугов потянуло,
С дальних лугов.

Светлое озеро в рамке из зелени дремлет,
Тополь сребристый в воде отражен;
То же затишье тревожную душу обемлет,
Чуткий, таинственный сон.

Грезятся сердцу несбыточно дивные сказки
Юных доверчивых лет;
Грезятся вновь материнские кроткие ласки,
Дружеский теплый привет.

Вмиг позабыты — суровой борьбы безнадежность,
Боль незаживших, всегда растравляемых ран,
В сердце воскресли любовь, прощенье, и нежность —
Солнечный луч, пронизавший холодный туман.

Светлой грезой, лаской нежной —
Веет давнее былое
И бежит души мятежной
Все холодное и злое.

Горечь мук, судьбы удары —
Забываются на время,
Отступают злые чары,
Легче — жизненное бремя.

Снова сердце чутко внемлет
Тихой речи примиренья,
Светлый мир его обемлет,
Принося успокоенье.

Образ милый и священный
Дышит кроткою мольбою,
Шепчет голос незабвенный:
— Успокойся! Я с тобою.

Из заоблачного края
Я схожу — лучем денницы,
С алой зорькой догорая,
Воскресая с песнью птицы.

В горький час печали жгучей
Я витаю здесь незримо,

Вместе с тучкою летучей
Проношусь неуловимо.

Я туманом легким рею
Над тобой во мраке ночи
И прохладой тихо вею
На заплаканные очи.

Удрученному сомненьем,
Истомленному борьбою,
Я шепчу с благословеньем:
— Не один ты! Я — с тобою!

Падают, как слезы, капли дождевые,
Жемчугом дробятся слезы на стекле,
Низко опустились тучи грозовые,
Даль как будто тонет в засвежевшей мгле.

Отблеском багровым молнии излома
Ярко озарился темный свод небес,
Глухо прогремели перекаты грома,
Вздрогнул, встрепенулся пробужденный лес.

Дрогнуло и сердце вместе с первым громом,
Рвется к заповедной радостной стезе,
И былое шепчет голосом знакомым:
— Кончено затишье… В сердце — быть грозе!

Ярче — зелень, дни — короче,
Лист виднеется сухой,
И во тьме безлунной ночи —
Близость осени глухой.

На заре в тумане влажном
Блещет моря полоса
И шумят о чем-то важном
И таинственном леса.

Не похож на вешний лепет
Однозвучный этот шум,
В нем — суровой силы трепет,
Отголоски зрелых дум.

Лето близится к исходу
И среди ненастной мглы
Грудью встретят непогоду
Величавые стволы.

Пусть развеет ураганом
Густолиственный убор —
Под грозою и туманом
Устоит дремучий бор.

И о том, прощаясь летом,
Тихо шепчется листва,

Но ловлю я в шуме этом
Сожаления слова.

И в душе, перед разлукой
С ярким светом и теплом,
Ощущаю с тайной мукой
Сожаленье о былом.

Листва желтеющая — реже,
С зарей — обильнее роса,
Утра́ безоблачны и свежи,
Прозрачно ярки небеса;
Как будто те же и не те же
Стоят задумчиво леса.

Так и былого обаянье
Становится с теченьем дней
Еще прекрасней, но — грустней.
Оно живет в воспоминанье,
Как ранней осени дыханье,
Как отблеск меркнущих огней.

Эмиль Верхарн

Та, что о странствиях


Я — полусмутное виденье
В ночи угрюмой.
А ты — без сна, с тяжелой думой,
В тоске, в томленьи…

В твоей бессоннице упорной
Я — призрак черный;
Я — та, чьи взгляды
Тебе теперь навеять рады
Воспоминанья
О скитаньи.

Как это давно и далеко-далеко—
Пески прибережий и вечер над морем высокий!

Тогда я звала тебя в светлые дали,
Где юности зовы о жизни кричали.
Тогда я была как на празднике звуки.
Ты помнишь мои озаренные руки,
Срывавшие пояс у ветра?.. На юге с тобою
Была я в портах отдаленных
Над тихой зеркальной водою.

С тобою была я над морем
В вечерний серебряный час
Над золототканным прибоем, -
Отважный
Следил очарованновлажный
Ты блеск моих сказочных глаз.

Богиней я была
И носом корабля, —
С тобой плыла
Я кормчим у руля, —
И на груди моей блистала
Твоя мечта — она пылала.
Корабль безумье бури гнало.

А нынче, приучен
К бессоннице злой и упорной,
Сидишь ты измученный
Скукою вздорной.
И я наклоняюсь виденьем
Угрюмым
К томленьям
Твоим и безрадостным думам.

С тобой бывала я на сумрачных вокзалах,
Где на столбах железных и усталых
Шары огней — сигналы странствий алых.

Воспоминанья гаваней и отдаленных стран,
Отплытий неожиданных в безвестность и туман,
Скачки мостов изогнуто грохочущих в простор
Над зеркалами водными и над пролетом гор,
Глаза углей пылающих и блики от огня
На стенках у котлов, все это — я, и я.
А волосы мои? — Задумчивые дымы
На дальнем зареве, слепые пилигримы.
А помнишь крик свистка пронзительно-ночной?
О, этот крик! — И он был тоже мой.

А помнишь города, что в сумрачной печали
Свои дома до облаков вздымали,
Где тучи мрачные на горизонт убогий
Торжественно брели трагической дорогой,
Где солнце, ржавое, закатывалось в бездны,
Где холод пылью мелкой и железной
Как будто сыпался мучительно и долго —
Там, далеко… над Одером… над Волгой,
В туманах рыжих, в дали жесткой,
Где запах нефти и известки
Спирает горла переулков
У фабрик гулких?..

А помнишь города из копоти и сажи
На Севере — угрюмые пейзажи,
Где памятники — грузны, неуклюжи, —
Возносят в небо обветшалой стужи
Сквозь изгородь дождей и непомерной скуки
Свои веками скопленные муки?
А этот кран в базальтовом порту,
Что гору груза зацепив клещами
Из-за канатов на мосту,
Ее качал задумчиво над нами?

О, как давно, в минувшем плавании,
Две наши грезы в дальной гавани!

А вот еще припомни: беспечальное
Большое озеро, такое дальное;
И барки светлые на нем в ветрах из меда,
Как птицы белые поутру паруса
Хлыстами тонкими вонзались в ясность свода,
Крестом чертили небеса;
А вкруг, сквозь одичалые просторы,
Высокий свет струясь лился на горы,
И далеко на горизонтном скате
Он ровным был и белым словно скатерть;
Размеренно на водную поверхность,
Сребристым звоном напоив окрестность,
За каплей капля капала сердито
На зеркало воды из тяжкого гранита;
То озеро не знало страстной бури,
Недвижное оно молилося лазури,
Где призмы солнца, тихие полудни
В краю красы, светились изумрудней.

Как это все давно — в глубокой тишине
Два наших голоса в мечтательной стране!

И наконец: в желанном бездорожьи
Далеких Индий Снов, среди лесов и гор,
Где каждый ствол, в лиановый убор
Закутанный, молитвой был и ложью.
Где хрупкие дома и бледные лампады
Мерцали вечером скитальцам бесприютным,
Где девушки в шелках сидеть у входа рады
На легендарных львах — коврах уютных;

Они истории любви там вышивали
На пяльцах из нефрита, аметиста
Руками тонкими—принцессы иль артиста —
И в красоту блистанья дней вплетали;
Те махаоны, птицы, светляки —
Лучи к лучам и ткалось и светлело
В извивах крыльев, в нежных сгибах тела
Как ласточек парения легки.

Принцесса медленно бродила по заливу,
Белели лебеди, а там — чета влюбленных,
Взаимными признаньями смущенные,
Красиво
Ловили золото, что спало на луне.

И вот, в настороженной тишине
Работа брошена. И рады взгляды
В эмалевом дому немного отдохнуть
На пляске баядерок. И лампады
Голубоватый свет
Для всех, кто в дальний путь
Пустился, льют, — и ласка, и привет.

Воспоминания, из серебра и злата,
В далеком там, в законченном когда-то.

А нынче, вечером угрюмым,
И сожаления и думы
В тебе нежданно разбудили,
В порыве скуки, злое пламя —
Твою потерянную память.
И голоса тоски завыли
— Меланхоличные олени —
И полон поздних сожалений,
Угрюмой думы властелин
И молчаливый и согнутый
В недвижном кресле, ты, один,
Прядешь ленивые минуты.

Я — вестница, я — отблески привета
Случайностей, нежданностей…
О, как ты их любил,
Когда — отважный, полный сил —
Ты плыл на край безвестный света!

Эдуард Асадов

Родине

Как жаль мне. что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затерты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.

Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путем солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.

Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!

В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.

И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!

А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.

Жизнь открывалась почти как —
в сказке, Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шел за твоей указкой
Все выше и дальше в громадный мир!

Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнешься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!

А помнишь встречу в краю таежном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обреченно глаза прикрыл?

Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели…
Жалко… Совсем еще молодой!

И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.

Взглянула и все уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…
У нас и свои-то, глядишь, плутают,
Пойдем-ка! -И руку мне подала.

И, сев на раз езде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс…

Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таежных?

А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни ждал и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!

Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие черные бомбовозы!

О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом об ятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боев!

И, встав против самого злого зла,
Я шел, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.

А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.

Смуглая, в желтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила…

О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в селах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем…

Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!

А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это…

И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.

Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…

Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!

Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!

Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В об ятьях двухсот миллионов живых!

Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина? Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!

Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!

Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря,
А где-то кого-то простил напрасно.

Но пред тобой никогда, нигде, -
И это, поверь, не пустая фраза!
— Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!

Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!

И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!

А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!

— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!

Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час? —

И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!

Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…

Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.

Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя?
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!

Шарль Бодлер

Путешествие

И

Мир прежде был велик - как эта жажда знанья,
Когда так молода еще была мечта.
Он был необозрим в надеждах ожиданья!
И в памяти моей - какая нищета!

Мы сели на корабль озлобленной гурьбою,
И с горечью страстей, и с пламенем в мозгах,
Наш взор приворожен к размерному прибою,
Бессмертные - плывем. И тесно в берегах.

Одни довольны плыть и с родиной расстаться,
Стряхнуть позор обид, проклятье очага.
Другой от женских глаз не в силах оторваться,
Дурман преодолеть коварного врага.

Цирцеи их в скотов едва не обратили;
Им нужен холод льда, и ливни всех небес,
И южные лучи их жгли б и золотили,
Чтоб поцелуев след хоть медленно исчез.

Но истинный пловец без цели в даль стремится.
Беспечен, как шаров воздушных перелет.
И никогда судьбе его не измениться,
И вечно он твердит - вперед! всегда вперед!

Желания его бесформенны, как тучи.
И все мечтает он, как мальчик о боях,
О новых чудесах, безвестных и могучих,
И смертному уму - неведомых краях!

ИИ

Увы, повсюду круг! Во всех передвиженьях
Мы кружим, как слепцы. Ребяческой юлой
Нас Любопытства Зуд вращает в снах и бденьях,
И в звездных небесах маячит кто-то злой.

Как странен наш удел: переменяя место,
Неуловима цель - и всюду заблестит!
Напрасно человек, в надеждах, как невеста,
Чтоб обрести покой - неудержимо мчит!

Душа! - ты смелый бриг, в Икарию ушедший:
На палубе стоим, в туманы взор вперив.
Вдруг с мачты долетит нам голос сумасшедший -
«И слава… и любовь»!.. Проклятье! - это риф.

В новооткрытый рай земного наслажденья
Его преобразил ликующий матрос.
Потухли на заре прикрасы наважденья
И Эльдорадо нет… И мчимся на утес.

Ты грезой обольстил несбыточных Америк…
Но надо ли тебя, пьянчуга, заковать,
И бросить в океан за ложь твоих истерик,
Чтоб восхищенный бред - не обманул опять?

Так, о пирах царей мечтая беспрестанно,
Ногами месит грязь измученный бедняк;
И капуанский пир он видит взглядом пьяным
Там, где нагар свечи коптит пустой чердак.

ИИИ

Чудные моряки! как много гордых знаний
В бездонности морской глубоких ваших глаз.
Откройте нам ларцы своих воспоминаний,
Сокровища из звезд, горящих, как алмаз.

Мы странствовать хотим в одном воображеньи!
Как полотно - тоской напряжены умы.
Пусть страны промелькнут - хотя бы в отраженьи,
Развеселит рассказ невольников тюрьмы.

Что увидали вы?

ИV

                                «Нездешние созвездья,
Тревоги на морях, и красные пески.
Но, как в родной земле, неясное возмездье
Преследовало нас дыханием тоски.

Торжественны лучи над водами Бенгала.
Торжественны лучи — и в славе города.
И опалили нас, и сердце запылало,
И в небе затонуть хотелось навсегда.

И никогда земля узорчатою сказкой,
Сокровища раджей, и башни городов,
Сердца не обожгли такой глубокой лаской,
Как смутные зубцы случайных облаков.

Желанье! — ты растешь, таинственное семя,
И каждый сладкий миг поит водой живой.
Чем дальше в глубину корней кустится племя,
Тем выше к небесам зеленой головой.

Всегда ли, дивный ствол, расти тебе? Высоко,
Прямей, чем кипарис? Однако, и для вас,
Для любопытных глаз — мы с запада, востока,
Дневник приберегли и припасли рассказ.

Над брошенными ниц — кумир слонообразный.
Престолы в письменах брилльянтовых лучей.
Испещрены резьбой дворцы разнообразно -
Недостижимый сон для здешних богачей.

Блистания одежд — глазам обвороженье.
Окрашенных зубов смеется черный ряд,
И укротитель змей в своем изнеможеньи».

V

Что дальше? что еще? - опять проговорят…



«Младенческий вопрос! Всемирного обзора
Хотите знать итог — возможно ли забыть,
Как надоела нам, в извилинах узора,
Бессмертного греха мелькающая нить:

Тщеславная раба тупого властелина -
Влюбленная в себя без смеха и стыда.
Своею же рабой окованный мужчина
И волк, и нечистот зловонная вода.

Злорадствует палач. Страданье плачет кровью.
Бесстыдные пиры с приправой свежих ран.
Народы под хлыстом с бессмысленной любовью;
Господством пресыщен — безумствует тиран.

Религий целый ряд. На небе ищут счастья
Однообразьем слов обетованных книг.
Святой бичует плоть; но то же сладострастье
Под пряжей власяниц и ржавчиной вериг.

Рассудком возгордясь, как прежде опьяненный,
Проговорится вдруг болтливый человек,
Вдруг закричит Творцу в горячке исступленной:
«Подобие мое! — будь проклято вовек!»

Да тот, кто поумней, бежит людского стада
И в сумасшедший мир пускается храбрец,
Где опиум — его отрава и отрада!
Наш перечень теперь подробен, наконец?»

VИИ

Из долгого пути выносишь горечь знанья!
Сегодня и вчера, и завтра - те же сны.
Однообразен свет. Ручьи существованья
В песчаных берегах ленивы и грустны.

Остаться? Уходить? Останься, если можешь.
А надо - уходи. И вот - один притих:
Он знает - суетой печали перемножишь,
Тоску… Но обуял другого странный стих,

Неистовый пророк - он не угомонится…
А Время по пятам - и мчится Вечный Жид.
Иной в родной дыре сумеет насладиться,
Ужасного врага, играя, победит.

Но мы разединим тенета Великана,
Опять умчимся в путь, как мчалися в Китай,
Когда нас схватит Смерть веревкою аркана
И горло защемит, как будто невзначай.

Кромешные моря - и плещутся туманно.
Мы весело плывем, как путник молодой,
Прислушайтесь - поют пленительно, печально,
Незримо голоса: «Голодною душой

Скорей, скорей сюда! Здесь лотос благовонный,
Здесь сердце утолят волшебные плоды;
Стоят, напоены прохладой полусонной,
В полуденной красе заветные сады».

По звуку голосов мы узнаем виденье.
Мерещатся друзья, зовут наперерыв.
«Ты на моих руках найдешь успокоенье!» -
Из позабытых уст доносится призыв.

VИИИ

Смерть, старый капитан! нам все кругом постыло!
Поднимем якорь, Смерть, в доверьи к парусам!
Печален небосклон и море как чернила,
Полны лучей сердца, ты знаешь это сам!

Чтоб силы возбудить, пролей хоть каплю яда!
Огонь сжигает мозг, и лучше потонуть.
Пусть бездна эта рай или пучины ада?
Желанная страна и новый, новый путь!

Константин Льдов

Стихотворения на библейские темы.

7
7.
Книга пророка Ионы.
Глава 1-я.
И было от Господа слово к Ионе:
— «Иди, проповедуй! Чело преклоня,
Как скошенный колос, падет Ниневия, —
Ея злодеянья дошли до Меня!»
Иона смутился, Иона трепещет
И в Ѳарсис бежит от Господня лица.
Вздымается парус, колеблются мачты,
Корабль, содрогаясь, несет беглеца, —
Несет он Иону в широкое море,
Но тесен пророку безбрежный простор…
Глядит ему в очи с небес Иегова
И слышится всюду святой приговор!
Проносится вихрем разгневанный голос
И в ужасе путники внемлют ему, —
И бездна раскрылась, и хлынули волны,
И хлопьями пена одела корму…
Корабль погибает… Подрублена мачта, —
И рухнула с треском… Тяжелую кладь,
Взывая к богам, в разяренное море
С бортов корабельщики стали бросать.
Один лишь Иона под палубой скрылся
И крепко уснул, утомленный борьбой.
И вот его будит начальник над судном:
— «Что спишь ты? Очнися!… Взгляни, над тобой
Бушуют стихии… Возстань, маловерный,
Ко грозному Богу с мольбой воззови, —
Пусть вспомнит твой Бог о блуждающих в море,
Быть может, спасут нас молитвы твои!»
И бросили путники жребий, гадая
О том, за кого их постигла беда, —
И вынулся жребий пророка Ионы…
И спрашивать стали Иону тогда:
— «Скажи нам, куда ты идешь и откуда,
И чем занимался в родимой земле?
И кто в этой буре нежданной виновен,
Чей грех тяготеет на всем корабле?»
— «Я родом еврей,—им ответил Иона, —
И чту всемогущаго Бога-Творца,
Создавшаго сушу и бурное море, —
И в Ѳарсис бегу от Господня лица!»
И люди воскликнули в страхе великом:
— «Зачем это сделал ты, жалкий беглец?
Ты дерзко ослушался воли Господней, —
И грозную бурю воздвигнул Творец!
Что сделать с тобой, чтобы море утихло?
Смотри, как сердито бушует волна»…
— «Пусть бросят меня, им ответил Иона, —
В морскую пучину—и стихнет она».
Но глухи гребцы, и с удвоенным рвеньем
Стараются тщетно доплыть до земли, —
А буря все злее, и небо темнее,
И молнии ярче сверкают вдали…
И вот корабельщики духом смутились…
— «О, Господи Боже! воззвали они, —
Не дай нам погибнуть за душу Ионы
И крови невиннаго нам не вмени!»
И взяли пророка, и бросили в море, —
И буря утихла… Так царственный лев,
Насытясь добычей, ложится и дремлет,
Забывши недавний, бушующий гнев…
И вновь корабельщики в страхе склонились,
Как будто сам Бог просиял им вдали,
И дали обеты, и тучную жертву
За гибель Ионы Творцу принесли.
Глава 2-я.
И повелел киту большому
Господь Иону поглотить
И трое суток невредимо
Его во чреве сохранить.
И стал пророк молиться Богу,
Когда исполнились три дня:
— «Воззвал я к Господу в печали, —
И вот услышал Он меня!
К Тебе из чрева преисподней
Я, сокрушаясь, возопил,
И Ты на голос мой любовно
Твой лик сияющий склонил.
Я погрузился в сердце моря,
Тобою ввержен в глубину, —
Но Ты проносишь надо мною
Неукротимую волну.
Я от очей Твоих отринут,
На них не смею я взглянуть, —
Но Ты опять Твой храм священный
Откроешь вне когда нибудь!
Вокруг потоки водяные,
Я—пленник бездны роковой,
И голова моя обвита
Морскою липкою травой.
До основанья гор низвержен,
Взываю, плача и стеня, —
Земля навек похоронила
В гробнице сумрачной меня!
Но Ты—о, Господи!—откроешь
Запечатленныя врата,
Ты изведешь меня из ада,
Из чрева мощнаго кита!
Когда, в минуту испытанья,
Моя душа изнемогла,
Я вспомнил Господа,—и к Богу
Молитва робкая дошла.
Мой голос скорбный и молящий
Проник к Господню алтарю, —
И освятилася, как жертва,
Хвала Небесному Царю!..
Забыт Ты, Боже Милосердный,
Чтут люди суетных богов,
А я взываю со слезами:
Мое спасенье—СаваоѲ!»
И зарыдал пророк, и слезы
Струились с бледнаго лица…
И кит, по слову Иеговы,
Изверг на сушу беглеца.
Глава 3-я.
И было от Господа слово к Ионе,
Вторично к пророку Всевышний воззвал:
— «Иди в Ниневию и в ней проповедуй, —
Падут ея стены, погибнет Ваал!»
И сделал Иона по слову Господню,
И вот к Ниневии направил стопы…
То—город великий у Господа Бога,
Пределами на трое суток ходьбы.
И начал Иона взывать к Ниневии,
Ходя от восхода до ночи по ней:
— «Разрушено будет великое царство,
Отсрочена гибель лишь на сорок дней!»
И вот ниневитяне вняли пророку,
И пост наложили, стеня и скорбя;
Рабы и вельможи оделись в лохмотья
И ризы цветныя сорвали с себя…
И царь Ниневии поднялся с престола,
И вспомнил, смутясь, о преступном былом, —
И снял с себя пурпур, и в рубище ветхом
На пепле возсел, и поникнул челом…
И вышли глашатаи с грозным указом,
Вещая народу во имя царя:
— «Покайтеся, грешники! Близится гибель,
Кровавая блещет на небе заря!
Пусть голод царит во дворцах Няневии,
Не гонят в луга ни овец, ни волов,
И люди, и скот от воды отрекутся,
И сменится вретищем пестрый покров.
Пусть каждый от злого пути обратится,
Очистит преступныя руки свои
И, громко взывая к могучему Богу,
Во прах упадет перед ликом Судьи!..
Кто знает, быть может, еще Милосердный
От нас отвратил свой пылающий гнев,
И мы не погибнем!»
И Бог-Вседержитель
Услышал молитв покаянных напев,
Увидел дела обреченных на гибель,
Вернувшихся к правде от злого пути…
И вот, смилосердясь, отвел от них кару,
Которую в гневе грозил навести.
Глава 4-я.
И возроптал пророк, и Бога
Устами гневными молил:
— «Не так-ли я в отчизне дальней
Тебе смиренно говорил?
Не потому-ли скрылся в море,
Бежал от Господа во тьму? —
Я знал, что нет границ терпенью
И состраданью Твоему!
Ты, Всеблагий и Милосердный,
Скорбишь о бедствиях людей, —
Возьми же дух мой, Вседержитель,
Из плоти страждущей моей!
Я жажду смерти—в ней забвенье,
А жизнь—пустой и лживый сон»…
И Бог сказал: «Ужель так сильно
Ты происшедшим огорчен?»
И вышел пророк из ворот Ниневии,
И сел на холме за восточной стеной,
И кущу построил… Был воздух удушлив,
Тяжел и безветрен полуденный зной,
Сверкали вдали изваяния капищ,
Сады зеленели на кровлях дворцов,
Струились фонтаны… Едва доносился
Протяжный напев ниневийских жрецов…
Иона смотрел на сияющий город
И ждал, не свершится-ль святой приговор.
И дерево Бог возрастил над пророком,
И чудныя ветви над ним распростер, —
И радостно Бога прославил Иона,
И весь погрузился в прохладную тень…
Но за ночь поблекли цветущия ветви.
И снова забрезжил безоблачный день,
Удушливый ветер с востока повеял,
Вздымая столбом раскаленный песок…
И знойное солнце палило пророка,
И снова о смерти взмолился пророк.
Господь возразил:—«Неужели так сильно
Об этом растении ты пожалел?»
— «До смерти,—ответствовал Богу Иона, —
Обиден и горек мой скорбный удел».
— «Безумец! воскликнул Господь-Вседержитель, —
Давно-ли ты зноем и жаждой томим, —
И вот изнемог, и о дереве плачешь,
Хотя никогда не трудился над ним!
Оно возрасло над тобою мгновенно
И за ночь подточено роем червей…
Так Мне-ли, Творцу, не жалеть Ниневии
И плачущих горько ея сыновей?
Могу-ли я город великий разрушить,
В котором стада—что морские пески,
И тысячи сотен невинных младенцев
Не знают ни правой, ни левой руки?»

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
 С царицею со Еленою
 Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
 Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
 И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
 Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
 Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
 Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
 Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
 Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
 О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
 Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
 По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.

Яков Петрович Полонский

15 июля 1888 года

В 900-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ КРЕЩЕНИЯ РОССИИ

Жизнь без Христа — случайный сон.
Блажен кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон,
И слышит вещий голос Духа.
Тому лишь явны небеса,
Кто и в науке прозревает
Неведомые чудеса
И Бога в них подозревает… —
Как высочайший идеал,
Как истинный залог спасенья, —
Любовь и самоотверженье
Христос народам завещал.
В тот день, когда мы облечемся
Душой в нетление Христа, От черных дел мы содрогнемся
И, обновленные, очнемся,—
И ложь не свяжет нам уста.
Сегодня, в первый день крещенья,
Быть может, в бедные селенья,
В обители труда и слез,
Не в нищем рубище Христос
Сойдет, а с ветвию оливы,
И скажет:— будьте все счастливы!
Все,— пожелайте всем добра!..
Сегодня день, когда впервые
Владимир и Мои святые
Крестили Русь в волнах Днепра!..
Князь Киевский, когда-то гневный,
В союзе с Греческой царевной
В златом венце и на своем
Великокняжеском престоле
Для пахаря в далеком поле,
Для гусляра на вольной воле
И для дружинника с копьем —
Для всех стал другом и отцом
И Красным Солнышком желанным…
Пришла Андреем Первозванным
Предвозвещенная пора:
Взыграли омуты Днепра, Славян пугающие боги
Разбились об его пороги
И дрогнули богатыри,
И разбежались дикари…
О, как от утренней зари
Бегут, шатаясь, тени ночи,
И солнце радует нам очи
И озаряет алтари,
Так в день великого крещенья
Сияй нам вера! Прочь сомненья!
Русь не была бы никогда
Такой великою Россией,
Когда б она была чужда
Любви, завещанной Мессией!
Пусть охлажденные умы
Все отрицать готовы,— мы
Не даром приняли с Востока
Святую веру,— видит око
И слышит ухо наше,— мы
Еще не оскудели сердцем;
Еще мы рады помогать
Разрозненным единоверцам
И пленных братьями считать: —
Без нас не встала бы Эллада,
Ей не помог бы Римский трон, Не рухнул бы Наполеон
И грозных войск его громада.
Под тяжким игом Мусульман
Без нас забыли бы Славян.—
Мы жизнь несли на их могилы…
Расшатывая вражьи силы,
Мы не считали наших ран…
Мы за геройские деянья
Не ждали злата и сребра…
За дело славы и добра
Мы не просили воздаянья…
И если перст Господний вновь
Нам цель великую укажет,—
Что делать? сердце вам подскажет
И христианская любовь!..
В сей день торжественный и славный
Россия веру призови!..
Нас бережет Отец Державный
Для новых подвигов любви…



В 900-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ КРЕЩЕНИЯ РОССИИ

Жизнь без Христа — случайный сон.
Блажен кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон,
И слышит вещий голос Духа.
Тому лишь явны небеса,
Кто и в науке прозревает
Неведомые чудеса
И Бога в них подозревает… —
Как высочайший идеал,
Как истинный залог спасенья, —
Любовь и самоотверженье
Христос народам завещал.
В тот день, когда мы облечемся
Душой в нетление Христа,

От черных дел мы содрогнемся
И, обновленные, очнемся,—
И ложь не свяжет нам уста.
Сегодня, в первый день крещенья,
Быть может, в бедные селенья,
В обители труда и слез,
Не в нищем рубище Христос
Сойдет, а с ветвию оливы,
И скажет:— будьте все счастливы!
Все,— пожелайте всем добра!..
Сегодня день, когда впервые
Владимир и Мои святые
Крестили Русь в волнах Днепра!..
Князь Киевский, когда-то гневный,
В союзе с Греческой царевной
В златом венце и на своем
Великокняжеском престоле
Для пахаря в далеком поле,
Для гусляра на вольной воле
И для дружинника с копьем —
Для всех стал другом и отцом
И Красным Солнышком желанным…
Пришла Андреем Первозванным
Предвозвещенная пора:
Взыграли омуты Днепра,

Славян пугающие боги
Разбились об его пороги
И дрогнули богатыри,
И разбежались дикари…
О, как от утренней зари
Бегут, шатаясь, тени ночи,
И солнце радует нам очи
И озаряет алтари,
Так в день великого крещенья
Сияй нам вера! Прочь сомненья!
Русь не была бы никогда
Такой великою Россией,
Когда б она была чужда
Любви, завещанной Мессией!
Пусть охлажденные умы
Все отрицать готовы,— мы
Не даром приняли с Востока
Святую веру,— видит око
И слышит ухо наше,— мы
Еще не оскудели сердцем;
Еще мы рады помогать
Разрозненным единоверцам
И пленных братьями считать: —
Без нас не встала бы Эллада,
Ей не помог бы Римский трон,

Не рухнул бы Наполеон
И грозных войск его громада.
Под тяжким игом Мусульман
Без нас забыли бы Славян.—
Мы жизнь несли на их могилы…
Расшатывая вражьи силы,
Мы не считали наших ран…
Мы за геройские деянья
Не ждали злата и сребра…
За дело славы и добра
Мы не просили воздаянья…
И если перст Господний вновь
Нам цель великую укажет,—
Что делать? сердце вам подскажет
И христианская любовь!..
В сей день торжественный и славный
Россия веру призови!..
Нас бережет Отец Державный
Для новых подвигов любви…

Александр Сергеевич Пушкин

Северные цветы

(Из 3-ей Песни Евгения Онегина.)

Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узналиб никогда,
Когдаб надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думат, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но говорят, вы нелюдим,
В глуши, в деревне все вам скучно, А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.

Зачем вы посетили нас?
В глуши забытаго селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горькаго мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем — как знать?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать…

Другой!.. нет! никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в высшем суждено совете…
То воля Неба: я твоя,
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья вернаго с тобой —
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был ужь мил,
Твой чудный взгляд меня томил.
В душе твой голос раздавался
Давно… нет! это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала, Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте, мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью,
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты: мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души,
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази — я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Разсудок мой изнемогает,
И, молча, гибнуть я должна. Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи,
Иль сон тяжелый перерви…
Увы, заслуженным укором!

Кончаю! страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И слепо ей себя вверяю.

Я к вам пишу — чего же боле?
Что я могу еще сказать?
Теперь, я знаю, в вашей воле
Меня презреньем наказать.
Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узналиб никогда,
Когдаб надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думат, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Но говорят, вы нелюдим,
В глуши, в деревне все вам скучно,

А мы… ничем мы не блестим,
Хоть вам и рады простодушно.

Зачем вы посетили нас?
В глуши забытаго селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горькаго мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем — как знать?
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать…

Другой!.. нет! никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в высшем суждено совете…
То воля Неба: я твоя,
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья вернаго с тобой —
Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой…
Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был ужь мил,
Твой чудный взгляд меня томил.
В душе твой голос раздавался
Давно… нет! это был не сон!
Ты чуть вошел, я вмиг узнала,

Вся обомлела, запылала
И в мыслях молвила: вот он!
Не правда ль? я тебя слыхала:
Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала,
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
И в это самое мгновенье
Не ты ли, милое виденье,
В прозрачной темноте, мелькнул,
Приникнул тихо к изголовью,
Не ты ль, с отрадой и любовью,
Слова надежды мне шепнул?
Кто ты: мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
Мои сомненья разреши:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души,
И суждено совсем иное…
Но так и быть! Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю…
Вообрази — я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Разсудок мой изнемогает,
И, молча, гибнуть я должна.

Я жду тебя: единым взором
Надежды сердца оживи,
Иль сон тяжелый перерви…
Увы, заслуженным укором!

Кончаю! страшно перечесть…
Стыдом и страхом замираю…
Но мне порукой ваша честь,
И слепо ей себя вверяю.

Хаим Нахман Бялик

Младенчество

Тайно от мира, одну за другой, как звезды под утро,
Жизнь погасила во мне сокровенные сердца надежды.
Все же томленье одно я сберег, одно упованье:
Голос его не замолкнет в груди; ни шум повседневный
Песни святой заглушить, ни злокозненный демон не может.
Если еще, наяву ли, во сне ль, как на миг мимолетный, —
О, хоть на миг мимолетный! — пред Господом светел предстану, —
Час мой закатный, молюсь, да вернет сновидение утра,
Ясность младенчества вновь озарит обновленное сердце!
 
Дух мой нечист, и моя же рука осквернила венец мой;
Божьи забыл я стези, не стучусь у дверей Милосердья;
К зовам оглох, и незряч на знаменья, — звезд отщепенец,
Неба отверженец; лугу чужой; неприветствуем в поле
Лаской колосьев, как встарь; отрешен от видений начальных;
Чужд и себе самому. Но в хранилище тайном вселенной,
Где не исчезнет ничто и ничей не изгладится образ, —
Цело и детство мое, как печать на деснице Господней.
Смене времен не подвержен тот лик, незапятнан, нетронут, —
Вечной зарею в оправе своей издалече мне светит,
Путь мой следит, и считает шаги, и мигает ресницей…
 
Где ты? — далече! — родимый мой край, колыбельная пристань,
Почва корней моих, духа родник и мечтаний услада,
Милый душе уголок излюбленный, в мире просторном, —
Нет ни травы зеленей, чем твоя, ни лазури прозрачней!
Память, мой край, о тебе — как вино: тем душистей чем старе;
Первого снега белее она чистотой непорочной…
Первого утра виденье и первого сна изголовье,
Родину тихую, край целомудренный в прелести свежей,
Скрытый меж гор и дубрав и всех мест под солнцем юнейший,
В глубь ветвящей стези, и тропы свои в рожь золотую,
В тихих созвучиях полдень и ночь согласующий, утро
С вечером, — вижу его, как он цвел, как сиял изначала
Сердцу, как образ его начертал в моем духе Создатель,
Чтоб до последнего дня и по край земли неизменно
Целостным нес я тот образ в груди, все тот же — в весенней
Нежности, в летних лучах, под осеннею мглой и под снегом
Так мне, недвижный, застылый с природою всей, предстоит он,
Солнцем живым осиян иль торжественным таинством ночи,
Уст моих чистых дыханье храня, лелея мой детский
Трепет на глыбах камней, в одиночестве дебрей угрюмых,
В таянии облака, в дрожи листа, унесенного ветром
С древа… Поднесь те леса чаровательно ткут свои тени,
Каждая ветвь в них цела, нить каждая сети волшебной;
Сладостных страхов былых сокровенные заросли полны;
В чаще кустов притаились нежнейшие дремные грезы.
Горы в коврах цветотканных, — незыблемы; мягкие склоны
След моих ног берегут и, как встарь, улыбаются гостю;
Эхо восторгов моих в их расселинах, чуткое, дремлет;
Дух мой все бродит по ним и, дивясь их величью, немеет.
 
Кров мой родной, земля безопасная, скиния мира,
Матери светлым лицом озаренная, где возрастал я
Ласки живой под крылом охранительным, где предавался
Неге беспечной, прильнув к благовонному лону родимой!
Вижу тебя на отлогом холме, под навесой каштанов,
Сельский приют и простой! Ты все там же, где встарь, неизменный,
Белый, под низкою кровлей, с оконцами малыми, домик!
Выступы мхом зеленеют, трава прорастает сквозь щели.
Окрест — сады, да глушь и бурьян. Молчаливо над ними
Время волокнами туч проплывает; беленький домик,
Мнится, следит на юру, день и ночь, издалече за жизнью,
Да обо мне вспоминает, о беженце дальнем, с тоскою…
Там и доныне скользит моя тень в уголках потаенных…
 
Знаю: единожды пьет человек из кубка златого;
Дважды видение света ему не даруется в жизни.
Есть лазурь у небес несказанная, зелень у луга,
Свет у эфира, сиянье в лице у творений Господних:
Раз лишь единый мы зрим их в младенчестве, после не видим.
Все же внезапное Бог дает озарение верным;
Чуда того неразгадан исток, сокровен от провидцев.
Молча готовлюсь и жду, день и ночь, мановения свыше, —
Весь напрягаюсь, как арфы струна, простираюсь навстречу;
Где и когда это будет — не ведая, вестника чаю.
Сердце пророчит: воспомнит меня виденье святое;
То, чего жаждет душа, навестит ее. И величавый
Миг настанет, — мигнет ресницею Вечность, и глянет
Сверху, как в дол из окна разверстого, в душу былое.
Очи мои просветятся, прояснятся взором дитяти:
В образах многих и сменах — единое, слито с природой,
Детство мое протечет по тропам покинутым духа.
Темные вспыхнут сияньем тропы заповедные, ярче
Утренних снов; голоса зазвучат; приблизятся дали;
Чудо забвенному краски вернет, безуханному запах.
Будет мгновенным виденье, но миг тот единый затопит
Сладостным сердце приливом, — и в нем изойдут мои силы…
Буду стоять изумленный пред только что виденным миром
Многих чудес и святынь пред оградою запечатленной
Рая, чьих тайн не коснулась рука, не измолвило слово.
Гулом исполнится дух; надо мной — удивление Божье;
Очи в слезах; в глубине — торжественный гул безглагольный…

Гавриил Романович Державин

Любителю художеств

Сойди, любезная Эрата!
С горы зеленой, двухолмистой,
В одежде белой, серебристой,
Украшенна венцом и поясом из злата,
С твоею арфой сладкогласной! —
Сойди, утех собор,
И брось к нам нежно-страстный
С улыбкою твой взор;
И царствуй вечно в доме сем
На берегах Невы прекрасных!
Любителю наук изящных
Мы песнь с тобою воспоем.

Небеса, внемлите
Чистый сердца жар
И с высот пошлите
Песен сладкий дар.
О мольба прилежна,
Как роса, взнесись:
К нам ты, Муза нежна,
Как Зефир, спустись!

Как легкая серна
Из дола в дол, с холма на холм
Перебегает;
Как белый голубок, она
То вниз, то вверх, под облачком
Перелетает;
С небесных светлых гор дорогу голубую
Ко мне в минуту перешла
И арфу золотую
С собою принесла;
Резвилась вкруг меня, ласкалася, смотрела
И, будто ветерочек, села
На лоне у меня.
Тут вдруг, веселый вид на важный пременя,
Небесным жаром воспылала,
На арфе заиграла,

Ее бело-румяны персты
По звучным бегают струнам;
Взор черно-огненный, отверстый,
Как молния вослед громам,
Блистает, жжет и поражает
Всю внутренность души моей;
Томит, мертвит и оживляет
Меня приятностью своей.

Боги взор свой отвращают
От не любящего муз,
Фурии ему влагают
В сердце черство грубый вкус,
Жажду злата и сребра, —
Враг он общего добра!

Ни слеза вдовиц не тронет,
Ни сирот несчастных стон;
Пусть в крови вселенна тонет,
Был бы счастлив только он;
Больше б собрал серебра, —
Враг он общего добра!

Напротив того, взирают
Боги на любимца муз,
Сердце нежное влагают
И изящный нежный вкус;
Всем душа его щедра, —
Друг он общего добра!

Отирает токи слезны,
Унимает скорбный стон;
Сиротам отец любезный,
Покровитель музам он;
Всем душа его щедра, —
Друг он общего добра!

О день! о день благоприятный!
Несутся ветром голоса,
Курятся крины ароматны,
Склонились долу небеса;
Лазурны тучи, краезлаты,
Блистающи рубином сквозь,
Как испещренный флот богатый,
Стремятся по эфиру вкось;
И, плавая туда,
Сюда,
Спускаются пред нами.
На них сидит небесных муз собор,
Вкруг — гениев крылатых хор;
Летят, вслед тянутся цепями,
Как бы весной
Разноперистых птичек рой
Вьет воздух за собою
Кристальною струею,
И провождает к нам дев горних красный лик!
Я слышу вдалеке там резкий трубный зык;
Там бубнов гром,
Там стон
Волторн
Созвучно в воздух ударяет;
Там глас свирелей
И звонких трелей
Сквозь их изре́дка пробегает,
Как соловьиный свист сквозь шум падущих вод.
От звука разных голосов,
Встречающих полубогов
На землю сход,
По рощам эхо как хохочет,
По мрачным горным дебрям ропчет
И гул глухой в глуши гудет.
Я слышу, сонм небесных дев поет:

Науки смертных просвещают,
Питают, облегчают труд;
Художествы их украшают
И к вечной славе их ведут.
Благополучны те народы,
Которы красотам природы
Искусством могут подражать,
Как пчелы мед с цветов сбирать.
Блажен тот муж, блажен стократно,
Кто покровительствует им!
Вознаградят его обратно
Они бессмертием своим.

Наполнил грудь восторг священный,
Благоговейный обнял страх,
Приятный ужас потаенный
Течет во всех моих костях;
В весельи сердце утопает,
Как будто бога ощущает,
Присутствующего со мной!
Я вижу, вижу Аполлона
В тот миг, как он сразил Тифона

Божественной своей стрелой:
Зубчата молния сверкает,
Звенит в руке священный лук;
Ужасная змия зияет
И вмиг свой испущает дух,
Чешуйчатым хвостом песок перегребая
И черну кровь ручьем из раны испуская.
Я зрю сие, — и вмиг себе представить мог,
Что так невежество сражает света бог.

Полк бледных теней окружает
И ужасает дух того,
Кто кровью руки умывает
Для властолюбья своего;
И черный змей то сердце гложет,
В ком зависть, злость и лесть живет
И кто своим добром жить может,
Но для богатства мзду берет.
Порок спокоен не бывает;
Нрав варварский его мятет,
Наук, художеств не ласкает,
И света свет ему не льет.
Как зверь, он ищет места темна;
Как змей, он, ползая, шипит;
Душа, коварством напоенна,
Глазами прямо не глядит.

Черные мраки,
Злые призра́ки
Ужасных страстей!
Бегите из града,
Сокройтесь в дно ада
От наших вы дней!
Света перуны,
Лирные струны,
Минервин эгид!
Сыпьте в злость стрелы,
Брань за пределы
От нас да бежит!

Как солнце гонит нощи мрак,
И от его червлена злата
Румянится природы зрак,
Веселорезвая Эрата!
Ты ходишь по лугам зеленым
И рвешь тогда себе цветы,
Свободным духом, восхищенным,
Поешь свои утехи ты;
Вослед тебе забав собор,
Певиц приятных хор,
Наяды пляшут и фау́ны.
Составь же ты, прелестно божество!
И нам теперя торжество,
Да сладкогласной лиры струны,
Твоею движимы рукой,
Возбудят всех ко пляскам пред тобой.

Радостно, весело в день сей
Вместе сбирайтеся, други!
Бросьте свои недосуги,
Скачите, пляшите смелей:
Бейте в ладоши руками,
Щолкайте громко перстами,
Чорны глаза поводите,
Станом вы всем говорите;
Фертиком руки вы в боки,
Делайте легкие скоки;
Чобот о чобот стучите,
С наступью смелой свищите,
Молвьте спасибо душею
Мужу тому, что снисходит
Лаской, любовью своею,
Всем нам веселье находит.
Здравствуй же, муз днесь любитель!
Здравствуй, их всех покровитель!

Шарль Бодлер

Путешествие

      Максиму Дюкану

И

Дитя, влюбленное и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!

Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.

Те с родиной своей, играя, сводят счеты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочеты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.

Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лед грызет, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.

Но странник истинный без цели и без срока
Идет, чтобы идти, — и легок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря «Вперед!», не задает задач.

ИИ

Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьет бичом созвездья в небесах.

Пусть цели нет ни в чем, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока еще не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!

Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию плывущий,
Где «Берегись!» звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
«О слава, о любовь!», и вдруг — навстречу риф!..

Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснет дневной.

В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!

Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей зовет его отвага
Шалаш, что озарен мерцанием свечи.

ИИИ

В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звезд венцы,
Прочтем мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!

Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.

Так что ж вы видели?

ИV

«Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.

Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащенные закатом города
Безумной грезою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.

Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали,
Схватить случайные узоры облаков.

От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обернутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.

Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?..
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!..

Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)

И красочность одежд, пьянящих ясность взоров,
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров».

V

А дальше что?



«Дитя! среди пустых затей

Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;

Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;

Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь все так же слиты там;
Все так же деспоты исполнены отравы,
Все так же чернь полна любви к своим хлыстам;

И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьет в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;

Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюбленный,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступленный:
„Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"

И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!»

VИИ

Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!

Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя,
Кто должен, пусть уйдет! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.

Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдет тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.

Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: «Вперед!»
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;

Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный,
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:

«Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!»

Я тень по голосу узнал; со дна Пилады
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовет: «Направь к своей Электре путь!»

VИИИ

Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть черен свод небес, пусть море — как чернилы,
В душе испытанной горит лучей игра!

Пролей же в сердце яд, он нас спасет от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоем огне,
И бездна нас влечет. Ад, Рай — не все равно ли?
Мы новый мир найдем в безвестной глубине!

Василий Жуковский

Эолова арфа

Владыка Морвены,
Жил в дедовском замке могучий Ордал;
Над озером стены
Зубчатые замок с холма возвышал;
Прибрежны дубравы
Склонялись к водам,
И стлался кудрявый
Кустарник по злачным окрестным холмам.Спокойствие сеней
Дубравных там часто лай псов нарушал;
Рогатых еленей,
И вепрей, и ланей могучий Ордал
С отважными псами
Гонял по холмам;
И долы с холмами,
Шумя, отвечали зовущим рогам.В жилище Ордала
Веселость из ближних и дальних краев
Гостей собирала;
И убраны были чертоги пиров
Еленей рогами;
И в память отцам
Висели рядами
Их шлемы, кольчуги, щиты по стенам.И в дружных беседах
Любил за бокалом рассказы Ордал
О древних победах
И взоры на брони отцов устремлял:
Чеканны их латы
В глубоких рубцах;
Мечи их зубчаты;
Щиты их и шлемы избиты в боях.Младая Минвана
Красой озаряла родительский дом;
Как зыби тумана,
Зарею златимы над свежим холмом,
Так кудри густые
С главы молодой
На перси младые,
Вияся, бежали струей золотой.Приятней денницы
Задумчивый пламень во взорах сиял:
Сквозь темны ресницы
Он сладкое в душу смятенье вливал;
Потока журчанье —
Приятность речей;
Как роза дыханье;
Душа же прекрасней и прелестей в ней.Гремела красою
Минвана и в ближних и в дальних краях;
В Морвену толпою
Стекалися витязи, славны в боях;
И дщерью гордился
Пред ними отец…
Но втайне делился
Душою с Минваной Арминий-певец.Младой и прекрасный,
Как свежая роза — утеха долин,
Певец сладкогласный…
Но родом не знатный, не княжеский сын;
Минвана забыла
О сане своем
И сердцем любила,
Невинная, сердце невинное в нем.—На темные своды
Багряным щитом покатилась луна;
И озера воды
Струистым сияньем покрыла она;
От замка, от сеней
Дубрав по брегам
Огромные теней
Легли великаны по гладким водам.На холме, где чистым
Потоком источник бежал из кустов,
Под дубом ветвистым —
Свидетелем тайных свиданья часов —
Минвана младая
Сидела одна,
Певца ожидая,
И в страхе таила дыханье она.И с арфою стройной
Ко древу к Минване приходит певец.
Всё было спокойно,
Как тихая радость их юных сердец:
Прохлада и нега,
Мерцанье луны,
И ропот у брега
Дробимыя с легким плесканьем волны.И долго, безмолвны,
Певец и Минвана с унылой душой
Смотрели на волны,
Златимые тихоблестящей луной.
«Как быстрые воды
Поток свой лиют —
Так быстрые годы
Веселье младое с любовью несут».—«Что ж сердце уныло?
Пусть воды лиются, пусть годы бегут;
О верный! о милой!
С любовию годы и жизнь унесут!»—
«Минвана, Минвана,
Я бедный певец;
Ты ж царского сана,
И предками славен твой гордый отец».—
«Что в славе и сане?
Любовь — мой высокий, мой царский венец.О милый, Минване
Всех витязей краше смиренный певец.
Зачем же уныло
На радость глядеть?
Всё близко, что мило;
Оставим годам за годами лететь».—«Минутная сладость
Веселого вместе, помедли, постой;
Кто скажет, что радость
Навек не умчится с грядущей зарей!
Проглянет денница —
Блаженству конец;
Опять ты царица,
Опять я ничтожный и бедный певец».—«Пускай возвратится
Веселое утро, сияние дня;
Зарей озарится
Тот свет, где мой милый живет для меня.Лишь царским убором
Я буду с толпой;
А мыслию, взором,
И сердцем, и жизнью, о милый, с тобой».«Прости, уж бледнеет
Рассветом далекий, Минвана, восток;
Уж утренний веет
С вершины кудрявых холмов ветерок».—
«О нет! то зарница
Блестит в облаках,
Не скоро денница;
И тих ветерок на кудрявых холмах».—«Уж в замке проснулись;
Мне слышался шорох и звук голосов».—
«О нет! встрепенулись
Дремавшие пташки на ветвях кустов».—
«Заря уж багряна».—
«О милый, постой».—
«Минвана, Минвана,
Почто ж замирает так сердце тоской?»И арфу унылой
Певец привязал под наклоном ветвей:
«Будь, арфа, для милой
Залогом прекрасных минувшего дней;
И сладкие звуки
Любви не забудь;
Услада разлуки
И вестник души неизменныя будь.Когда же мой юный,
Убитый печалию, цвет опадет,
О верные струны,
В вас с прежней любовью душа перейдет.
Как прежде, взыграет
Веселие в вас,
И друг мой узнает
Привычный, зовущий к свиданию глас.И думай, их пенью
Внимая вечерней, Минвана, порой,
Что легкою тенью,
Всё верный, летает твой друг над тобой;
Что прежние муки:
Превратности страх,
Томленье разлуки —
Всё с трепетной жизнью он бросил во прах.Что, жизнь переживши,
Любовь лишь одна не рассталась с душой;
Что робко любивший
Без робости любит и более твой.
А ты, дуб ветвистый,
Ее осеняй;
И, ветер душистый,
На грудь молодую дышать прилетай».Умолк — и с прелестной
Задумчивых долго очей не сводил…
Как бы неизвестный
В нем голос: навеки прости! говорил.
Горячей рукою
Ей руку пожал
И, тихой стопою
От ней удаляся, как призрак пропал… Луна воссияла…
Минвана у древа… но где же певец?
Увы! предузнала
Душа, унывая, что счастью конец;
Молва о свиданье
Достигла отца…
И мчит уж в изгнанье
Ладья через море младого певца.И поздно и рано
Под древом свиданья Минвана грустит.
Уныло с Минваной
Один лишь нагорный поток говорит;
Всё пусто; день ясный
Взойдет и зайдет —
Певец сладкогласный
Минваны под древом свиданья не ждет.Прохладою дышит
Там ветер вечерний, и в листьях шумит,
И ветви колышет,
И арфу лобзает… но арфа молчит.
Творения радость,
Настала весна —
И в свежую младость,
Красу и веселье земля убрана.И ярким сияньем
Холмы осыпал вечереющий день;
На землю с молчаньем
Сходила ночная, росистая тень;
Уж синие своды
Блистали в звездах;
Сравнялися воды;
И ветер улегся на спящих листах.Сидела уныло
Минвана у древа… душой вдалеке…
И тихо всё было…
Вдруг… к пламенной что-то коснулось щеке;
И что-то шатнуло
Без ветра листы;
И что-то прильнуло
К струнам, невидимо слетев с высоты… И вдруг… из молчанья
Поднялся протяжно задумчивый звон;
И тише дыханья
Играющей в листьях прохлады был он.
В ней сердце смутилось:
То друга привет!
Свершилось, свершилось!..
Земля опустела, и милого нет.От тяжкия муки
Минвана упала без чувства на прах,
И жалобней звуки
Над ней застенали в смятенных струнах.
Когда ж возвратила
Дыханье она,
Уже восходила
Заря, и над нею была тишина.С тех пор, унывая,
Минвана, лишь вечер, ходила на холм
И, звукам внимая,
Мечтала о милом, о свете другом,
Где жизнь без разлуки,
Где всё не на час —
И мнились ей звуки,
Как будто летящий от родины глас.«О милые струны,
Играйте, играйте… мой час недалек;
Уж клонится юный
Главой недоцветшей ко праху цветок.
И странник унылый
Заутра придет
И спросит: где милый
Цветок мой?.. и боле цветка не найдет».И нет уж Минваны…
Когда от потоков, холмов и полей
Восходят туманы
И светит, как в дыме, луна без лучей —
Две видятся тени:
Слиявшись, летят
К знакомой им сени…
И дуб шевелится, и струны звучат.

Василий Жуковский

На кончину ее величества королевы Виртембергской

ЭлегияТы улетел, небесный посетитель;
Ты погостил недолго на земли;
Мечталось нам, что здесь твоя обитель;
Навек своим тебя мы нарекли…
Пришла Судьба, свирепый истребитель,
И вдруг следов твоих уж не нашли:
Прекрасное погибло в пышном цвете…
Таков удел прекрасного на свете! Губителем, неслышным и незримым,
На всех путях Беда нас сторожит;
Приюта нет главам, равно грозимым;
Где не была, там будет и сразит.
Вотще дерзать в борьбу с необходимым:
Житейского никто не победит;
Гнетомы все единой грозной Силой;
Нам всем сказать о здешнем счастье: было! Но в свой черед с деревьев обветшалых
Осенний лист, отвянувши, падет;
Слагая жизнь старик с рамен усталых
Ее, как долг, могиле отдает;
К страдальцу Смерть на прах надежд увялых,
Как званый друг, желанная, идет…
Природа здесь верна стезе привычной:
Без ужаса берем удел обычный.Но если вдруг, нежданная, вбегает
Беда в семью играющих Надежд;
Но если жизнь изменою слетаетС веселых, ей лишь миг знакомых вежд
И Счастие младое умирает,
Еще не сняв и праздничных одежд…
Тогда наш дух об емлет трепетанье
И силой в грудь врывается роптанье.О наша жизнь, где верны лишь утраты,
Где милому мгновенье лишь дано,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты
И где навек минувшее одно…
Почто ж мы здесь мечтами так богаты,
Когда мечтам не сбыться суждено?
Внимая глас Надежды, нам поющей,
Не слышим мы шагов Беды грядущей.Кого спешишь ты, Прелесть молодая,
В твоих дверях так радостно встречать?
Куда бежишь, ужасного не чая,
Привыкшая с сей жизнью лишь играть?
Не радость — Весть стучится гробовая…
О! подожди сей праг переступать;
Пока ты здесь — ничто не умирало;
Переступи — и милое пропало.Ты, знавшая житейское страданье,
Постигшая все таинства утрат,
И ты спешишь с надеждой на свиданье…
Ах! удались от входа сих палат:
Отложено навек торжествованье;
Счастливцы там тебя не угостят:
Ты посетишь обитель уж пустую…
Смерть унесла хозяйку молодую.Из дома в дом по улицам столицы
Страшилищем скитается Молва;
Уж прорвалась к убежищу царицы,
Уж шепчет там ужасные слова;
Трепещет все, печалью бледны лицы…
Но мертвая для матери жива;
В ее душе спокойствие незнанья;
Пред ней мечта недавнего свиданья.О Счастие, почто же на отлете
Ты нам в лицо умильно так глядишь?
Почто в своем предательском привете,
Спеша от нас: я вечно! говоришь;
И к милому, уж бывшему на свете,
Нас прелестью нежнейшею манишь?..
Увы! в тот час, как матерь ты пленяло,
Ты только дочь на жертву украшало.И, нас губя с холодностью ужасной,
Еще Судьба смеяться любит нам;
Ее уж нет, сей жизни столь прекрасной…
А мать, склонясь к обманчивым листам,
В них видит дочь надеждою напрасной,
Дарует жизнь безжизненным чертам,
В них голосу умолкшему внимает,
В них воскресить умершую мечтает.Скажи, скажи, супруг осиротелый,
Чего над ней ты так упорно ждешь?
С ее лица приветное слетело;
В ее глазах узнанья не найдешь;
И в руку ей рукой оцепенелой
Ответного движенья не вожмешь.
На голос чад зовущих недвижима…
О! верь, отец, она невозвратима.Запри навек ту мирную обитель,
Где спутник твой тебе минуту жил;
Твоей души свидетель и хранитель,
С кем жизни долг не столько бременил,
Советник дум, прекрасного делитель,
Слабеющих очарователь сил —
С полупути ушел он от земного,
От бытия прелестно-молодого.И вот — сия минутная царица,
Какою смерть ее нам отдала;
Отторгнута от скипетра десница:
Развенчано величие чела:
На страшный гроб упала багряница,
И жадная судьбина пожрала
В минуту все, что было так прекрасно,
Что всех влекло, и так влекло напрасно.Супруг, зовут! иди на расставанье!
Сорвав с чела супружеский венец,
В последнее земное провожанье
Веди сирот за матерью, вдовец;
Последнее отдайте ей лобзанье;
И там, где всем свиданиям конец,
Невнемлющей прости свое скажите
И в землю с ней все блага положите.Прости ж, наш цвет, столь пышно восходивший,
Едва зарю успел ты перецвесть.
Ты, Жизнь, прости, красавец не доживший;
Как радости обманчивая весть,
Пропала ты, лишь сердце приманивши,
Не дав и дня надежде перечесть.
Простите вы, благие начинанья,
Вы, славных дел напрасны упованья… Но мы… смотря, как наше счастье тленно,
Мы жизнь свою дерзнем ли презирать?
О нет, главу подставивши смиренно,
Чтоб ношу бед от промысла принять,
Себя отдав руке неоткровенной,
Не мни Творца, страдалец, вопрошать;
Слепцом иди к концу стези ужасной…
В последний час слепцу все будет ясно.Земная жизнь небесного наследник;
Несчастье нам учитель, а не враг;
Спасительно-суровый собеседник,
Безжалостный разитель бренных благ,
Великого понятный проповедник,
Нам об руку на тайный жизни праг
Оно идет, все руша перед нами
И скорбию дружа нас с небесами.Здесь радости — не наше обладанье;
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят к нам преданье
О благах, нам обещанных вдали;
Земли жилец безвыходный — Страданье:
Ему на часть Судьбы нас обрекли;
Блаженство нам по слуху лишь знакомец;
Земная жизнь — страдания питомец.И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены!
Когда, простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда… тогда с сей светлой вышины
Вся промысла ей видима дорога;
Она полна понятного ей Бога.О! матери печаль непостижима,
Смиряются все мысли пред тобой!
Как милое сокровище, таима,
Как бытие, слиянная с душой,
Она с одним лишь небом разделима…
Что ей сказать дерзнет язык земной?
Что мир с своим презренным утешеньем
Перед ее великим вдохновеньем? Когда грустишь, о матерь, одинока,
Скажи, тебе не слышится ли глас,
Призывное несущий издалека,
Из той страны, куда все манит нас,
Где милое скрывается до срока,
Где возвратим отнятое на час?
Не сходит ли к душе благовеститель,
Земных утрат и неба из яснитель? И в горнее унынием влекома,
Не верою ль душа твоя полна?
Не мнится ль ей, что отческого дома
Лишь только вход земная сторона?
Что милая небесная знакома
И ждущею семьей населена?
Все тайное не зрится ль откровенным,
А бытие великим и священным? Внемли ж: когда молчит во храме пенье
И вышних сил мы чувствуем нисход;
Когда в алтарь на жертвосовершенье
Сосуд Любви сияющий грядет;
И на тебя с детьми благословенье
Торжественно мольба с небес зовет:
В час таинства, когда союзом тесным
Соединен житейский мир с небесным, -Уже в сей час не будет, как бывало,
Отшедшая твоя наречена;
Об ней навек земное замолчало;
Небесному она передана;
Задернулось за нею покрывало…
В божественном святилище она,
Незрима нам, но видя нас оттоле,
Безмолвствует при жертвенном престоле.Святый символ надежд и утешенья!
Мы все стоим у таинственных врат:
Опущена завеса провиденья;
Но проникать ее дерзает взгляд;
За нею скрыт предел соединенья;
Из-за нее, мы слышим, говорят:
«Мужайтеся: душою не скорбите!
С надеждою и с верой приступите!»

Петр Андреевич Вяземский

Послание к И. И. Дмитриеву, приславшему мне свои сочинения

Я получил сей дар, наперсник Аполлона,
Друг вкуса, верный страж Парнасского закона,
Вниманья твоего сей драгоценный дар.
Он пробудил во мне охолодевший жар,
И в сердце пасмурном, добыче мертвой скуки,
Поэзии твоей пленительные звуки,
Раздавшись, дозвались ответа бытия:
Поэт напомнил мне, что был поэтом я.
Но на чужих брегах, среди толпы холодной,
Где жадная душа души не зрит ей сродной,
Где жизнь издержка дней и с временем расчет,
Где равнодушие, как все мертвящий лед,
Сжимает и теснит к изящному усилья —
Что мыслям смелость даст, а вдохновенью крылья?
В бездействии тупом ослабевает ум,
Без поощренья спит отвага пылких дум.
Поэзия должна не хладным быть искусством,
Но чувства языком иль, лучше, самым чувством.
Стих прибирать к стиху есть тоже ремесло!
Поэтов цеховых размножилось число.
Поэзия в ином слепое рукоделье:
На сердце есть печаль, а он поет веселье;
Он пишет оттого, что чешется рука;
Восторга своего он ждет не свысока,
За вдохновением является к вельможе,
И часто к небесам летает из прихожей.
Иль, утром возмечтав, что комиком рожден,
На скуку вечером сзывает город он;
Иль, и того смешней, любовник краснощекой,
Бледнеет на стихах в элегии: К жестокой!
Кривляется без слез, вздыхает невпопад
И чувства по рукам сбирает напрокат;
Он на чужом огне любовь разогревает
И верно с подлинным грустит и умирает.
Такой уловки я от неба не снискал:
Поется мне, пою, — вот что поэт сказал,
И вот пиитик всех первейшее условье!
В обдуманном пылу хранящий хладнокровье,
Фирс любит трудности упрямством побеждать
И, вопреки себе, а нам назло — писать.
Зачем же нет? Легко идет в единоборство
С упорством рифмачей читателей упорство.
Что не читается? Пусть имянной указ
К печати глупостям путь заградит у нас.
Бурун отмстить готов сей мере ненавистной,
И промышлять пойдет он скукой рукописной.
Есть род стократ глупей писателей глупцов —
Глупцы читатели. Обильный Глазунов
Не может напастись на них своим товаром:
Иной божиться рад, что Мевий пишет с жаром.
В жару? согласен я, но этот лютый жар —
Болезнь и божий гнев, а не священный дар.
Еще могу простить чтецам сим угомоннным,
Кумира своего жрецам низкопоклонным,
Для коих таинством есть всякая печать
И вольнодумец тот, кто смеет рассуждать;
Но что несноснее тех умников спесивых,
Нелепых знатоков, судей многоречивых,
Которых все права — надменность, пренья шум,
А глупость тем глупей, что нагло корчит ум!
В слепом невежестве их трибунал всемирной
За карточным столом иль кулебякой жирной
Венчает наобум и наобум казнит;
Их осужденье — честь, рукоплесканье — стыд.
Беда тому, кто мог языком благородным,
Предупреждений враг, друг истинам свободным,
Встревожить невзначай их раболепный сон
И смело вслух вещать, что смело мыслил он!
Труды писателей, наставников отчизны,
На них, на их дела живые укоризны;
Им не по росту быть вменяется в вину,
И жалуют они посредственность одну.
Зато какая смесь пред тусклым их зерцалом?
Тот драмой бьет челом иль речью, сей журналом,
В котором, сторож тьмы, взялся он на подряд,
Где б мысль ни вспыхнула иль слава, бить в набат.
Под сенью мрачною сего ареопага
Родится и растет марателей отвага,
Суд здравый заглушен уродливым судом,
И на один талант мы сто вралей сочтем.
Как мало, Дмитриев, твой правый толк постигли,
Иль крылья многие себе бы здесь подстригли!
Но истины язык невнятен для ушей:
Глас самолюбия доходней и верней.
Как сладко под его напевом дремлет Бавий!
Он в людях славен стал числом своих бесславий;
Но, счастливый слепец, он все их перенес:
Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.
Пред гением его Державин — лирик хилый;
В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,
И если смельчака хоть словом подстрекнуть,
В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.
Что для иного труд, то для него есть шутка.
Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,
Он бегу своему не ведает границ.
Да разве он один? Нет, много сходных лиц
Я легким абрисом в лице его представил,
И подлинников ряд еще большой оставил,
Когда, читателей моих почтив корысть,
Княжнин бы отдал мне затейливую кисть,
Которой Чудаков он нам являет в лицах —
Какая б жатва мне созрела в двух столицах!
Сих новых чудаков забавные черты
Украсили б мои нельстивые листы;
Расставя по чинам, по званью и приметам,
Без надписей бы дал я голос их портретам.
Но страхом робкая окована рука:
В учителе боюсь явить ученика.
Тебе, о смелый бич дурачеств и пороков,
Примерным опытом и голосом уроков
Означивший у нас гражданам и певцам,
Как с честью пролагать блестящий путь к честям,
Тебе, о Дмитриев, сулит успехи новы
Свет, с прежней жадностью внимать тебе готовый.
Что медлишь? На тобой оставленном пути
Явись и скипетр ты первенства схвати!
Державин, не одним ты с ним гордишься сходством,
Сложив почетный блеск, изящным благородством
И даром, прихотью не власти, но богов,
Министра пережал на поприще певцов.
Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым
Честь музам и упрек сим тунеядцам гордым,
Князьям безграмотным по вольности дворян,
Сановникам, во тьме носящим светлый сан,
Вы постыдили спесь чиновничью раскола:
Феб двух любимцев зрел любимцами престола.
Согражданам своим яви пример высокий,
О Дмитриев, рази невежества вражду,
И снова пристрастись к полезному труду,
И в новых образцах дай новые уроки!

Василий Андреевич Жуковский

Славянка

Каскад у Славянки, близ Старого Шале
Элегия
Славянка тихая, сколь ток приятен твой.
Когда, в осенний день, в твои глядятся воды
Холмы, одетые последнею красой
Полуотцветшия природы.

Спешу к твоим брегам… свод неба тих и чист;
При свете солнечном прохлада повевает;
Последний запах свой осыпавшийся лист
С осенней свежестью сливает.

Иду под рощею излучистой тропой;
Что шаг, то новая в глазах моих картина,
То вдруг, сквозь чащу древ, мелькает предо мной,
Как в дыме, светлая долина;

То вдруг исчезло все… окрест сгустился лес;
Все дико вкруг меня, и сумрак и молчанье;
Лишь изредка, струей сквозь темный свод древес
Прокравшись, дневное сиянье

Верхи поблеклые и корни золотит;
Лишь, сорван ветерка минутным дуновеньем,
На сумраке листок трепещущий блестит,
Смущая тишину паденьем…

И вдруг пустынный храм в дичи передо мной;
Заглохшая тропа; кругом кусты седые;
Между багряных лип чернеет дуб густой
И дремлют ели гробовые.

Воспоминанье здесь унылое живет;
Здесь, к урне преклонясь задумчивой главою,
Оно беседует о том, чего уж нет,
С неизменяющей Мечтою.

Все к размышленью здесь влечет невольно нас;
Все в душу темное уныние вселяет;
Как будто здесь оно из гроба важный глас
Давно-минувшего внимает.

Сей храм, сей темный свод, сей тихий мавзолей,
Сей факел гаснущий и долу обращенный,
Все здесь свидетель нам, сколь блага наших дней,
Сколь все величия мгновенны.

И нечувствительно с превратности мечтой
Дружится здесь мечта бессмертия и славы:
Сей витязь, на руку склонившийся главой;
Сей громоносец двоеглавый,

Под шуйцей твердою седящий на щите;
Сия печальная семья кругом царицы;
Сии небесные друзья на высоте,
Младые спутники денницы…

О! сколь они, в виду сей урны гробовой,
Для унывающей души красноречивы:
Тоскуя ль полетит она за край земной -
Там все утраченные живы;

К земле ль наклонит взор — великий ряд чудес:
Борьба за честь; народ, покрытый блеском славным;
И мир, воскреснувший по манию небес,
Спокойный под щитом державным.

Но вкруг меня опять светлеет частый лес;
Опять река вдали мелькает средь долины,
То в свете, то в тени, то в ней лазурь небес,
То обращенных древ вершины.

И вдруг открытая равнина предо мной:
Там мыза, блеском дня под рощей озаренна;
Спокойное село над ясною рекой,
Гумно и нива обнаженна.

Все здесь оживлено: с овинов дым седой,
Клубяся, по браздам ложится и редеет,
И нива под его прозрачной пеленой
То померкает, то светлеет.

Тот слышен по току согласный звук цепов;
Там песня пастуха и шум от стад бегущих;
Там медленно, скрыпя, тащится ряд волов,
Тяжелый груз снопов везущих.

Но солнце катится беззнойное с небес;
Окрест него закат свободно пламенеет;
Завесой огненной подернут старый лес;
Восток безоблачный синеет.

Спускаюсь в дол к реке: брег темен надо мной
И на воды легли дерев кудрявых тени;
Противный брег горит, осыпанный зарей;
В волнах блестят прибрежны сени;

То отраженный в них сияет мавзолей
То холм муравчатый, усыпаный древами;
То ива дряхлая, до свившихся корней
Склонившись гибкими ветвями,

Сенистую главу купает в их струях;
Здесь храм между берез и яворов мелькает;
Там лебедь, притаясь меж берега в кустах,
Недвижим в сумраке сияет.

Вдруг гладким озерком является река;
Сколь здесь ее брегов пленительна картина;
В лазоревый кристал, слиясь вкруг челнока,
Яснеет вод ее равнина.

Но гаснет день… в тени склонился лес к водам;
Древа облечены вечерней темнотою;
Лишь простирается по тихим их верхам
Заря багряной полосою:

Лишь ярко заревом восточный брег облит,
И пышный дом царей на скате озлащенном,
Как исполин, глядясь в зерцало вод, блестит
В величии уединенном.

Но вечер на него покров накинул свой;
И рощи и брега, смешавшись побледнели,
Последни облака, блиставшие зарей,
С небес потухнув, улетели:

И воцарилася повсюду тишина;
Все спит… лишь изредка в далекой тьме промчится
Невнятный глас… или колышется волна…
Иль сонный лист зашевелится.

Я на брегу один… окрестность вся молчит…
Как привидение в тумане предо мною
Семья младых берез недвижимо стоит
Над усыпленною водою.

Вхожу с волнением под их священый кров;
Мой слух в сей тишине приветный голос слышит:
Как бы эфирное там веет меж листов,
Как бы невидимое дышит;

Как бы сокрытая под юных древ корой,
С сей очарованной мешаясь тишиною.
Душа незримая подемлет голос свой
С моей беседовать душою.

И некто урне сей безмолвной приседит;
И, мнится, на меня вперил он темны очи;
Без образа лицо, и зрак туманный слит
С туманным мраком полуночи.

Смотрю… и, мнится, все, что было жертвой лет,
Опять в видении прекрасном воскресает;
И все, что жизнь сулит, и все, чего в ней нет,
С надеждой к сердцу прилетает .

Но где он?… скрылось все… лишь только в тишине
Как бы знакомое мне слышится призванье,
Как будто Гений мой указывает мне
На неизвестное свиданье.

О! кто ты, тайный вождь? душа тебе вослед!
Скажи: бессмертынй ли пределов сих хранитель
Иль гость минутный их? Скажи, земной ли свет
Иль небеса твоя обитель?..

И ангел от земли в сиянье предо мной
Взлетает; на лице величие смиренья;
Взор к небу устремлен: над юною главой
Горит звезда преображенья.

Помедли улетать, прекрасный сын небес;
Младая Жизнь в слезах простерта пред тобою…
Но где я?.. Все вокруг молчит… призра́к исчез,
И небеса покрыты мглою.

Одна лишь смутная мечта в душе моей
Как будто мир земной в ничто преобратился;
Как будто та страна знакома стала ей
Куда сей чистый ангел скрылся.

Василий Андреевич Жуковский

Тургеневу, в ответ на его письмо

Друг, отчего печален голос твой?
Ответствуй, брат! реши мое сомненье!
Иль он твоей судьбы изображенье?
Иль счастие простилось и с тобой?
С стеснением письмо твое читаю;
Увы! на нем уныния печать;
Чего не смел ты ясно мне сказать,
То все, мой друг, я чувством понимаю.
Так! и на твой досталося удел!
Разрушен мир фантазии прелестной;
Ты в наготе, друг милый, жизнь узрел;
Что в бездне сей таилось, все известно —
И для тебя уж здесь обмана нет.
И, испытав, сколь сей изменчив свет,
С пленительным простившись ожиданьем,
На прошлы дни ты обращаешь взгляд
И без надежд живешь воспоминаньем.

О! не бывать минувшему назад!
Сколь весело промчалися те годы,
Когда мы все, товарищи-друзья,
Делили жизнь на лоне у свободы!
Беспечные, мы в чувстве бытия,
Что было, есть и будет, заключали,
Грядущее надеждой украшали —
И радостным оно являлось нам!
Где время то, когда по вечерам
В веселый круг нас музы собирали?
Нет и следов; исчезло все — и сад,
И ветхий дом, где мы в осенний хлад
Святой союз любви торжествовали
И звоном чаш шум ветров заглушали!
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал?
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг — и радость с ним являлась:
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет! он был милейший нам собрат;
Он отдыхал от жизни между нами,
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями...
Увы! их нет!.. мы ж каждый по тропам
Незнаемым за счастьем полетели,
Нам прошептал какой-то голос: там!
Но что? и где? и кто вожатый к цели?
Вдали сиял пленительный призрак —
Нас тайное к нему стремленье мчало;
Но опыт вдруг накинул покрывало
На нашу даль — и там один лишь мрак!
И верою к грядущему убоги,
Задумчиво глядим с полудороги
На спутников, оставших назади,
На милую Фантазию с мечтами...
Изменница! навек простилась с нами,
А все еще твердит свое: иди!
Куда идти? что ждет нас в отдаленье?
Чему еще на свете веру дать?
И можно ль, друг, желание питать,
Когда для нас столь бедно исполненье?
Мы разными дорогами пошли:
Но что ж, куда они нас привели?
Все к одному, что счастье — заблужденье!
Сравни, сравни себя с самим собой!
Где прежний ты, цветущий, жизни полный?
Бывало, все — и солнце за горой,
И запах лип, и чуть шумящи волны,
И шорох нив, струимых ветерком,
И темный лес, склоненный над ручьем,
И пастыря в долине песнь простая —
Веселием всю душу растворяя,
С прелестною сливалося мечтой:
Вся жизни даль являлась пред тобой;
И ты, восторг предчувствием считая,
В событие надежду обращал.
Природа та ж... но где очарованье?
Ах! с нами, друг, и прежний мир пропал;
Пред опытом умолкло упованье;
Что в оны дни будило радость в нас,
То в нас теперь унылость пробуждает;
Во всем, во всем прискорбный слышен глас,
Что ничего нам жизнь не обещает.
И мы еще, мой друг, во цвете лет!
О, беден, кто себя переживет!
Пред кем сей мир, столь некогда веселый,
Как отчий дом, ужасно опустелый:
Там в старину все жило, все цвело,
Там он играл младенцем в колыбели;
Но время все оттуда унесло,
И с милыми веселья улетели;
Он их зовет... ему ответа нет;
В его глазах развалины унылы;
Один его минувшей жизни след:
Утраченных безмолвные могилы.
Неси ж туда, где наш отец и брат
Спокойным сном в приюте гроба спят,
Венки из роз, вино и ароматы;
Воздвигнем, друг, там памятник простой
Их бытия... и скорбной нашей траты.
Один исчез из области земной
В обятиях веселыя Надежды.
Увы! он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды;
Он сетовал, навек теряя свет —
Где милого столь много оставалось —
Что бытие так рано прекращалось.
Но он и в гроб Мечтой сопровожден.
Другой... старик... сколь был он изумлен
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!
Он не роптал; но с тихою тоской
Смотрел на праг покоя и могилы —
Увы! там ждал его сопутник милый;
Он мыслию, безмолвный пред судьбой,
Взывал к Творцу: да пройдет чаша мимо!
Она прошла... и мы в сей край незримой
Летим душой за милыми вослед;
Но к нам от них желанной вести нет;
Лишь тайное живет в нас ожиданье...
Когда ж? когда?.. Друг милый, упованье!
Гробами их рубеж означен тот,
За коим нас свободы гений ждет,
С спокойствием, бесчувствием, забвеньем.
Пришед туда, о друг, с каким презреньем
Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет;
Где милое один минутный цвет;
Где доброму следов ко счастью нет;
Где мнение над совестью властитель;
Где все, мой друг, иль жертва, иль губитель!..
Дай руку, брат! как знать, куда наш путь
Нас приведет, и скоро ль он свершится,
И что еще во мгле судьбы таится —
Но дружба нам звездой отрады будь;
О прочем здесь останемся беспечны;
Нам счастья нет: зато и мы — не вечны.

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, об ятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в об ятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В об ятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Василий Андреевич Жуковский

Протокол двадцатого арзамасского заседания

Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ордалии


Я стал как тонкий бледный серп Луны,
В ночи возстав от пиршества печалей.
Долг. Долг. Должна. Я должен. Мы должны.

Но я пришел сюда из вольных далей.
Ты, Сильный, в чье лицо смотрю сейчас,
Пытуй меня, веди путем ордалий.

В мои глаза стремя бездонность глаз,
К ордалиям он вел тропинкой сонной:—
Весы, огонь, вода, полночный час,

Отрава, плуг в отрезе раскаленный,
Сосуд с водой, где идол вымыт был,
Змея, и губы, и цветок замгленный.

Их десять, страшных, в капище, кадил,
Их десять, совершеннейших пытаний,
Узлов, острий, их десять в жерлах сил.

Вот, углубилось зеркало гаданий.
Став на весы, качался я, звеня,
Был взвешен, найден легче воздыханий.

Прошел через сплетения огня,
И, вскрикнув, вышел с ликом обожженным.
В воде, остыв, забыл о цвете дня.

В полночный час я весь был запыленным,
Межь тем как к Тайной Вечери я шел.
Я выпил яд, и утонул в бездонном.

Горячим плугом, возле серых сел,
Вспахал такую пашню, что поныне
Там только жгучий стебель рос и цвел.

Сосуд с водой, где идол был, в гордыне
Я опрокинул, влага потекла,
Семь дней пути лишь цвет цветет полыни.

Змея свила мне тридцать три узла,
И я возник посмешищем дракона,
Дробя собой без счета зеркала.

Я губы пил, но я не видел лона,
К которому я весь приник, дрожа,
Отверг губами губы, в вихре стона.

И длинная означилась межа,
На ней цветок был, царственник замгленный,
Коснулся, цвет его был шар ежа.

Я десять воплей издал изступленный,
Я десять, в пытке, разорвал узлов,
И был один, дрожащий, побежденный.

А в зыбях сна был гул колоколов.

О, то был час,—о, то был час,
Когда кошмары, налегая,
Всю смелость выпивают в нас,—
Но быстро опознал врага я.

Был в вихре вражьих голосов,
Но шел путем ведуще-тесным,
И при качании весов
Был найден ценно-полновесным.

Как золотистое зерно,
Как самородок, в прахах цельный,
Как многозмейное звено,
Что держит якорь корабельный.

Не рыдая, дождался я огненных рдяных ордалий,
Не вздыхая, смотрел, как горит, раздвигаясь, костер,
Самоскрепленный дух—как клинок из отточенной стали,
Человеческий дух в испытаньях бывает хитер.

Я припомнил, как в дни возвещений, что знала Кассандра,
Человеческий ток был сожжен в прославленье погонь,
Я припомнил тот знак, при котором, горя, саламандра
Не сгорает, а лишь веселит заплясавший огонь.

И взглянув как Весна, я взошел в задрожавшее пламя,
Отступила стена, отступила другая стена,
Через огненный путь я пронес многоцветное знамя,
И, нетронут огнем, наклонился к кринице без дна.

И помолясь святой водице,
Ее ничем не осквернил.
От благ своих дал зверю, птице,
Был осребрен от звездных сил.

Был позлащен верховным Шаром,
Что Солнцем назвал в песне я.
Предупреждающим пожаром
Я был в провалах Бытия.

Полночный час я весь окутал в тучи,
Поил в ночи, для должных мигов, гром,
Псалмы души зарнились мне, певучи,
И колосились молнии кругом.

Насущный хлеб от злой спасая чары,
Я возлюбил небесное гумно,
И я восполнил звездные амбары,
Им принеся душистое зерно.

Ах, яд в отравных снах красив,
И искусился ядом я.
Но выпил яд, заговорив,
Я им не портил стебли нив,
В свой дух отраву мысли влив,
Я говорил: Душа—моя.

О, я других не отравлял,
Клянусь, что в этом честен стих.

И может быть, я робко-мал,
Но я в соблазн ядов не впал,
Я лишь горел, перегорал,
Пока, свечой, я не затих.

Я с Богом не вступаю в спор,
Я весь в священной тишине.
На полноцветный став ковер,
Я кончил с ядом разговор,
И не отравлен мой убор,
Хоть в перстне—яд, и он—на мне.

Узнав, что в плуге лезвие огня,
Я им вспахал, для кругодневья, поле,
Колосья наклоняются, звеня,
Зернится разум, чувства—в нежной холе.

Люблю, сохой разятый, чернозем,
Люблю я плуг, в отрезе раскаленный,
С полей домой, вдвоем, мы хлеб несем,
Я и она, пред кем я раб влюбленный.

Сосуд с водой, где идол был,
Где идол вымыт был до бога,

Я освятил крестом стропил,
Поставил в глубине чертога.

И он стоит, закрыв глаза,
В своей красе необычаен,
Его задумала гроза,
Он быстрой молнией изваян.

Жезл, мой жезл, которым скалы
Разверзал я для ручья,
Брошен. Поднят. И опалы
Светят сверху. Где змея?

Жезл, мой жезл, которым царства
Укреплял я в бытии,
Блещет. Кончены мытарства.
Сплел с жезлом я две змеи.

Румяныя губы друг другу сказали,
В блаженстве слиявшихся уст,
Что, если цветы и не чужды печали,
Все-жь мед благовонен и густ.

И если цветы, расцветая, блистая,
Все-жь ведают, в веснах, и грусть,

Прекрасна, о, смертный, молитва святая,
Что ты прочитал наизусть.

Красивы нелгущия влажныя неги,
Целуй поцелуи до дна,
Красивы уста и застывшия в снеге
Сомкнутья смертельнаго сна.

Смотри, как торжественно стройны и строги
Твои, перешедшие мост,
Твои дорогие, на Млечной Дороге,
Идущие волею звезд.

И если вправду царственник замгленный
Последний есть среди цветов цветок,
Его шипы дают нам плат червленный,
Волшебный плат, махни—и вот поток.

Не слез поток, а полноводье тока,
В котором все, что жаждут без конца,
Придя, испьют, придя, вздохнут глубоко,
И примут сказку вод в черты лица.

Забвенные, как голос грезы звонной,
Как луч в ночи, пришедший с высоты,
Они возьмут тот царственник замгленный.
И так пойдут. Возьми его и ты.

Так видел я, во сне-ли, наяву-ли,
Видение, что здесь я записал,
И весь, душой, я был в Пасхальном гуле.

За звоном звон, как бы взнесенный вал,
Гудя и убежденно возростая,
Дивящуюся мысль куда-то мчал.

Как будто обручалась молодая
Луна с Звездой в заутрени Небес,
И млели мраки, сладко в Солнце тая.

Привет, огонь, вода, и луг, и лес,
Ты, капля крови, цветик анемона,
Цвети, привет, я верю в путь чудес.

Я малый звук в великих зыбях звона.

Петр Андреевич Вяземский

Негодование

К чему мне вымыслы? К чему мечтанья мне
И нектар сладких упоений?
Я раннее прости сказал младой весне,
Весне надежд и заблуждений!
Не осушив его, фиал волшебств разбил;
При первых встречах жизнь в обманах обличил
И призраки принес в дань истине угрюмой;
Очарованья цвет в руках моих поблек,
И я сорвал с чела, наморщенного думой,
Бездушных радостей венок.
Но, льстивых лжебогов разоблачив кумиры,
Я правде посвятил свой пламенный восторг;
Не раз из непреклонной лиры
Он голос мужества исторг.
Мой Аполлон — негодованье!
При пламени его с свободных уст моих
Падет бесчестное молчанье
И загорится смелый стих.
Негодование! Огонь животворящий!
Зародыш лучшего, что я в себе храню,
Встревоженный тобой, от сна встаю
И, благородною отвагою кипящий,
В волненье бодром познаю
Могущество души и цену бытию.
Всех помыслов моих виновник и свидетель,
Ты от немой меня бесчувственности спас;
В молчанье всех страстей меня твой будит глас:
Ты мне и жизнь и добродетель!
Поклонник истины в лета,
Когда мечты еще приятны, —
Взвывали к ней мольбой и сердце и уста,
Но ветер разносил мой глас, толпе невнятный.
Под знаменем ее владычествует ложь;
Насильством прихоти потоптаны уставы;
С ругательным челом бесчеловечной славы
Бесстыдство председит в собрании вельмож.
Отцов народов зрел, господствующих страхом,
Советницей владык — губительную лесть;
Почетную главу посыпав скорбным прахом,
Я зрел: изгнанницей поруганную честь,
Доступным торжищем — святыню правосудья,
Служенье истины — коварства торжеством,
Законы, правоты священные орудья, —
Щитом могущему и слабому ярмом.
Зрел промышляющих спасительным глаголом,
Ханжей, торгующих учением святым,
В забвенье Бога душ — одним земным престолам
Кадящих трепетно, одним богам земным.
Хранители казны народной,
На правый суд сберитесь вы;
Ответствуйте: где дань отчаянной вдовы?
Где подать сироты голодной?
Корыстною рукой заграбил их разврат.
Презрев укор людей, забыв небес угрозы,
Испили жадно вы средь пиршеских прохлад
Кровавый пот труда и нищенские слезы;
На хищный ваш алтарь в усердии слепом
Народ имущество и жизнь свою приносит;
Став ваших прихотей угодливым рабом,
Отечество от чад вам в жертву жертвы просит.
Но что вам? Голосом алкающих страстей
Месть вопиющую вы дерзко заглушили;
От стрел раскаянья златым щитом честей
Ожесточенную вы совесть оградили.
Дни ваши без докук и ночи без тревог.
Твердыней, правде неприступной,
Надменно к облакам вознесся ваш чертог,
И непорочность, зря дней ваших блеск преступный,
Смущаясь, говорит: «Где ж он? Где ж казни Бог?
Где ж Судия необольстимый?
Что ж медлит он земле суд истины изречь?
Когда ж в руке его заблещет ярый меч
И поразит порок удар неотвратимый?»
Здесь у подножья алтаря,
Там у престола в вышнем сане
Я вижу подданных царя,
Но где ж отечества граждане?
Для вас отечество — дворец,
Слепые властолюбья слуги!
Уступки совести — заслуги!
Взор власти — всех заслуг венец!
Нет! нет! Не при твоем, отечество! зерцале
На жизнь и смерть они произнесли обет:
Нет слез в них для твоих печалей,
Нет песней для твоих побед!
Им слава предков без преданий,
Им нем заветный гроб отцов!
И колыбель твоих сынов
Им не святыня упований!
Ищу я искренних жрецов
Свободы, сильных душ кумира —
Обширная темница мира
Являет мне одних рабов.
О ты, которая из детства
Зажгла во мне священный жар,
При коей сносны жизни бедства,
Без коей счастье — тщетный дар, —
Свобода! пылким вдохновеньем,
Я первый русским песнопеньем
Тебя приветствовать дерзал
И звучным строем песней новых
Будил молчанье скал суровых
И слух ничтожных устрашал.
В век лучший вознесясь от мрачной сей юдоли,
Свидетель нерожденных лет —
Свободу пел одну на языке неволи,
В оковах был я, твой поэт!
Познают песнь мою потомки!
Ты свят мне был, язык богов!
И лиры гордые обломки
Переживут венцы льстецов!
Но где же чистое горит твое светило?
Здесь плавает оно в кровавых облаках,
Там бедственным его туманом обложило,
И светится едва в мерцающих лучах.
Там нож преступный изуверства
Алтарь твой девственный багрит;
Порок с улыбкой дикой зверства
Тебя злодействами честит.
Здесь власть в дремоте закоснелой,
Даров небесных лютый бич,
Грозит цепьми и мысли смелой,
Тебя дерзающей постичь.
Здесь стадо робкое ничтожных
Витии поучений ложных
Пугают именем твоим;
И твой сообщник — просвещенье
С тобой, в их наглом ослепленье,
Одной секирою разим.
Там хищного господства страсти
Последнею уловкой власти
Союз твой гласно признают,
Но под щитом твоим священным
Во тьме народам обольщенным
Неволи хитрой цепь куют.
Свобода! О младая дева!
Посланница благих богов!
Ты победишь упорство гнева
Твоих неистовых врагов.
Ты разорвешь рукой могущей
Насильства бедственный устав
И на досках судьбы грядущей
Снесешь нам книгу вечных прав,
Союз между гражда́н и троном,
Вдохнешь в царей ко благу страсть,
Невинность примиришь с законом,
С любовью подданного — власть.
Ты снимешь роковую клятву
С чела, поникшего земле,
И пахарю осветишь жатву,
Темнеющую в рабской мгле.
Твой глас, будитель изобилья,
Нагие степи утучнит,
Промышленность распустит крылья
И жизнь в пустыне водворит;
Невежество, всех бед виновник,
Исчезнет от твоих лучей,
Как ночи сумрачный любовник
При блеске утренних огней.
Он загорится, день, день торжества и казни,
День радостных надежд, день горестной боязни!
Раздастся песнь побед вам, истины жрецы,
Вам, други чести и свободы!
Вам плач надгробный! вам, отступники природы!
Вам, притеснители! вам, низкие льстецы!
Но мне ли медлить? Их и робкую их братью
Карающим стихом я ныне поражу;
На их главу клеймо презренья положу
И обреку проклятью.
Пусть правды мстительный Перун
На терпеливом небе дремлет,
Но мужественный строй моих свободных струн
Их совесть ужасом обемлет.
Пот хладный страха и стыда
Пробьет на их челе угрюмом,
И честь их распадется с шумом
При гласе правого суда.
Страж пепла их, моя недремлющая злоба
Их поглотивший мрак забвенья разорвет
И, гневною рукой из недр исхитив гроба,
Ко славе бедственной их память прикует.

Иван Андреевич Крылов

Мое оправдание

 
Защищая пол прелестный,
Аннушка, мой друг любезный!
Часто ты пеняла мне,
Что лишь слабости одне
В женщинах ценю я строго
И что нежных тех зараз,
Чем они пленяют нас,
Нахожу я в них немного.
Удивляло то тебя,
Что писать про них я смею;
Ты пеняла, что умею
В них пороки видеть я.
Ты пеняла — я смеялся.
Ты грозила — я шутил.
И тебя я не боялся!
И тебе самой не льстил!
Для меня казалось стыдно,
И досадно, и обидно
Девочке в пятнадцать лет,
Как судье, давать ответ.
Но судьба здесь всем играет,
Вид всему дает иной:
Часто роза там блистает,
Иней где мертвел седой.
Где лежал бел снег пушистый,
Облака крутил Борей,
Флора утренней зарей
Стелет там ковры душисты
Для любовных алтарей.
Все природе уступают.
Превратяся воды в лед
Пусть Бореев презирают.
Придет час — они растают,
Вся их твердость пропадет,
Их теперь и вихри люты
Не возмогут всколебать;
Но настанут те минуты,
Как резвясь их волновать
Станут ветерки восточны.
Сердце наше таково:
Твердо, холодно, как камень;
Но наступит час его,
Вспыхнет вдруг, как лютый пламень.
Все в нем страсти закипят,
И тогда один уж взгляд
Волновать его удобен
И, вливая в душу яд,
Душу связывать способен.
Но когда здесь все не впрок,
Может быть, закон природы
И моей уже свободы
Назначает близкий срок.
Скоро, скоро, может статься,
Заплачу большой ценой
За вину, что воружаться
Смел на пол я нежный твой;
Но теперь лишь оправдаться
Я желаю пред тобой.
Зла тоскою не избудешь,
Грустью тучи не принудишь
Грозу мимо пронести.
Я еще вздохнуть успею,
Как совсем уж ослабею
От беды себя спасти
И погибну невозвратно.
Так тебе то не приятно,
Что на женщин я пишу,
Их причуды поношу,
Открываю их пороки,
Страсти пылки и жестоки,
Кои вредны иногда,
Странны и смешны всегда.
Но тебя ль я обижаю,
Коль порочных поражаю?
Нет — тебя тем обожаю.
Твой лишь тихий, кроткий нрав,
Не любя переговоров,
Колких шуток, ссор и споров,
То твердит, что я не прав.
И когда пером шутливым,
Не бранчивым, не брюзгливым,
Глупость я колю одну,
Ты в поступке видишь этом,
Будто с целым женским светом
Злую я веду войну.
Так пастух в лесу тенистом,
Голосом пленяясь чистым
Милой пеночки своей,
Чтоб дать боле места ей,
Прочь от дерева гоняет
Глупых каркливых ворон,
Но тем пеночку пугает —
Робка пеночка слетает —
И ее теряет он,
Как приятный, сладкий сон.

Но тебе ль, мой друг любезный,
Страх пристал сей бесполезный?

Пусть Венера во сто лет,
Колотя в поддельны зубы
И надув увядши губы,
Мне проклятие дает
За вину, что слишком строго
Заглянул к ней в туалет
И ценил его я много;
Но тебе в том нужды нет.
Ты красот не покупаешь
В баночках большой ценой,
И природе лишь одной
Тем должна, чем ты пленяешь.
Пусть пеняет на меня
Скромна, хитра щеголиха,
Пусть ворчит мне исподтиха,
Мниму злость мою кленя.
Перед ней, сказать неложно,
Не совсем я чист и прав,
И не слишком осторожно
Я открыл лукавый нрав,
Хитры замыслы, уловки,
Кои чаще у нее,
Нежель у мужа ее
Модны головны обновки.
Не совсем я прав и тем,
Что сказал за тайну всем,
Как она над ним играет;
Знает кстати похвалить;
Знает кстати слезы лить,
Кстати часто обмирает;
И, воскреснув без него,
Мужа скромного сего
Лоб счастливый убирает.
Пусть она бранит меня;
Перед ней я очень грешен;
Но я тем, мой друг, утешен,
Что я прав перед тобой:
С описаньем сим несходен
Нрав невинный, скромный твой:
Он приятен, благороден —
Как тиха заря весной.
Ты притворства ненавидишь —
Нужды в нем себе не видишь —
И к чему тебе оно?
Все судьбой тебе дано,
Чтоб тобою восхищаться?
Для чего же притворяться?
Разве только для того,
Чтоб любезной не казаться?
Пусть, как хочет, так бранит
Резвая меня Ветрана;
Пусть везде она твердит,
Что я схож на грубияна,
Что во мне искусства нет
Тешить нежно модный свет.
Гнев ее ничуть не дивен:
Кто портрет ее писал
И, писав его, не лгал,
Тот, конечно, ей противен.
Если б я не рассказал,
Как сердца она меняет;
Как нередко в сутки раз
Верностью своей линяет,
Не храня своих зараз;
И как бабочка летает
С василька на василек,
И с кусточка на кусток;
Если б я был скромен боле,
Если б я смолчать умел;
Может быть, с другими в доле
Сердцем бы ее владел;
Но в блаженстве без препятства
Мало есть, мой друг, приятства —
Мил сокол нам в высоке —
Скучит скоро на руке.
Пусть она кричит, как хочет;
Пусть язык, как бритву, точит:
Мне не страшен гнев ея.
Но, писав портрет Ветраны,
Хитрость, плутовство, обманы,
Чем тебе досаден я?
Ты ловить сердца не ищешь;.
За победами не рыщешь
На гуляньи, в маскарад,
В сосьете, в спектакли, в сад.
И хотя ты всех пленяешь
И умом и красотой,
Но, сколь взгляд опасен твой,
Всех ты мене это знаешь.
Перед зеркалом, друг мой,
Ты не учишь улыбаться,
Ни вздыхать, ни ужиматься,
Кстати бросить томный взгляд,
Иль лукавы сделать глазки;
Щеголих подборны краски,
Весь ученый их снаряд,
Расставлять сердцам тенета,
Быть влюбленной не любя —
Вся наука хитра эта
Не понятна для тебя.
У тебя, мой друг, не в моде
С сердцем быть глазам в разводе.
Ты открыта — твой язык
К хитрой лести не привык.
Плачешь ты или хохочешь
Не тогда, когда захочешь,
Но как сердце то велит.
С ним одним всегда согласны
Голос твой, глаза и вид:
Оттого они прекрасны.
Ах! когда бы весь твой пол
Сходен был во всем с тобою;
Кто б, мой друг, был столько зол
И с душою столь слепою,
Чтобы не пленяться им?
Слабым я пером моим
Лишь ему платил бы дани
И оставил бы все брани
Злым порокам и смешным.
С лирой томной и согласной,
Пел бы пол я сей прекрасной:
И учился б лишь тому,
Чтоб уметь его прославить;
Кстати — в шутках позабавить —
И приятным быть ему.

Роберт Саути

Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди

На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.

И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»

И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.

Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —

Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.

Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.

«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.

Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.

И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.

Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.

Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.

И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;

Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;

Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;

Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.

С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».

И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.

И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.

Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.

И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.

Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.

Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,

И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…

Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.

И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.

Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.

Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.

Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.

В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.

И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.

Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.

Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.

Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.

На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.

И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.

И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.

Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.

И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.

Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.

И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.

И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!

Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.

И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.

И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.

И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.

И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.

Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.

Борис Николаевич Алмазов

Стихотворения

Accusarе еt amarе tеmporе uno
Иpsи vиx fuиt Hеrculи fеrodum.
Pеtron. Satyrиcon.
Среди кровавых смут, в те тягостные годы
Заката грустнаго величья и свободы
Народа Римскаго, когда со всех сторон
Порок нахлынул к нам и онемел закон,
И побледнела власть, и зданья вековаго
Под тяжестию зла шатнулася основа,
И светочь истины, средь бурь гражданских бед,
Уныло догорал—родился я на свет;
Но правда и боязнь порока и разврата
В утроб матери со мной была зачата.
С младенчества во мне квиритов древних дух
Проснулся: детских лет к призывам был я глух,
И резвых сверстников не разделял забавы,
Но жажда подвигов и благородной славы
Смущали с ранних пор покой души моей.
Достигнув возраста кипучих юных дней,
Я убегал пиров и ласки дев прекрасных
И взор свой отвращал от взоров сладострастных.
Смешным казался мне страстей безумных пыл,
Лукавый неги глас мне непонятен был,
И говорил душе моей красноречивей .
Саллюстий, правды друг, иль величавый Ливий.
В часы отраднаго безмолвия ночей,
От хартий вековых не отводя очей,
В преданья древности я думой погружался,
И духом праотцев мой дух воспламенялся,
И с новой ревностью я жаждал славных дел,
И в яростной вражде к пороку закоснел.
И ждал я с трепетом, когда придет мне время
Поднять на рамена народной власти бремя,
Закона узами замкнуть пороку пасть.
Иль в медленной борьбе за правду честно пасть, —
И увлечен мечтой в воображеньи юном,
Ужь представлял себя безтрепетным трибуном
И словом громовым оледенял сенат,
Иль мощным ценсором карающим разврат,
И грозно обличал сановников подкупных
И в рабство низводил их жен и чад преступных.
Так юных дней моих пронесся быстрый ток,
И зрелых лет пришел давно желанный срок,
И в дни весенних ид, в обычной тоге белой
Я на площадь предстал перед народом смело.
Речьми лукавыми народу я не льстил,
Ни игр, ни праздников, ни зрелищ не сулил,
И мнил я в гордости слепаго заблужденья,
Что нравов чистота средь общаго паденья,
Да имя доброе, да предков древний род
Права священныя на славу и почет
В народе мне дают. Но правда, доблесть, предки,
В наш век не ценятся в народе, хоть и редки.
И площадь целая, ругаясь и смеясь
Меня отвергнула,—насмешки, камни, грязь
И взгляд ликующий соперника счастливца,
Соседей и друзей сияющия лица —
Вот все, что родина в награду мне дала
За ум, высокий род и чистыя дела.
Стыдом подавленный и злобою стесненный
От шумной площади в свой дом уединенный
Направил быстро я дрожащия стопы,
При грубом хохоте безчисленной толпы.
И ктожь, о, боги, был мой грозный победитель?
Распутный юноша, безумный расточитель
Отцев наследия на играх и пирах,
Погрязший в праздности, пороках и долгах,
В кругу безстыдных дев и параситов грязных
Проведший жизнь свою средь оргий безобразных,
До дна для прихоти исчерпавший порок,
Разврата гнусных тайн прославленный знаток,
Но в глубине души усталой и холодной,
Безчувственной к добру и славе благородной
Презренной зависти червь безпокойный жил
И сердце низкое блеск почестей манил.
И к цели хитро шел, как честолюбец жадный,
Беспечный юноша. Вкус черни кровожадной,
Звериной травлею он тешил без конца, —
И имя там стяжал отечества отца.
И вот развратник, мот и гражданин негодный
Избран торжественно на площади народной,
И тот, кого клеймил молвы всеобщий гул,
Кто пред кредитором смиренно выю гнул,
На поле бранном трус, нахал в толп разгульной,
Возсел торжественно на древний стул курульный,
И, грозных ликторов толпою окружен,
Гражданам суд дает, сановникам закон,
С осанкой гордою, в сенате пркдлагает
И взором как герой увенчанный блистает.
И понял я, что там, где правды луч поблек,
Где безразлично все—и доблесть и порок,
Где власть пристанище корысти и разсчета,
Постыдно требовать народнаго почета.
И, льстивых почестей оставя шумный путь,
В семейном счастии я думал отдохнуть,
И муки гордости глубоко уязвленной
Любовью тихою, но други неизменой,
Пред скромным очагом домашним усыпить,
И участь горькую отчизны позабыть.
И жизнь моя на миг роскошно просияла:
Нашел подругу я… Безвестно разцветала
Она под властию суроваго отца,
Квиритов доблестных прямаго образца,
Вдали от шумнаго и суетнаго Рима,
От взора дерзкаго заботливо хранима;
Стыдливой робости и гордости полна
Самой Лукрецией казалась мн она,
И боги счастие казалось мне сулили, —
Но счастья нет в стране, где рушились и сгнили
Твердыни грозныя законов, где кругом
Развратом осажден, как язвой, каждый дом,
Где от порока нет ни стражей, ни затворов!
Средь общей гибели и я от наглых взоров
Не в силах был сокрыть мой драгоценный клад,
И в сердце нежное тлетворный страсти яд
Проник украдкою, и душу сжег… и вскоре
Рим целый говорил вслух о моем позоре.
Я много от судьбы ударов перенес,
Но духом не слабел, не пролил капли слез,
И взрыв отчаянья смиряя волей твердой,
Стоял я под грозой безтрепетно и гордо,
Но новый сей удар душе смертелен был,
И перенесть его во мне не стало сил.
Бедой подавленный, безславием покрытый,
С душой обманутой и скорбию разбитый,
Униженный стыдом, не смел я глаз поднять,
Страшась в очах других позор свой прочитать,
И гневом я дрожал безсильным, и впервые
Познал отчаянья мученья роковыя.
О, горе тяжкое! Как быть? Куда бежать?
Как гнусное клеймо безчестия сорвать?
Как вырвать из души воспоминаний жало?
Где скрыться от тоски? Куда главой усталой
Склониться, и душе покой и мир обресть?
Где счастье? Где семья? Где родина и честь?
Все, все утрачено, все чуждо мне!.. Ужели
На жизнь я осужден без славы и без цели?
Ужель мне ничего в ней рок не сохранил?
Ужель не обрету в душ я новых сил,
И Римский гражданин, как раб тупой, безгласный
Безсмысленно пройду я жизни путь несчастный?
Нет! мне оставили святые боги в дар
Святаго мщения неугасимый жар,
Громовый, мощный стих, речей поток сердитый,
И жало тонкое насмешки ядовитой.
Вот все, что я сберег средь бедствий и утрат,
Чем горд и силен я, вот мой единый клад,
Оспорить и отнять его никто не может,
Не сокрушит пожар и ржавчина не сгложет!
Да, знай и трепещи великий, гордый Рим,
Не все подавлено величием твоим,
Не все подкуплено твоим всесильным златом,
Потоплено в крови, усыплено развратом!
Ты грозен и могуч, прославлен, вознесен,
Ты вождь и судия безчисленных племен,
Все гимн гремит тебе;—но льстивый глас народный
Не заглушит в сердцах глас правды благородный,
И легионы сил безчисленных твоих
Не покорят тебе мой непреклорный стих,
И повесть темную всех дел твоих презренных
Он грозно прогремит в потомствах отдаленных.
Так тяжкой скорбию и злобою томим,
Тебе я мщением грозил, могучий Рим,
И слово я сдержал, и правды голос мочный
Раздался пред тобой, и неги сон порочный,
И совесть он смутил в сердцах твоих сынов,
И злобой отравил веселье их пиров.
И бедный гражданин, народом позабытый,
Я в бой с ним выступил упорный и открытый,
И ненавистен всем, и славен, силен стал, —
И шумный глас молвы торжественно признал,
Что свыше одарен я злой насмешки даром —
И понял я, что в свет родился я не даром.
С тех пор все силы я, всю жизнь свою обрек
Искать, раскапывать и уличать порок;
С тех пор заботливо, неутомимым оком,
Как за роскошною добычей, за пороком
Повсюду следую, ловлю чуть видный след,
И взору моему преград и тайны нет.
Ни в темной улице, ни в терме потаенной,
Ни под личиною философа смиренной,
Нигде порок и страсть себя не утаят,
Повсюду их пронзит мой безпощадный взгляд.
Как смелый рудокоп, корыстью увлеченный,
Нисходит в недра гор за глыбой драгоценной,
Так погружаюсь я всей мыслию моей
В пучину мрачную пороков и страстей.
Сбираю жадно в ней, как перлы дорогие,
Деянья низкия, движенья сердца злыя,
И тайны гнусныя домашних очагов,
Лелею в памяти… И в час ночных трудов,
Пергамент развернув, и мыслию спокойной
Окинув зол людских весь хлам и сброд нестройный,
Я резвой Талии лукавый слышу глас
И Полиимнии огнем воспламенясь ,
В речах безжалостных сограждан обличаю,
И на позорище народу выставляю.
И всюду дверь мосй сатире отперта:
Молва передает мой стих из уст в уста,
На рынках, площадях, порой в сенате самом
Все внемлют с жадностью летучим эпиграммам,
Упрекам, остротам и жалобам моим;
Намеки смелые, с весельем сердца злым
Друг другу на ухо тихонько повторяют,
И озираяся, с улыбкой называют
Все жертвы славныя мои по именам.
Слова мои дошли и к чуждым племенам,
И из конца в конец империи великой:
В Аѳины пышныя, в край Галлов полудикий,
И к Нильским берегам, и всюду за толпой
Чрез горы и моря пронесся голос мой.
И сердце веселю я мыслию отрадной,
Что словом праведным сатиры безпощадной,
Перед лицом толпы я развенчал порок;
Кумиры грозные с подножия совлек;
Что, пробудив в сердцах глас совести сердитой,
Подлил я горечи в напиток сибарита,
И злаго мытаря смутил безпечный сон,
И ложе мягкое преступных дев и жен
Усыпал камнями, и тернием колючим;
Что страшен голос мой временщикам могучим,
Что в неприступные дворцы и термы их
Ворвется силою мой разяренный стих,
И грозно огласят роскошныя палаты
Моих гекзаметров суровые раскаты.

Яков Петрович Полонский

Колыбель в горах

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—

Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,

Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек

Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:

Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

Александр Блок

Балаганчик (Пьеса)

Возможно, вы искали: одноименное стихотворение Блока — Балаганчик.ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАОбыкновенная театральная комната с тремя стенами, окном и дверью. У освещенного стола с сосредоточенным видом сидят мистики обоего пола — в сюртуках и модных платьях. Несколько поодаль, у окна сидит Пьеро в белом балахоне, мечтательный, расстроенный, бледный, безусый и безбровый,
как все Пьеро. Мистики некоторое время молчат.Первый мистикТы слушаешь? Второй мистикДа.Третий мистикНаступит событие.ПьероО, вечный ужас, вечный мрак! Первый мистикТы ждешь? Второй мистикЯ жду.Третий мистикУж близко прибытие:
За окном нам ветер подал знак.ПьероНеверная! Где ты? Сквозь улицы сонные
Протянулась длинная цепь фонарей,
И, пара за парой, идут влюбленные,
Согретые светом любви своей.
Где же ты? Отчего за последней парою
Не вступить и нам в назначенный круг?
Я пойду бренчать печальной гитарою
Под окно, где ты пляшешь в хоре подруг!
Нарумяню лицо мое, лунное, бледное,
Нарисую брови и усы приклею,
Слышишь ты, Коломбина, как сердце бедное
Тянет, тянет грустную песню свою? Пьеро размечтался и оживился. Но из-за занавеса сбоку вылезает
обеспокоенный автор.АвторЧто он говорит? Почтеннейшая публика! Спешу уверить, что этот актер
жестоко насмеялся над моими авторскими правами. Действие происходит зимой в
Петербурге. Откуда же он взял окно и гитару? Я писал мою драму не для
балагана… Уверяю вас… Внезапно застыдившись своего неожиданного появления, прячется обратно
за занавес.Пьеро
(Он не обратил внимания на автора. Сидит и мечтательно вздыхает)Коломбина! Первый мистикТы слушаешь? Второй мистикДа.Третий мистикПриближается дева из дальней страны.Первый мистикО, как мрамор — черты! Второй мистикО, в очах — пустота! Третий мистикО, какой чистоты и какой белизны! Первый мистикПодойдет — и мгновенно замрут голоса.Второй мистикДа. Молчанье наступит.Третий мистикНадолго ли? Первый мистикДа.Второй мистикВся бела, как снега.Третий мистикЗа плечами — коса.Первый мистикКто ж она? Второй наклоняется и что-то шепчет на ухо первому.Второй мистикТы не выдашь меня? Первый мистик
(в неподдельном ужасе)Никогда! Автор опять испуганно высовывается, но быстро исчезает, как будто его оттянул кто-то за фалды.Пьеро
(по-прежнему, мечтательно)Коломбина! Приди! Первый мистикТише! Слышишь шаги! Второй мистикСлышу шелест и вздохи.Третий мистикО, кто среди нас? Первый мистикКто в окне? Второй мистикКто за дверью? Третий мистикНе видно ни зги.Первый мистикПосвети. Не она ли пришла в этот час? Второй мистик поднимает свечу. Совершенно неожиданно и непонятно откуда, появляется у стола необыкновенно красивая девушка с простым и тихим лицом матовой белизны. Она в белом. Равнодушен взор спокойных глаз. За плечами лежит заплетенная коса. Девушка стоит неподвижно. Восторженный Пьеро молитвенно опускается на колени. Заметно, что слезы душат его. Все для него — неизреченно. Мистики в ужасе откинулись на спинки стульев. У одного беспомощно болтается нога. Другой производит странные движения рукой. Третий выкатил глаза. Через некоторое время очнувшись, громко шепчут: — Прибыла!
— Как бела ее одежда!
— Пустота в глазах ее!
— Черты бледны, как мрамор!
— За плечами коса!
— Это — смерть! Пьеро услыхал. Медленно поднявшись, он подходит к девушке, берет ее за руку и выводит на средину сцены. Он говорит голосом звонким и радостным, как первый удар колокола.ПьероГоспода! Вы ошибаетесь! Это — Коломбина! Это — моя невеста! Общий ужас. Руки всплеснулись. Фалды сюртуков раскачиваются.
Председатель собрания торжественно подходит к Пьеро.ПредседательВы с ума сошли. Весь вечер мы ждали событий. Мы дождались. Она пришла
к нам — тихая избавительница. Нас посетила смерть.Пьеро
(звонким, детским голосом)Я не слушаю сказок. Я — простой человек. Вы не обманете меня. Это —
Коломбина. Это — моя невеста.ПредседательГоспода! Наш бедный друг сошел с ума от страха. Он никогда не думал о том, к чему мы готовились всю жизнь. Он не измерил глубин и не приготовился встретить покорно Бледную Подругу в последний час. Простим великодушно простеца. (Обращается к Пьеро.) Брат, тебе нельзя оставаться здесь. Ты помешаешь нашей последней вечере. Но, прошу тебя, вглядись еще раз в ее черты: ты видишь, как бела ее одежда; и какая бледность в чертах; о, она бела, как снега на вершинах! Очи ее отражают зеркальную пустоту. Неужели ты не видишь косы за плечами? Ты не узнаешь смерти? Пьеро
(по бледному лицу бродит растерянная улыбка)Я ухожу. Или вы правы, и я — несчастный сумасшедший. Или вы сошли с ума — и я одинокий, непонятый вздыхатель. Носи меня, вьюга, по улицам! О, вечный ужас! Вечный мрак! Коломбина
(идет к выходу вслед за Пьеро)Я не оставлю тебя.Пьеро остановился, растерян. Председатель умоляюще складывает руки.ПредседательЛегкий призрак! Мы всю жизнь ждали тебя! Не покидай нас! Появляется стройный юноша в платье Арлекина. На нем серебристыми голосами поют бубенцы.Арлекин
(подходит к Коломбине)Жду тебя на распятьях, подруга,
В серых сумерках зимнего дня!
Над тобою поет моя вьюга,
Для тебя бубенцами звеня! Он кладет руку на плечо Пьеро.- Пьеро свалился навзничь и лежит без движения в белом балахоне. Арлекин уводит Коломбину за руку. Она улыбнулась ему. Общий упадок настроения. Все безжизненно повисли на стульях. Рукава сюртуков вытянулись и закрыли кисти рук, будто рук и не было. Головы ушли в воротники. Кажется, на стульях висят пустые сюртуки. Вдруг Пьеро вскочил и убежал. Занавес сдвигается. В ту же минуту на подмостки перед занавесом выскакивает вз ерошенный и взволнованный автор.АвторМилостивые государи и государыни! Я глубоко извиняюсь перед вами, но снимаю с себя всякую ответственность! Надо мной издеваются! Я писал
реальнейшую пьесу, сущность которой считаю долгом изложить перед вами в немногих словах: дело идет о взаимной любви двух юных душ! Им преграждает путь третье лицо; но преграды наконец падают, и любящие навеки соединяются законным браком! Я никогда не рядил моих героев в шутовское платье! Они без моего ведома разыгрывают какую-то старую легенду! Я не признаю никаких легенд, никаких мифов и прочих пошлостей! Тем более — аллегорической игры словами: неприлично называть косой смерти женскую косу! Это порочит дамское сословие! Милостивые государи… Высунувшаяся из-за занавеса рука хватает автора за шиворот. Он с криком исчезает за кулисой. Занавес быстро раздергивается. Бал. Маски кружатся под тихие звуки танца. Среди них прогуливаются другие маски, рыцари, дамы, паяцы. Грустный Пьеро сидит среди сцены на той скамье, где обыкновенно целуются Венера и Тангейзер.ПьероЯ стоял меж двумя фонарями
И слушал их голоса,
Как шептались, закрывшись плащами,
Целовала их ночь в глаза.И свила серебристая вьюга
Им венчальный перстень-кольцо.
И я видел сквозь ночь — подруга
Улыбнулась ему в лицо.Ах, тогда в извозчичьи сани
Он подругу мою усадил!
Я бродил в морозном тумане,
Издали за ними следил.Ах, сетями ее он опутал
И, смеясь, звенел бубенцом!
Но, когда он ее закутал, -
Ах, подруга свалилась ничком! Он ее ничем не обидел,
Но подруга упала в снег!
Не могла удержаться, сидя!..
Я не мог сдержать свой смех!.. И, под пляску морозных игол,
Вкруг подруги картонной моей —
Он звенел и высоко прыгал,
Я за ним плясал вкруг саней! И мы пели на улице сонной:
«Ах, какая стряслась беда!»
А вверху — над подругой картонной —
Высоко зеленела звезда.И всю ночь по улицам снежным
Мы брели — Арлекин и Пьеро…
Он прижался ко мне так нежно,
Щекотало мне нос перо! Он шептал мне: «Брат мой, мы вместе,
Неразлучны на много дней…
Погрустим с тобой о невесте,
О картонной невесте твоей!»Пьеро грустно удаляется. Через некоторое время на той же скамье обнаруживается пара влюбленных. Он в голубом, она в розовом, маски — цвета одежд. Они вообразили себя в церкви и смотрят вверх, в купола.ОнаМилый, ты шепчешь — «склонись…»
Я, лицом опрокинута, в купол смотрю.ОнЯ смотрю в непомерную высь —
Там, где купол вечернюю принял зарю.ОнаКак вверху позолота ветха.
Как мерцают вверху образа.ОнНаша сонная повесть тиха.
Ты безгрешно закрыла глаза.Поцелуй.Она… Кто-то темный стоит у колонны
И мигает лукавым зрачком!
Я боюсь тебя, влюбленный!
Дай закрыться твоим плащом! Молчание.ОнПосмотри, как тихи свечи,
Как заря в куполах занялась.ОнаДа. С тобою сладки нам встречи.
Пусть я сама тебе предалась.Прижимается к нему. Первую пару скрывает от зрителей тихий танец масок и паяцов. В средину танца врывается вторая пара влюбленных. Впереди — она в черной маске и вьющемся красном плаще. Позади — он — весь в черном, гибкий, в красной маске и черном плаще. Движения стремительны. Он гонится за ней, то настигая, то обгоняя ее. Вихрь плащей.ОнОставь меня! Не мучь, не преследуй!
Участи темной мне не пророчь!
Ты торжествуешь свою победу!
Снимешь ли маску? Канешь ли в ночь? ОнаИди за мной! Настигни меня!
Я страстней и грустней невесты твоей!
Гибкой рукой обними меня!
Кубок мой темный до дна испей! ОнЯ клялся в страстной любви — другой!
Ты мне сверкнула огненным взглядом,
Ты завела в переулок глухой,
Ты отравила смертельным ядом! ОнаНе я манила, — плащ мой летел
Вихрем за мной — мой огненный друг!
Ты сам вступить захотел
В мой очарованный круг! ОнСмотри, колдунья! Я маску сниму!
И ты узнаешь, что я безлик!
Ты смела мне черты, завела во тьму,
Где кивал, кивал мне — черный двойник! ОнаЯ — вольная дева! Путь мой — к победам!
Иди за мной, куда я веду!
О, ты пойдешь за огненным следом
И будешь со мной в бреду! ОнИду, покорен участи строгой,
О, вейся, плащ, огневой проводник!
Но трое пойдут зловещей дорогой:
Ты — и я — и мой двойник! Исчезают в вихре плащей. Кажется, за ними вырвался из толпы кто-то третий, совершенно подобный влюбленному, весь — как гибкий язык черного пламени. В среде танцующих обнаружилась третья пара влюбленных. Они сидят посреди сцены. Средневековье. Задумчиво склонившись, она следит за его движениями. — Он, весь в строгих линиях, большой и задумчивый, в картонном шлеме, — чертит перед ней на полу круг огромным деревянным мечом.ОнВы понимаете пьесу, в которой мы играем не последнюю роль? Она
(как тихое и внятное эхо)Роль.ОнВы знаете, что маски сделали нашу сегодняшнюю встречу чудесной? ОнаЧудесной.ОнТак вы верите мне? О, сегодня вы прекрасней, чем всегда.ОнаВсегда.ОнВы знаете все, что было и что будет. Вы поняли значение начертанного здесь круга.ОнаКруга.ОнО, как пленительны ваши речи! Разгадчица души моей! Как много ваши слова говорят моему сердцу! ОнаСердцу.ОнО, Вечное Счастье! Вечное Счастье! ОнаСчастье.Он
(со вздохом облегчения и торжества)Близок день. На исходе — эта зловещая ночь.ОнаНочь.В эту минуту одному из паяцов пришло в голову выкинуть штуку Он подбегает к влюбленному и показывает ему длинный язык Влюбленный бьет с размаху паяца по голове тяжким деревянным мечом. Паяц перегнулся через рампу и повис. Из головы его брыжжет струя клюквенного сока.Паяц
(пронзительно кричит)Помогите! Истекаю клюквенным соком! Поболтавшись, удаляется. Шум. Суматоха. Веселые крики: «Факелы! Факелы! Факельное шествие!» Появляется хор с факелами. Маски толпятся, смеются прыгают.ХорВ сумрак — за каплей капля смолы
Падает с легким треском!
Лица, скрытые облаком мглы,
Озаряются тусклым блеском!
Капля за каплей, искра за искрой!
Чистый, смолистый дождь!
Где ты, сверкающий, быстрый,
Пламенный вождь! Арлекин выступает из хора, как корифей.АрлекинПо улицам сонным и снежным
Я таскал глупца за собой!
Мир открылся очам мятежным,
Снежный ветер пел надо мной!
О, как хотелось юной грудью
Широко вздохнуть и выйти в мир!
Совершить в пустом безлюдьи
Мой веселый весенний пир!
Здесь никто понять не смеет,
Что весна плывет в вышине! Здесь никто любить не умеет,
Здесь живут в печальном сне!
Здравствуй, мир! Ты вновь со мною!
Твоя душа близка мне давно!
Иду дышать твоей весною
В твое золотое окно! Прыгает в окно. Даль, видимая в окне, оказывается нарисованной на бумаге. Бумага лопнула. Арлекин полетел вверх ногами в пустоту. В бумажном разрыве видно одно светлеющее небо. Ночь истекает, копошится утро. На фоне занимающейся зари стоит, чуть колеблемая дорассветным ветром, — Смерть, в длинных белых пеленах, с матовым женственным лицом и с косой на плече. Лезвее серебрится, как опрокинутый месяц, умирающий утром. Все бросились в ужасе в разные стороны. Рыцарь споткнулся на деревянный меч. Дамы разроняли цветы по всей сцене. Маски, неподвижно прижавшиеся, как бы распятые у стен, кажутся куклами из этнографического музея. Любовницы спрятали лица в плащи любовников. Профиль голубой маски тонко вырезывается на утреннем небе. У ног ее испуганная, коленопреклоненная розовая маска прижалась к его руке губами. Как из земли выросший Пьеро медленно идет через всю сцену, простирая руки к Смерти. По мере его приближения черты Ее начинают оживать. Румянец заиграл на матовости щек. Серебряная коса теряется в стелющемся утреннем тумане. На фоне зари, в нише окна, стоит с тихой улыбкой на спокойном лице красивая девушка — Коломбина. В ту минуту, как Пьеро подходит и хочет коснуться ее руки своей рукой, — между ним и Коломбиной просовывается торжествующая голова автора.АвторПочтеннейшая публика! Дело мое не проиграно! Права мои восстановлены! Вы видите, что преграды рухнули! Этот господин провалился в окошко! Вам остается быть свидетелями счастливого свиданья двух влюбленных после долгой разлуки! Если они потратили много сил на преодоление препятствий, — то теперь зато они соединяются навек! Автор хочет соединить руки Коломбины и Пьеро. Но внезапно все декорации взвиваются и улетают вверх. Маски разбегаются. Автор оказывается склоненным над одним только Пьеро, который беспомощно лежит на пустой сцене в белом балахоне своем с красными пуговицами. Заметив свое положение, автор убегает стремительно.Пьеро
(приподнимается и говорит жалобно и мечтательно)Куда ты завел? Как угадать?
Ты предал меня коварной судьбе.
Бедняжка Пьеро, довольно лежать,
Пойди, поищи невесту себе.
(Помолчав.)
Ах, как светла — та, что ушла
(Звенящий товарищ ее увел).
Упала она (из картона была).
А я над ней смеяться пришел.Она лежала ничком и бела.
Ах, наша пляска была весела!
А встать она уж никак не могла.
Она картонной невестой была.И вот, стою я, бледен лицом,
Но вам надо мной смеяться грешно.
Что делать! Она упала ничком…
Мне очень грустно. А вам смешно? Пьеро задумчиво вынул из кармана дудочку и заиграл песню о своем бледном лице, о тяжелой жизни и о невесте своей Коломбине.

Петр Андреевич Вяземский

Литературная исповедь

Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».

Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.

Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.

И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…

Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».

Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…

Петр Филиппович Якубович

Стихотворения

И.
Дул ветер с утра… Как свинцом налита,
Сердито вздувалась река за кормою:
Еще раз проведать хотел я места,
Любимыя некогда мною.
Вдоль стройных, одетых в гранит, берегов
Я плыл с затуманенным сердцем и взором;
И тускло светилась фаланга дворцов
За водным широким простором.
Застыли гиганты в таинственном сне
Среди величавой, унылой пустыни…
Вон, серой змеею в другой стороне
Стена притаилась твердыни.
И долго туда я, и жадно глядел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, годы проклятые, мимо!
Лениво тянулся холодный гранит, —
И слезы в груди закипали невольно:
От старых страданий и старых обид
Так было и сладко, и больно!..
Чу, свист… Пароход меня дальше понес.
Угрюмые своды из камня и стали,
С рокочущим гулом копыт и колес,
Не раз надо мной пролетали,
И грозно в пролетах шипела волна.
Исакия шлем замелькал золоченый…
Вот узкая красная лента видна
Средь липовой рощи зеленой.
Как дрогнуло сердце опять!—Я узнал:
Здесь, в этих стенах незабвенных, когда-то
Я воздух познанья так жадно вдыхал,
Так в Истину веровал свято.
Но с гордых, заоблачно-льдистых высот
Она, как царица, на землю глядела;
До боли вседневных скорбей и забот
Владычице не было дела.
А мы… Мы любили отчизну, как мать,
Всем пылом сердец беззаветно-влюбленных;
За братьев всю душу хотели отдать,
За братьев, судьбой обойденных!
И душен нам стал величавый чертог…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот уж и сфинксы… Пришельцы из Ѳив
Загадочным взором глядят друг на друга;
Все снится им желтаго Нила разлив
Под солнцем сверкающим юга.
В чужбине холодной уж семьдесят зим
Вкруг них отшумело… Все длится изгнанье!
О, бедные сфинксы! Я болен другим,
Но ваше ценю я страданье.
Мы старые с вами знакомцы… Не раз
Вверял я вам тайну святого обета, —
И долго бродил здесь, и спрашивал вас
О часе, минуте разсвета.
Свинцовое небо грозило дождем;
Мне горькое в душу сомненье закралось:
Здесь камни повсюду твердят о былом,
Но люди… Что в людях осталось?!
ИИ.
В огромной столице один уголок
Я вспомнил,—душе дорогой и заветный.
Безшумно катился там жзни поток
Теснился в нужде безпросветной
Рабочий народ. Там и мы, молодежь,
Ютились по скромным мансардам и кельям,
Враждою встречая лишь трусость и ложь,
А муки лишений—весельем.
В средину беседы там бледный разсвет
Врывался нередко холодной волною;
Там зрели герои, дивившие свет
Душевной своей красотою…
Все сразу узнал я,—ту улицу, дом,
В котором окошко до света мелькало,
Как звездочкой ясной, маня огоньком
В укромный приют идеала.
Но каменный вырос гигант впереди,
Исчезло окно за стеною огромной…
С безумно забившимся сердцем в груди
Бегу я по лестнице темной!
Минута—и юность вернется назад:
Отворится дверь—ярко солнце засветит —
С серебряным смехом, с косою до пят
Меня моя милая встретит!..
Я долго звонил… В нетерпеньи рванул
Заветную дверь—и во тьме корридора
Один очутился… Несдержанный гул
Услышал я жаркаго спора.
Звенела толпа молодых голосов.
Обрывки речей до меня долетали…
Спадала завеса, из мрака годов
Знакомыя тени вставали!
Я кашлянул. Выглянул стройный брюнет:
Глаза удивленно и строго глядели…
Мелькнула головка кудрявая вслед
С глазами пугливой газели.
Еще и еще, точно в поле цветы…
В смущеньи стоял я, слова подбирая,
А в сердце победныя пели мечты:
Да здравствует жизнь молодая!
П. Я.
СОН.
В небе странно-высоком, зловеще-немом
Гас кровавый вечерний закат.
Умирал я от ран,—в гаоляне густом
Позабытый своими солдат.
Как ребенок, затеряяный в чаще лесной,
Я кричал, я отчаянно звал —
И на помощь ни свой не пришел, ни чужой,
Гаолян только глухо шуршал!
Да орел целый день над горою парил, —
Хищный клекот носился кругом…
Все на север, в безвестную даль уходил
Затихающих выстрелов гром.
И скользил угасающий взор мой, в тоске,
По менявшим наряд облакам:
Что там парусом белым стоит вдалеке--
Не села ли родимаго храм?
Вон старуха с клюкой… Не моя-ль это мать
«По кусочки» с сумой побрела?
Горе-горькая! Сына тебе не дождать —
Ты на муку его родила!
Злобно лязгают цепи… В дыму и в огне,
Будто стая всполошенных птиц,
Вьется лента вагонов,—и в каждом окне
Сколько бледных, измученных лиц!
Безконечен ваш путь, и тяжел, и суров:
Мертвой степи пустынная гладь,
Выси грозныя гор, темень диких лесов…
Вас в чужбину везут умирать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Умирал я от ран на чужой стороне…
Так хотелось мучительно жить, —
О проклятой, безумно-кровавой войне,
Как о грезе больной позабыть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь сошла. Или смерть? Сеть туманов сырых
Поползла над ущельями гор;
В черном небе невиданно-ярких, больших,
Странных звезд засветился узор.
И в зловещей тиши, мне казалось, не я —
Кто-то чуждый безсильно стонал…
И от жалости в сердце больном у меня
Слез кипучих родник клокотал!
П. Я.
Бог благости щедрой, Бог правды великой!
Меч силы в деснице ль твоей?
Считал ли Ты слезы, кровавыя слезы
Смиренной отчизны моей?
Что-ж медлишь сойти Ты с грозою и гневом
Из вечных чертогов своих?
Даров ли свободной и радостной доли
Она недостойней других?
Иль мало она безответно страдала,
Томилась, как в келье глухой?
О цепи все тело свое истерзала,
Ослепла от тьмы вековой!
Не хватит уж скоро отваги орлиной,
Могучия крылья в крови…
Пощады!.. Пощады!.. Дай луч хоть единый,
Дай каплю живую любви!
Мне чудится кругом какой-то шорох странный,
Тревожно-радостный, как веянье весны:
Так узник сторожит свиданья час желанный,
Проснувшись до зари, средь чуткой тишины…
Я жду, кого-то жду со страхом и любовью,
Кого-то, чья рука чудесное свершить,
Кто образумит нас, залитых братской кровью,
Залечит раны все и скорби облегчит.
«Пора! --я слышу стон в безмолвьи тяжком ночи, —
Довольно злых угроз! Раскройся, мир—тюрьма!»
Во мрак вперяю я расширенныя очи:
Вот дрогнет, наконец, испуганная тьма!
Миг—и разсвет блеснет, и защебечут птицы,
И развернется даль, заманчиво-пестра…
И крылья распахнет проснувшейся орлицы,
Быть может, песнь моя…
— Скорей! Пора, пора!
П. Я.
На чужбине далекой тоскуя вдвоем,
Мы, как дети, однажды тихонько болтали
В полумраке вечернем о горьком былом
(Нашей старой, но все еще свежей печали!).
"Нет, тех дней я забыт не могу никогда,
Никогда не прощу!—ты, бледнея, шептала:
Ни одна впереди не мерцала звезда,
Ум мешался, душа замирала.
"Днем и ночью шумела река под окном
Шевелясь, точно лапы чудовищ враждебных.
Рек таких мы в краю не видали родном--
Разве в грезах иль сказках волшебных.
"Величавый, холодный, безлюдный простор…
Наша лодка, да влажныя, черныя бездны,
Да по берегу стены отвесныя гор…
О возврате мечты безполезны!
"За утесом-громадой вздымался утес,
Все безмолвней, угрюмей, печальней…
Все на север поток нас безжалостный нес
Дальше, дальше от родины дальней!
"Раз, я помню, под гнетом безумной тоски,
Вся пропитана влагой холодной,
Я заснула, под мерные всплески реки;
И приснилось мне: вновь я свободна…
"Я лечу, будто птица,—мелькают вокруг
Занесенныя снегом равнины…
Я лечу на желанный сверкающий юг
Из холоднаго мрака чужбины.
"Ближе, ближе родная схрана--
Небо блещет лазурью и светом…
Сердце чует: весна, золотая весна!
Пахнет белой акации цветом.
"Вот и Днепр, утонувший в вишневых садах,
Засверкал бирюзою… Я вся задрожала
И, на берег родимый упавши в слезах,
Долго, жадно его целовала!..
"Я очнулась на мрачной, холодной реке —
Волны с грозным нахлынули плеском.
Сердце билось в груди, точно птица в силке,
Еще полное радостным блеском.
«И казалось в тот миг: если б родину я
Не во сне—на яву увидала,
Я упала-б на землю и, слез не тая,
Целовала ее, целовала!..»
Милый голос во тьме, как струна зазвенел —
Ты внезапно замолкла угрюмо.
И утешить тебя я, мой друг, не умел,
Полон той же мучительной думой!..
П. Я.

Алексей Кольцов

Элегия («Фив и музы! нет вам жестокостью равных…»)

«Фив и музы! нет вам жестокостью равных
В сонме богов — небесных, земных и подземных.
Все, кроме вас, молельцам благи и щедры:
Хлеб за труды земледельцев рождает Димитра,
Гроздие — Вакх, елей — Афина-Паллада;
Мощная в битвах, она ж превозносит ироев,
Правит Тидида копьем и стрелой Одиссея;
Кинфия славной корыстью радует ловчих;
Красит их рамо кожею льва и медведя;
Странникам путь указует Эрмий вожатый;
Внемлет пловцам Посидон и, смиряющий бурю,
Вводит утлый корабль в безмятежную пристань;
Пылкому юноше верный помощник Киприда:
Всё побеждает любовь, и, счастливей бессмертных,
Нектар он пьет на устах обмирающей девы;
Хрона державная дщерь, владычица Ира,
Брачным дарует детей, да спокоят их старость;
Кто же сочтет щедроты твои, о всесильный
Зевс-Эгиох, податель советов премудрых,
Скорбных и нищих отец, ко всем милосердный!
Боги любят смертных; и Аид незримый
Скипетром кротким пасет бесчисленных мертвых,
К вечному миру отшедших в луга Асфодели.
Музы и Фив! одни вы безжалостно глухи.
Горе безумцу, служащему вам! обольщенный
Призраком славы, тратит он счастье земное;
Хладной толпе в посмеянье, зависти в жертву
Предан несчастный, и в скорбях, как жил, умирает.
Повестью бедствий любимцев ваших, о музы,
Сто гремящих уст молва утомила:
Камни и рощи двигал Орфей песнопеньем,
Строгих Ерева богов подвигнул на жалость;
Люди ж не сжалились: жены певца растерзали,
Члены разметаны в поле, и хладные волны
В море мчат главу, издающую вопли.
Злый Аполлон! на то ли сам ты Омиру
На ухо сладостно пел бессмертные песни,
Дабы скиталец, слепец, без крова и пищи,
Жил он незнаем, родился и умер безвестен?
Всуе прияла ты дар красоты от Киприды,
Сафо-певица! Музы сей дар отравили:
Юноша гордый певицы чудесной не любит,
С девой простой он делит ложе Гимена;
Твой же брачный одр — пучина Левкада.
Бранный Эсхил! напрасно на камне чужбины
Мнишь упокоить главу, обнаженную Хроном:
С смертью в когтях орел над нею кружится.
Старец Софокл! умирай — иль, несчастней Эдипа,
В суд повлечешься детьми, прославлен безумным.
После великих примеров себя ли напомню?
Кроме чести, всем я жертвовал музам;
Что ж мне наградой? — зависть, хула и забвенье.
Тщетно в утеху друзья твердят о потомстве;
Люди те же всегда: срывают охотно
Лавр с недостойной главы, но редко венчают
Терном заросшую мужа благого могилу,
Музы! простите навек; соха Триптолема
Впредь да заменит мне вашу изменницу лиру.
Здесь в пустыне, нет безумцев поэтов;
Здесь безвредно висеть ей можно на дубе,
Чадам Эола служа и вторя их песни».

Сетуя, так вещал Евдор благородный,
Сын Полимаха-вождя и лепой Дориды,
Дщери Порфирия, славного честностью старца.
Предки Евдора издревле в дальнем Епире
Жили, между Додонского вещего леса,
Града Вуфрота, и мертвых вод Ахерузы;
Двое, братья родные, под Трою ходили:
Старший умер от язвы в брани суровой,
С Неоптолемом младший домой возвратился;
Дети и внуки их все были ратные люди.
Власть когда утвердилась владык македонских,
Вождь Полимах царю-полководцу Филиппу,
Сам же Евдор служил царю Александру;
С ним от Пеллы прошел до Индейского моря.
Бился в многих боях; но, духом незлобный,
Лирой в груди заглушал военные крики;
Пел он от сердца, и часто невольные слезы
Тихо лились из очей товарищей ратных,
Молча сидящих вокруг и внемлющих песни.
Сам Александр в Дамаске на пире вечернем
Слушал его и почтил нелестной хвалою;
Верно бы, царь наградил его даром богатым,
Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался.
После ж, как славою дел ослепясь, победитель,
Клита убив, за правду казнив Каллисфена,
Сердцем враждуя на верных своих македонян,
Юных лишь персов любя, питомцев послушных,
Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных, —
Бедный Евдор укрылся в наследие предков,
Меч свой и щит повесив на гвоздь для покоя;
К сельским трудам не привыкший, лирой любезной
Мнил он наполнить всю жизнь и добыть себе славу.
Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады;
Демон враждебный привел его! правда, с вниманьем
Слушал народ, вполголоса хвальные речи
Тут раздавались и там, и дважды и трижды
Плеск внезапный гремел; но судьи поэтов
Важно кивали главой, пожимали плечами,
Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной.
Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.
Новых поэтов поклонники судьи те были,
Коими славиться начал град Птолемея.
Юноши те предтечей великих не чтили:
Наг был в глазах их Омир, Эсхил неискусен,
Слаб дарованьем Софокл и разумом — Пиндар;
Друг же друга хваля и до звезд величая,
Юноши (семь их числом) назывались Плеядой,
В них уважал Евдор одного Феокрита
Судьи с обидой ему в венце отказали;
Он, не желая врагов печалию тешить,
Скрылся от них; но в дальнем, диком Епире,
Сидя у брега реки один и прискорбен,
Жалобы вслух воссылал на муз и на Фива.

Ночь расстилала меж тем священные мраки,
Луч вечерней зари на западе меркнул,
В небе безоблачном редкие искрились звезды,
Ветр благовонный дышал из кустов, и порою
Скрытые в гуще ветвей соловьи окликались.
Боги услышали жалобный голос Евдора;
Эрмий над ним повел жезлом благотворным —
Сном отягчилась глава и склонилась на рамо.
Дщерь Мнемозины, богиня тогда Каллиопа
Легким полетом снеслась от высокого Пинда.
Образ приемлет она младой Эгемоны,
Девы прелестной, Евдором страстно любимой
В юные годы; с нею он сладость Гимена
Думал вкусить, но смерти гений суровый
Дхнул на нее — и рано дева угасла,
Скромной подобно лампаде, на ночь зажженной
В хижине честной жены — престарелой вдовицы;
С помощью дщерей она при свете лампады
Шелком и златом спешит дошивать покрывало,
Редкий убор, заказанный царской супругой,
Коего плата зимой их прокормит семейство:
Долго трудятся они; когда ж пред рассветом
Третий петел вспоет, хозяйка опасно
Тушит огонь, и дщери ко сну с ней ложатся,
Радость семейства, юношей свет и желанье,
Так Эгемона, увы! исчезла для друга,
В сердце оставив его незабвенную память.
Часто сражений в пылу об ней он нежданно
Вдруг вспоминал, и сердце в нем билось смелее;
Часто, славя на лире богов и ироев,
Имя ее из уст излетало невольно;
Часто и в снах он видел любимую деву.
В точный образ ее богиня облекшись,
Стала пред спящим в алой, как маки, одежде;
Розы румянцем свежие рделись ланиты;
Светлые кудри вились по плечам обнаженным,
Белым как снег; и небу подобные очи
Взведши к нему, так молвила голосом сладким:

«Милый! не сетуй напрасно; жалобой строгой
Должен ли ты винить богов благодатных —
Фива и чистых сестр, пиерид темновласых?
Их ли вина, что терпишь ты многие скорби?
Властный Хронид по воле своей неиспытной
Благо и зло ив урн роковых изливает.
Втайне ропщешь ли ты на скудость стяжаний?
Лавр Геликона, ты знал, бесплодное древо;
В токе Пермесском не льется злато Пактола.
Злата искать ты мог бы, как ищут другие,
Слепо служа страстям богатых и сильных…
Вижу, ты движешь уста, и гнев благородный
Вспыхнул огнем на челе… о друг, успокойся:
Я не к порочным делам убеждаю Евдора;
Я лишь желаю спросить: отколе возникнул
В сердце твоем сей жар к добродетели строгой,
Ненависть к злу и к низкой лести презренье?
Кто освятил твою душу? — чистые музы.
С детства божественных пчел питаяся медом,
Лепетом отрока вторя высокие песни,
Очи и слух вперив к холмам Аонийским,
Горних благ ища, ты дольние презрел:
Так, если ветр утихнет, в озере светлом
Слягут на дно песок и острые камни,
В зеркале вод играет новое солнце,
Странник любуется им и, зноем томимый,
В чистых струях утоляет палящую жажду,
Кто укреплял тебя в бедствах, в ударах судьбины,
В горькой измене друзей, в утрате любезных?
Кто врачевал твои раны? — девы Парнаса.
Кто в далеких странах во брани плачевной,
Душу мертвящей видом кровей и пожаров,
Ярые чувства кротил и к стону страдальцев
Слух умилял? — они ж, аониды благие,
Печной подобно кормилице, ласковой песнью
Сон наводящей и мир больному младенцу.
Кто же и ныне, о друг, в земле полудикой,
Мглою покрытой, с областью Аида смежной,
Чарой мечты являет очам восхищенным
Роскошь Темпейских лугов и величье Олимпа?
Всем обязан ты им и счастлив лишь ими.
Судьи лишили венца—утешься, любезный:
Мид-судия осудил самого Аполлона.
Иль без венцов их нет награды поэту?
Ах! в таинственный час, как гений незримый
Движется в нем и двоит сердца биенья,
Оком об емля вселенной красу и пространство,
Ухом в себе внимая волшебное пенье,
Жизнию полн, подобной жизни бессмертных,
Счастлив певец, счастливейший всех человеков.
Если Хрон, от власов обнажающий темя,
В сердце еще не убил священных восторгов,
Пой, Евдор, и хвались щедротами Фива.
Или… страшись: беспечных музы не любят.
Горе певцу, от кого отвратятся богини!
Тщетно, раскаясь, захочет призвать их обратно:
К неблагодарным глухи небесные девы».

Смолкла богиня и, белым завесясь покровом,
Скрылась от глаз; Евдор, востревожен виденьем,
Руки к нему простирал и, с усилием тяжким
Сон разогнав, вскочил и кругом озирался.
Робкую шумом с гнезда он спугнул голубицу:
Порхнула вдруг и, сквозь частые ветви спасаясь,
Краем коснулась крыла висящия лиры:
Звон по струнам пробежал, и эхо дубравы
Сребряный звук стенаньем во тьме повторило.
«Боги! — Евдор воскликнул, — сон ли я видел?
Тщетный ли призрак, ночное созданье Морфея,
Или сама явилась мне здесь Эгемона?
Образ я видел ее и запела; но тени
Могут ли вспять приходить от полей Перзефоны?
Разве одна из богинь, несчастным утешных,
В милый мне лик облеклась, харитам подобный?..
Разум колеблется мой, и решить я не смею;
Волю ж ее я должен исполнить святую».

Так он сказал и, лиру отвесив от дуба,
Путь направил в свой дом, молчалив и задумчив.

Антон Антонович Дельвиг

Конец золотого века

(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?

Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!

Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.

Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?

Путешественник
Грустной, как ночь!

Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.

Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!

Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.

Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.

Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.

Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!

Валерий Яковлевич Брюсов

Замкнутые

И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.

Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен

На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.

Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.

В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.

Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.

За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.

О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.

Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!

Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!

Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.

Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.

Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.

Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.

В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.

Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.

Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.

Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.

Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.

Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.

И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.

Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.

Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.

Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.

Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!

Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.

Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.

Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.

И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.

В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.

Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!

Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.

Александр Петрович Сумароков

Наставление хотящим быти писателями

Для общих благ мы то перед скотом имеем,
Что лучше, как они, друг друга разумеем
И помощию слов пространна языка
Все можем изяснить, как мысль ни глубока.
Описываем все: и чувствие, и страсти,
И мысли голосом делим на мелки части.
Прияв драгой сей дар от щедрого творца,
Изображением вселяемся в сердца.
То, что постигнем мы, друг другу обявляем,
И в письмах то своих потомкам оставляем.
Но не такие так полезны языки,
Какими говорят мордва и вотяки.
Возьмем себе в пример словесных человеков:
Такой нам надобен язык, как был у греков,
Какой у римлян был и, следуя в том им,
Как ныне говорит, Италия и Рим.
Каков в прошедший век прекрасен стал французский,
Иль, ближе обявить, каков способен русский.
Довольно наш язык себе имеет слов,
Но нет довольного на нем числа писцов.
Один, последуя несвойственному складу,
В Германию влечет Российскую Палладу.
И, мня, что тем он ей приятства придает,
Природну красоту с лица ея сотрет.
Другой, не выучась так грамоте, как должно,
По-русски, думает, всего сказать не можно,
И, взяв пригоршни слов чужих, сплетает речь
Языком собственным, достойну только сжечь.
Иль слово в слово он в слог русский переводит,
Которо на себя в обнове не походит.
Тот прозой скаредной стремится к небесам
И хитрости своей не понимает сам.
Тот прозой и стихом ползет, и письма оны,
Ругаючи себя, дает, пиша, в законы.
Кто пишет, должен мысль очистить наперед
И прежде самому себе подати свет,
Дабы писание воображалось ясно
И речи бы текли свободно и согласно.
По сем скажу, какой похвален перевод.
Имеет склада всяк различие народ:
Что очень хорошо на языке французском,
То может скаредно во складе быти русском.
Не мни, переводя, что склад тебе готов:
Творец дарует мысль, но не дарует, слов.
Ты, путаясь, как твой творец письмом ни славен,
Не будешь никогда, французяся, исправен.
Хотя перед тобой в три пуда лексикон,
Не мни, чтоб помощью тебя снабжал и он,
Коль речи и слова поставишь без порядка,
И будет перевод твой некая загадка,
Которую никто не отгадает ввек,
Хотя и все слова исправно ты нарек.
Когда переводить захочешь беспорочно,
Во переводе мне яви ты силу точно.
Мысль эта кажется гораздо мне дика,
Что не имеем мы богатства языка.
Сердися: мало книг у нас, и делай пени.
Когда книг русских нет, за кем идти в степени?
Однако больше ты сердися на себя:
Пеняй отцу, что он не выучил тебя.
А если б юности не тратил добровольно,
В писании ты б мог искусен быть довольно.
Трудолюбивая пчела себе берет
Отвсюду то, что ей потребно в сладкий мед,
И, посещающа благоуханну розу,
В соты себе берет частицы и с навозу.
А вы, которые стремитесь на Парнас,
Нестройного гудка имея грубый глас,
Престаньте воспевать! Песнь ваша не прелестна,
Когда музыка вам прямая неизвестна!
Стихосложения не зная прямо мер,
Не мог бы быть Мальгерб, Расин и Молиер.
Стихи писать — не плод единыя охоты,
Но прилежания и тяжкия работы.
Однако тщетно все, когда искусства нет,
Хотя творец, пиша, струями поты льет.
Без пользы на Парнас слагатель смелый всходит,
Коль Аполлон его на верх горы не взводит.
Когда искусства нет, иль ты не тем рожден,
Нестроен будет глас, и слаб, и принужден,
А если естество тебя и одарило,
Старайся, чтоб сей дар искусство повторило.
Во стихотворстве знай различие родов
И, что начнешь, ищи к тому приличных слов,
Не раздражая муз худым своим успехом:
Слезами Талию, а Мельпомену смехом.
Пастушка моется на чистом берегу,
Не перлы, но цветы сбирает на лугу.
Ни злато, ни сребро ее не утешает —
Она главу и грудь цветами украшает.
Подобно, каковой всегда на ней наряд,
Таков быть должен весь стихов пастушьих склад.
В них громкие слова чтеца ушам жестоки,
В лугах подымут вихрь и возмутят потоки.
Оставь свой пышный глас в идиллиях своих,
И в паствах не глуши трубой свирелок их.
Пан кроется в леса от звучной сей погоды,
И нимфы у поток уйдут от страха в воды.
Любовну ль пишешь речь или пастуший спор —
Чтоб не был ни учтив, ни грубым разговор,
Чтоб не был твой пастух крестьянину примером,
И не был бы, опять, придворным кавалером.
Вспевай в идиллии мне ясны небеса,
Зеленые луга, кустарники, леса,
Биющие ключи, источники и рощи,
Весну, приятный день и тихость темной нощи.
Дай чувствовати мне пастушью простоту
И позабыти всю мирскую суету.
Плачевной музы глас быстряе проницает,
Когда она, в любви стоная, восклицает,
Но весь ее восторг — Эрата чем горит, —
Едино только то, что сердце говорит.
Противнее всего элегии притворство,
И хладно в ней всегда без страсти стихотворство,
Колико мыслию в него не углубись:
Коль хочешь то писать, так прежде ты влюбись.
Гремящий в оде звук, как вихорь, слух пронзает,
Кавказских гор верхи и Альпов осязает.
В ней молния делит наполы горизонт,
И в безднах корабли скрывает бурный понт.
Пресильный Геркулес злу Гидру низлагает,
А дерзкий Фаетон на небо возбегает,
Скамандрины брега богов зовут на брань,
Великий Александр кладет на персов дань,
Великий Петр свой гром с брегов Бальтийских мещет,
Екатеринин меч на Геллеспонте блещет.
В эпическом стихе Дияна — чистота,
Минерва — мудрость тут, Венера — красота.
Где гром и молния, там ярость возвещает
Разгневанный Зевес и землю возмущает.
Когда в морях шумит волнение и рев,
Не ветер то ревет, ревет Нептуна гнев.
И эха голосом отзывным лес не знает, —
То нимфа во слезах Нарцисса вспоминает.
Эней перенесен на африканский брег,
В страну, в которую имели ветры бег,
Не приключением; но гневная Юнона
Стремится погубить остаток Илиона.
Эол в угодность ей Средьземный понт ломал
И грозные валы до облак воздымал.
Он мстил Парисов суд за почести Венеры
И ветрам растворил глубокие пещеры.
По сем рассмотрим мы свойство и силу драм,
Как должен представлять творец пороки нам
И как должна цвести святая добродетель.
Посадский, дворянин, маркиз, граф, князь, владетель
Восходят на театр: творец находит путь
Смотрителей своих чрез действо ум тронуть.
Коль ток потребен слез, введи меня ты в жалость,
Для смеху предо мной представь мирскую шалость.
Не представляй двух действ моих на смеси дум:
Смотритель к одному тогда направит ум,
Ругается, смотря, единого он страстью
И беспокойствует единого напастью.
Афины и Париж, зря крашу царску дщерь,
Котору умерщвлял отец, как лютый зверь,
В стенании своем единогласны были
И только лишь о ней потоки слезны лили.
Не тщись мои глаза различием прельстить
И бытие трех лет во три часа вместить:
Старайся мне в игре часы часами мерить,
Чтоб я, забывшися, возмог тебе поверить,
Что будто не игра то действие
Но самое тогда случившесь бытие.
И не гремя в стихах, летя под небесами;
Скажи мне только то, что страсти скажут сами.
Не сделай трудности и местом мне своим,
Чтоб я, зря, твой театр имеючи за Рим,
В Москву не полетел, а из Москвы к Пекину:
Всмотряся в Рим, я Рим так скоро не покину.
Для знающих людей не игрищи пиши:
Смешить без разума — дар подлыя души.
Представь бездушного подьячего в приказе,
Судью, не знающа, что писано в указе.
Комедией писец исправить должен нрав:
Смешить и пользовать — прямой ея устав.
Представь мне гордого, раздута, как лягушку,
Скупого: лезет он в удавку за полушку.
Представь картежника, который, снявши крест,
Кричит из-за руки, с фигурой сидя: «Рест!»
В сатире ты тому ж пекись, пиша, смеяться,
Коль ты рожден, мой друг, безумных не бояться,
И чтобы в страстные сердца она втекла:
Сие нам зеркало сто раз нужняй стекла.
А эпиграммы тем единым лишь богаты,
Когда сочинены остры и узловаты.
Склад басен Лафонтен со мною показал,
Иль эдак Аполлон писати приказал.
Нет гаже ничего и паче мер то гнусно,
Коль притчей говорит Эсоп, шутя невкусно.
Еще мы видим склад геройческих поэм,
И нечто помяну я ныне и о нем.
Он подлой женщиной Дидону превращает,
Или нам бурлака Энеем возвещает,
Являя рыцарьми буянов, забияк.
Итак, таких поэм шутливых склад двояк:
Или богатырей ведет отвага в драку,
Парис Фетидину дал сыну перебяку.
Гектор не в брань ведет, но во кулачный бой,
Не воинов — бойцов ведет на брань с собой.
Иль пучится буян: не подлая то ссора,
Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора.
Замаранный кузнец во кузнице Вулькан,
А лужа от дождя не лужа — океан.
Робенка баба бьет, — то гневная Юнона.
Плетень вокруг гумна, — то стены Илиона.
Невежа, верь ты мне и брось перо ты прочь
Или учись писать стихи и день и ночь.