Все стихи про голос - cтраница 15

Найдено стихов - 558

Дмитрий Борисович Кедрин

Сказка про белую ведмедь и про Шмидтову бороду

То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.

И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».

Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.

Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?

Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»

Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».

Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?

Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»

Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.

И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.

Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.

Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.

Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».

«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»

Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.

«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».

«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»

Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.

«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».

«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»

Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!

Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!

Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!

Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.

А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.

Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.

Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».

Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.

И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!

Генрих Гейне

Ратклиф

Бог сна меня унес в далекий край,
Где ивы так приветно мне кивали
Зелеными и длинными руками;
Где на меня цветы смотрели нежно
И ласково, как любящие сестры;
Где родственно звучал мне голос птиц;
Где даже самый лай собак казался
Давно знакомым; где все голоса,
Все образы здоровались со мной,
Как с другом старым; но где все при этом
Являлось мне так чуждо — странно-чуждо.
Перед красивой деревенской дачей
Стоял я. Грудь как будто содрогалась,
Но в голове моей спокойно было.
И я спокойно отряхнул с дорожной
Одежды пыль и за звонок взялся.
Он зазвенел, и двери отворились.

Тут было много женщин и мужчин,
Все лиц знакомых. Тихая печаль
И робко затаенный страх лежали
На них на всех. Как будто смущены,
Они смотрели на меня так странно,
С каким-то состраданьем, — и по сердцу
Вдруг быстрый трепет у меня прошел
Предвестием неведомого горя.
Я тотчас же старуху Маргариту
Узнал и на нее взглянул пытливо.
Она не говорила. «Где Мария?» —
Спросил я, — и она, не отвечая,
Взяла мне руку и пошла со мной
По множеству блестящих длинных комнат,
Где царствовали роскошь, свет и всюду
Безмолвие могилы. Наконец
Мы очутились в сумрачном покое,
И, отвернувшись от меня лицом,
Она мне показала на софу.
«Мария, вы ли это?» — я спросил
И твердости вопроса своего
Сам подивился. Каменно и глухо
Послышался мне голос: «Да, меня
Так называют люди». Острой болью

По мне слова те пробежали. Этот
Тупой, холодный звук был все ж когда-то
Прекрасным, нежным голосом Марии.
И эта женщина, в своем поблекшем
Лиловом платье, кое-как надетом,
С отвисшими грудями, с неподвижно
Стоящими стеклянными зрачками
И с бледной, вялой кожей на щеках, —
Да, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, милою Марией.
«Вы долго путешествовали, друг,—
Она сказала с пошлой и холодной
Развязностью. — Теперь не так вы хилы;
Поздоровели, пополнели вы;
Живот и икры очень округлились».
И сладкая улыбка пробежала
У ней по желтым, высохшим губам.
В смущеньи, машинально я сказал:
«Вы замуж вышли, говорили мне».
— «Ах, да! — она сказала равнодушно
И с громким смехом. — У меня теперь
Полено есть, обтянутое кожей,
И мужем называется. Конечно,
Полено — все полено». И беззвучно,
Противно засмеялася она.
Холодный страх стеснил мне грудь, и я
Подумал: это ль чистые уста —
Как розы, чистые уста Марии?
Она тут поднялась, взяла со стула
Поспешно шаль, накинула ее,
И, опираясь на руку мою,
Меня с собою быстро повлекла
В отворенную дверь, — и дальше, дальше —
Лугами, полем и опушкой леса.

Как огненный венец, катилось солнце
К закату; в пурпуре его горели
Цветы, деревья и река, вдали
Струившаяся строго-величаво.
«Как блещет это пламенное око
В лазури вод!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я ей.
И предо мною в заревом мерцаньи
Свершалось будто сказочное что-то.
В полях туманные вставали лики,
И обнимались белыми руками,
И исчезали. С нежностью любви
Фиялки любовались друг на друга;
Один к другому припадали страстно
Венцы лилей; порывисто дышали,
В горячей неге замирали розы;
Огнем вилось дыхание гвоздик, —
И все цветы в благоуханьи млели,
Все обливались страстными слезами,
Шептали все: «Любовь! любовь! любовь!»
Порхали мотыльки; жучки, как искры,
Мелькали, напевая песню эльфов.
Вечерний ветер чуть дышал, и тихо
Шептались листья дуба. Соловей
Как будто таял в звуках чудной песни.
Под этот шепот, шелест, звон и пенье
Мне женщина увядшая болтала,
Склоняясь к моему плечу, несносным,
Холодным, будто оловянным, тоном:
«Я знаю, в ночь вы бродите по замку.
Высокий призрак — малый недурной;
На все сквозь пальцы смотрит он; а тот,
Что в голубом, — небесный ангел. Только
Вот этот красный очень вас не любит».
И много диких слов, еще пестрее,
Она твердила мне без перерыву,
Пока не утомилась и не села
Со мною рядом на скамье под дубом.

Сидели мы уныло и безмолвно,
Порою взглядывали друг на друга,
И все грустнее становились оба.
Казалось, вздох предсмертный проходил
По листьям дуба; соловей на нем
Пел песнь неисцелимой, вечной скорби.
Но сквозь листы прокрался алый свет
И лег на белое лицо Марии,
И вызвал блеск в ее глазах, — и прежним,
Мне милым голосом она сказала:
«Как ты узнал, что так несчастна я?
Прочла я все в твоих безумных песнях».

Мороз прошел по телу у меня;
Я ужаснулся своего безумья,
Прозревшего в грядущее; мой мозг
Как будто вдруг погас, — и я проснулся.

Николай Рерих

Лакшми-победительница

В светлом саду живет благая
Лакшми. На востоке от горы
Зент-Лхамо. В вечном труде
она украшает свои семь
покрывал успокоения. Это
знают все люди. Все они
чтут Лакшми, Счастье несущую.
Боятся все люди сестру ее
Сиву Тандаву. Она злая и страшная
и гибельная. Она разрушает.
Ах ужас, идет из гор Сива
Тандава. Злая подходит к храму
Лакшми. Тихо подошла злая и,
усмирив голос свой, окликает
благую. Отложила Лакшми свои
покрывала. И выходит на зов.
Открыто прекрасное тело благое.
Глаза у благой бездонные. Волосы
очень темные. Ногти янтарного
цвета. Вокруг грудей и плеч
разлиты ароматы из особенных
трав. Чисто умыта Лакшми
и ее девушки. Точно после ливня
изваяния храмов Аджанты. Но
вот ужасна была Сива Тандава.
Даже в смиренном виде своем.
Из песьей пасти торчали клыки.
Тело непристойно обросло волосами.
Даже запястья из горячих рубинов
не могли украсить злую Сиву
Тандаву. Усмирив голос свой,
позвала злая благую сестру.
«Слава тебе, Лакшми, родня моя!
Много ты натворила счастья и
благоденствия. Слишком много
прилежно ты наработала. Ты
настроила города и башни. Ты
украсила золотом храмы. Ты
расцветила землю садами. Ты —
красоту возлюбившая. Ты
сделала богатых и дающих. Ты
сделала бедных, но получающих
и тому радующихся. Мирную
торговлю и добрые связи ты
устроила. Ты придумала
радостные людям отличия. Ты
наполнила души сознанием
приятным и гордостью. Ты щедрая!
Радостно люди творят себе
подобных. Слава тебе! Спокойно
глядишь ты на людские шествия.
Мало что осталось делать тебе.
Боюсь, без труда утучнеет тело
твое. И прекрасные глаза станут
коровьими. Забудут тогда люди
принести тебе приятные жертвы.
И не найдешь для себя отличных
работниц. И смешаются все
священные узоры твои. Вот
я о тебе позаботилась, Лакшми,
родня моя. Я придумала тебе
дело. Мы ведь близки с тобою.
Тягостно мне долгое разрушение
временем. А ну-ка давай все
людское строение разрушим.
Давай разобьем все людские
радости. Изгоним все накопленные
людские устройства. Мы обрушим
горы. И озера высушим. И
пошлем и войну и голод. И
снесем города. Разорви твои
семь покрывал успокоения. И
сотворю я все дела мои. Возрадуюсь.
И ты возгоришься потом, полная
заботы и дела. Вновь спрядешь
еще лучшие свои покрывала.
Опять с благодарностью примут
люди все дары твои. Ты придумаешь
для людей столько новых забот
и маленьких умыслов! Даже
самый глупый почувствует себя
умным и значительным. Уже
вижу радостные слезы, тебе
принесенные. Подумай, Лакшми,
родня моя! Мысли мои полезны
тебе. И мне, сестре твоей, они
радостны». Вот хитрая Сива
Тандава! Только подумайте,
что за выдумки пришли в ее
голову. Но Лакшми рукою
отвергла злобную выдумку Сивы.
Тогда приступила злая уже,
потрясая руками и клыками
лязгая. Но сказала Лакшми:
«Не разорву для твоей радости
и для горя людей мои покрывала.
Тонкою пряжью успокою людской
род. Соберу от всех знатных очагов
отличных работниц. Украшу
покрывала новыми знаками, самыми
красивыми, самыми заклятыми.
И в знаках, в образах лучших
и птиц и животных пошлю к очагам
людей мои заклинания добрые». Так
решила благая. Из светлого сада
ушла ни с чем Сива Тандава.
Радуйтесь, люди! Безумствуя,
ждет теперь Сива Тандава
разрушения временем. В гневе
иногда потрясает землю она.
Тогда возникает и война и
голод. Тогда погибают народы.
Но успевает Лакшми набросить
свои покрывала. И на телах
погибших опять собираются люди.
Сходятся в маленьких торжествах.
Лакшми украшает свои покрывала
новыми священными знаками.

Василий Жуковский

К Нине (О Нина, о Нина)

О Нина, о Нина, сей пламень любви
Ужели с последним дыханьем угаснет?
Душа, отлетая в незнаемый край,
Ужели во прахе то чувство покинет,
Которым равнялась богам на земле?
Ужели в минуту боренья с кончиной —
Когда уж не буду горящей рукой
В слезах упоенья к трепещущей груди,
Восторженный, руку твою прижимать,
Когда прекратятся и сердца волненье,
И пламень ланитный — примета любви,
И тайныя страсти во взорах сиянье,
И тихие вздохи, и сладкая скорбь,
И груди безвестным желаньем стесненье —
Ужели, о Нина, всем чувствам конец?
Ужели ни тени земного блаженства
С собою в обитель небес не возьмем?
Ах! с чем же предстанем ко трону Любови?
И то, что питало в нас пламень души,
Что было в сем мире предчувствием неба,
Ужели то бездна могилы пожрет?
Ах! самое небо мне будет изгнаньем,
Когда для бессмертья утрачу любовь;
И в области райской я буду печально
О прежнем, погибшем блаженстве мечтать;
Я с завистью буду — как бедный затворник
Во мраке темницы о нежной семье,
О прежних весельях родительской сени,
Прискорбный, тоскует, на цепи склонясь, -
Смотреть, унывая, на милую землю.
Что в вечности будет заменой любви?
О! первыя встречи небесная сладость —
Как тайные, сердца созданья, мечты,
В единый слиявшись пленительный образ,
Являются смутной весельем душе —
Уныния прелесть, волненье надежды,
И радость и трепет при встрече очей,
Ласкающий голос — души восхищенье,
Могущество тихих, таинственных слов,
Присутствия сладость, томленье разлуки,
Ужель невозвратно вас с жизнью терять?
Ужели, приближась к безмолвному гробу,
Где хладный, навеки бесчувственный прах
Горевшего прежде любовию сердца,
Мы будем напрасно и скорбью очей
И прежде всесильным любви призываньем
В бесчувственном прахе любовь оживлять?
Ужель из-за гроба ответа не будет?
Ужель переживший один сохранит
То чувство, которым так сладко делился;
А прежний сопутник, кем в мире он жил,
С которым сливался тоской и блаженством,
Исчезнет за гробом, как утренний пар
С лучом, озлатившим его, исчезает,
Развеянный легким зефира крылом?..
О Нина, я внемлю таинственный голос:
Нет смерти, вещает, для нежной любви;
Возлюбленный образ, с душой неразлучный,
И в вечность за нею из мира летит —
Ей спутник до сладкой минуты свиданья.
О Нина, быть может, торжественный час,
Посланник разлуки, уже надо мною;
Ах! скоро, быть может, погаснет мой взор,
К тебе устремляясь с последним блистаньем;
С последнею лаской утихнет мой глас,
И сердце забудет свой сладостный трепет —
Не сетуй и верой себя услаждай,
Что чувства нетленны, что дух мой с тобою;
О сладость! о смертный, блаженнейший час!
С тобою, о Нина, теснейшим союзом
Он страстную душу мою сопряжет.
Спокойся, друг милый, и в самой разлуке
Я буду хранитель невидимый твой,
Невидимый взору, но видимый сердцу;
В часы испытанья и мрачной тоски
Я в образе тихой, небесной надежды,
Беседуя скрытно с твоею душой,
В прискорбную буду вливать утешенье;
Под сумраком ночи, когда понесешь
Отраду в обитель недуга и скорби,
Я буду твой спутник, я буду с тобой
Делиться священным добра наслажденьем;
И в тихий, священный моления час,
Когда на коленах, с блистающим взором,
Ты будешь свой пламень к Творцу воссылать,
Быть может тоскуя о друге погибшем,
Я буду молитвы невинной души
Носить в умиленье к небесному трону.
О друг незабвенный, тебя окружив
Невидимой тенью, всем тайным движеньям
Души твоей буду в веселье внимать;
Когда ты — пленившись потока журчаньем,
Иль блеском последним угасшего дня
(Как холмы объемлет задумчивый сумрак
И, с бледным вечерним мерцаньем, в душе
О радостях прежних мечта воскресает),
Иль сладостным пеньем вдали соловья,
Иль веющим с луга душистым зефиром,
Несущим свирели далекия звук,
Иль стройным бряцаньем полуночной арфы —
Нежнейшую томность в душе ощутишь,
Исполнишься тихим, унылым мечтаньем
И, в мир сокровенный душою стремясь,
Присутствие Бога, бессмертья награду,
И с милым свиданье в безвестной стране
Яснее постигнешь, с живейшею верой,
С живейшей надеждой от сердца вздохнешь.
Знай, Нина, что друга ты голос внимаешь,
Что он и в веселье, и в тихой тоске
С твоею душою сливается тайно.
Мой друг, не страшися минуты конца:
Посланником мира, с лучом утешенья
Ко смертной постели приникнув твоей,
Я буду игрою небесныя арфы
Последнюю муку твою услаждать;
Не вопли услышишь грозящие смерти,
Не ужас могилы узришь пред собой:
Но глас восхищенный, поющий свободу,
Но светлый ведущий к веселию путь
И прежнего друга, в восторге свиданья
Манящего ясной улыбкой тебя.
О Нина, о Нина, бессмертье наш жребий.

Джордж Гордон Байрон

Песни к Тирсе

Последний вздох, исторгнутый утратой,
Любви моей последнее прости,
И одинок, каким я был когда-то,
Пойду я вновь по трудному пути.
Пускай борьбы изведаю я сладость
И горечь всю я осушу до дна,
Когда навек исчезла в жизни радость —
Печали тень в грядущем не страшна.

Вокруг меня — безумный чад похмелья,
Быть одному нет мужества и сил,
Я буду тем, кто разделял веселье,
И кто ни с кем печали не делил.
Ты не таким меня когда-то знала
В дни светлые блаженства моего,
Но с той поры, когда тебя не стало,
Как ты мертва — и все кругом мертво.

На легкий лад я тщетно лиру строю,
Улыбкою не скрыть незримых слез,
Как насыпи могильной не прикрою

Я ворохом полурасцветших роз.
На пиршествах, даря на миг забвенье,
Пускай киш(?п)ит и пенится струя,
Я жадно пью из чаши наслажденье,
Но одинок, как прежде, сердцем я.

Любуяся простором, озаренным
Сиянием серебряных лучей,
Их отблеск дивный видел отраженным
Я в глубине задумчивых очей.
Я созерцал, как яркий луч светила,
Лаская их, в волнах эгейских гас,
Увы, луна лишь над твоей могилой,
Не для тебя всходила в этот час!

Когда, без сна простертого на ложе,
Томил меня мучительный недуг,
Я говорил: — какое счастье, Боже,
Что взор ее не видит этих мук!
И, как порой возвращена свобода
Бессильному и дряхлому рабу,
Так жизнь мою вернула мне природа.
Меж тем как ты покоилась в гробу.

Тех дней залог, когда лишь расцветали
Любовь и жизнь на утре бытия,
Залог любви, под дымкою печали
Тебя, увы, отныне вижу я!
Затихло сердца кроткого биенья,
Которое с тобою мне дано,
Лишь моему все нет успокоенья,
Хотя мертво и холодно оно.

Печальный дар ее рукой любимой
Врученный мне — обет моей любви,
Молю тебя, блюди ненарушимо,
Иль сердце мне собою разорви.
Где счастию не может быть возврата —
Страданием очищена любовь
И тот, кому утраченное свято,
Живой любви не отдается вновь.

Замолкни, о песня печали,
Замри рокотанье струны!
Отрадой вы прежде звучали
Теперь же тоскою полны.
Той песни душою я всею
Из уст ее нежных внимал,
Я вспомнить не в силах, не смею,
Чем был я, чем ныне я стал.

Где голос ее незабвенный?
Замолк он под мрамором плит,
И прежний напев вдохновенный,
Как реквием скорбный звучит.
Тобою как прежде он дышит,
О, Тирса! О прах дорогой!
Но ухо в нем больше не слышит
Гармонии звуков былой.

Все стихло, но чуть уловимый
В душе отдается моей,
Мне слышится голос любимый,
Как эхо исчезнувших дней.
Он чудится мне в сновиденьи
И грезу мою наяву,
Напрасно я в миг пробужденья
Душой потрясенной зову.

О друг мой, так рано почивший,
Ты светлою стала мечтой,
Свой луч от земли отклонившей

Небес лучезарной звездой.
И путник под небом холодным
Во тьме осужденный брести,
Скорбит о луче путеводном,
Сиявшем ему на пути. —

Тимофей Белозеров

Лесной Плакунчик

Шла по лесу Лена,
Споткнулась,
Упала,
И к деду Плакунчику
В гости
Попала.
Приветливо дверью
Скрипела избушка,
В углу на ушате
Дремала лягушка.
Струился за печкою
Голос сверчка
Из щёлки сухого полена.
На лавке
Седого как лунь старичка
Сквозь слезы увидела Лена…
Плакунчик одёрнул
Цветной армячок,
Седую бородку
Зажал в кулачок,
И с грустной улыбкой
Промолвил: — Идём!
Уж ежели плакать, то плакать вдвоём!
Уж я не обижу, уж я провожу —
Плакучую тропку тебе покажу…
И как это ты оступиться могла? —
Взглянул он на Лену с тревогой. —
Идём, если можешь! —
И Лена пошла,
Корзинку подняв
У порога.

Лесная дорожка —
Грибы да морошка, —
В задумчивый ельник
Свернула дорожка.
Плакунчик по ней
Не спеша семенит,
Привычно пылит лапотками.
На шапке его
Колокольчик звенит —
Подснежник с тремя лепестками.
В лесу — тишина.
Только ели скрипят
Да белки на ветках судачат.
— Смотрите! —
В гнезде сорочата кричат. —
Зайчонок к Плакунчику скачет! —
Мелькнула, как мячик,
Комулька хвоста,
А вот и зайчонок —
Кувырк
из куста!
— Плакунчик, Плакунчик,
Я лапки отбил,
Бежал из осинника в слякоть!
Мне ночью барсук
На усы наступил,
Мне больно
И хочется плакать! —
И Лена подумала:
«Я не одна!»,
Взглянув на зайчонка со вздохом.
— Поплачь с ним, Плакунчик! —
Сказала она. —
Совсем ему, бедному, плохо!
А я подожду,
На пеньке посижу,
Морошку на ниточку
Я нанижу. —
Плакунчик зайчонка
Погладил рукой,
К холодному носу
Прижался щекой
И только ладошкой
Провёл по глазам —
Запрыгали слезы
У них по усам…
Проснулись в траве
Плясуны-комары,
Лягушки и жабы — в озёрах,
Запели в ручье
Молодые бобры,
Мышата откликнулись
В норах:
— В роще,
На опушке,
В поле
И в ряму*
Плакать
И смеяться
Плохо
Одному!.. —
Поплакал зайчонок,
Устало вздохнул
И, уши рогулькой,
Под ёлкой
Уснул.

Лесная дорожка —
Грибы да морошка, —
В медвежий малинник
Нырнула дорожка.
Лениво листву
Ветерок шевелит,
Скребётся в ней,
Словно мышонок…
В траве
под кустом
Медвежонок скулит —
Объелся малины спросонок.
На ягоды смотрит,
А в рот не берёт,
Сердито глаза
Непослушные трёт.
И Лена вздохнула:
— Ведь я не одна! —
И тихо ступила в сторонку. —
Поплачь с ним, Плакунчик! —
Сказала она. —
Поплачь, помоги медвежонку!
А я подожду,
На пеньке посижу,
Морошку на ниточку
Я нанижу. —
Плакунчик пригладил
Седые усы,
Глотнул из фиалки
Медовой росы,
Зажмурясь, похныкал, похныкал
И вот —
Тряхнул бородёнкой
Да как заревёт…
Моргнул медвежонок
И тут же, молчком,
Слезу со слезинкой
Слизнул язычком.
Причмокнул губами,
Сопя и урча,
И радостно к маме
Задал стрекача!

Лесная дорожка —
Грибы да морошка, —
Неласковой, сумрачной
Стала дорожка.
Плакунчик по ней
Босиком семенит,
Шуршит за спиной лапотками.
Тревожно его колокольчик звенит
Подснежник с тремя лепестками…
Плакунчику грач
Закричал из гнезда
На склоне
крутого
овражка:
— Ну где же ты ходишь?
Случилась беда
Такая,
Что вымолвить тяжко!
Синичье дупло разорила куница,
Не выплачет горе —
Погибнет синица!
Ты должен помочь ей
Как можно скорей!
— Скорей! —
Зашумела дубрава.
— Скорей! —
Раздались голоса снегирей
И сверху,
И слева,
И справа.
Плакунчику путь
Показали клесты,
И он побежал,
раздвигая кусты,
По кочкам, сухим и трухлявым,
По ямам, по сучьям и травам.
Бородку ему
на плечо занесло,
Бежит он и видит
Пустое дупло…
И вот у Плакунчика
Сморщился нос,
Печально сомкнулись ресницы,
И брызнули
частые бусины слез
На щёчки и грудку синицы…
А где-то в кустах
Прозвучало: — Чувить!
— Чувить! — перекликнулось в травах, —
Давайте поможем ей гнёздышко свить!
— Свить! Свить! —
Зашумела дубрава…

И Лена вздохнула:
— Чего же я жду?
Уж лучше одна
Потихоньку пойду. —
Пиликал кузнечик
Под шляпой груздя,
Кукушка вдали куковала.
И первая тёплая капля дождя
На пыльную землю упала…
И всё расцвело, засверкало вокруг —
И лес, и дорожка,
И речка, и луг.

Анна Ахматова

Тайны ремесла

1.
Творчество

Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, —
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
2.
Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.

Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.

Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
3.
Муза

Как и жить мне с этой обузой,
А еще называют Музой,
Говорят: «Ты с ней на лугу…»
Говорят: «Божественный лепет…»
Жестче, чем лихорадка, оттреплет,
И опять весь год ни гу-гу.
4.
Поэт

Подумаешь, тоже работа, —
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое.

И чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив.

А после подслушать у леса,
У сосен, молчальниц на вид,
Пока дымовая завеса
Тумана повсюду стоит.

Налево беру и направо,
И даже, без чувства вины,
Немного у жизни лукавой,
И все — у ночной тишины.
5.
Читатель

Не должен быть очень несчастным
И, главное, скрытным. О нет! —
Чтоб быть современнику ясным,
Весь настежь распахнут поэт.

И рампа торчит под ногами,
Все мертвенно, пусто, светло,
Лайм-лайта позорное пламя
Его заклеймило чело.

А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.

Там все, что природа запрячет,
Когда ей угодно, от нас.
Там кто-то беспомощно плачет
В какой-то назначенный час.

И сколько там сумрака ночи,
И тени, и сколько прохлад,
Там те незнакомые очи
До света со мной говорят,

За что-то меня упрекают
И в чем-то согласны со мной…
Так исповедь льется немая,
Беседы блаженнейший зной.

Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг.
6.
Последнее стихотворение

Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.

Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю, откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.

А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.

А вот еще: тайное бродит вокруг —
Не звук и не цвет, не цвет и не звук, —
Гранится, меняется, вьется,
А в руки живым не дается.

Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка — любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.

И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него… умираю.
7.
Эпиграмма

Могла ли Биче, словно Дант, творить,
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить…
Но, боже, как их замолчать заставить!
8.
Про стихи

Владимиру Нарбуту

Это — выжимки бессонниц,
Это — свеч кривых нагар,
Это — сотен белых звонниц
Первый утренний удар…

Это — теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это — пчелы, это — донник,
Это — пыль, и мрак, и зной.
9.
Осипу Мандельштаму

Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть —
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там, —
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гугу…
Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.


1
0.
Многое еще, наверно, хочет
Быть воспетым голосом моим:
То, что, бессловесное, грохочет,
Иль во тьме подземный камень точит,
Или пробивается сквозь дым.
У меня не выяснены счеты
С пламенем, и ветром, и водой…
Оттого-то мне мои дремоты
Вдруг такие распахнут ворота
И ведут за утренней звездой.

Эдуард Асадов

Стихи о тебе

Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.

А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.

И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!

Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…

Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…

Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!

И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…

И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…

Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…

Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…

Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.

И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!

Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…

Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…

И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…

Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!

А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!

Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…

А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!

И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!

Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!

Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:

«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»

Николай Некрасов

Под Красным Крестом

Посв. памяти баронессы Ю. П. ВревскойСемь дней, семь ночей я дрался на Балканах,
Без памяти поднят был с мерзлой земли;
И долго, в шинели изорванной, в ранах,
Меня на скрипучей телеге везли;
Над нами кружились орлы, — ветер стонам
Внимал, да в ту ночь, как по мокрым понтонам
Стучали копыта измученных кляч,
В плесканьях Думая мне слышался плач.И с этим Дунаем прощаясь навеки,
Я думал: едва ль меня родина ждет!..
И вряд ли она будет в жалком калеке
Нуждаться, когда всех на битву пошлет…
Теперь ли, когда и любовь мне изменит,
Жалеть, что могила постель мне заменит!..
— И я уж не помню, как дальше везли
Меня то ухабам румынской земли… В каком-то бараке очнулся я, снятый
С телеги, и — понял, что это — барак;
День ярко сквозил в щели кровли досчатой,
Но день безотраден был, — хуже, чем мрак…
Прикрытый лишь тряпкой, пропитанной кровью,
В грязи весь, лежал я, прильнув к изголовью, И, сам искалеченный, тупо глядел
На лица и члены истерзанных тел.
И пыльный барак наш весь день растворялся:
Вносили одних, чтоб других выносить;
С носилками бледных гостей там встречался
Завернутый труп, что несли хоронить…
То слышалось ржанье обозных лошадок,
То стоны, то жалобы на распорядок…
То резкая брань, то смешные слова,
И врач наш острил, засучив рукава… А вот подошла и сестра милосердья! —
Волнистой косы ее свесилась прядь.
Я дрогнул. — К чему молодое усердье?
«Без крика и плача могу я страдать…
Оставь ты меня умереть, ради бога!»
Она ж поглядела так кротко и строго,
Что Дал я ей волю и раны промыть, —
И раны промыть, и бинты наложить.И вот, над собой слышу голос я нежный:
«Подайте рубашку!» и слышу ответ, —
Ответ нерешительный, но безнадежный:
«Все вышли, и тряпки нестиранной нет!»
И мыслю я: Боже! какое терпенье!
Я, дышащий труп, — я одно отвращенье
Внушаю; но — нет его в этих чертах
Прелестных, и нет его в этих глазах! Недолго я был терпелив и послушен:
Настала унылая ночь, — гром гремел,
И трупами пахло, и воздух был душен…
На грязном полу кто-то сонный храпел…
Кое-где ночники, догорая, чадились,
И умиравшие тихо молились
И бредили, — даже кричали «ура!»
И, молча, покойники ждали утра… То грезил я, то у меня дыбом волос
Вставал: то, в холодном поту, я кричал:
«Рубашку — рубашку!..» и долго мой голос
В ту ночь истомленных покой нарушал…
В туманном мозгу у меня разгорался
Какой-то злой умысел, и порывался
Бежать я, — как вдруг, слышу, катится гром,
И ветер к нам в щели бьет крупным дождем… Притих я, смотрю, среди призраков ночи,
Сидит, в красноватом мерцанье огня,
Знакомая тень, и бессонные очи,
Как звезды, сквозь сумрак, глядят на меня.
Вот встала, идет и лицо наклоняет
К огню и одну из лампад задувает…
И чудится, будто одежда шуршит,
По белому темное что-то скользит… И странно, в тот миг, как она замелькала
Как дух, над которым два белых крыла
Взвились, — я подумал: бедняжка устала,
И если б не крик мой, давно бы легла!..
Но вот, снова шорох, и — снова в одежде
Простой (в той, в которой ходила и прежде),
Она из укромного вышла угла,
И светлым виденьем ко мне подошла —И с дрожью стыдливой любви мне сказала:
«Привстань! Я рубашку тебе принесла»…
Я понял, она на меня надевала
Белье, что с себя потихоньку сняла.
И плакал я. — Детское что-то, родное,
Проснулось в душе, и мое ретивое
Так билось в груди, что пророчило мне
Надежду на счастье в родной стороне… И вот, я на родине! — Те же невзгоды,
Тщеславие бедности, праздный застой.
И старые сплетни, и новые моды…
Но нет! не забыть мне сестрицы святой!
Рубашку ее сохраню я до гроба…
И пусть наших недругов тешится злоба!
Я верю, что зло отзовется добром: —
Любовь мне сказалась под Красным Крестом.187
8.
Марта 6

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сны

Мне снятся поразительные сны.
Они всегда с действительностью слиты,
Как в тающем аккорде две струны.

Те мысли, что давно душой забыты,
Как существа, встают передо мной,
И окна снов гирляндой их обвиты.

Они растут живою пеленой,
Чудовищно и страшно шевелятся,
Глядят, — и вдруг их смоет, как волной.

Мгновенье мглы, и тени вновь теснятся.
Я в странном замке. Всюду тишина.
За дверью ждут, но дверь открыть боятся.

Не знаю, кто. Но знаю: тишь страшна.
И кто-то может каждый миг возникнуть.
Вот, белый, встал, глядит из-за окна.

И я хочу позвать кого-то, крикнуть,
Но все напрасно: голос мой погас.
Постой, я должен к ужасам привыкнуть.

Ведь он встает уже не первый раз.
Взглянул. Ушел. Какое облегченье!
Но лучше в сад пойти. Который час?

На циферблате умерли мгновенья!
Недвижно все. Замкнута глухо дверь.
Я в царстве леденящего забвенья.

Нет «после», есть лишь мертвое «теперь».
Не знаю, как, но времени не стало.
И ночь молчит, как страшный черный зверь.

Вдруг потолок таинственного зала
Стал медленно вздыматься в высоту,
И принял вид небесного провала.

Все выше. Вот заходит за черту
Тех вышних звезд, где рай порой мне снится.
Превысил их, и превзошел мечту.

Но нужно же ему остановиться!
И вот с верховной точки потолка
Какой-то блеск подвижный стал светиться:

Два яркие и злые огонька.
И, дрогнув на воздушной тонкой нити,
Спускаться стало — тело паука.

Раздался чей-то резкий крик: «Глядите»!
И кто-то вторил в гуле голосов:
«Я говорил вам — зверя не будите».

Вдруг изо всех, залитых мглой, углов,
Как рой мышей, как змеи, смутно встали
Бесчисленные скопища голов.

А между тем с высот, из бледной дали,
Спускается чудовищный паук,
И взгляд его — как холод мертвой стали.

Куда бежать! Видений замкнут круг.
Мучительные лица кверху вздернув,
Они не разнимают сжатых рук.

И вдруг, — как шулер, карты передернув,
Сразит врага, — паук, скользнувши вниз,
Внезапно превратился в тяжкий жернов.

И мельничные брызги поднялись.
Все люди, сколько их ни есть на свете,
В водоворот чудовищный сплелись.

И точно эту влагу били плети,
Так много было бешенства кругом, —
Росли и рвались вновь узлы и сети.

Невидимым гонимы рычагом,
Стремительно неслись в водовороте
За другом друг, враждебный за врагом.

Как будто бы по собственной охоте,
Вкруг страшного носились колеса,
В загробно-бледной лунной позолоте.

Метется белой пены полоса,
Утопленники тонут, пропадают,
А там, на дне — подводные леса.

Встают как тьма, безмолвно вырастают,
Оплоты, как гиганты, громоздят,
И ветви змеевидные сплетают.

Вверху, внизу, куда ни кинешь взгляд,
Густеют глыбы зелени ползущей,
Растут, и угрожающе молчат.

Меняются. Так вот он, мир грядущий!
Так это-то в себе скрывала тьма!
Безмерный город, грозный и гнетущий.

Неведомые высятся дома,
Уродливо тесна их вереница,
В них пляски, ужас, хохот и чума.

Безглазые из окон смотрят лица,
Чудовища глядят с покатых крыш,
Безумный город, мертвая столица.

И вдруг, порвав мучительную тишь,
Я просыпаюсь, полный содроганий, —
И вижу убегающую мышь.

Последний призрак демонских влияний!

Николай Алексеевич Некрасов

Детство

И

В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные,—
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…

Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я,—
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…

То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского,—
Песня сурового пахаря!..

Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Все сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися —
Божьего ждали решения!..

ИИ

Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися —
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…

В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна — березы соседние
Ветви свои многолистые…

Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту,— и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…

Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…

Службы последнейОбятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я,—
Жутко мне было! Дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне,— простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты ?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой,— и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…

Яков Петрович Полонский

Ренегат

Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.

С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…

Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.

И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.

И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…

Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.

— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…

— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…

— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…

— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.

Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».

Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».

Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.

С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…

Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…

Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.

И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.

И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…

Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.

— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…

Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…

— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…

— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…

— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.

Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…

И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».

Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».

Жан Рамо

Лунный луч

Ночью благовонной над заснувшей чащей,
Словно легкокрылый, светлый мотылек,
Лунный луч явился, юный и блестящий,
Призывая к жизни голубой вьюнок.

Он скользнул по ветке с белыми цветами,
Он ее коснулся мягко на лету
В час, когда сияют счастия слезами
Молодые ветви яблони в цвету.

Он звенел, казалось, радостен и светел,
Нотою кристальной, как нагорный ключ,
И пастух красавец тут его заметил
И залюбовался на блестящий луч.

— О, пойдем, — шепнул он с нежною мольбою:
— Озари собою мой унылый дом! —
И за ним тянулся юноша рукою,
Словно за крылатым, белым мотыльком.

Но мольбе не внемля, меж листами чайной
Благовонной розы приютился он.
Юноша наивный, торжествуя тайно,
Потянулся к розе, счастьем упоен.

Тщетная надежда! Горькая кручина!
Луч не ожидает… Вот невдалеке
Он его увидел на кусте жасмина,
Кинулся — и снова лепестки в руке!

Увлечен погоней страстною за тенью,
Жадно обрывал он венчики цветов,
И упал, измучен, под густою сенью
Простиравших ветви молодых дубов.

Тут над ним раздался голос девы юной:
— Отчего ты плачешь? — О, краса моя!
Здесь, в зеленой чаще, луч нашел я лунный,
И его сейчас же вновь утратил я! —

Он цветы отдал ей. Ветер благовонный
Поднялся, играя волосами их,
И смотря ей в очи, молвил он, смущенный:
— Лунный луч сияет из очей твоих!

О, мой луч заветный, девственный и чистый,
Озари собою мой пустынный дом! —
И в ответ лишь ветер зашептал душистый
Ласковые речи в сумраке ночном.

Засиял слезами взор ее молящий,
Дрогнули ресницы, и уста его
Их коснулись тихо, и как луч блестящий,
Счастье засияло в сердце у него.

— Ты меня полюбишь? — О, навеки милый! —
— Чем ты поклянешься? — Я клянусь моей
Жизнью и любовью… Нет, волшебной силой
Этих серебристых месяца лучей!

Юноша-красавец утонул в заливе,
Жениха другого избрала она.
Лунный свет бывает часто прихотливей
И непостоянней, чем сама волна…

На поля ложился сумрак ночи брачной,
У окна стояла юная жена
И вздыхала ива в полутьме прозрачной,
Памятью былого светлого полна.

Расцветали грезы, радостны и юны,
В сердце новобрачной, — вдруг в ее окно
Тихо, незаметно луч пробрался лунный,
И забилось сердце, замерло оно…

— Отвечай, ты любишь? — Милый, о, навеки! —
Поднялся в ней голос властен и могуч.
И она зажмурить попыталась веки,
Но смотрел ей прямо в сердце этот луч!

И в тоске простерла руку молодая
За лучом блестящим — но беглец исчез.
С лилий на жасмины вмиг перебегая,
Увлекал ее он за собою в лес.

Повинуясь силе страсти безотчетной,
Лилии, жасмины — все рвала она…
— Ты верна мне будешь? ветерок залетный
Ей шептал немолчно: — навсегда верна?

Луч мелькал пред нею над лесной поляной,
По ветвям, плакучих, белокурых ив,
И затем, как призрак бледный и туманный,
Он скользнул нежданно в голубой залив.

Вслед за ним мелькнуло странно, молчаливо
Белое виденье… Еле слышный всплеск —
И сомкнулись воды тихие залива,
Отражая лунный серебристый блеск.

В эту ночь, подобно теням молчаливым,
Посреди безлюдья и лесной тиши,
Поднялись к сиявшим в небесах светилам
Два луча блестящих, две родных души.

Иосиф Бродский

Эклога 4-я (Зимняя)

Дереку Уолкотту

I

Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу

в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре

либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью

отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат

либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило

одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться

с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.

И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,

белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,

ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве

и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.

В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.

Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.

Иван Андреевич Крылов

Водолазы

Какой-то древний царь впал в страшное сомненье:
Не более ль вреда, чем пользы, от наук?
Не расслабляет ли сердец и рук
Ученье?
И не разумнее ль поступит он,
Когда ученых всех из царства вышлет вон?
Но так как этот царь, свой украшая трон,
Душою всей радел своих народов счастью
И для того
Не делал ничего
По прихоти, иль по пристрастью,—
То приказал собрать совет,
В котором всякий бы, хоть слогом не кудрявым,
Но с толком лишь согласно здравым
Свое представил: да, иль нет;
То есть, ученым вон из царства убираться,
Или попрежнему в том царстве оставаться?
Однако ж как совет ни толковал:
Кто сам свой голос подавал,
Кто голос подавал работы секретарской,
Всяк только дело затемнял
И в нерешимости запутывал ум царской.
Кто говорил, что неученье тьма;
Что не дал бы нам бог ума,
Ни дара постигать вещей небесных,
Когда бы он хотел.
Чтоб человек не боле разумел
Животных бессловесных,
И что, согласно с целью сей,
Ученье к счастию ведет людей.
Другие утверждали,
Что люди от наук лишь только хуже стали:
Что все ученье бред,
Что от него лишь нравам вред,
И что, за просвещеньем вслед,
Сильнейшие на свете царства пали.
Короче: с обеи́х сторон,
И дело выводя и вздоры,
Бумаги исписали горы,
А о науках спор остался не решен;
Царь сделал более. Созвав отвсюду он
Разумников, из них установил собранье
И о науках спор им предложил на суд.
Но способ был и этот худ,
Затем, что царь им дал большое содержанье:
Так в голосах между собой разлад
Для них был настоящий клад;
И если бы им волю дали,
Они б доныне толковали
Да жалованье брали.
Но так как царь казною не шутил,
То он, приметя то, их скоро распустил.
Меж тем час-от-часу впадал в сомненье боле.
Вот как-то вышел он, сей мыслью занят, в поле,
И видит пред собой
Пустынника, с седою бородой
И с книгою в руках большой.
Пустынник важный взор имел, но не угрюмый;
Приветливость и доброта
Улыбкою его украсили уста,
А на челе следы глубокой видны думы.
Монарх с пустынником вступает в разговор
И, видя в нем познания несчетны,
Он просит мудреца решить тот важный спор:
Науки более ль полезны или вредны?
«Царь!» старец отвечал: «позволь, чтоб пред тобой
Открыл я притчею простой,
Что́ размышленья мне внушили многолетны».
И, с мыслями собравшись, начал так:
«На берегу, близ моря,
Жил в Индии рыбак;
Проведши долгий век и бедности, и горя,
Он умер и троих оставил сыновей.
Но дети, видя,
Что с нуждою они кормились от сетей
И ремесло отцовско ненавидя,
Брать дань богатее задумали с морей,
Не рыбой,— жемчугами;
И, зная плавать и нырять,
Ту подать доправлять
Пустились сами.
Однако ж был успех различен всех троих:
Один, ленивее других,
Всегда по берегу скитался;
Он даже не хотел ни ног мочить своих
И жемчугу того лишь дожидался,
Что выбросит к нему волной:
А с леностью такой
Едва-едва питался.
Другой,
Трудов нимало не жалея,
И выбирать умея
Себе по силе глубину,
Богатых жемчугов нырял искать по дну:
И жил, всечасно богатея.
Но третий, алчностью к сокровищам томим,
Так рассуждал с собой самим:
«Хоть жемчуг находить близ берега и можно,
Но, кажется, каких сокровищ ждать не должно,
Когда бы удалося мне
Достать морское дно на самой глубине?
Там горы, может быть, богатств несчетных:
Кораллов, жемчугу и камней самоцветных,
Которы стоит лишь достать
И взять».
Сей мыслию пленясь, безумец вскоре
В открытое пустился море,
И, выбрав, где была чернее глубина,
В пучину кинулся; но, поглощенный ею,
За дерзость, не доставши дна,
Он жизнью заплатил своею.
«О, царь!» примолвил тут мудрец:
«Хотя в ученьи зрим мы многих благ причину,
Но дерзкий ум находит в нем пучину
И свой погибельный конец,
Лишь с разницею тою
Что часто в гибель он других влечет с собою».

Ольга Николаевна Чюмина

Зимние сны2

Повеяло покоем,
Безмолвием и сном,
Кружатся белым роем
Снежинки за окном.

И их полет не слышен,
И падают они,
Как цвет молочный вишен
От ветра по весне.

Земле куют морозы
Тяжелый гнет оков,
Но в сердце реют грезы,
Как стая мотыльков,

И в этой равнодушной,
Холодной тишине —
Они толпой воздушной
Слетаются ко мне.

В тишине темно-синей —
Бледный месяца рог,
И серебряный иней —
У окраин дорог.

Снеговая поляна,
Глубь ветвистых аллей —
В легкой ризе тумана
С каждым мигом — светлей.

С каждым мигом — властнее
В сердце жажда чудес,
И манит все сильнее
Очарованный лес.

Блещет искрами льдинок
Стройных елей наряд;
Много дивных тропинок
В путь — дорогу манят.

Но сомненье обемлет
Душу мраком своим,
Сердце вещее внемлет
Голосам неземным.

Ты, неведомый странник,
Ты пришелец, вернись!
Мира жалкого данник,
Что тебе эта высь?

Этот край заповедный?
Эта дивная тишь?
Тщетно, робкий и бледный,
На распутье стоишь!

Тщетно жаждешь ты чуда,
Откровения ждешь!
Ты дороги отсюда
Никогда не найдешь!

Залита лунным блеском,
За темным перелеском
Вздымалась к небу ель,
И ей шептала сказки,
Кружилась в вихре пляски
Лишь снежная метель.

Над ней в иные страны
Неслися караваны
Нависших низко туч,
И солнце ей светило,
И звездные светила,
И робкий лунный луч.

Но в темном перелеске
Ей грезилось о блеске
Сверкающих огней,
О пышном гордом зале,
О музыке на бале
В ночи мечталось ей.

За яркий миг веселья,
За краткое похмелье,
За ложь и мишуру —

Она отдать готова
Свет солнца золотого
И месяца игру.

Белый лес под ризой белой
И среди морозной мглы
В их красе оледенелой
Дремлют белые стволы.

Все безмолвно и безлюдно,
Позабыт весенний гул,
Так и мнится: непробудно
Старый бор навек заснул.

Саван снега — на поляне,
Лунный блеск и тишина,
И в серебряном тумане
Над землею — чары сна.

Лишь вдали порою что-то
Смутной тенью промелькнет,
Хрустнет ветка — и дремота
Снова чащу обоймет.

Нет простора упованьям,
В сердце нет заветных слов:
Веет смертью и молчаньем
В этом царстве зимних снов.

Я слышу зимний плач метели,
Неумолкающий и злой,
Дрова в камине догорели,
Огонь подернулся золой.

Лишь искры, вспыхнувши порою
В полуостынувшей золе,
Своей причудливой игрою
На миг засветятся во мгле.

И воскресают безотчетно
В душе виденья прежних дней,
Подобно искрам мимолетно
Перебегающих огней.

И вот — неслышными крылами
Навеяв сладостные сны,
Они слетаются — послами
Иной, нездешней стороны.

И за собою увлекают
В недосягаемую даль,
Иль в сердце смутно пробуждают
Благоговейную печаль.

И в плаче вьюги заунывном,
Неумолкающем и злом,
Звучит мне — голосом призывным
Все та же песня — о былом.

В лесу стоят седые сосны;
Их меднокрасная кора
Покрыта слоем серебра;
Им грезятся былые весны

И гомон радостный в лесах,
Броженье соков животворных
И звонкий бег ключей проворных,
С улыбкой солнца в небесах!

Но снеговые облака
И снег, лежащий пеленою,
И стужа с мертвой тишиною —
Все говорит, что смерть близка.

И, потрясен до основанья,
Застонет глухо темный бор
Когда средь мертвого молчанья
Вдруг застучит в лесу топор.

И пробежит тревожный шорох
В вершинах сосен вековых,
Как весть о смертных приговорах
Неотвратимо роковых.

Владимир Маяковский

Во весь голос

Первое вступление в поэму

Уважаемые
      товарищи потомки!
Роясь
   в сегодняшнем
           окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
  возможно,
       спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
          ваш ученый,
кроя эрудицией
        вопросов рой,
что жил-де такой
         певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
     снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
       о времени
            и о себе.
Я, ассенизатор
       и водовоз,
революцией
      мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
       из барских садоводств
поэзии —
    бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
   дачка,
      водь
        и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
     набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
           мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
        чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
     где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
           да сифилис.
И мне
   агитпроп
        в зубах навяз,
и мне бы
     строчить
          романсы на вас, —
доходней оно
       и прелестней.
Но я
  себя
    смирял,
        становясь
на горло
     собственной песне.
Слушайте,
     товарищи потомки,
агитатора,
     горлана-главаря.
Заглуша
    поэзии потоки,
я шагну
    через лирические томики,
как живой
     с живыми говоря.
Я к вам приду
       в коммунистическое далеко
не так,
   как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
         через хребты веков
и через головы
        поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
         но он дойдет не так, —
не как стрела
       в амурно-лировой охоте,
не как доходит
        к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
     трудом
         громаду лет прорвет
и явится
     весомо,
         грубо,
            зримо,
как в наши дни
        вошел водопровод,
сработанный
       еще рабами Рима.
В курганах книг,
        похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
 с уважением
       ощупывайте их,
как старое,
      но грозное оружие.
Я
 ухо
   словом
       не привык ласкать;
ушку девическому
         в завиточках волоска
с полупохабщины
         не разалеться тронуту.
Парадом развернув
         моих страниц войска,
я прохожу
     по строчечному фронту.
Стихи стоят
      свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
          и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
        к жерлу прижав жерло
нацеленных
       зияющих заглавий.
Оружия
    любимейшего
готовая
    рвануться в гике,
застыла
    кавалерия острот,
поднявши рифм
        отточенные пики.
И все
   поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
              пролетали,
до самого
     последнего листка
я отдаю тебе,
      планеты пролетарий.
Рабочего
     громады класса враг —
он враг и мой,
       отъявленный и давний.
Велели нам
      идти
         под красный флаг
года труда
     и дни недоеданий.
Мы открывали
        Маркса
            каждый том,
как в доме
     собственном
            мы открываем ставни,
но и без чтения
        мы разбирались в том,
в каком идти,
        в каком сражаться стане.
Мы
  диалектику
        учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
        она врывалась в стих,
когда
   под пулями
         от нас буржуи бегали,
как мы
    когда-то
         бегали от них.
Пускай
    за гениями
          безутешною вдовой
плетется слава
        в похоронном марше —
умри, мой стих,
        умри, как рядовой,
как безымянные
         на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
        на бронзы многопудье,
мне наплевать
        на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
         ведь мы свои же люди, —
пускай нам
      общим памятником будет
построенный
       в боях
          социализм.
Потомки,
     словарей проверьте поплавки:
из Леты
    выплывут
         остатки слов таких,
как «проституция»,
          «туберкулез»,
                 «блокада».
Для вас,
    которые
         здоровы и ловки,
поэт
  вылизывал
        чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
        я становлюсь подобием
чудовищ
     ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
        давай быстрей протопаем,
протопаем
      по пятилетке
             дней остаток.
Мне
  и рубля
      не накопили строчки,
краснодеревщики
         не слали мебель на дом.
И кроме
    свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
         мне ничего не надо.
Явившись
     в Це Ка Ка
          идущих
              светлых лет,
над бандой
      поэтических
             рвачей и выжиг
я подыму,
     как большевистский партбилет,
все сто томов
       моих
          партийных книжек.

Александр Твардовский

Я убит подо Ржевом

Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.

Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.

И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.

Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;

Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.

Летом горького года
Я убит. Для меня —
Ни известий, ни сводок
После этого дня.

Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.

Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?

Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было все на кону.

Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?

Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому — как?

И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она — спасена.

Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.

Мы — что кочка, что камень,
Даже глуше, темней.
Наша вечная память —
Кто завидует ей?

Нашим прахом по праву
Овладел чернозем.
Наша вечная слава —
Невеселый резон.

Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам — все это, живые.
Нам — отрада одна:

Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.

Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.

Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.

Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.

Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.

Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.

И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.

Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.

Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.

Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.

И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?

И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!

Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.

Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!

Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —

О, товарищи верные,
Лишь тогда б на воине
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.

В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.

Наше все! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.

Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос ваш мыслимый.

Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.

И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,

Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.

Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?

В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?

Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жизнь завещаю, —
Что я больше могу?

Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.

Горевать — горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.

И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.

Виктор Григорьевич Тепляков

Два ангела


Rиs'n оп mиd-noon...
Mиlton. Paradиsе Lost. В. V.

Есть ангел; чистой красотою
Как вешний блещет он цветок,
Небес под утренней слезою
Свой распускающий шипок.
Его глава, как солнце мая,
Окружена лучами рая.
В его божественных очах
Невинность разума сияет;
На мелодических устах,
Как луч на розовых листках,
Любовь бессмертная играет.
Крылами тихо веет он —
И сфер поющих миллион
В эфире радостно катится.
Ночная ль песня соловья
Иль ропот дальнего ручья,
Как нектар, в душу вам струится —
То с нею ангел говорит.
Уст ароматных ли магнит
Иль розы вас влечет дыханье —
То льется ангела призванье.
Атлас ли девственных ланит,
Зажженный поцелуем жарким,
Румянцем вспыхивает ярким —
То отблеск ангельских лучей
Со дна души наружу льется;
Сердечный голос — ангел сей;
Он блещет в магии очей,
Он над младенцем спящим вьется.
Посланник неба, мрак земной
Он солнцем правды озаряет,
Прощать обиды научает
И мир для юности живой
В поющий праздник превращает.
Он дружбы чистый льет бальзам,
Он облегчительным слезам
Страданья очи отверзает.
Он узнику в тюрьме глухой
Горит звездою избавленья
И грудь, пронзенную тоской,
Питает манной утешенья!..

Когда божественный слепец
Пел человека совершенство,
Любви невинность и блаженство
Двух первосозданных сердец, —
Не сей ли ангел солнце рая
Очам души его казал
И, мрак паденья разгоняя,
Пред ней эдем разоблачал?..

На лоне матери-природы
Он и мои младые годы
Когда-то розами венчал;
Игру младенца золотую
Благословеньем оживлял
И в сердце юноши святую
Миров гармонию вдыхал!

Другой есть ангел; бурной ночи
Его подобна красота;
Змеиным жалом блещут очи,
Кровавым заревом уста.
Венед, из острых молний слитый,
Горит вкруг гордого чела,
И белоснежные ланиты
Дум необятных кроет мгла.
С усмешкой он добро святое
У черной злобы зрит в когтях;
Могильный червь, ничтожный прах —
Пред ним величие земное.
Вы громкой жаждете ль молвы —
Он кажет цепь Наполеона;
Отчизне ль жизнь дарите вы —
Сверкает чашей Фокиона.
Любви ли вас влечет магнит —
Он о Жоконде говорит;
Вы Сминдирида ли судьбиной
Хотите век понежить свой —
Над вашей он, из роз, периной
Вздымает череп гробовой!..
В его фиале мед с отравой —
Всемирной скорби океан;
Чары — в премудрости лукавой...
Струящий ненависть волкан —
Он против брата вам влагает
В десницу мстительный кинжал
И хладным пеплом осыпает
Любимый сердца идеал.
Предвечной бури бушеванье —
Его тлетворное дыханье.
Отпадших звезд крамольный царь,
То ядовитой он душою
В самом себе клянет всю тварь,
То рай утраченный порою,
Бессмертной мучимый тоскою,
Как лебедь на лазури вод,
Как арфа чудная, поет...
На все миры тогда струится
Его бездонная печаль;
Тогда чего-то сердцу жаль,
Невольных слез ручей кати?тся.
Не гнева ль Вечного фиал
В то время жжет воображенье,
И двух враждующих начал
Душе не снится ль примиренье?..

Когда на крыльях черных дум,
Далеко от земного края,
Пространства бездны измеряя,
Парил Гиганта мрачный ум,
Миров померкших над гробами
Ступени вечности считал,-
Не сей ли ангел бурь лучами,
Своими с Каином речами
Тогда поэта напитал?..
..............................
..............................

С тех пор как ты мой ум туманный,
О грозный ангел, посетил —
Какой-то голос дико-странный
В моей душе заговорил...
С тех пор в груди замерзли слезы,
Гляжу на все с усмешкой я
И попираю жизни розы
В саду земного бытия!..

Эллис

Песнь И. Данте и Вергилий

На половине странствия земного
Я, заблудясь, в дремучий лес вступил,
Но описать, увы, бессильно слово
Весь ужас, что мне душу охватил,
И ныне страшно мне о том воспоминанье,
И, словно смерть, тот лес ужасен был,'
О всем, что видел там, начну повествованье,
Чтобы поведать после и том,
Какие блага я стяжал в своем скитанье…
Мой разум был обят могучим сном,
Не помню я. как в лес вступил ужасный
И как один блуждал в лесу потом,
Но вот, едва, бродя тропой опасной,
К подножию холма я подступил
(Концом долины был тот холм прекрасный),
Я страх в душе мгновенно подавил
И взор вперил в простор вершины горной:
Что первый луч светила озарил
(Оно по всем тропам ведет наш путь упорный),
Вмиг в робком сердце буря улеглась,
Что бушевала этой ночью черной,
И как пловец, с напором волн борясь,
На брег морской выходит, озирая
Пучину вод. что вкруг кипит, ярясь,
Так трепетал я, робкий взор вперяя
В предел таинственный, что никогда
Не смела преступить досель душа живая;
Переведя свой дух, изнывший от труда.
Я дальше в путь по берегу пустился.
Стараясь, чтоб была опорою всегда
Лишь нижняя нога ; когда мне холм открылся,
Пантера гибкая явилась предо мной,
И пестрый мех ее весь пятнами отлился,
Ее не устрашил взор напряженный мой,
Она стремительно дорогу преградила,
И много раз хотел я путь избрать иной…
Дышало утро вкруг, и солнце восходило
Средь сонма звезд, которым в первый раз
Его любовь святая окружила,
Когда на них впервые пролилась
И их впервые привела в движенье !..
И вот во мне надежда родилась,
В час утра, в светлый миг природы пробужденья
Роскошной шкурою пантеры завладеть…
Вдруг страшный лев предстал, как грозное виденье,
И снова я от страха стал бледнеть,
Он шел навстречу с пастию раскрытой.
Подняв главу, и страшно стал реветь,
И воздух сотрясал тот рев его сердитый,
За львом волчица шла с ужасной худобой,
С гурьбой желаний в глубине сокрытой,
Заставив многих клясть несчастный жребий свой…
От страха трепеща, с надеждой я простился
Ступить на светлый холм слабеющей стопой,
И как скупец, что всех богатств лишился,
Я вновь в отчаянье впадать душою стал,
Опять, дрожа, с пути прямого сбился
И к той долине мертвой отступал,
Где даже голос солнца замолкает ,
Вдруг некий муж передо мной предстал,
Ему, казалось, голос изменяет
От долгого молчанья, видел я,
Он путь ко мне спокойно направляет;
Восторженно забилась грудь моя,—
— «Кто б ни был ты, о, сжалься надо мною!..
Ты. человек иль тень земного бытия!»
А он в ответ: «Увы, перед тобою
Не человек, хоть им я прежде был,
Теперь, увы, я — только тень… не скрою,
Мой род из Мантуи, а сам я в Риме жил
При добром Августе, но лживы были боги
В те времена, — их ныне мир забыл
Я был поэт благочестивый, строгий,
Анхиза сын был воспеваем мной…
Но для чего нам воскрешать тревоги.
Сгорела Троя, град его родной,
И он бежал!.. Скажи, зачем в кручине
Ты скрылся здесь испуганной душой
И не стремишься к радостной вершине
Роскошного холма, что все блага сулит,
Раскинувшись перед тобою ныне!..»
В волненье я вскричал: «О, мне знаком твой вид,
Вергилий — ты, источник вдохновенный,
Что из себя поток поэзии струит!»
И перед ним склонил чело смущенный.

Роберт Саути

Доника

Есть озеро перед скалой огромной;
На той скале давно стоял
Высокий замок и громадой темной
Прибрежны воды омрачал.

На озере ладья не попадалась;
Рыбак страшился у́дить в нем;
И ласточка, летя над ним, боялась
К нему дотронуться крылом.

Хотя б стада от жажды умирали,
Хотя б палил их летний зной:
От берегов его они бежали
Смятенно-робкою толпой.

Случалося, что ветер и осокой
У озера не шевелил:
А волны в нем вздымалися высоко,
И в них ужасный шепот был.

Случалося, что, бурею разима,
Дрожала твердая скала:
А мертвых вод поверхность недвижима
Была спокойнее стекла.

И каждый раз — в то время, как могилой
Кто в замке угрожаем был, —
Пророчески, гармонией унылой
Из бездны голос исходил.

И в замке том, могуществом великий,
Жил Ромуальд; имел он дочь;
Пленялось все красой его Доники:
Лицо — как день, глаза — как ночь.

И рыцарей толпа пред ней теснилась:
Все душу приносили в дар;
Одним из них красавица пленилась:
Счастливец этот был Эврар.

И рад отец; и скоро уж наступит
Желанный, сладкий час, когда
Во храме их священник совокупит
Святым союзом навсегда.

Был вечер тих, и небеса алели;
С невестой шел рука с рукой
Жених; они на озеро глядели
И услаждались тишиной.

Ни трепета в листах дерев, ни знака
Малейшей зыби на водах…
Лишь лаяньем Доникина собака
Пугала пташек на кустах.

Любовь в груди невесты пламенела
И в темных таяла очах;
На жениха с тоской она глядела:
Ей в душу вкрадывался страх.

Все было вкруг какой-то по́лно тайной;
Безмолвно гас лазурный свод;
Какой-то сон лежал необычайный
Над тихою равниной вод.

Вдруг бездна их унылый и глубокий
И тихий голос издала:
Гармония в дали небес высокой
Отозвалась и умерла…

При звуке сем Доника побледнела
И стала сумрачно-тиха;
И вдруг… она трепещет, охладела
И пала в руки жениха.

Оцепенев, в безумстве исступленья,
Отчаянный он поднял крик…
В Донике нет ни чувства, ни движенья:
Сомкнуты очи, мертвый лик.

Он рвется… плачет… вдруг пошевелились
Ее уста… потрясена
Дыханьем легким грудь… глаза открылись…
И встала медленно она.

И мутными глядит кругом очами,
И к другу на руку легла,
И, слабая, неверными шагами
Обратно в замок с ним пошла.

И были с той поры ее ланиты
Не свежей розы красотой,
Но бледностью могильною покрыты;
Уста пугали синевой.

В ее глазах, столь сладостно сиявших,
Какой-то острый луч сверкал,
И с бледностью ланит, глубоко впавших,
Он что-то страшное сливал.

Ласкаться к ней собака уж не смела;
Ее прикликать не могли;
На госпожу, дичась, она глядела
И выла жалобно вдали.

Но нежная любовь не изменила:
С глубокой нежностью Эврар
Скорбел об ней, и тайной скорби сила
Любви усиливала жар.

И милая, деля его страданья,
К его склонилася мольбам:
Назначен день для бракосочетанья;
Жених повел невесту в храм.

Но лишь туда вошли они, чтоб верный
Пред алтарем обет изречь:
Иконы все померкли вдруг, и серный
Дым побежал от брачных свеч.

И вот жених горячею рукою
Невесту за руку берет…
Но ужас овладел его душою:
Рука та холодна, как лед.

И вдруг он вскрикнул… окружен лучами,
Пред ним бесплотный дух стоял
С ее лицом, улыбкою, очами…
И в нем Донику он узнал.

Сама ж она с ним не стояла рядом:
Он бледный труп один узрел…
А мрачный бес, в нее вселенный адом,
Ужасно взвыл и улетел.

Гавриил Петрович Каменев

Мечта

Доколе тусклыми лучами
Нас будешь ты венчать, мечта?
Доколе мы, гордясь венцами,
Не узрим — что есть суета?
Что все влекут часы крылаты
На мощных — к вечности — хребтах;
Что горды, сильные Атланты
Вмиг с треском раздробятся в прах.

Где дерзкие теперь Япеты,
Олимпа буйные враги?
Гром грянул — все без душ простерты!
Лишь не успеем мы ноги
Взнести на твердые ступени —
Скользим — повержены судьбой!
Мы жадно ищем вверх степени,
Взойдем — но ах! конец какой?

«Какой? — Вельможа так вещает. —
Я буду знаменит, велик!
Таких вселенна примечает, —
Веселья, хоры, радость, крик
Со мною будут непрестанно;
Чтить станет, обожать народ;
Мое из злата изваянно
Лицо пребудет в род и род!»

Изрек… и смерть тут улыбнулась,
Облокотившись на косу;
Коса на выю вдруг пригнулась —
Погиб надменный в том часу.
Исчезла с ним его и слава —
Осталась глыба лишь земли.
Мечта! мечта! сердец отрава!
Исполнена одной ты тли!

Очаровать воображенье,
Вскормить надежду, возгордить,
Представить грезы, самомненье,
Рассыпав маки — сны родить…
Вот милые твои законы!
По коим слабый человек,
Без умной шедши обороны,
Блуждает, колесит весь век.

Давно ль на лоне я спокойства
Утехи кроткие вкушал?
И слезы бисерны довольства
Я с другом нежным проливал?
Настроив голос, сладку лиру,
Бренчал я на златых струнах.
Доволен, весел, пел я миру
Весну моих дней во псалмах.
Завыли бурны аквилоны —
И вздрогнул бренный мой состав.
В груди сперлися тяжки стоны;
Зла фурия, на сердце пав,
Терзала, жалила, язвила;
Пропало здравие! — болезнь
Свой бледный, страшный лик явила.
Осталась бытия — лишь тень!

Как ветр ревет в полях пространных
Между сребристым ковылем;
Как вихрь в реках златопесчаных
Крутит, мешая воду с дном;
Как буйны, мощны ураганы
Все ломят, низвергают, прут —
Так нас болезни, страхи, раны
Колеблют, рушат и мятут.

Под розово-сафирным небом,
При блеске огненных лучей,
Возжженных светозарным Фебом,
Гулял я с милою моей.
Вдали от нас ключи шумели,
Бия каскадами с холмов;
С журчащей песнью вверх летели
Со злачных жавронки лугов.

Обняв грудь розово-лилейну,
Садился с нею на траву;
От восхищенья изумленну
На груди преклонял главу.
Тут с жарким поцелуем Маша,
Взяв арфу томную свою,
Играла песнь: «О милый Саша!»
Бывало, с ней и я пою!

По струнам персты пробегали,
Ах, долго ль, долго ль для тебя?
Часы, минуты пролетали
В восторге долго ль, вне себя?
На струны канула слезинка
И издала унылый звон.
Сверкнула майская росинка!
Исчезло все — как сон!

Почто, Атропа, перервала
Ты жизни тихой нить ея?
Почто ты, не созрев, увяла,
О роза милая моя?
Услышав жалобы с презреньем
Пан в роще стон и голос мой,
Схвативши арфу, с сожаленьем
Попрал мохнатою ногой.

Так, стало, все мечта на свете?
Мечта в уме, в очах, в любви?
При всяком — счастье — лишь обете
Несыто плавает в крови!
Сулит нам <…> златотканы,
Богаты теремы, чины
Велики, знамениты, славны —
Потом карает без вины.

Сулит нам долгу жизнь, веселья,
Но вдруг накинет черный флер.
Рассыпятся состава звенья —
Останется единый сор!
Трещат и мира исполины
Судьбы под сильною пятой;
Падут — се горсть презренной глины
Из тел, напыщенных собой.

Едина правда, добродетель
Не будет ввек не суета!
Прямой кто всем друг, благодетель
Того есть цель — уж не мечта,
Того дела живут в преданьях,
По смерти самой — не умрут.
Дни, текшие в благих деяньях,
Ему бессмертье принесут.

Петр Андреевич Вяземский

Приветствую тебя, в минувшем молодея

Остафьево,
26 октября 1857

Приветствую тебя, в минувшем молодея,
Давнишних дней приют, души моей Помпея!
Былого след везде глубоко впечатлен —
И на полях твоих, и на твердыне стен
Хранившего меня родительского дома.
Здесь и природа мне так памятно знакома,
Здесь с каждым деревом сроднился, сросся я,
На что ни посмотрю — все быль, все жизнь моя.
Весь этот тесный мир, преданьями богатый,
Он мой, и я его. Все блага, все утраты,
Все, что я пережил, все, чем еще живу, —
Все чудится мне здесь во сне и наяву.
Я слышу голоса из-за глухой могилы;
За милым образом мелькает образ милый…
Нет, не Помпея ты, моя святыня, нет,
Ты не развалина, не пепел древних лет, —
Ты все еще жива, как и во время оно:
Источником живым кипит благое лоно,
В котором утолял я жажду бытия.
Не изменилась ты, но изменился я.
Обломком я стою в виду твоей нетленной
Святыни, пред твоей красою неизменной,
Один я устарел под ношею годов.
Неузнанный вхожу под твой знакомый кров
Я, запоздалый гость другого поколенья.
Но по тебе года прошли без разрушенья;
Тобой любуюсь я, какой и прежде знал,
Когда с весной моей весь мир мой расцветал.
Все те же мирные и свежие картины:
Деревья разрослись вдоль прудовой плотины,
Пред домом круглый луг, за домом темный сад,
Там роща, там овраг с ручьем, курганов ряд —
Немая летопись о безымянной битве;
Белеет над прудом пристанище молитве,
Дом Божий, всем скорбям гостеприимный дом.
Там привлекают взор, далече и кругом,
В прозрачной синеве просторной панорамы,
Широкие поля, селенья, Божьи храмы,
Леса, как темный пар, поемные луга
И миловидные родные берега
Извилистой Десны, Любучи молчаливой,
Скользящей вдоль лугов струей своей ленивой.
Здесь мирных поселян приветливый погост.
Как на земле была проста их жизнь, так прост
И в матери-земле ночлег их. Мир глубокой.
Обросший влажным мхом, здесь камень одинокой
Без пышной похвалы подкупного резца;
Но детям памятно, где тлеет прах отца.
Там деревянный крест, и тот полуразрушен;
Но мертвым здесь простор, но их приют не душен,
И светлая весна ласкающей рукой
Дарит и зелень им, и ландыш полевой.
Везде все тот же круг знакомых впечатлений.
Сменяются ряды пролетных поколений,
Но не меняются природа и душа.
И осень тихая все так же хороша.
Любуюсь грустно я сей жизнью полусонной, —
И обнаженный лес без тени благовонной,
Без яркой зелени, убранства летних дней,
И этот хрупкий лист, свалившийся с ветвей,
Который под ногой моей мятется с шумом, —
Мне все сочувственно, все пища тайным думам,
Все в ум приводит мне, что осень и моя
Оборвала цветы былого бытия.
Но жизнь свое берет: на молодом просторе,
В дни беззаботные, и осень ей не в горе.
Отважных мальчиков веселая орда
Пускает кубари по зеркалу пруда.
Крик, хохот. Обогнать друг друга каждый ищет,
И под коньками лед так и звенит и свищет.
Вот ретивая песнь несется вдалеке:
То грянет удалью, то вдруг замрет в тоске,
И светлым облаком на сердце тихо ляжет,
И много дум ему напомнит и доскажет.
Но постепенно дня стихают голоса.
Серебряная ночь взошла на небеса.
Все полно тишины, сиянья и прохлады.
Вдоль блещущих столбов прозрачной колоннады
Задумчиво брожу, предавшись весь мечтам;
И зыбко тень моя ложится по плитам —
И с нею прошлых лет и милых поколений
Из глубины ночной выглядывают тени.
Я вопрошаю их, прислушиваюсь к ним —
И в сердце отзыв есть приветам их родным.

Иван Бунин

Венеция

Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!

Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!

В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…

Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?

Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…

В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…

Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!

Владимир Бенедиктов

Прометей

Стянут цепию железной,
Кто с бессмертьем на челе
Над разинутою бездной
Пригвожден к крутой скале?
То Юпитером казнимый
С похитительного дня —
Прометей неукротимый,
Тать небесного огня!
Цепь из кузницы Вулкана
В члены мощного титана
Вгрызлась, резкое кольцо
Сводит выгнутые руки,
С выраженьем гордой муки
Опрокинуто лицо;
Тело сдавленное ноет
Под железной полосой,
Горный ветер дерзко роет
Кудри, взмытые росой;
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,
Но и в муке он прекрасен,
И в оковах — всё он бог!
Всё он твердо к небу взводит
Силу взора своего,
И стенанья не исходит
Из поблеклых уст его. Вдруг — откуда так приветно
Что-то веет? — Чуть заметно
Крыл движенье, легкий шум,
Уст незримых легкий шепот
Прерывает тайный ропот
Прометея мрачных дум.
Это — группа нимф воздушных,
Сердца голосу послушных
Дев лазурной стороны,
Из пределов жизни сладкой
В область дольних мук украдкой
— Низлетела с вышины, —
И страдалец легче дышит,
Взор отрадою горит.
‘Успокойся! — вдруг он слышит,
Точно воздух говорит. —
Успокойся — и смиреньем
Гнев Юпитера смири!
Бедный узник! Говори,
Поделись твоим мученьем
С нами, вольными, — за что
Ты наказан, как никто
Из бессмертных не наказан?
Ты узлом железным связан
И прикован на земле
К этой сумрачной скале’. ‘Вам доступно состраданье, —
Начал он, — внимайте ж мне
И мое повествованье
Скройте сердца в глубине!
Меж богами, в их совете,
Раз Юпитер объявил,
Что весь род людской на свете
Истребить он рассудил.
‘Род, подобный насекомым!
Люди! — рек он. — Жалкий род!
Я вас молнией и громом
Разражу с моих высот.
Недостойные творенья!
Не заметно в вас стремленья
К светлой области небес,
Нет в вас выспреннего чувства,
Вас не двигают искусства,
Весь ваш мир — дремучий лес’.
Молча сонм богов безгласных,
Громоносному подвластных,
Сим словам его внимал,
Все склонились — я восстал.
О, как гневно, как сурово
Он взглянул на мой порыв!
Он умолк, я начал слово:
‘Грозный! ты несправедлив.
Страшный замысл твой — обида
Правосудью твоему? —
Ты ли будешь враг ему?
Грозный! Мать моя — Фемида
Мне вложила в плоть и кровь
К правосудию любовь.
Где же жить оно посмеет,
Где же место для него,
Если правда онемеет
У престола твоего?
Насекомому подобен
Смертный в свой короткий век,
Но и к творчеству способен
Этот бренный человек.
Вспомни мира малолетство!
Силы спят еще в зерне.
Погоди! Найдется средство —
И воздействуют оне’. Я сказал. Он стал ворочать
Стрелы рдяные в руках!
Гнев висел в его бровях,
‘Я готов мой гром отсрочить! ’ —
Возгласил он — и восстал. Гром отсрочен. Льется время.
Как спасти людское племя?
Непрерывно я искал.
Чем в суровой их отчизне
Двигнуть смертных к высшей жизни?
И загадка для меня
Разрешилась: дать огня!
Дать огня им — крошку света —
Искру в пепле и золе —
И воспрянет, разогрета,
Жизнь иная на земле.
В дольнем прахе, в дольнем хламе
Искра та гореть пойдет,
И торжественное пламя
Небо заревом зальет.
Я размыслил — и насытил
Горней пищей дольний мир, —
Искру с неба я похитил,
И промчал через эфир,
Скрыв ее в коре древесной,
И на землю опустил,
И, раздув огонь небесный,
Смертных небом угостил.
Я достиг желанной цели:
Искра миром принята —
И искусства закипели,
Застучали молота;
Застонал металл упорный
И, оставив мрак затворный,
Где от века он лежал,
Чуя огнь, из жилы горной
Рдяной кровью побежал.
Как на тайну чародея,
Смертный кинулся смотреть,
Как железо гнется, рдея,
И волнами хлещет медь.
Взвыли горны кузниц мира,
Плуг поля просек браздой,
В дикий лес пошла секира,
Взвизгнул камень под пилой;
Камень в храмы сгромоздился,
Мрамор с бронзой обручился,
И, паря над темным дном,
В море вдался волнорезом
Лес, прохваченный железом,
Окрыленный полотном.
Лир серебряные струны
Гимн воспели небесам,
И в восторге стали юны
Старцы, вняв их голосам.
Вот за что я на терзанье
Пригвожден к скале земной!
Эти цепи — наказанье
За высокий подвиг мой.
Мне предведенье внушало,
Что меня постигнет казнь,
Но меня не удержала
Мук предвиденных боязнь,
И с Юпитерова свода
Жребий мой меня послал,
Чтоб для блага смертных рода
Я, бессмертный, пострадал’. Полный муки непрерывной,
Так вещал страдалец дивный,
И, внимая речи той,
Нимфы легкие на воле
Об его злосчастной доле
Нежной плакали душой
И, на язвы Прометея,
Как прохладным ветерком,
Свежих уст дыханьем вея,
Целовали их тайком.

Владимир Федосеевич Раевский

К друзьям в Кишинев

Итак, я здесь… за стражей я…
Дойдут ли звуки из темницы
Моей расстроенной цевницы
Туда, где вы, мои друзья?
Еще в полусвободной доле
Дар Гебы пьете вы, а я
Утратил жизни цвет в неволе,
И меркнет здесь заря моя!
В союзе с верой и надеждой,
С мечтой поэзии живой,
Еще в беседе вечевой
Шумит там голос ваш мятежный.
Еще на розовых устах
В обятьях дев, как май прекрасных,
И на прелестнейших грудях
Волшебниц милых, сладострастных
Вы рвете свежие цветы
Цветущей девства красоты.
Еще средь пышного обеда,
Где Вакх чрез край вам вина льет.
Сей дар приветный Ганимеда
Вам негой сладкой чувства жжет.
Еще расцвет душистой розы
И свод лазоревых небес
Для ваших взоров не исчез.
Вам чужды темные угрозы
Как лед холодного суда,
И не коснулась клевета
До ваших дел и жизни тайной,
И не дерзнул еще порок
Угрюмый сделать вам упрек
И потревожить дух печальный.
Еще небесный воздух там
Струится легкими волнами
И не гнетет дыханье вам,
Как в гробе, смрадными парами.
Не будит вас в ночи глухой
Угрюмый оклик часового
И резкий звук ружья стального
При смене стражи за стеной.
И торжествующее мщенье,
Склонясь бессовестным челом.
Еще убийственным пером
Не пишет вам определенья
Злодейской смерти под ножом
Иль мрачных сводов заключенья…
О, пусть благое провиденье
От вас отклонит этот гром!
Он грянул грозно надо мною,
Но я от сих ужасных стрел
Еще, друзья, не побледнел
И пред свирепою судьбою
Не преклонил рамен с главою!
Наемной лжи перед судом
Грозил мне смертным приговором
«По воле царской» трибунал.
«По воле царской?» — я сказал
И дал ответ понятным взором.
И этот черный трибунал
Искал не правды обнаженной
Он двух свидетелей искал
И их нашел в толпе презренной.
Напрасно голос громовой
Мне верной чести боевой
В мою защиту отзывался:
Сей голос смелый пред судом
Был назван тайным мятежом
И в подозрении остался.
Но я сослался на закон,
Как на гранит народных зданий.
«В устах царя, — сказали, — он,
В его самодержавной длани,
И слово буйное «закон»
В устах определенной жертвы
Есть дерзновенный звук и мертвый…»
Итак, исчез прелестный сон!..
Со страхом я, открывши вежды,
Еще искал моей надежды
Ее уж не было со мной,
И я во мрак упал душой…
Пловец, твой кончен путь подбрежный,
Мужайся, жди бедам конца
В одежде скромной мудреца,
А в сердце с твердостью железной.
Мужайся! близок грозный час,
Он загремит в дверях цепями,
И, может быть, в последний раз
Еще окину я глазами
Луга, и горы, и леса
Над светлой Тираса струею,
И Феба золотой стезею
Полет по чистым небесам,
Над сердцу памятной страною,
Где я надеждою дышал
И к тайной мысли устремлял
Взор светлый с пламенной душою.
Исчезнет все, как в вечность день.
Из милой родины изгнанный,
Я буду жизнь влачить, как тень,
Средь черни дикой, зверонравной,
Вдали от ветреного света
В жилье тунгуса иль бурета,
Где вечно царствует зима
И где природа как тюрьма;
Где прежде жертвы зверской власти,
Как я, свои влачили дни;
Где я погибну, как они,
Под игом скорбей и напастей.
Быть может — о, молю душой
И сил и мужества от неба!
Быть может, черный суд Эреба
Мне жизнь лютее смерти злой
Готовит там, где слышны звуки
Подземных стонов и цепей
И вопли потаенной муки;
Где тайно зоркий страж дверей
Свои от взоров кроет жертвы.
Полунагие, полумертвы,
Без чувств, без памяти, без слов,
Под едкой ржавчиной оков,
Сии живущие скелеты
В гнилой соломе тлеют там,
И безразличны их очам
Темницы мертвые предметы.
Но пусть счастливейший певец,
Питомец муз и Аполлона,
Страстей и буйной думы жрец,
Сей берег страшный Флегетона,
Сей новый Тартар воспоет:
Сковала грудь мою, как лед,
Уже темничная зараза.
Холодный узник отдает
Тебе сей лавр, певец Кавказа.
Коснись струнам, и Аполлон,
Оставя берег Альбиона,
Тебя, о юный Амфион,
Украсит лаврами Бейрона.
Оставь другим певцам любовь!
Любовь ли петь, где брызжет кровь.
Где племя чуждое с улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой,
Где слово, мысль, невольный взор
Влекут, как явный заговор,
Как преступление, на плаху,
И где народ, подвластный страху,
Не смеет шепотом роптать.
Пора, друзья! Пора воззвать
Из мрака век полночной славы,
Царя-народа дух и нравы
И те священны времена,
Когда гремело наше вече
И сокрушало издалече
Царей кичливых рамена.
Когда ж дойдет до вас, о други,
Сей голос потаенной муки,
Сей звук встревоженной мечты
Против врагов и клеветы,
Я не прошу у вас защиты:
Враги, презрением убиты,
Иссохнут сами, как трава.
Но вот последние слова:
Скажите от меня Орлову,
Что я судьбу мою сурову
С терпеньем мраморным сносил,
Нигде себе не изменил
И в дни убийственные жизни
Не мрачен был, как день весной,
И даже мыслью и душой
Отвергнул право укоризны.
Простите… Там для вас, друзья,
Горит денница на востоке
И отразилася заря
В шумящем кровию потоке.
Под тень священную знамен,
На поле славы боевое
Зовет вас долг — добро святое.
Спешите! Там валкальный звон
Поколебал подземны своды
И пробудил народный сон
И гидру дремлющей свободы.

Михаил Исаковский

Песня о Родине

1Та песня с детских лет, друзья,
Была знакома мне:
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне».Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..
Каким она путем
Пришла в смоленские края,
Вошла в крестьянский дом? И что за дело было мне,
За тыщи верст вдали,
До той страны, что вся в огне,
До той чужой земли? Я даже знал тогда едва ль —
В свой двенадцать лет, —
Где эта самая Трансвааль
И есть она иль нет.И всё ж она меня нашла
В Смоленщине родной,
По тихим улицам села
Ходила вслед за мной.И понял я ее печаль,
Увидел тот пожар.
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
И голос мой дрожал.И я не мог уже — о нет! —
Забыть про ту страну,
Где младший сын — в тринадцать лет —
Просился на войну.И мне впервые, может быть,
Открылося тогда —
Как надо край родной любить,
Когда придет беда; Как надо родину беречь
И помнить день за днем,
Чтоб враг не мог ее поджечь
Погибельным огнем…2«Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..»
Я с этой песней рос.
Ее навек запомнил я
И, словно клятву, нес.Я вместе с нею путь держал,
Покинув дом родной,
Когда четырнадцать держав
Пошли на нас войной; Когда пожары по ночам
Пылали здесь и там
И били пушки англичан
По нашим городам; Когда сражались сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»3Я пел свой гнев, свою печаль
Словами песни той,
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
Но думал о другой, —О той, с которой навсегда
Судьбу свою связал.
О той, где в детские года
Я палочки срезал; О той, о русской, о родной,
Где понял в первый раз:
Ни бог, ни царь и не герой
Свободы нам не даст; О той, что сотни лет жила
С лучиною в светце,
О той, которая была
Вся в огненном кольце.Я выполнял ее наказ,
И думал я о ней…
Настал, настал суровый час
Для родины моей; Настал, настал суровый час
Для родины моей, —
Молитесь, женщины, за нас —
За ваших сыновей…4Мы шли свободу отстоять,
Избавить свет от тьмы.
А долго ль будем воевать —
Не спрашивали мы.Один был путь у нас — вперед!
И шли мы тем путем.
А сколько нас назад придет —
Не думали о том.И на земле и на воде
Врага громили мы.
И знамя красное нигде
Не уронили мы.И враг в заморские края
Бежал за тыщи верст.
И поднялась страна моя
Во весь могучий рост.Зимой в снегу, весной в цвету
И в дымах заводских —
Она бессменно на посту,
На страже прав людских.Когда фашистская чума
В поход кровавый шла,
Весь мир от рабского ярма
Страна моя спасла.Она не кланялась врагам,
Не дрогнула в боях.
И пал Берлин к ее ногам,
Поверженный во прах.Стоит страна большевиков,
Великая страна,
Со всех пяти материков
Звезда ее видна.Дороги к счастью — с ней одной
Открыты до конца,
И к ней — к стране моей родной —
Устремлены сердца.Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать, —
Она живет и будет жить
И будет побеждать! 5«…Трансвааль, Трансвааль!..» —
Я много знал
Других прекрасных слов,
Но эту песню вспоминал,
Как первую любовь; Как свет, как отблеск той зари,
Что в юности взошла,
Как голос матери-земли,
Что крылья мне дала.Трансвааль, Трансвааль! — моя страна,
В лесу костер ночной…
Опять мне вспомнилась она,
Опять владеет мной.Я вижу синий небосвод,
Я слышу бой в горах:
Поднялся греческий народ
С оружием в руках.Идет из плена выручать
Судьбу своей земли,
Идет свободу защищать,
Как мы когда-то шли.Идут на битву сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»Пускай у них не те слова
И пусть не тот напев,
Но та же правда в них жива,
Но в сердце — тот же гнев.И тот же враг, что сжег Трансвааль, —
Извечный враг людской, —
Направил в них огонь и сталь
Безжалостной рукой.Весь мир, всю землю он готов
Поджечь, поработить,
Чтоб кровь мужей и слезы вдов
В доходы превратить; Чтоб даже воздух, даже свет
Принадлежал ему…
Но вся земля ответит:
— Нет!
Вовек не быть тому! И за одним встает другой
Разгневанный народ, —
На грозный бой, на смертный бой
И стар и млад идет, И остров Ява, и Китай,
И Греции сыны
Идут за свой родимый край,
За честь своей страны; За тех, что в лютой кабале,
В неволе тяжкой мрут,
За справедливость на земле
И за свободный труд.Ни вражья спесь, ни злая месть
Отважным не страшна.
Народы знают:
правда есть!
И видят — где она.Дороги к счастью —
с ней одной
Открыты до конца,
И к ней —
к стране моей родной
Устремлены сердца, Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать.
Она живет и будет жить
И будет побеждать!

Александр Александрович Блок

Песнь Ада

День догорел на сфере той земли,
Где я искал путей и дней короче.
Там сумерки лиловые легли.

Меня там нет. Тропой подземной ночи
Схожу, скользя, уступом скользких скал.
Знакомый Ад глядит в пустые очи.

Я на земле был брошен в яркий бал,
И в диком танце масок и обличий
Забыл любовь и дружбу потерял.

Где спутник мой? — О, где ты, Беатриче? —
Иду один, утратив правый путь,
В кругах подземных, как велит обычай,

Средь ужасов и мраков потонуть.
Поток несет друзей и женщин трупы,
Кой-где мелькнет молящий взор, иль грудь;

Пощады вопль, иль возглас нежный — скупо
Сорвется с уст; здесь умерли слова;
Здесь стянута бессмысленно и тупо

Кольцом железной боли голова;
И я, который пел когда-то нежно, —
Отверженец, утративший права!

Все к пропасти стремятся безнадежной,
И я вослед. Но вот, в прорыве скал,
Над пеною потока белоснежной,

Передо мною бесконечный зал.
Сеть кактусов и роз благоуханье,
Обрывки мрака в глубине зеркал;

Далеких утр неясное мерцанье
Чуть золотит поверженный кумир;
И душное спирается дыханье.

Мне этот зал напомнил страшный мир,
Где я бродил слепой, как в дикой сказке,
И где застиг меня последний пир.

Там — брошены зияющие маски;
Там — старцем соблазненная жена,
И наглый свет застал их в мерзкой ласке…

Но заалелся переплет окна
Под утренним холодным поцелуем,
И странно розовеет тишина.

В сей час в стране блаженной мы ночуем,
Лишь здесь бессилен наш земной обман,
И я смотрю, предчувствием волнуем,

В глубь зеркала сквозь утренний туман.
Навстречу мне, из паутины мрака,
Выходит юноша. Затянут стан;

Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце — знак таинственного брака —

Сияет острый аметист кольца;
И я смотрю с волненьем непонятным
В черты его отцветшего лица

И вопрошаю голосом чуть внятным:
«Скажи, за что томиться должен ты
И по кругам скитаться невозвратным?»

Пришли в смятенье тонкие черты,
Сожженный рот глотает воздух жадно,
И голос говорит из пустоты:

«Узнай: я предан муке беспощадной
За то, что был на горестной земле
Под тяжким игом страсти безотрадной.

Едва наш город скроется во мгле, —
Томим волной безумного напева,
С печатью преступленья на челе,

Как падшая униженная дева,
Ищу забвенья в радостях вина…
И пробил час карающего гнева:

Из глубины невиданного сна
Всплеснулась, ослепила, засияла
Передо мной — чудесная жена!

В вечернем звоне хрупкого бокала,
В тумане хме́льном встретившись на миг
С единственной, кто ласки презирала,

Я ликованье первое постиг!
Я утопил в ее зеницах взоры!
Я испустил впервые страстный крик!

Так этот миг настал, нежданно скорый.
И мрак был глух. И долгий вечер мглист.
И странно встали в небе метеоры.

И был в крови вот этот аметист.
И пил я кровь из плеч благоуханных,
И был напиток душен и смолист…

Но не кляни повествований странных
О том, как длился непонятный сон…
Из бездн ночных и пропастей туманных

К нам доносился погребальный звон;
Язык огня взлетел, свистя, над нами,
Чтоб сжечь ненужность прерванных времен!

И — сомкнутых безмерными цепями —
Нас некий вихрь увлек в подземный мир!
Окованный навек глухими снами,

Дано ей чуять боль и помнить пир,
Когда, что ночь, к плечам ее атласным
Тоскующий склоняется вампир!

Но мой удел — могу ль не звать ужасным?
Едва холодный и больной рассвет
Исполнит Ад сияньем безучастным,

Из зала в зал иду свершать завет,
Гоним тоскою страсти безначальной, —
Так сострадай и помни, мой поэт:

Я обречен в далеком мраке спальной,
Где спит она и дышит горячо,
Склонясь над ней влюбленно и печально,

Вонзить свой перстень в белое плечо!»

Яков Петрович Полонский

Факир

И.
В роще, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры,
Ключ, журча, струился чистый
Из-под каменной горы;
То, мелькая за кустами,
Разливался он; то вдруг
Падал звучными струями,
Рассыпаясь как жемчуг.

С ранним солнцем из долины,
Там, по каменной горе,
Погружать свои кувшины,
Умываться на заре,
Жены смуглые, толпами,
Не спеша, к потоку шли,
Пели гимны и перстами
Косы длинные плели.

И зеленые платаны,
Окружа гранитный храм,
Где сидели истуканы
В темных нишах по стенам,
Над потоком простирали
Листьев зыблемый покров,
И от солнца тень бросали
На задумчивых жрецов.

Дети солнечного края,
Почитатели Вишну,
Тот поток потоком рая
Величали в старину,
Разглашая, будто духи
Эту воду стерегли…
И носились эти слухи
От Калькуты до Бенгли.

Говорили на востоке,
Будто в ночь, когда роса
Станет капать, в том потоке
Слышны чьи-то голоса;
Что невидимые руки
Под волнами, при звездах,
Издают глухие звуки
На неведомых струнах.

Караван ли шел с товаром, —
Сотни там ручных слонов
В камышах паслись недаром
Близ священных берегов;
И недаром, из окольных
Стран, в ту рощу за водой
Шло так много богомольных,
Строгих индусов толпой.

И, с неутоленной жаждой
На запекшихся устах,
Из числа пришельцев каждый,
Чтоб омыться в тех водах,
К ним, израненный жестоко,
На коленях подползал
И в святых волнах потока
Исцеленья ожидал.

«Страшно, страшно покаянье!»
Пел унылый хор жрецов,
«Нужно самоистязанье,
Пост, молитва, пот и кровь!
Жизнь есть вечное броженье,
Сон роскошный, но пустой.
Вечность есть уничтоженье,
Смерть — таинственный покой.

Бедный смертный, наслаждайся,
Иль, страдая до конца,
Сам собой уничтожайся
В лоне вечнаго отца!..»

ИИ.
И на камне, близ потока,
Чтоб стоять и ночь, и день,
Вознеслася одиноко
Человеческая тень…

Верный страшному обету,
Для Брамы покинув мир,
Там, как тень, чужая свету,
Девять лет стоял факир.
Солнце жгло его нагие
Плечи, и, шумя в траве,
Ветер волосы густые
Шевелил на голове.

Но рука его не смела
Шевельнуться на груди,
Глубоко врезая в тело
Ногти длинные свои;
А другая поднимала
Пальцы кверху, и как трость,
Протянувшись, высыхала
Кожей стянутая кость.

Старики его кормили,
Даже дети иногда
В скорлупе к нему носили
Сок нажатого плода.
На него садилась птица…
Говорили про него:
Шла голодная тигрица
И не тронула его.

Там кричала обезьяна,
И, к лицу его склонясь,
Колыхала ветвь банана,
Длинной лапой уцепясь.
Листья весело шумели,
Звучно пенился поток;
Но глаза его глядели,
Не мигая, на восток…

Те глаза глядели мутно:
Им мерещилось вдали
Все, что было недоступно
Бедным странникам земли —
Те лазурные чертоги,
Те воздушные холмы,
Где, творя, витают боги
В лоне вечного Брамы.

Недоступное мелькало;
Все ж доступное очам
Для него давно пропало:
И гора, и лес, и храм…
И священного потока
Волны, чудилось ему,
В нем самом кипят глубоко,
Из него бегут к нему…

Перед праздником Ликчими ,
В полночь, за двенадцать дней,
Той порой, когда златыми
Мириадами лучей
Синий мрак небес глубоких,
Как алмазами горит,
Той порой, как спят потоки,
Горы спят и роща спит,

Тихо лунное сиянье
Почивало на горах;
Струй незримых лепетанье
Раздавалося в кустах;
В роще, глухо потемневшей,
Слышно было, как порой
Отрывался перезревший
Плод от ветки сам собой.

Вдруг, как будто сам Равана,
На богов подемля рать,
В черных тучах урагана,
По горам пошел шагать;
По горам пошел и, с треском
Камень сбросивши с вершин,
Озарил румяным блеском
Серебро своих седин.

На гнезде проснулась птица,
Эхо звонко разнеслось;
И как будто колесница
Прокатилась в сто колес…
В это время берег дикий,
На котором цепенел
Этот праведник великий,
Содрогнулся и осел.

И страдалец добровольный,
Потрясен и поражен,
Кинул взгляд вокруг невольный,
На котором чудный сон
Тяготел, ему являя
На краю ночных небес
Вечный день иного края,
Вечный мир иных чудес.

Вдруг он слышит — голос томный
За горою говорит:
«На меня сейчас огромный
С высоты упал гранит;
Он пресек мое стремленье,
Он моим живым струям
Дал другое направленье
По излучистым горам

Ты душой стремишься к Богу,—
Я по каменным плитам
Пролагал себе дорогу
К светлым Гангеса водам.
Сжалься, праведник! отныне
Я ползу, ползу, как змей,
По гнилой болотной тине,
Под корнями камышей.

Сжалься! ты один лишь можешь
Слышать тайный голос мой!
Ты один, один поможешь
Сдвинуть камень роковой!..

Позови ж своих собратий,
Позови своих сынов!..
Позови!..» — и голос томный
Оборвался, как струна;—
И во мраке ночи сонной
Вновь настала тишина.

Утра пламень золотистый
Проникал из-за горы
В рощу, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры.
Птицы кротко щебетали,
И блестящие листы
Капли жемчуга роняли
На траву и на плиты.

По дороге шли брамины,
По горе толпами шли
Жены, дети и кувшины
Руки смуглые несли.
И потом они спускались
К тем священным берегам.
Где платаны разрастались,
Окружа гранитный храм.

Там, в дверях, жрецы толпились
С диким ужасом в очах,
И светильники дымились
В их опущенных руках…
Где вчера струи журчали,
Где святой лился поток,
Камни ребрами торчали,
Да сырой желтел песок.

А на берегу потока,
Где так свято, ночь и день,
Возносилась одиноко
Человеческая тень,
Тело мертвое лежало
Опрокинутое ниц,
И, кружась над ним, летала
С диким криком стая птиц.

Владимир Владимирович Маяковский

Как работает республика демократическая?

СТИХОТВОРЕНИЕ ОПЫТНОЕ.
ВОСТОРЖЕННО КРИТИЧЕСКОЕ

Словно дети, просящие с медом ковригу,
буржуи вымаливают.
«Паспорточек бы!
В Р-и-и-и-гу!»
Поэтому,
думаю,
не лишнее
выслушать очевидевшего благоустройства заграничные.

Во-первых,
как это ни странно,
и Латвия — страна.
Все причиндалы, полагающиеся странам,
имеет и она.
И правительство (управляют которые),
и народонаселение,
и территория…

ТЕРРИТОРИЯ

Территории, собственно говоря, нет —
только делают вид…
Просто полгубернии отдельно лежит.
А чтоб в этом
никто
не убедился воочию —
поезда от границ отходят ночью.
Спишь,
а паровоз
старается,
ревет —
и взад,
и вперед,
и топчется на месте.
Думаешь утром — напутешествовался вот! —
а до Риги
всего
верст сто или двести.

Ригу не выругаешь —
чистенький вид.
Публика мыта.
Мостовая блестит.
Отчего же
у нас
грязно и гадко?
Дело простое —
в размерах разгадка:
такая была б Русь —
в три часа
всю берусь
и умыть и причесать.

АРМИЯ

Об армии не буду отзываться худо:
откуда ее набрать с двухмиллионного люда?!
(Кой о чем приходится помолчать условиться,
помните? — пословица:
«Не плюй вниз
в ожидании виз»).

Войска мало,
но выглядит мило.
На меня б
на одного
уж во всяком случае хватило.
Тем более, говорят, что и пушки есть:
не то пять,
не то шесть.

ПРАВИТЕЛЬСТВО

Латвией управляет учредилка.
Учредилка — место, где спорят пылко.
А чтоб языками вертели не слишком часто,
председателя выбрали —
господин Чаксте.

Республика много демократичней, чем у нас.
Ясно без слов.
Все решается большинством голосов.
(Если выборы в руках
— понимаете сами —
трудно ли обзавестись нужными голосами!)
Голоснули,
подсчитали —
и вопрос ясен…
Земля помещикам и перешла восвояси.
Не с собой же спорить!
Глупо и скучно.
Для споров
несколько эсдечков приручено.
Если же очень шебутятся с левых мест,
проголосуют —
и пожалуйте под аре́ст.
Чтоб удостовериться,
правдивы мои слова ли,
спросите у Дермана —
его «проголосовали».

СВОБОДА СЛОВА

Конечно,
ни для кого не ново,
что у демократов свобода слова.
У нас цензура —
разрешат или запретят.
Кому такие ужасы не претят?!
А в Латвии свободно —
печатай сколько угодно!
Кто не верит,
убедитесь на моем личном примере.
Напечатал «Люблю» —
любовная лирика.
Вещь — безобиднее найдите в мире-ка!
А полиция — хоть бы что!
Насчет репрессий вяло.
Едва-едва через три дня арестовала.

СВОБОДА МАНИФЕСТАЦИЙ

И насчет демонстраций свобод немало —
ходи и пой досы́та и до отвала!
А чтоб не пели чего,
устои ломая, —
учредилку открыли в день маевки.
Даже парад правительственный — первого мая.
Не правда ли,
ловкие головки?!
Народ на маевку повалил валом:
только
отчего-то
распелись «Интернационалом».
И в общем ничего,
сошло мило —
только человек пятьдесят полиция побила.
А чтоб было по-домашнему,
а не официально-важно,
полиция в буршей была переряжена.

КУЛЬТУРА

Что Россия?
Россия дура!
То-то за границей —
за границей культура.
Поэту в России —
одна грусть!
А в Латвии
каждый знает тебя наизусть.
В Латвии
даже министр каждый —
и то томится духовной жаждой.
Есть аудитории.
И залы есть.
Мне и захотелось лекциишку прочесть.
Лекцию не утаишь.
Лекция — что шило.
Пришлось просить,
чтоб полиция разрешила.
Жду разрешения
у господина префекта.
Господин симпатичный —
в погончиках некто.
У нас
с бумажкой
натерпелись бы волокит,
а он
и не взглянул на бумажкин вид.
Сразу говорит:
«Запрещается.
Прощайте!»
— Разрешите, — прошу, —
ну чего вы запрещаете? —
Вотще!
«Квесис, — говорит, — против футуризма вообще».
Спрашиваю,
в поклоне свесясь:
— Что это за кушанье такое —
К-в-е-с-и-с? —
«Министр внудел,
— префект рек —
образованный —
знает вас вдоль и поперек».
— А Квесис
не запрещает,
ежели человек — брюнет? —
спрашиваю в бессильной яри.
«Нет, — говорит, —
на брюнетов запрещения нет».
Слава богу!
(я-то, на всякий случай — карий).

НАРОДОНАСЕЛЕНИЕ

В Риге не видно худого народонаселения.
Голод попрятался на фабрики и в селения.
А в бульварной гуще —
народ жирнющий.
Щеки красные,
рот — во!
В России даже у нэпистов меньше рот.

А в остальном —
народ ничего,
даже довольно милый народ.

МОРАЛЬ В ОБЩЕМ

Зря,
ребята,
на Россию ропщем.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Лесной пожар

Стараясь выбирать тенистые места,
Я ехал по лесу, и эта красота
Деревьев, дремлющих в полуденном покое,
Как бы недвижимо купающихся в зное,
Меня баюкала, и в душу мне проник
Дремотных помыслов мерцающий родник.
Я вспомнил молодость… Обычные мгновенья
Надежд, наивности, влюбленности, забвенья,
Что светит пламенем воздушно-голубым,
И превращается внезапно в черный дым.

Зачем так памятно, немою пеленою,
Виденья юности, вы встали предо мною?
Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,
И я уже не тот, и вы уже не те.
Вы только призраки, вы горькие упреки,
Терзанья совести, просроченные сроки.
А я двойник себя, я всадник на коне,
Бесцельно едущий — куда? Кто скажет мне!
Все помню… Старый сад… Цветы… Чуть дышат ветки…
Там счастье плакало в заброшенной беседке,
Там кто-то был с лицом, в котором боли нет,
С лицом моим — увы — моим в шестнадцать лет.
Неподражаемо-стыдливые свиданья,
Любви несознанной огонь и трепетанья,
Слова, поющие в душе лишь в те года,
«Люблю», «Я твой», «Твоя», «Мой милый», «Навсегда».
Как сладко вместе быть! Как страшно сесть с ней рядом!
Как можно выразить всю душу быстрым взглядом!
О, сказкой ставшая, поблекнувшая быль!
О, крылья бабочки, с которых стерлась пыль!

Темней ложится тень, сокрыт густым навесом
Родной мой старый сад, смененный диким лесом.
Невинный шепот снов, ты сердцем позабыт,
Я слышу грубый звук, я слышу стук копыт.
То голос города, то гул глухих страданий,
Рожденных сумраком немых и тяжких зданий.
То голос призраков, замученных тобой,
Кошмар, исполненный уродливой борьбой,
Живое кладбище блуждающих скелетов
С гнилым роскошеством заученных ответов,
Очаг, в чью пасть идут хлеба с кровавых нив,
Где слабым места нет, где си́лен тот, кто лжив.
Но там есть счастие — уйти бесповоротно,
Душой своей души, к тому, что мимолетно,
Что светит радостью иного бытия,
Мечтать, искать и ждать, — как сделал это я.
Мне грезились миры, рожденные мечтою,
Я землю осенял своею красотою,
Я всех любил, на все склонял свой чуткий взор,
Но мрак уж двинулся, и шел ко мне, как вор.

Мне стыдно плоскости печальных приключений,
Вселенной жаждал я, а мой вампирный гений
Был просто женщиной, познавшей лишь одно,
Красивой женщиной, привыкшей пить вино.
Она так медленно раскидывала сети,
Мы веселились с ней, мы были с ней как дети,
Пронизан солнцем был ласкающий туман,
И я на шее вдруг почувствовал аркан.
И пьянство дикое, чумной порок России,
С непобедимостью властительной стихии,
Меня низринуло с лазурной высоты
В провалы низости, тоски и нищеты.

Иди, иди, мой конь. Страшат воспоминанья.
Хочу забыть себя, убить самосознанье.
Что пользы вспоминать теперь, перед концом,
Что я случайно был и мужем, и отцом,
Что хоронил детей, что иногда, случайно…
О, нет, молчи, молчи! Пусть лучше эта тайна
Умрет в тебе самом, как умерло давно,
Что было так светло Судьбой тебе дано.
Но где я? Что со мной? Вокруг меня завеса
Непроницаемо-запутанного леса,
Повсюду — острые и цепкие концы
Ветвей, изогнутых и сжатых, как щипцы,
Они назойливо царапают и ранят,
Дорогу застят мне, глаза мои туманят,
Встают преградою смутившемуся дню,
Ложатся под ноги взыгравшему коню.
Я вижу чудища за ветхими стволами,
Они следят за мной, мигают мне глазами,
С кривой улыбкою. — Последний луч исчез.
Враждебным ропотом и смехом полон лес.
Вершины шорохом окутались растущим,
Как бы предчувствием пред сумрачным грядущим.
И тучи зыбкие, на небе голубом,
С змеистой молнией рождают гул и гром.
Удар, еще удар, и вот вблизи налево,
Исполнен ярости и мстительного гнева,
Взметнулся огненный пылающий язык.
В сухом валежнике как будто чей-то крик,
Глухой и сдавленный, раздался на мгновенье,
И замер. И кругом, везде — огонь, шипенье,
Деревьев-факелов кипящий дымный ад,
И бури бешеной раскатистый набат.
Порвавши повода, средь чадного тумана,
Как бы охваченный прибоем Океана,
Мой конь несет меня, и странно-жутко мне
На этом взмыленном испуганном коне.
Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье,
Перед душой моей вы встали на прощанье,
О, тени прошлого! — Простите же меня,
На страшном рубеже, средь дыма и огня!

Алексей Толстой

Змей Тугарин

1

Над светлым Днепром, средь могучих бояр,
Близ стольного Киева-града,
Пирует Владимир, с ним молод и стар,
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

2

И молвит Владимир: «Что ж нету певцов?
Без них мне и пир не отрада!»
И вот незнакомый из дальних рядов
Певец выступает на княжеский зов —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

3

Глаза словно щели, растянутый рот,
Лицо на лицо не похоже,
И выдались скулы углами вперед,
И ахнул от ужаса русский народ:
«Ой рожа, ой страшная рожа!»

4

И начал он петь на неведомый лад:
«Владычество смелым награда!
Ты, княже, могуч и казною богат,
И помнит ладьи твои дальний Царьград —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

5

Но род твой не вечно судьбою храним,
Настанет тяжелое время,
Обнимет твой Киев и пламя и дым,
И внуки твои будут внукам моим
Держать золоченое стремя!»

6

И вспыхнул Владимир при слове таком,
В очах загорелась досада,
Но вдруг засмеялся, и хохот кругом
В рядах прокатился, как по небу гром, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

7

Смеется Владимир, и с ним сыновья,
Смеется, потупясь, княгиня,
Смеются бояре, смеются князья,
Удалый Попович, и старый Илья,
И смелый Никитич Добрыня.

8

Певец продолжает: «Смешна моя весть
И вашему уху обидна?
Кто мог бы из вас оскорбление снесть!
Бесценное русским сокровище честь,
Их клятва: „Да будет мне стыдно!”

9

На вече народном вершится их суд,
Обиды смывает с них поле —
Но дни, погодите, иные придут,
И честь, государи, заменит вам кнут,
А вече — каганская воля!»

10

«Стой! — молвит Илья. — Твой хоть голос и чист,
Да песня твоя не пригожа!
Был вор Соловей, как и ты, голосист,
Да я пятерней приглушил его свист —
С тобой не случилось бы то же!»

11

Певец продолжает: «И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова подымется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом.

12

И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
А вы ему стукать да стукать челом —
Ой срама, ой горького срама!»

13

«Стой! — молвит Попович. — Хоть дюжий твой рост,
Но слушай, поганая рожа:
Зашла раз корова к отцу на погост,
Махнул я ее через крышу за хвост —
Тебе не было бы того же!»

14

Но тот продолжает, осклабивши пасть:
«Обычай вы наш переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!

15

И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: „Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!”»

16

«Стой! — молвит, поднявшись, Добрыня. — Не смей
Пророчить такого нам горя!
Тебя я узнал из негодных речей:
Ты старый Тугарин, поганый тот змей,
Приплывший от Черного моря!

17

На крыльях бумажных, ночною порой,
Ты часто вкруг Киева-града
Летал и шипел, но тебя не впервой
Попотчую я каленою стрелой —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

18

И начал Добрыня натягивать лук,
И вот, на потеху народу,
Струны богатырской послышавши звук,
Во змея певец перекинулся вдруг
И с шипом бросается в воду.

19

«Тьфу, гадина! — молвил Владимир и нос
Зажал от несносного смрада, —
Чего уж он в скаредной песне не нес,
Но, благо, удрал от Добрынюшки пес, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

20

А змей, по Днепру расстилаясь, плывет,
И, смехом преследуя гада,
По нем улюлюкает русский народ:
«Чай, песни теперь уже нам не споет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

21

Смеется Владимир: «Вишь, выдумал нам
Каким угрожать он позором!
Чтоб мы от Тугарина приняли срам!
Чтоб спины подставили мы батогам!
Чтоб мы повернулись к обдорам!

22

Нет, шутишь! Живет наша русская Русь!
Татарской нам Руси не надо!
Солгал он, солгал, перелетный он гусь,
За честь нашей родины я не боюсь —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

23

А если б над нею беда и стряслась,
Потомки беду перемогут!
Бывает, — примолвил свет-солнышко-князь, —
Неволя заставит пройти через грязь,
Купаться в ней — свиньи лишь могут!

24

Подайте ж мне чару большую мою,
Ту чару, добытую в сече,
Добытую с ханом хозарским в бою, —
За русский обычай до дна ее пью,
За древнее русское вече!

25

За вольный, за честный славянский народ,
За колокол пью Новаграда,
И если он даже и в прах упадет,
Пусть звен его в сердце потомков живет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

26

Я пью за варягов, за дедов лихих,
Кем русская сила подъята,
Кем славен наш Киев, кем грек приутих,
За синее море, которое их,
Шумя, принесло от заката!»

27

И выпил Владимир, и разом кругом,
Как плеск лебединого стада,
Как летом из тучи ударивший гром,
Народ отвечает: «За князя мы пьем —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

28

Да правит по-русски он русский народ,
А хана нам даром не надо!
И если настанет година невзгод,
Мы верим, что Русь их победно пройдет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

29

Пирует Владимир со светлым лицом,
В груди богатырской отрада,
Он верит: победно мы горе пройдем,
И весело слышать ему над Днепром:
«Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

30

Пирует с Владимиром сила бояр,
Пируют посадники града,
Пирует весь Киев, и молод, и стар:
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

Евгений Баратынский

Сентябрь

1

И вот сентябрь! замедля свой восход,
‎Сияньем хладным солнце блещет,
И луч его в зерцале зыбком вод,
‎Неверным золотом трепещет.
Седая мгла виется вкруг холмов;
‎Росой затоплены равнины;
Желтеет сень кудрявая дубов
‎И красен круглый лист осины;
Умолкли птиц живые голоса,
Безмолвен лес, беззвучны небеса!

2

И вот сентябрь! и вечер года к нам
‎Подходит. На поля и горы
Уже мороз бросает по утрам
‎Свои сребристые узоры:
Пробудится ненастливый Эол;
‎Пред ним помчится прах летучий,
Качаяся завоет роща; дол
‎Покроет лист её падучий,
И набегут на небо облака,
И потемнев, запенится река.

3

Прощай, прощай, сияние небес!
‎Прощай, прощай, краса природы!
Волшебного шептанья полный лес,
‎Златочешуйчатые воды!
Весёлый сон минутных летних нег!
‎Вот эхо, в рощах обнажённых,
Секирою тревожит дровосек
‎И скоро, снегом убелённых,
Своих дубров и холмов зимний вид
Застылый ток туманно отразит.

4

А между тем досужий селянин
‎Плод годовых трудов сбирает:
Сметав в стога скошённый злак долин,
‎С серпом он в поле поспешает.
Гуляет серп. На сжатых бороздах,
‎Снопы стоят в копнах блестящих
Иль тянутся вдоль жнивы, на возах
‎Под тяжкой ношею скрыпящих,
И хлебных скирд золотоверхий град
Подъемлется кругом крестьянских хат.

5

Дни сельского, святого торжества!
‎Овины весело дымятся,
И цеп стучит, и с шумом жернова
‎Ожившей мельницы крутятся.
Иди зима! на строги дни себе
‎Припас оратай много блага:
Отрадное тепло в его избе,
‎Хлеб-соль и пенистая брага:
С семьёй своей вкусит он без забот,
Своих трудов благословенный плод!

6

А ты, когда вступаешь в осень дней,
‎Оратай жизненного поля,
И пред тобой во благостыне всей
‎Является земная доля;
Когда тебе житейские бразды,
‎Труд бытия вознаграждая,
Готовятся подать свои плоды
‎И спеет жатва дорогая,
И в зёрнах дум её сбираешь ты,
Судеб людских достигнув полноты;

7

Ты так же ли, как земледел, богат?
‎И ты, как он, с надеждой сеял;
И так, как он, о дальнем дне наград
‎Сны позлащённые лелеял…
Любуйся же, гордись восставшим им!
‎Считай свои приобретенья!..
Увы! к мечтам, страстям, трудам мирским
‎Тобой скопленные презренья,
Язвительный, неотразимый стыд
Души твоей обманов и обид!

8

Твой день взошёл, и для тебя ясна
‎Вся дерзость юных легковерий;
Испытана тобою глубина
‎Людских безумств и лицемерий.
Ты, некогда всех увлечений друг,
‎Сочувствий пламенный искатель,
Блистательных туманов царь — и вдруг
‎Бесплодных дебрей созерцатель,
Один с тоской, которой смертный стон
Едва твоей гордыней задушён.

9

Но если бы негодованья крик,
‎Но если б вопль тоски великой
Из глубины сердечныя возник
‎Вполне торжественный и дикий,
Костями бы среди своих забав
‎Содроглась ветреная младость,
Играющий младенец, зарыдав,
‎Игрушку б выронил, и радость
Покинула б чело его навек,
И заживо б в нём умер человек!

10

Зови ж теперь на праздник честный мир!
‎Спеши, хозяин тароватый!
Проси, сажай гостей своих за пир
‎Затейливый, замысловатый!
Что лакомству пророчит он утех!
‎Каким разнообразьем брашен
Блистает он!.. Но вкус один во всех
‎И как могила людям страшен:
Садись один и тризну соверши
По радостям земным твоей души!

11

Какое же потом в груди твоей
‎Ни водворится озаренье,
Чем дум и чувств ни разрешится в ней
‎Последнее вихревращенье:
Пусть в торжестве насмешливом своём
‎Ум бесполезный сердца трепет
Угомонит, и тщетных жалоб в нём
‎Удушит запоздалый лепет
И примешь ты, как лучший жизни клад,
Дар опыта, мертвящий душу хлад;

12

Иль отряхнув видения земли
‎Порывом скорби животворной,
Её предел завидя невдали,
‎Цветущий брег за мглою чёрной,
Возмездий край благовестящим снам
‎Доверясь чувством обновленным
И, бытия мятежным голосам
‎В великом гимне примиренным,
Внимающий как арфам, коих строй
Превыспренний, не понят был тобой;

13

Пред промыслом оправданным ты ниц
‎Падёшь с признательным смиреньем,
С надеждою, не видящей границ,
‎И утолённым разуменьем:
Знай, внутренней своей вовеки ты
‎Не передашь земному звуку
И лёгких чад житейской суеты
‎Не посвятишь в свою науку:
Знай, горняя, иль дольная она
Нам на земле не для земли дана.

14

Вот буйственно несётся ураган,
‎И лес подъемлет говор шумный,
И пенится, и ходит океан,
‎И в берег бьёт волной безумной:
Так иногда толпы ленивый ум
‎Из усыпления выводит
Глас, пошлый глас, вещатель общих дум,
‎И звучный отзыв в ней находит,
Но не найдёт отзыва тот глагол,
Что страстное земное перешёл.

15

Пускай, приняв неправильный полёт
‎И вспять стези не обретая,
Звезда небес в бездонность утечёт;
‎Пусть заменит её другая:
Не явствует земле ущерб одной,
‎Не поражает ухо мира
Падения её далёкий вой,
‎Равно как в высотах эфира
Её сестры новорожденный свет
И небесам восторженный привет!

16

Зима идёт, и тощая земля
‎В широких лысинах бессилья;
И радостно блиставшие поля
‎Златыми класами обилья:
Со смертью жизнь, богатство с нищетой,
‎Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
‎Однообразно их покрывшей:
Перед тобой таков отныне свет,
Но в нём тебе грядущей жатвы нет!

Николай Федорович Грамматин

Отрывок из сельмских песней

Отрывок из Сельмских песней.
О коль прелестно ты очам моим,
О светило нощи мирное!
Ты блестящую главу свою
Из седых подемлешь облаков,
И величественно шествуешь
По зыбям небес лазоревым.
Что, вещай мне, зришь в долин сей?
Тихо, с нежною улыбкою,
На нее ты преклоняешься.
Стихли ветры полуночные,
Слышен шум вдали источника,
Тихо волны разбиваются
Об утесы отдаленные,
И вечернее жужжание
Насекомых в поле слышится.
Что ж, скажи, светило кроткое,
Что ты зришь?… но ты с улыбкою
Погрузилось в недра запада;
Волны зыблются окрест тебя,
И власы твои прекрасныя
Орошают светлой пеною.
Удались, звезда любезная!
Пусть угаснет лучь вечерний твой,
Пусть сияет свет души моей!
Так! сияет он во тьм ночной!
Зрю, на Лоре собираются
Тени легкия друзей моих.
Царь Морвена тихо шествует,
Как тумана столп по воздуху;
Вкруг его теснятся витязи,
Юных дней его товарищи.
Бардов лик за ними следует;
Арфы слышатся волшебныя!
В сонме их Альпин возвышенный!
Зрю Уллиса седовласаго,
С ними рядом Рино шествует,
И Минона, дщерь Торманова.
Сколь, друзья, переменились вы
С тех времен, как в Сельме шумные
Раздавались гласы пиршества;
Как со мной вы в пеньи спорили:
Ветеркам весны, подобные,
Разтворенным благовонием,
Кои, тихо вея с запада,
Чуть колеблют злаки холмные.
Се узрили мы грядущую
Дщерь прекрасную Торманову!
Полон слез был взор потупленный,
На плечах ея разметаны
В безпорядк были волосы.
При унылом звуке голоса,
При воззреньи на красавицу
Души витязей смягчилися.
Часто зрели мы Сальгаров гроб,
И жилище Кольмы мрачное,
С темной ночью возвратиться к ней
Дал Сальгар ей обещание.
Ночь сошла—и Кольма скорбная
Зрит себя одну, оставленну
На холму в уединении,
Кольмы жалобы плачевныя
Так в пустыне раздавалися:
Кольма.
Ночь грядет—a я на холме сем
Друга жду одна с печалию!
Бури с ревом собираются,
Страшно воют меж утесами,
С гор шумят потоки быстрые.
Тщетно взорами слезящими
Я ищу себе убежища!
Где от нощи я укроюся?
Выйди, месяц, из-за облаков!
Вы прогляньте, звезды ясныя!
Осветите вы тропинку мне
К тем местам пустыни дикия,
Где любезный мой покоится,
Утомлен звериной ловлею,
Где лежат его псы верные,
Где с калеными стрелами лук,
Но, увы, напрасны жалобы!
Гром сильнее! буря ближится!
Звероловец мой возлюбленный
Не услышит воплей Кольминых.
О! почто так долго медлишь ты
К сердцу верному прижать меня?
Знаешь верную любовь мою;
Знаешь, Кольма с нетерпением,
С горем ждет тебя на холм сем.
Вот скала, и дуб развесистой,
Бот источник, где любезный мой
Слово дал со мною видеться!
Ах, ужель Сальгар неверен мне?
Ил покинуть хочет бедную?
Для кого я дом родительской,
Для кого ж родных оставила,
Позабыла несогласия,
Наши домы разделявшия?
Для тебя—a ты забыл меня!
Не спешишь со мною встретиться!
Не бушуй ты ветр полуночный!
Не шумите вы источники!
Да услышит звероловец мой
Голос Кольмин… я зову его!
Чтожь он медлит, не спешит ко мне?
Кольма ждет давно любезнаго!
Вот и месяц всходит на небе,
И унылые лучи его
По дубраве разливаются;
Но Сальгара не видать еще!
Я не слышу лая псов его!
Я одна сижу в печали здесь!
Что такое?—Точно ль?—Кажется,
Нам, на холм спят два витязя!
Подойду, узнаю, кто они,
Не мечта-ль?—В одном я брата зрю,
A в другом Сальгара милаго.
Отвечайте мне, друзья мои!
Но они не пробуждаются.
Страх обемлет душу Кольмину.
Ах! они почиют вечным сном,
Их мечи дымятся кровию.
Милый брат! за что лишил меня
Звероловца, мне любезнаго, —
Как, Сальгар, ты мог оружие
Устремишь на брата Кольмина?
Вы равно любезны оба мне!
Но, увы! они безмолвствуют,
Смертный сон смыкает очи их;
В них сердца не бьются хладныя!
Тени милыя! вещайте мне
С высоты скалы сей мшистыя,
(Зрак любезных не страшит меня)
Где жилище ваше мирное?
На каких холмах вы любите
Отдыхать в часы полуденны?
Нет!—они мне не ответствуют
Ни в безмолвии полуночном,
Ни в дыханьи бурь порывистых!
Я сижу одна с тоскою здесь,
И в слезах жду утра яснаго.
Вы, друзья моих возлюбленных!
Славный памятник воздвигните
Над гробами юных витязей;
Но доколе я жива еще,
Вы могил не закрывайте их,
Дни мои, во цвете юности,
Протекли, как сновидение.
Для чегожь одной скитаться здесь?
Что увижу, что услышу я
Мне знакомаго, сердечнаго?
Здесь засну я при источнике,
Посреди двух милых витязей!
Здесь, когда порой осеннею
Темна ночь на холмы спустится,
Тень моя в пустынном облаке
Принесется на могилу их,
И в унылом бурь стенании
Будет горестно оплакивать
Смерть безвременну друзей своих!
Звероловец в мирной хижин
Глас услышит Кольмы скорбныя,
И в душе своей почувствует
Страх, с печалью сладкой смешанный!
Песни Кольмы будут жалобны
Над могилою возлюбленных! —
Так воспела дщерь Торманова.

Максимилиан Волошин

Дом поэта

Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В прохладных кельях, беленных известкой,
Вздыхает ветр, живет глухой раскат
Волны, взмывающей на берег плоский,
Полынный дух и жесткий треск цикад.

А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Окрестные холмы вызорены
Колючим солнцем. Серебро полыни
На шиферных окалинах пустыни
Торчит вихром косматой седины.
Земля могил, молитв и медитаций —
Она у дома вырастила мне
Скупой посев айлантов и акаций
В ограде тамарисков. В глубине
За их листвой, разодранной ветрами,
Скалистых гор зубчатый окоем
Замкнул залив Алкеевым стихом,
Асимметрично-строгими строфами.
Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан
С первоначальных дней, когда вулкан
Метал огонь из недр глубинных трещин
И дымный факел в небе потрясал.
Вон там — за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощечье и подлобье),
Как рухнувший готический собор,
Торчащий непокорными зубцами,
Как сказочный базальтовый костер,
Широко вздувший каменное пламя, —
Из сизой мглы, над морем вдалеке
Встает стена… Но сказ о Карадаге
Не выцветить ни кистью на бумаге,
Не высловить на скудном языке.
Я много видел. Дивам мирозданья
Картинами и словом отдал дань…
Но грудь узка для этого дыханья,
Для этих слов тесна моя гортань.
Заклепаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть и тот же мрачный гений
В борьбе племен и в смене поколений.
Доселе грезят берега мои
Смоленые ахейские ладьи,
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея.
Наносы рек на сажень глубины
Насыщены камнями, черепками,
Могильниками, пеплом, костяками.
В одно русло дождями сметены
И грубые обжиги неолита,
И скорлупа милетских тонких ваз,
И позвонки каких-то пришлых рас,
Чей облик стерт, а имя позабыто.
Сарматский меч и скифская стрела,
Ольвийский герб, слезница из стекла,
Татарский глёт зеленовато-бусый
Соседствуют с венецианской бусой.
А в кладке стен кордонного поста
Среди булыжников оцепенели
Узорная арабская плита
И угол византийской капители.
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата —
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата.
Здесь, в этих складках моря и земли,
Людских культур не просыхала плесень —
Простор столетий был для жизни тесен,
Покамест мы — Россия — не пришли.
За полтораста лет — с Екатерины —
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.
Осиротелые зияют сакли;
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушел. Источники иссякли.
Нет в море рыб. В фонтанах нет воды.
Но скорбный лик оцепенелой маски
Идет к холмам Гомеровой страны,
И патетически обнажены
Ее хребты и мускулы и связки.
Но тени тех, кого здесь звал Улисс,
Опять вином и кровью напились
В недавние трагические годы.
Усобица и голод и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняли со дна.
В те дни мой дом — слепой и запустелый —
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер —
Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь под кровлею поэта
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя — губить, друг друга — истреблять,
И сам читал — в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
Но в эти дни доносов и тревог
Счастливый жребий дом мой не оставил:
Ни власть не отняла, ни враг не сжег,
Не предал друг, грабитель не ограбил.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный — мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлен землею.
Всей грудью к морю, прямо на восток,
Обращена, как церковь, мастерская,
И снова человеческий поток
Сквозь дверь ее течет, не иссякая.

Войди, мой гость: стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога…
Со дна веков тебя приветит строго
Огромный лик царицы Таиах.
Мой кров — убог. И времена — суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь — их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шепот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Мои ж уста давно замкнуты… Пусть!
Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
И ты, и я — мы все имели честь
«Мир посетить в минуты роковые»
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни ее немой укор.
И сам избрал пустынный сей затвор
Землею добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, паденья и разрух
В уединеньи выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье.
Пойми простой урок моей земли:
Как Греция и Генуя прошли,
Так минет всё — Европа и Россия.
Гражданских смут горючая стихия
Развеется… Расставит новый век
В житейских заводях иные мрежи…
Ветшают дни, проходит человек.
Но небо и земля — извечно те же.
Поэтому живи текущим днем.
Благослови свой синий окоем.
Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далекий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.