Все стихи про голос - cтраница 13

Найдено стихов - 558

Марина Цветаева

День августовский тихо таял…

День августовский тихо таял
В вечерней золотой пыли.
Неслись звенящие трамваи,
И люди шли.

Рассеянно, как бы без цели,
Я тихим переулком шла.
И — помнится — тихонько пели
Колокола.

Воображая Вашу позу,
Я все решала по пути:
Не надо — или надо — розу
Вам принести.

И все приготовляла фразу,
Увы, забытую потом. —
И вдруг — совсем нежданно! — сразу! —
Тот самый дом.

Многоэтажный, с видом скуки…
Считаю окна, вот подъезд.
Невольным жестом ищут руки
На шее — крест.

Считаю серые ступени,
Меня ведущие к огню.
Нет времени для размышлений.
Уже звоню.

Я помню точно рокот грома
И две руки свои, как лед.
Я называю Вас. — Он дома,
Сейчас придет.

* * *

Пусть с юностью уносят годы
Все незабвенное с собой. —
Я буду помнить все разводы
Цветных обой.

И бисеринки абажура,
И шум каких-то голосов,
И эти виды Порт-Артура,
И стук часов.

Миг, длительный по крайней мере —
Как час. Но вот шаги вдали.
Скрип раскрывающейся двери —
И Вы вошли.

* * *

И было сразу обаянье.
Склонился, королевски-прост. —
И было страшное сиянье
Двух темных звезд.

И их, огромные, прищуря,
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря —
Еще за миг.

Я героически боролась.
— Мы с Вами даже ели суп! —
Я помню заглушенный голос
И очерк губ.

И волосы, пушистей меха,
И — самое родное в Вас! —
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.

Я помню — Вы уже забыли —
Вы — там сидели, я — вот тут.
Каких мне стоило усилий,
Каких минут —

Сидеть, пуская кольца дыма,
И полный соблюдать покой…
Мне было прямо нестерпимо
Сидеть такой.

Вы эту помните беседу
Про климат и про букву ять.
Такому странному обеду
Уж не бывать.

В пол-оборота, в полумраке
Смеюсь, сама не ожидав:
«Глаза породистой собаки,
— Прощайте, граф».

* * *

Потерянно, совсем без цели,
Я тёмным переулком шла.
И, кажется, уже не пели —
Колокола.

Яков Петрович Полонский

А. С. Пушкин

Читано автором в Москве, в день открытия памятника Пушкину, в И заседании Общества Любителей Российской Словесности, 6 июня 1880 года.
И.
Пушкин — это возрожденье
Русской Музы,— воплощенье
Наших трезвых дум и чувств,
Это — незапечатленный
Ключ поэзии, священный
В светлой области искусств.

Это — эллинов стремленье
К красоте и лицезренье
Их божеств без покрывал,
Это — голос Немезиды,

Это девы Эвмениды
Окровавленный кинжал…

Это — вещего баяна
Струнный говор… свист Руслана…
И русалок голоса…
Это — арфа Серафима,
В час, когда душа палима
Жаждой веры в небеса.

Это старой няни сказка,
Это молодости ласка,—
Огонек в степной глуши…
Это — слезы умиленья…
Это — смутное влеченье
Вечно жаждущей души…

ИИ.
Свой в столицах, на пирушке,
В сакле, в таборе, в лачужке,

Пушкин чуткою душой
Слышит друга голос дальний,—
Песню Грузии печальной…
Бред цыганки кочевой…

Слышит крик орла призывный,
Слышит ропот заунывный
Океана в бурной мгле,—
Видит небо без лазури
И,— что краше волн и бури,—
Видит деву на скале…

Знает горе нам родное…
И разгулье удалое,—
И сердечную тоску…
Но не падает усталый —
И, как путник запоздалый,
Сам стучится к мужику.

Ничего не презирая,
В дымных избах изучая
Дух и склад родной страны,
Чуя русской жизни трепет,

Пушкин — правды первый лепет,
Первый проблеск старины…

ИИИ.
Пушкин — это эхо славы
От Кавказа до Варшавы,
От Невы до всех морей,—
Это — сеятель пустынный,
Друг свободы, неповинный
В лжи и злобе наших дней.

Это — гений, все любивший,
Все в самом себе вместивший —
Север, Запад и Восток…
Это — тот «ничтожный мира»,
Что, когда бряцала лира,
Жег сердца вам, как пророк.

Это — враг гордыни праздной,
В жертву сплетни неотвязной
Светом преданный,— враждой,
Словно тернием, повитый,

Оскорбленный и убитый
Святотатственной рукой…

Поэтический Мессия
На Руси, он, как Россия,—
Всеобемлющ и велик…
Ныне мы поэта славим —
И на пьедестале ставим
Прославляющий нас лик…

Александр Востоков

К другу

Осення ночь одела мглою
Петрополь — шум дневной утих;
Все спит — лишь мне болезнь не хочет дать покою,
И гонит сон от глаз моих!

Не написать ли на досуге
К тебе письмо, любезный мой!
Что может слаще быть, как помышлять о друге,
Который хоть вдали, но близок к нам душой!..
Сия приятна мысль теперь меня объемлет;
Держу перо в руке, а сам я вне себя;
В восторге кажется твой голос ухо внемлет
И видит взор тебя.
В забвении ловлю сей голос жадным ухом
И призраком твоим свой томный тешу взор.
Не занесен ли ты из-за Валдайских гор
Ко мне каким-нибудь благим волшебным духом,
Который помогать любви и дружбе скор!
Или твоя душа, оставив члены тела
Усталые в Москве, в объятьях крепка сна,
Теперь, когда везде витает тишина,
Беседовать со мной в Петрополь прилетела,
В сии, обоим нам любезные, места…
Пребудь же долее, о званный гость, со мною!
Здесь долее пребудь, дражайшая мечта!
Я сердце все тебе стесненное открою
И облегчу его — в нем та же чистота,
Оно тебя еще достойно,
Нo что-то уж не так теперь оно спокойно:
Когда б природы красота
Несытых чувств моих подчас не занимала,
Не знаю, что б со мною стало!..

— — — — — — — — — — — — — — — — — — —

«Любить?..
А ежели по сю пору предмета
Еще я не нашел себе, то как мне быть?»
«Ищи…» — Но где? ужель в шуму большого света.
Где всяк притворство чтит за долг,
Где всем поступкам ложный толк,
Где любящее сердце стонет,
Зря всюду лед, и ах! само в ничтожство тонет?
Нет, лучше посижу я здесь, и потерплю;
Авось либо судьба, сия всемочна фея,
Подчас и обо мне жалея,
Вдруг подарит мне ту, которую люблю,
Которую боготворю в воображенье…
Ах, часто в райском сновиденье
Ее перед собой стоящую я зрел,
В ее стыдливые объятия летел —
И как соловьюшек весной для милой пел
Святую песнь любви, в сладчайшем восхищенье!

Мечтаю; но оставь меня, мой друг, мечтать:
Кто в сумерках блажен, тот белу дню не рад.

Всеволод Рождественский

В зимнем парке

1Через Красные ворота я пройду
Чуть протоптанной тропинкою к пруду.Спят богини, охраняющие сад,
В мерзлых досках заколоченные, спят.Сумрак плавает в деревьях. Снег идет.
На пруду, за «Эрмитажем», поворот.Чутко слушая поскрипыванье лыж,
Пахнет елкою и снегом эта тишьИ плывет над отраженною звездой
В темной проруби с качнувшейся водой.
19212Бросая к небу колкий иней
И стряхивая белый хмель,
Шатаясь, в сумрак мутно-синий
Брела усталая метель.В полукольце колонн забыта,
Куда тропа еще тиха,
Покорно стыла Афродита,
Раскинув снежные меха.И мраморная грудь богини
Приподнималась горячо,
Но пчелы северной пустыни
Кололи девичье плечо.А песни пьяного Борея,
Взмывая, падали опять,
Ни пощадить ее не смея,
Ни сразу сердце разорвать.
19163Если колкой вьюгой, ветром встречным
Дрогнувшую память обожгло,
Хоть во сне, хоть мальчиком беспечным
Возврати мне Царское Село! Бронзовый мечтатель за Лицеем
Посмотрел сквозь падающий снег,
Ветер заклубился по аллеям,
Звонких лыж опередив разбег.И бегу я в лунный дым по следу
Под горбатым мостиком, туда,
Где над черным лебедем и Ледой
Дрогнула зеленая звезда.Не вздохнуть косматым, мутным светом,
Это звезды по снегу текут,
Это за турецким минаретом
В снежной шубе разметался пруд.Вот твой теплый, твой пушистый голос
Издали зовет — вперегонки!
Вот и варежка у лыжных полос
Бережет всю теплоту руки.Дальше, дальше!.. Только б не проснуться,
Только бы успеть — скорей! скорей! -
Губ ее снежинками коснуться,
Песнею растаять вместе с ней! Разве ты не можешь, Вдохновенье,
Легкокрылой бабочки крыло,
Хоть во сне, хоть на одно мгновенье
Возвратить мне Царское Село!
19224Сквозь падающий снег над будкой с инвалидом
Согнул бессмертный лук чугунный Кифаред.
О, Царское Село, великолепный бред,
Который некогда был ведом аонидам! Рожденный в сих садах, я древних тайн не выдам.
(Умолкнул голос муз, и Анненского нет…)
Я только и могу, как строгий тот поэт,
На звезды посмотреть и «всё простить обидам».Воспоминаньями и рифмами томим,
Над круглым озером метется лунный дым,
В лиловых сумерках уже сквозит аллея, И вьюга шепчет мне сквозь легкий лыжный свист,
О чем задумался, отбросив Апулея,
На бронзовой скамье кудрявый лицеист.
Декабрь 1921

Яков Петрович Полонский

Наяды

(ФАНТАЗИЯ).

Я всю ночь просидел на уступе скалы,
И знакомый мне ропот я слышал у ног:
То Эгейское море катило валы
И плескало на рыхлый песок.
Там, доверясь пустыне, я громко читал
Заунывныя песни отчизны моей,
Говорил я народу, не видя людей,
И далеко по взморью мой голос звучал.
Над пучиною, в лоне глубоких небес,
Почивал громовержец Зевес…
Все попрежнему!—вера была не нова̀…
И я громко богов уличал; но едва
Я замолк,—на яву увидал чудный сон.
В лунный блеск из воды поднялась голова

И другая, и третья, и следом за ней,
На поверхности ровно-бегущих зыбей,
И вдали, и вблизи, целый рой
Их возник из пучины морской.
То все были Наяды. В серебряной мгле
Рисовались их очерки; тихо оне
Колыхались и плыли, как пена, к земле,
И нагия мерцали при полной луне…
И луны отраженье колебля, залив
Тихо к отмели нес их, журча как поток,
И к отлогому берегу, молча, приплыв,
Нимфы моря локтями на влажный песок
Оперлись и поникли…

Я долго не мог
Ни понять, ни разслушать их. Вдруг
Сладкогласная речь поразила мой слух:
«Это он! земнородный титан Прометей,
«Что̀ похитил огонь у небес!—это он,
«Одаривший душою людей!
«Не его ли мы слышали стон?
«Тише, сестры!—быть может, опять
«Мы услышим страдальческий голос его,
«Научающий мыслить, страдать
«И любить, не боясь никого!»

В этот миг над заливом свинцовой горой
Поднялася громада-волна. Страшный гул
Сонный воздух потряс, и из пены морской,
Закачавшись, трезубец мелькнул.
Кверху—брызнул фонтан, книзу—прянул каскад,
Захрапели подводные кони… Я мог
Только видеть сквозь брызги зубчатый венок
Седовласаго бога—владыки Наяд;
Но не видел лица его. Сильной рукой
Он вожжами хлестнул, и сердито-глухой
Раздался его голос: «Вот я вас! назад!»

На-яву ли,—не знаю, быть-может, во сне,
Все мгновенно исчезло—и он, и оне.
Только плачущий вал
По песку прокатился до каменных скал,
Только я просидел до румяных лучей…
Поднимались ночные пары; чуть дышал
Побледневший залив, и я чутко молчал,
И молчало все…
Бледныя нимфы морей,
Не титан я, безсмертнаго мира творец.
Обманули вас песни отчизны моей!
Испугал вас ревнивый отец!

Иосиф Бродский

Северная почта

М. Б.

Я, кажется, пою одной тебе.
Скорее тут нужда, чем скопидомство.
Хотя сейчас и ты к моей судьбе
не меньше глуховата, чем потомство.
Тебя здесь нет: сострив из-под полы,
не вызвать даже в стульях интереса,
и мудрено дождаться похвалы
от спящего заснеженного леса.

Вот оттого мой голос глуховат,
лишенный драгоценного залога,
что я не угожу (не виноват)
совсем в специалисты монолога.
И все ж он громче шелеста страниц,
хотя бы и стремительней старея.
Но, прежде зимовавший у синиц,
теперь он занимает у Борея.

Не есть ли это взлет? Не обессудь
за то, что в этой подлинной пустыне,
по плоскости прокладывая путь,
я пользуюсь альтиметром гордыни.
Но впрямь, не различая впереди
конца и обнаруживши в бокале
лишь зеркальце свое, того гляди
отыщешь горизонт по вертикали.

Вот так, как медоносная пчела,
жужжащая меж сосен безутешно,
о если бы ирония могла
со временем соперничать успешно,
чего бы я ни дал календарю,
чтоб он не осыпался сиротливо,
приклеивая даже к январю
опавшие листочки кропотливо.

Но мастер полиграфии во мне,
особенно бушующий зимою,
хоронится по собственной вине
под снежной скрупулезной бахромою.
И бедная ирония в азарт
впадает, перемешиваясь с риском.
И выступает глуховатый бард
и борется с почтовым василиском.

Прости. Я запускаю петуха.
Но это кукареку в стратосфере,
подальше от публичного греха,
не вынудит меня, по крайней мере,
остановиться с каменным лицом,
как Ахиллес, заполучивший в пятку
стрелу хулы с тупым ее концом,
и пользовать себя сырым яйцом,
чтобы сорвать аплодисменты всмятку.

Так ходики, оставив в стороне
от жизни два кошачьих изумруда,
молчат. Но если память обо мне
отчасти убедительнее чуда,
прости того, кто, будучи ленив,
в пророчествах воспользовался штампом,
хотя бы эдак век свой удлинив
пульсирующим, тикающим ямбом.

Снег, сталкиваясь с крышей, вопреки
природе, принимает форму крыши.
Но рифма, что на краешке строки,
взбирается к предшественнице выше.
И голос мой, на тысячной версте
столкнувшийся с твоим непостоянством,
весьма приобретает в глухоте,
по форме совпадающей с пространством.

Здесь, в северной деревне, где дышу
тобой, где увеличивает плечи
мне тень, я возбуждение гашу,
но прежде парафиновые свечи,
чтоб тенью не был сон обременен,
гашу, предоставляя им в горячке
белеть во тьме, как новый Парфенон
в периоды бессоницы и спячки.

Юрий Александрович Волков

Падшей

Скажи, ужель ты рождена
Быть вечной жрицею порока?
И без сомненья, без упрека,
Ужели ты по воле рока
На эту жизнь осуждена?
Неужто, Божие созданье,
Ты пасть глубоко так могла
И на позор и поруганье
Себя на веки отдала?..
Не верю я, чтоб создавала
Природа—душу для страстей;
Чтоб так глубоко упадала
И назначенье забывала
Ты, покоряясь только ей!
тоб жертвой тайнаго порока
Свою весну ты провела
И без малейшаго упрека
Для лучшей жизни умерла!
Неужто вечное призванье
Нам для порока жизнь дает
И без суда и воздаянья,
Как смутное воспоминанье,
Все с нами жившее умрет?…
Быть-может голос тайной мести
Или отвергнутой любви
Тебя лишил на веки чести,
Зажег огонь в твоей крови?
Быть-может, нужды и страдания,
Тебя в пучину завлекли
И из прекраснаго земли
Ты стала—язвою создания!…
Но нет! любовь и даже месть
Так исказят души невластны.
Когда мы бедны иль несчастны,
То утешение наше—честь.
Но ты—святыню позабыла
Себя разврату обрекла,
Ты недостойно полюбила,
Ты безвозвратно отдала
Все, что имела, чем могла
Пожертвовать земному счастью, —
Все принесла в дар сладострастию;
Отвергла нравственность, закон;
Не слыша тайнаго упрека
Осталась на пути порока
И—овладел тобою он!
Зато погибнешь ты как чолн,
Игрушка несмиримых волн,
И на закате грешных дней
Твои Ангел света не прийдет,
Как частой девы к изголовью;
В час смертной муки он с любовью
Не утолит тоска твоей,
Отрады в душу не прольет.
Припомни: страшно умирать
И добродетели прекрасной;
А как на суд небес предстать
С душой испорченной?… Ужасно!…
Когда ты шла в час темной ночи,
Скажи, ужель когда-нибудь
Тоска не западала в грудь,
И слезы не вступали в очи?
Ужели тягостный упрек,
Не волновал души порочной
И голос правды в час полночной
Был сердца грешнаго далек…
Ужель тебя без состраданья
Твой гений кинул на всегда
И ты—не знала никогда
Жены высокаго призванья,
Ни сладких слез, ни упованья….
И никогда в душе твоей
Заря спасенья не всходила
И—безответно, как могила,
Ты умерла для лучших дней?

Владимир Луговской

Сивым дождём на мои виски

Сивым дождём на мои виски
падает седина,
И страшная сила пройденных дней
лишает меня сна.
И горечь, и жалость, и ветер ночей,
холодный, как рыбья кровь,
Осенним свинцом наливают зрачок,
ломают тугую бровь.
Но несгибаема ярость моя,
живущая столько лет.
«Ты утомилась?» —
я говорю.
Она отвечает: «Нет!»
Именем песни,
предсмертным стихом,
которого не обойти,
Я заклинаю её стоять
всегда на моём пути.
О, никогда, никогда не забыть
мне этих колючих ресниц,
Глаз расширенных и косых,
как у летящих птиц!
Я слышу твой голос —
голос ветров,
высокий и горловой,
Дребезг манерок,
клёкот штыков,
ливни над головой.
Много я лгал, мало любил,
сердце не уберёг,
Легкое счастье пленяло меня
и лёгкая пыль дорог.
Но холод руки твоей не оторву
и слову не изменю.
Неси мою жизнь,
а когда умру —
тело предай огню.
Светловолосая, с горестным ртом, -
мир обступил меня,
Сдвоенной молнией падает день,
плечи мои креня,
Словно в полёте,
резок и твёрд
воздух моей страны.
Ночью,
покоя не принося,
дымные снятся сны.
Кожаный шлем надевает герой,
древний мороз звенит.
Слава и смерть — две родные сестры
смотрят в седой зенит.
Юноши строятся,
трубы кипят
плавленым серебром
Возле могил
и возле людей,
имя которых — гром.
Ты приходила меня ласкать,
сумрак входил с тобой,
Шорох и шум приносила ты,
листьев ночной прибой.
Грузовики сотрясали дом,
выл, задыхаясь мотор,
Дул в окно,
и шуршала во тьме
кромка холщовых штор.
Смуглые груди твои,
как холмы
над обнажённой рекой.
Юность моя — ярость моя —
ты ведь была такой!
Видишь — опять мои дни коротки,
ночи идут без сна,
Медные бронхи гудят в груди
под рёбрами бегуна.
Так опускаться, как падал я, -
не пожелаю врагу.
Но силу твою и слово твоё
трепетно берегу,
Пусть для героев
и для бойцов
кинется с губ моих
Радость моя,
горе моё —
жёсткий и грубый стих.
Нет, не любил я цветов,
нет, — я не любил цветов,
Знаю на картах, среди широт
лёгкую розу ветров.
Листик кленовый — ладонь твоя.
Влажен и ал и чист
Этот осенний, немолодой,
сорванный ветром лист.

Генрих Гейне

В глухую ночь, в блаженном сне

В глухую ночь, в блаженном сне,
Сошла любимая ко мне;
Волшебной силой, колдовской,
Ко мне явилась, в мой покой.

Она, прелестная, она!
Улыбка кроткая ясна;
Гляжу — и сердце рвется ввысь,
Слова потоком полились:

«Возьми что хочешь, не жалей,
Я все отдам, лишь будь моей,
Всю ночь моею, напролет, —
Пока петух не пропоет».

Она глядит с такой тоской,
Так кротко, с нежностью такой,
И тихий голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»

«И жизнь цветущую и кровь
Отдам тебе, моя любовь,
Я все отдам, я все стерплю, —
Но нет — души не погублю».

Еще слова мои звучат,
Но все нежнее кроткий взгляд,
И тот же голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»

Призывом страстным полон слух,
Зажегся пламенем мой дух
В последней, темной глубине;
Дышать так трудно, трудно мне.

Доныне реял, как оплот,
Рой светлых ангелов, но вот
Из преисподней дико взмыл
Клубок зловещих, темных сил.

И стало ангелам невмочь,
Их оттеснила злая ночь;
И, наконец, нечистых тьма
Во мгле рассеялась сама.

А я блаженством исхожу —
В обятьях милую держу;
Она ко мне пугливо льнет,
Но горько, горько слезы льет.

Рыдает милая моя;
Ее уста целую я:
«Потоки слез останови,
Отдайся пламенной любви!

Отдайся пламенной любви.
И вдруг — озноб в моей крови:
Под гул и треск покров земной
Разверзся — пропасть предо мной.

Из черной пропасти возник
Рой черных духов в тот же миг;
Сокрыл он милую мою;
Один, как прежде, я стою.

Стою, и черный рой ведет
Вокруг меня свой хоровод,
Все ближе, ближе, все тесней,
И громкий хохот все гнусней.

Вот-вот сомкнется узкий круг,
В ушах все тот же страшный звук:
«Блаженство ты отверг, презрел,
Проклятье — вечный твой удел».

Яков Петрович Полонский

Тамара и певец ее Шота Руставель

В Замке Роз, под зеленою сенью плющей,
В диадеме, на троне Тамара сидит.
На мосту слышен топот коней;
Над воротами сторож трубит;
И толпа ей покорных князей
Собирается к ней.

О внезапной войне им она говорит —
О грозе, что с востока идет,
И на битву их шлет,
И ответа их ждет,
И как солнце красою блестит.
Молодые вожди, завернув в башлыки
Свои медные шлемы, — стоят —
И внимают тому, что отцы старики
Ей в ответ говорят.

В их толпе лишь один не похож на других —
И зачем во дворец,
В византийской одежде, мечтательно тих,
В это время явился певец?

Не царицу Иверии в сонме князей,
Божество красоты молча видит он в ней —
Каждый звук ее голоса в нем
Разливается жгучим огнем,

Каждый взгляд ее темных очей
Зарождает в нем тысячу змей,
И — восторженный — думает он:
Не роскошный ли видит он сон…
И какой нужно голос иметь,
Чтоб Тамару воспеть?..

Вдохновенным молчаньем своим
Показался он странен другим.
И упал на него испытующий взгляд,
И насмешки мучительный яд
В его сердце проник — и, любовью палим
И тоскою томим,
Из дворца удалиться он рад.

Отпустили толпу; сторож громко трубит;
На мосту слышен топот копыт;
На окрестных горах зажжены
Роковые сигналы войны —
И гонцы, улетая на борзых конях,
Исчезают в окрестных горах…

С грустной думой Тамара на троне сидит —
Не снимает Тамара венца —
Провожает глазами толпу — и велит
Воротить молодого певца.

И послышался царственный голос жены:
«Руставель! Руставель! ты один из мужей
Родился не в защиту страны;
Кто не любит войны —
Не являйся мне в сонме князей.
Но ты любишь дела и победы мои:
Я готова тебя при дворе принимать.
Меньше пой о любви —

О безумной любви — и тебя награждать
Я готова за песни твои».
И, бледнея, поник Руставель головой
Перед гордой царицей обширных земель.
И, смутившись душой,
Как безумец, собой
Не владея, сказал Руставель:

«О царица! чтоб не был я в сонме князей,
Навсегда удалиться ты мне повели —
Все равно! — образ твой
Унесу я с собой
До последних пределов земли.
Буду петь про любовь — ты не станешь внимать —
Но клянусь! — на возвышенный голос любви
Звезды будут лучами играть,
И пустыня, как нежная мать,
Мне раскроет обятья свои!

Удаляюсь — прости! Без обидных наград
Довершу я созданье мое:
Но его затвердят
Внуки наших внучат —
Да прославится имя твое!»

Константин Николаевич Батюшков

Послание г. Велеурскому

О ты, владеющий гитарой трубадура,
Эраты голосом и прелестью Амура,
Воспомни, милый граф, счастливы времена,
Когда нас, юношей, увидела Двина!
Когда, отвоевав под знаменем Беллоны,
Под знаменем Любви я начал воевать,
И новый регламе́нт и новые законы
В глазах прелестницы читать!
Заря весны моей! тебя как не бывало!
Но сердце в той стране с любовью отдыхало,
Где я узнал тебя, мой нежный трубадур!
Обетованный край! где ветреный Амур
Прелестным личиком любезный пол дарует,
Под дымкой на груди лилеи образует
(Какими б и у нас гордилась красота!),
Вливает томный огнь и в очи и в уста,
А в сердце юное любви прямое чувство.
Счастливые места, где нравиться искусство
Не нужно для мужей,
Сидящих с трубками вкруг угольных огней
За сыром выписным, за гамбургским журналом;
Меж тем как жены их, смеясь под опахалом,
«Люблю, люблю тебя!» — пришельцу говорят
И руку жмут ему коварными перстами!

О мой любезный друг! отдай, отдай назад
Зарю прошедших дней, и с прежними бедами,
С любовью и войной!
Или, волшебник мой,
Одушеви мое музыкой песнопенье;
Вдохни огонь любви в холодные слова,
Еще отдай стихам потерянны права
И камни приводить в движенье,
И горы, и леса!
Тогда я с сильфами взлечу на небеса,
И тихо, как призра́к, как луч от неба ясной,
Спущусь на берега пологие Двины
С твоей гитарой сладкогласной:
Коснусь волшебныя струны,
Коснусь… и нимфы гор при месячном сиянье
Как тени легкие, в прозрачном одеянье
С сильванами сойдут услышать голос мой.
Наяды робкие, всплывая над водой,
Восплещут белыми руками,
И майский ветерок, проснувшись на цветах
В прохладных рощах и садах,
Повеет тихими крилами:
С очей прелестных дев он свеет тонкий сон,
Отгонит легки сновиденья,
И тихим шопотом им скажет: «это он!
Вы слышите его знакомы песнопенья!»

Владимир Федосеевич Раевский

Меналк

Эклога
Один, уединясь под дубом наклоненным,
Где тихий ручеек струи свои катил
И тихим ропотом к забвенью приводил,
Меналк задумчивый со взором потупленным,
Оставя посох свой, овечек и свирель,
Так тайну скорби пел:

«Жестокая судьба, где дней моих отрада?
Где радость юных лет, о коей я мечтал?
Как в тучах солнца луч, мне счастья свет пропал.
В замену радостей мне слезы лить — награда,
Напрасно юная Корина милый взор
Ко мне наедине с улыбкой устремляет:
Ее старания и нежный разговор
В груди еще сильней тяжелый вздох стесняет.
Бесчувственный! Вчера, томимая тоской,
Печальным голосом она еще сказала:
«Меналк! Мой милый друг, что сделалось с тобой?
Ты плачешь?— И слеза из глаз ее упала.—
Ужель не видишь ты забавы пастухов,
Их радость общую, шум песней, хороводы,
Мое томление, мою к тебе любовь?
Чего недостает тебе, скажи?..» — Свободы!
Как пленник, средь оков,
От братий, от друзей в край дальний увлеченный,
В пустынной Таврии, средь грубых пастухов,
Жестокою судьбой нежданно занесенный,
Я должен слезы проливать.
Ни милой родины сияние денницы,
Ни голос утренний приветливой певицы
Сюда умерить грусть мою не долетят.
Жестокий корифей устав моих страданий
Бесчувственной рукой до гроба начертал
И отческим полям колючий терн устлал
Мой путь, лишив меня и самых ожиданий.
Почто не скрылся я под дружеский покров,
Когда гремел вдали гром бурный предо мною?
Почто я тешился обманчивой мечтою
И тихо ожидал дней ясных средь громов?
Стада несчетные среди лугов шелковых,
Сады, где сочный плод деревья бременит,
Поля, что жатвою Церера золотит,
Пруды зеркальные, для рыб златых оковы,
Несут годичный дар тому, кто бед виной.
Но в доле бедственной сравнюсь ли я с тобою?
Рука богов хранит страдальца под грозою,
Ты в счастья, но страшись их мщенья над тобой!»

Тарас Григорьевич Шевченко

К Основьяненке

На Днепре шумят пороги;
Всходит, как бывало,
В небе месяц... Только Сечи —
Сечи уж не стало!
Камыши, к воде склоняясь,
Синий Днепр пытают:
«Где же, где же наши дети?
Где они гуляют?»
С жалким стоном вьется чайка,
Словно деток ищет;
По казачьей вольной степи
Буйный ветер рыщет.
А вдоль степи за могилой
Высится могила,
С буйным ветром те могилы
Шепчутся уныло:
«Где же наши? где вы, братья?
Где запировались?
Воротитесь! поглядите…
Мы одни остались —
Где паслися ваши кони,
Где трава шумела,
Где татарской, ляшской кровью
Степь кругом алела…
Воротитесь!» —
«Не вернутся! —
Глухо простонали
Волны в море, — не вернутся!
Все на век пропали!»

Правда, правда, сине море:
Такова их доля.
Не вернутся удалые,
Не вернется воля,
Не вернется век казачий,
Не придут гетма́ны,
Не покроют всей Украйны
Красные жупаны.
Над Днепром она горюет
Жалкой сиротою
И ничьей души не тронет
Горькою бедою.
Только враг один смеется:
Лишь ему забава!
Смейся! Все пускай погибнет —
Не погибнет слава;
Не погибнет, а расскажет,
Что творилось в свете,
Чья неправда и чья правда,
Скажет, чьи мы дети.
Нашей думы, нашей песни
Ворог наш не сгубит —
И родную нашу славу
Песня та протрубит.
Нет в ней злата, камней ценных —
Степи да оковы,
А громка, светла, правдива,
Как господне слово.
Так ли, так ли, мой сердечный?
Правду ль говорю я?
Эх, и рад бы молвить больше,
Да молчишь, горюя.
А кругом земля чужая,
Да чужие люди.
Может, скажешь: «Пой, не бойся!»
Что ж в том проку будет?
Осмеют псалом мой горький,
Вылитый слезами;
Осмеют его… Ах, тяжко,
Тяжко жить с врагами!
Может, я и поборолся б,
Если б стало силы,
И запел бы — только голос
Стужей захватило.
Таково-то мое горе,
Милый мой, родимый!
Затяну ль средь зимней вьюги
Свой напев любимый —
Голос рвется. Ты ж, сердечный —
Все тебя там знают,
И тебя, за голос громкий,
Люди уважают.
Пой про Сечь им, голубь сизый,
Пой им про могилы,
Кто насыпал их, кого в них
Мать-земля укрыла.
Пой про старь, про то, что было
И чего уж нету…
Пой, чтоб голос твой далеко
Разнесся по свету;
Пой, что делалось в Украйне,
Как она терзалась,
Отчего казачья слава
С края в край промчалась!
Пой, орел мой! я с тобою
Сердцем погорюю,
Хоть во сне ее увижу —
Родину святую;
Пусть хоть раз еще услышу,
Как море играет,
Как под вербою девица
«Гриця» запевает;
Пусть хоть раз я на чужбине
Встрепенусь душою, —
А уж там засыплют очи
Мне чужой землею.

Яков Петрович Полонский

Наяды

Я всю ночь просидел на уступе скалы,
И знакомый мне ропот я слышал у ног:
То Эгейское море катило валы
И плескало на рыхлый песок.
Там, доверясь пустыне, я громко читал
Заунывные песни отчизны моей,
Говорил я народу, не видя людей,
И далеко по взморью мой голос звучал.
Над пучиною, в лоне глубоких небес,
Почивал громовержец Зевес…
Все по-прежнему! — вера была не нова…
И я громко богов уличал; но едва
Я замолк, — наяву увидал чудный сон.
В лунный блеск из воды поднялась голова
И другая, и третья, и следом за ней,
На поверхности ровно-бегущих зыбей,
И вдали, и вблизи, целый рой
Их возник из пучины морской.
То все были Наяды. В серебряной мгле
Рисовались их очерки; тихо оне
Колыхались и плыли, как пена, к земле,
И нагие мерцали при полной луне…
И луны отраженье колебля, залив
Тихо к отмели нес их, журча как поток,
И к отлогому берегу, молча, приплыв,
Нимфы моря локтями на влажный песок
Оперлись и поникли…
Я долго не мог
Ни понять, ни расслушать их. Вдруг
Сладкогласная речь поразила мой слух:
«Это он! земнородный титан Прометей,
«Что похитил огонь у небес! — это он,
«Одаривший душою людей!
«Не его ли мы слышали стон?
«Тише, сестры! — быть может, опять
«Мы услышим страдальческий голос его,
«Научающий мыслить, страдать
«И любить, не боясь никого!»

В этот миг над заливом свинцовой горой
Поднялася громада-волна. Страшный гул
Сонный воздух потряс, и из пены морской,
Закачавшись, трезубец мелькнул.
Кверху — брызнул фонтан, книзу — прянул каскад,
Захрапели подводные кони… Я мог
Только видеть сквозь брызги зубчатый венок
Седовласого бога — владыки Наяд;
Но не видел лица его. Сильной рукой
Он вожжами хлестнул, и сердито-глухой
Раздался его голос: «Вот я вас! назад!»

Наяву ли, — не знаю, быть может, во сне,
Все мгновенно исчезло — и он, и оне.
Только плачущий вал
По песку прокатился до каменных скал,
Только я просидел до румяных лучей…
Поднимались ночные пары; чуть дышал
Побледневший залив, и я чутко молчал,
И молчало все…
Бледные нимфы морей,
Не титан я, бессмертного мира творец.
Обманули вас песни отчизны моей!
Испугал вас ревнивый отец!

Константин Александрович Кедров

Компьютер любви. Манифест метаметафоры

НЕБО — ЭТО ВЫСОТА ВЗГЛЯДА
ВЗГЛЯД — ЭТО ГЛУБИНА НЕБА

БОЛЬ — ЭТО
ПРИКОСНОВЕНИЕ БОГА
БОГ — ЭТО
ПРИКОСНОВЕНИЕ БОЛИ

ВЫДОХ — ЭТО ГЛУБИНА ВДОХА
ВДОХ — ЭТО ВЫСОТА ВЫДОХА

СВЕТ — ЭТО ГОЛОС ТИШИНЫ
ТИШИНА — ЭТО ГОЛОС СВЕТА
ТЬМА — ЭТО КРИК СИЯНИЯ
СИЯНИЕ — ЭТО ТИШИНА ТЬМЫ
РАДУГА — ЭТО РАДОСТЬ СВЕТА

МЫСЛЬ — ЭТО НЕМОТА ДУШИ
ДУША — ЭТО НАГОТА МЫСЛИ

СВЕТ — ЭТО ГЛУБИНА ЗНАНИЯ
ЗНАНИЕ — ЭТО ВЫСОТА СВЕТА

КОНЬ — ЭТО ЗВЕРЬ ПРОСТРАНСТВА
КОШКА — ЭТО ЗВЕРЬ ВРЕМЕНИ
ВРЕМЯ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО,
СВЕРНУВШЕЕСЯ В КЛУБОК
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО РАЗВЕРНУТЫЙ КОНЬ

КОШКИ — ЭТО КОТЫ ПРОСТРАНСТВА
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО ВРЕМЯ КОТОВ

СОЛНЦЕ — ЭТО ТЕЛО ЛУНЫ
ТЕЛО — ЭТО ЛУНА ЛЮБВИ
ПАРОХОД — ЭТО ЖЕЛЕЗНАЯ ВОЛНА
ВОДА — ЭТО ПАРОХОД ВОЛНЫ

ПЕЧАЛЬ — ЭТО ПУСТОТА ПРОСТРАНСТВА
РАДОСТЬ — ЭТО ПОЛНОТА ВРЕМЕНИ
ВРЕМЯ — ЭТО ПЕЧАЛЬ ПРОСТРАНСТВА
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО ПОЛНОТА ВРЕМЕНИ

ЧЕЛОВЕК — ЭТО ИЗНАНКА НЕБА
НЕБО — ЭТО ИЗНАНКА ЧЕЛОВЕКА

ПРИКОСНОВЕНИЕ — ЭТО ГРАНИЦА ПОЦЕЛУЯ
ПОЦЕЛУЙ — ЭТО БЕЗГРАНИЧНОСТЬ ПРИКОСНОВЕНИЯ

ЖЕНЩИНА — ЭТО НУТРО НЕБА
МУЖЧИНА — ЭТО НЕБО НУТРА
ЖЕНЩИНА — ЭТО ПРОСТРАНСТВО МУЖЧИНЫ
ВРЕМЯ ЖЕНЩИНЫ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО МУЖЧИНЫ

ЛЮБОВЬ — ЭТО ДУНОВЕНИЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ
ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ — ЭТО МИГ ЛЮБВИ

КОРАБЛЬ — ЭТО КОМПЬЮТЕР ПАМЯТИ
ПАМЯТЬ — ЭТО КОРАБЛЬ КОМПЬЮТЕРА

МОРЕ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО ЛУНЫ
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО МОРЕ ЛУНЫ

СОЛНЦЕ — ЭТО ЛУНА ПРОСТРАНСТВА
ЛУНА — ЭТО ВРЕМЯ СОЛНЦА
ПРОСТРАНСТВО — ЭТО СОЛНЦЕ ЛУНЫ
ВРЕМЯ — ЭТО ЛУНА ПРОСТРАНСТВА
СОЛНЦЕ — ЭТО ПРОСТРАНСТВО ВРЕМЕНИ
ЗВЕЗДЫ — ЭТО ГОЛОСА НОЧИ
ГОЛОСА — ЭТО ЗВЕЗДЫ ДНЯ

КОРАБЛЬ — ЭТО ПРИСТАНЬ ВСЕГО ОКЕАНА
ОКЕАН — ЭТО ПРИСТАНЬ ВСЕГО КОРАБЛЯ

КОЖА — ЭТО РИСУНОК СОЗВЕЗДИЙ
СОЗВЕЗДИЯ — ЭТО РИСУНОК КОЖИ

ХРИСТОС — ЭТО СОЛНЦЕ БУДДЫ
БУДДА — ЭТО ЛУНА ХРИСТА

ВРЕМЯ СОЛНЦА ИЗМЕРЯЕТСЯ ЛУНОЙ ПРОСТРАНСТВА
ПРОСТРАНСТВО ЛУНЫ — ЭТО ВРЕМЯ СОЛНЦА

ГОРИЗОНТ — ЭТО ШИРИНА ВЗГЛЯДА
ВЗГЛЯД — ЭТО ГЛУБИНА ГОРИЗОНТА
ВЫСОТА — ЭТО ГРАНИЦА ЗРЕНИЯ

ПРОСТИТУТКА — ЭТО НЕВЕСТА ВРЕМЕНИ
ВРЕМЯ — ЭТО ПРОСТИТУТКА ПРОСТРАНСТВА

ЛАДОНЬ — ЭТО ЛОДОЧКА ДЛЯ НЕВЕСТЫ
НЕВЕСТА — ЭТО ЛОДОЧКА ДЛЯ ЛАДОНИ

ВЕРБЛЮД — ЭТО КОРАБЛЬ ПУСТЫНИ
ПУСТЫНЯ — ЭТО КОРАБЛЬ ВЕРБЛЮДА

ЛЮБОВЬ — ЭТО НЕИЗБЕЖНОСТЬ ВЕЧНОСТИ
ВЕЧНОСТЬ — ЭТО НЕИЗБЕЖНОСТЬ ЛЮБВИ

КРАСОТА — ЭТО НЕНАВИСТЬ СМЕРТИ
НЕНАВИСТЬ К СМЕРТИ — ЭТО КРАСОТА

СОЗВЕЗДИЕ ОРИОНА — ЭТО МЕЧ ЛЮБВИ
ЛЮБОВЬ — ЭТО МЕЧ СОЗВЕЗДИЯ ОРИОНА

МАЛАЯ МЕДВЕДИЦА -
ЭТО ПРОСТРАНСТВО БОЛЬШОЙ МЕДВЕДИЦЫ
БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА -
ЭТО ВРЕМЯ МАЛОЙ МЕДВЕДИЦЫ

ПОЛЯРНАЯ ЗВЕЗДА — ЭТО ТОЧКА ВЗГЛЯДА
ВЗГЛЯД — ЭТО ШИРИНА НЕБА
НЕБО — ЭТО ВЫСОТА ВЗГЛЯДА
МЫСЛЬ — ЭТО ГЛУБИНА НОЧИ
НОЧЬ — ЭТО ШИРИНА МЫСЛИ

МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ — ЭТО ПУТЬ К ЛУНЕ
ЛУНА — ЭТО РАЗВЕРНУТЫЙ МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ
КАЖДАЯ ЗВЕЗДА — ЭТО НАСЛАЖДЕНИЕ
НАСЛАЖДЕНИЕ — ЭТО КАЖДАЯ ЗВЕЗДА

ПРОСТРАНСТВО МЕЖДУ ЗВЕЗДАМИ -
ЭТО ВРЕМЯ БЕЗ ЛЮБВИ
ЛЮБОВЬ — ЭТО НАБИТОЕ ЗВЕЗДАМИ ВРЕМЯ
ВРЕМЯ — ЭТО СПЛОШНАЯ ЗВЕЗДА ЛЮБВИ
ЛЮДИ — ЭТО МЕЖЗВЕЗДНЫЕ МОСТЫ
МОСТЫ — ЭТО МЕЖЗВЕЗДНЫЕ ЛЮДИ

СТРАСТЬ К СЛИЯНИЮ — ЭТО ПЕРЕЛЕТ
ПОЛЕТ — ЭТО ПРОДОЛЖЕННОЕ СЛИЯНИЕ
СЛИЯНИЕ — ЭТО ТОЛЧОК К ПОЛЕТУ
ГОЛОС — ЭТО БРОСОК ДРУГ К ДРУГУ
СТРАХ — ЭТО ГРАНИЦА ЛИНИИ ЖИЗНИ В КОНЦЕ ЛАДОНИ
НЕПОНИМАНИЕ — ЭТО ПЛАЧ О ДРУГЕ
ДРУГ — ЭТО ПОНИМАНИЕ ПЛАЧА

РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ ЛЮДЬМИ ЗАПОЛНЯЮТ ЗВЕЗДЫ
РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ ЗВЕЗДАМИ ЗАПОЛНЯЮТ ЛЮДИ

ЛЮБОВЬ — ЭТО СКОРОСТЬ СВЕТА,
ОБРАТНО ПРОПОРЦИОНАЛЬНАЯ РАССТОЯНИЮ МЕЖДУ НАМИ
РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ НАМИ,
ОБРАТНО ПРОПОРЦИОНАЛЬНОЕ СКОРОСТИ СВЕТА —
ЭТО ЛЮБОВЬ

Владимир Маяковский

Стиннес

В Германии,
      куда ни кинешься,
выжужживается
        имя
          Стиннеса.
Разумеется,
     не резцу
         его обреза́ть,
недостаточно
      ни букв,
          ни линий ему.
Со Стиннеса
      надо
         писать образа.
Минимум.
Все —
   и ряды городов
           и сёл —
перед Стиннесом
        падают
            ниц.
Стиннес —
     вроде
        солнец.
Даже солнце тусклей
          пялит
             наземь
оба глаза
     и золотозубый рот.
Солнце
    шляется
        по земным грязям,
Стиннес —
     наоборот.
К нему
   с земли подымаются лучики —
прибыли,
     ренты
        и прочие получки.
Ни солнцу,
     ни Стиннесу
           страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
           и немца съест
и француза.
Под ногами его
        враг
          разит врага.
Мертвые
     падают —
          рота на роте.
А у Стиннеса —
       в Германии
            одна
               нога,
а другая —
     напротив.
На Стиннесе
      всё держится:
сила!
Это
  даже
     не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
      столько
          частей тела,
что запомнить —
        немыслимое дело.
Так,
вместо рта
     у Стиннеса
          рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
     карман —
болтается задарма,
да и много ли
       снесешь
           в кармане их?!
А Стиннеса
      карман —
           госбанк Германии.
У человеков
      слабенькие голоса,
а у многих
     и слабенького нет.
Голос
   Стиннеса —
        каждая полоса
тысячи
    германских газет.
Даже думать —
       и то
         незачем ему:
все Шпенглеры —
        только
           Стиннесов ум.
Глаза его —
     божьего
         глаза
            ярче,
и в каждом
     вместо зрачка —
            долла́рчик.
У нас
   для пищеварения
           кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
       целая
          Рурская
область.
У нас пальцы —
       чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
      пальцы —
           вся полиция.
Оперение?
     Из ничего умеет оперяться,
даже
   из репараций.
А чтоб рабочие
       не пробовали
             вздеть уздечки,
у Стиннеса
     даже
        собственные эсдечики.
Немецкие
     эсдечики эти
кинутся
    на всё в свете —
и на врага
     и на друга,
на всё,
   кроме собственности
             Стиннеса
                 Гуго.
Растет он,
     как солнце
          вырастает в горах.
Над немцами
       нависает
           мало-помалу.
Золотом
    в мешке
        рубахи-крахмала.
Стоит он,
     в самое небо всинясь.
Галстуком
     мешок
        завязан туго.
Таков
   Стиннес
Гуго.

Примечание.

Не исчерпают
       сиятельного
             строки написанные —
целые
   нужны бы
        школы иконописные.
Надеюсь,
     скоро
        это солнце
разрисуют саксонцы.

Николай Платонович Огарев

Мертвому другу

Он духом чист и благороден был,
Имел он сердце нежное, как ласка,
И дружба с ним мне памятна, как сказка…

То было осенью унылой…
Средь урн надгробных и камней
Свежа была твоя могила
Недавней насыпью своей.
Дары любви, дары печали—
Рукой твоих учеников
На ней рассыпаны, лежали
Венки из листьев и цветов.
Над ней, суровым дням послушна,—
Кладбища сторож вековой,—
Сосна качала равнодушно
Зелено-грустною главой,
И речка, берег омывая,
Волной бесследною вблизи
Лилась, лилась, не отдыхая,
Вдоль нескончаемой стези.

Твоею дружбой не согрета,
Вдали шла долго жизнь моя,
И слов последнего привета
Из уст твоих не слышал я.
Размолвкой нашей недовольный,
Ты, может, глубоко скорбел;
Обиды горькой, но невольной
Тебе простить я не успел.
Никто из нас не мог быть злобен,
Никто, тая строптивый нрав,
Был повиниться неспособен,
Но каждый думал, что он прав.
И ехал я на примиренье,
Я жаждал искренно сказать
Тебе сердечное прощенье
И от тебя его принять…
Но было поздно!..
В день унылый,
В глухую осень, одинок,—
Стоял я у твоей могилы
И все опомниться не мог.
Я, стало, не увижу друга?
Твой взор потух, и навсегда?
Твой голос смолк среди недуга?
Меня отныне никогда
Ты в час свиданья не обнимешь,
Не молвишь в провод ничего?
Ты сердцем любящим не примешь
Признаний сердца моего?
Все кончено, все невозвратно,
Как правды ужас ни таи!
Шептали что-то непонятно
Уста холодные мои;
И дрожь по телу пробегала,
Мне кто-то говорил укор,
К груди рыданье подступало,
Мешался ум, мутился взор,
И кровь по жилам стыла, стыла…
Скорей на воздух! дайте свет!
О! это страшно, страшно было,
Как сон гнетущий или бред…

Я пережил—и вновь блуждает
Жизнь между дела и утех,
Но в сердце скорбь не заживает,
И слезы чуются сквозь смех.
В наследье мне дала утрата
Портрет с умершего чела;
Гляжу—и будто образ брата
У сердца смерть не отняла;
И вдруг мечта на ум приходит,
Что это только мирный сон,
Он это спит, улыбка бродит,
И завтра вновь проснется он;
Раздастся голос благородный,
И юношам в заветный дар
Он принесет и дух свободный,
И мысли свет, и сердца жар…
Но снова в памяти унылой—
Ряд урн надгробных и камней
И насыпь свежая могилы
В цветах и листьях, и над ней,
Дыханью осени послушна,—
Кладбища сторож вековой—
Сосна качает равнодушно
Зелено-грустною главой,
И волны, берег омывая,
Бегут, спешат, не отдыхая.

<1857?>

Василий Андреевич Жуковский

У гроба Государыни Императрицы Марии Федоровны

Итак, Твой гроб с мольбой обемлю;
Итак, покинула Ты землю,
Небесно-чистая душа;
Как Божий ангел, соверша
Меж нами путь благотворящий,
Как день, без облак заходящий,
Ты удалилася от нас.
Неизяснимый смертный час!
Еще досель не постигаем,
Что на земле Тебя уж нет...
Тобой был так украшен свет!
Еще так тесно мы сливаем
Тебя со всем, что в мире есть
Нам драгоценного, святого;
Еще привычкою обресть
Тебя все мним среди земного;
А ты?.. О! каждого из нас
Часть жизни умерла с тобою;
С Твоей отшедшею душою
Какой-то сладкий свет угас,
Которым сердце ободрялось,
В котором таинство являлось
Святого Промысла ему.
Тобою радуясь беспечно,
Мы жизнь твою считали вечной...
И вдруг ко гробу твоему
Идем на вечную разлуку.
Твою ль целуем мы в слезах,
Досель подательницу благ,
Теперь бесчувственную руку?
Ты ль в багрянице, под венцом
С сим безответственным лицом
На глас любви, на глас печали?
Такою ль мы тебя видали?..
Сей погребальный фимиам;
Сей лик, едва в нем зримый нам;
Сия возвышенная рака,
Среди таинственного мрака
Одна стоящая в лучах,
Блистанье гробового трона,
Главы лишенная корона,
Порфира, падшая на прах...
Невыразимое виденье!
Трепещет здесь воображенье
Пред ужасом небытия...
Но здесь же умиленно я
Отрадным ангелом на землю
Сходящий сладкий голос внемлю:
Не возмущайтеся душой!
О! это ты; сей голос твой.
Заутра пышность сей гробницы,
Сей прах минувшия царицы
Земле навеки отдадут —
Но что же, что в ней погребут?
Лишь гроб, лишь скрытое во гробе,
Лишь смерти безымянный знак;
В земной таинственной утробе
От глаз сокроет вечный мрак
Один лишь вид уничтоженья,
Один символ небытия...
Но жизнь прекрасная Твоя,
Символ прекрасный Провиденья,
Меж нами будет, как была,
Всегда жива, чиста, светла,
Воспоминаньем благодатна,
И сердцу вечно безутратна.
В решительный прощанья час
С любовью, с горьким сокрушеньем,
С невыразимым умиленьем,
Я падаю в последний раз
Перед гробницею Твоею...
О! я дерзаю перед нею
За всю Россию говорить,
И голос мой соединит
Все голоса, в сие мгновенье
В одно слиянное моленье:
„Благодарим, благодарим
Тебя за жизнь Твою меж нами!
За трон Твой, царскими делами
И сердцем благостным твоим
Украшенный, превознесенный;
За образец Тобой явленный
Божественныя чистоты;
За прелесть кроткой простоты
Среди блистанья царской славы;
За младость дев, за жизнь детей,
За чистые, душой Твоей
Полвека сохраненны нравы,
За благодать, с какою Ты
Спешила в душный мрак больницы,
В приют страдающей вдовицы
И к колыбели сироты...
С Тобой часть жизни погребая,
И матерь милую свою
В Тебе могиле уступая,
В минуту скорбную сию,
В единый плач слиясь сердцами,
Все пред Тобою говорим:
Благодарим! благодарим!
И некогда потомки с нами
Все повторят: благодарим!

Константин Аксаков

9 февраля

Позабывши о твердом стремленьи
И закрывши от света глаза,
Я, как прежде, впадаю в волненье,
И дрожит на реснице слеза.Снова стих я зову позабытый;
Снова рифма мне сладко звучит;
Снова голос, не вовсе убитый,
Поднялся и опять говорит.Снова сердце, всё полное чувства,
Подымает свою старину,
Снова юность, любовь и искусство
Предстают сквозь времен пелену.Но минута глубоко печальна;
Но не то, что бывало, в душе;
Точно в дом прихожу я опальный,
Мною виденный в полной красе, Дом знакомый и милый мне много,
Полный жизни и счастья причуд;
Грусть и память стоят у порога
И по комнатам тихо ведут.Но не тот уж пришедший; угрюмо
Он встречает все прошлые сны;
Не одна пронеслася в нем дума,
Потрясая души глубины.Чувство живо, но чувство печально;
Он отрекся от счастья любви;
И он дом покидает опальный
И все грезы младые свои.Что теснишься ты, прежняя, жадно,
Жизнь моя, в беззащитную грудь?
Мне явленье твое не отрадно;
Никогда не своротишь мой путь.И восторг, и волненье, и слезы,
И надежда, и радость с тоской,
Ясно солнце, и частые грозы,
Освежавшие воздух собой, —Мне печально видение ваше;
Я болезненно чувствую вас;
Из разбитой и брошенной чаши
На земле мне не пить еще раз.Что ты рвешься, о бедное сердце?
Что ты шепчешь свои мне права?
Ты преданьем живешь староверца,
Ты твердишь всё былые слова.Ты довольно наставшей минутой,
И, к умчавшейся жизни маня,
Прошлым счастьем, тревогой и смутой
Ты безжалостно мучишь меня.Мне знакомую, старую повесть
Подымаешь ты тихо со дна;
Внемлет ей непреклонная совесть, —
Но тебя не осудит она.Мне другой, и крутой и опасный,
Предстоит одинокий мне путь;
Мне не ведать подруги прекрасной,
И любовь не согреет мне грудь.И досуг мой умолкнет веселый
Без раздела с подругой моей;
Одинок будет труд мой тяжелый,
Но его понесу я бодрей.Глас народа зовущий я слышал,
И на голос откликнулся я.
Бодро в путь, мной избранный, я вышел;
Подвиг строго налег на меня.И я принял на твердые плечи
Добровольно всю тяжесть труда.
Загремели призывные речи,
И призыв не прошел без следа.Отдал я безвозвратно и смело
И любовь, и подруги привет —
За народное, земское дело,
За борьбу средь препятствий и бед.Личной жизни блаженство мне сродно;
Всё откинул решительно я,
Взяв в замену труд жизни народной
И народную скорбь бытия.Здесь просторно народным простором;
И ничтожен один голосок
Пред народным торжественным хором,
Как пред морем ничтожен поток.Не от бедности сердца, пугливо,
Тех блаженств я себе не хотел;
Но их голос народа ревнивый
Осудил и оставить велел.И не было изъято решенье
От страданья и скорби в тиши:
Незнакомо мне чувство презренья
К справедливым движеньям души.Но слабеют и блекнут, не споря,
И любовь и все прежние сны
Перед шумом народного моря,
Пред движеньем народной волны.Кто народу явился причастен
И кого обнимает народ,
Тот назад воротиться не властен,
Тот иди неослабно вперед.Пусть же людям весь мир разнородный
И любви и всех радостей дан.
Счастье — им! — Я кидаюсь в народный,
Многобурный, родной океан!

Анастасий Грюн

Старый комедиант

Вот занавес подняли с шумом:
Явился фигляр на подмостках;
Лицо нарумянено густо,
И пестрый костюм его в блестках.

Старик с головой поседевшей!
Достоин ты слез — а не смеху.
В могилу глядишь ты — а должен
Ломаться толпе на потеху.

И хохот ея, этот хохот,
Над близким концом человека —
Над бедной его сединою,
Награда печальнаго века!

Все, — даже и милое сердцу,
С летами старик забывает.
А бедный фигляр — всяким вздором
Кряхтя, себе мозг набивает.

В прощальный лишь миг приподымет
Старик одряхлевшия руки,
Когда вкруг него — на коленях,
Стоят его дети и внуки.

Без устали руки фигляра
Бьют в такт пустозвонным куплетам.
И сколько усилий — чтоб вызвать
У зрителей хохот при этом!

Болят твои старыя кости!
И тело кривляться устало…
Не прочь ты заплакать пожалуй,
Лишь только б толпа хохотала…

Старик опускается в кресло.
— Ага! Это лени поблажка!
В толпе восклицают со смехом.
Знать любит покой старикашка,

И голосом слабым, беззвучным
Он свой монолог начинает…
Ворчанье кругом… Видно роли
Фигляр хорошенько не знает.

Он тише и тише бормочет.
Нет связи в речах и значенья…
И вдруг, не докончивши слова —
Замолк и сидит без движенья.

Звенит колокольчик за сценой.
То слышится звон погребальный!
Толпа недовольная свищет…
То плач над умершим прощальный!..

Душа старика отлетела…
И только густыя румяна
Попрежнему лгали; но тщетно!
Никто ужь не верил обману.

Как надпись на камне могильном,
Оне на лице — говорили —
Что ложь и притворство уделом
Фигляра несчастнаго были!

Дерев намалеванных ветви —
Не будут шуметь над могилой!
И месяц напитанный маслом —
Над ней не засветит уныло.

Когда старика обступили,
Из труппы вдруг голос раздался:
Тот честный боец — кто с оружьем
На поле сраженья остался!

Лавровый венок из бумаги,
Измятый, засаленный, старый,
Как древняя муза — служанка
Кладет на седины фигляра.

Снести бедняка на кладбище
Носильщиков двух подрядили…
Никто не смеялся, — не плакал,
Когда его в землю зарыли…

Александр Блок

Молитвы

Наш Арго!
Андрей Белый
1.
«Сторожим у входа в терем…»
Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерил!
Вечно ждем трубы
Вечно — завтра. У решотки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.
Воздух полон воздыхании,
Грозовых надежд,
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.
Ангел розовый укажет,
Скажет: «Вот она:
Бисер нижет, в нити вяжет —
Вечная Весна».
В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
2.
Утренняя
До утра мы в комнатах спорим,
На рассвете один из нас
Выступает к розовым зорям —
Золотой приветствовать час.
Высоко он стоит над нами —
Тонкий профиль на бледной заре
За плечами его, за плечами —
Все поля и леса в серебре.
Так стоит в кругу серебристом,
Величав, милосерд и строг.
На челе его бледно-чистом
Мы читаем, что близок срок.
3.
Вечерняя
Солнце сходит на запад. Молчанье.
Задремала моя суета.
Окружающих мерно дыханье
Впереди — огневая черта.
Я зову тебя, смертный товарищ!
Выходи! Расступайся, земля!
На золе прогремевших пожарищ
Я стою, мою жизнь утоля.
Приходи, мою сонь исповедай,
Причасти и уста оботри…
Утоли меня тихой победой
Распылавшейся алой зари.
4.
Ночная
Они Ее видят!
В. БрюсовТебе, Чей Сумрак был так ярок,
Чей Голос тихостью зовет, —
Приподними небесных арок
Всё опускающийся свод.
Мой час молитвенный недолог —
Заутра обуяет сон.
Еще звенит в душе осколок
Былых и будущих времен.
И в этот час, который краток,
Душой измученной зову:
Явись! продли еще остаток
Минут, мелькнувших наяву!
Тебе, Чья Тень давно трепещет
В закатно-розовой пыли!
Пред Кем томится и скрежещет
Суровый маг моей земли!
Тебя — племен последних Знамя,
Ты, Воскрешающая Тень!
Зову Тебя! Склонись над нами!
Нас ризой тихости одень!
5.
Ночная
Спи. Да будет твой сон спокоен.
Я молюсь. Я дыханью внемлю.
Я грущу, как заоблачный воин,
Уронивший панцырь на землю.
Бесконечно легко мое бремя
Тяжелы только эти миги.
Всё снесет золотое время:
Мои цепи, думы и книги.
Кто бунтует — в том сердце щедро
Но безмерно прав молчаливый.
Я томлюсь у Ливанского кедра,
Ты — в тени под мирной оливой.
Я безумец! Мне в сердце вонзили
Красноватый уголь пророка!
Ветви мира тебя осенили.
Непробудная… Спи до срока
Март–апрель 1904

Владимир Бенедиктов

Инокине

Я знал тебя, когда в сем мире
Еще ребенком ты была
И, став поэтов юных в клире,
Перстами детскими на лире
Аккорды первые брала.
Потом девицею-мирянкой
Являлась ты в семье людской,
Но света лживою приманкой
Талант не увлекался твой,
И вот, обетом послушанья
Сковав все думы и мечты,
Свой дар склонив под гнет молчанья,
Явилась инокиней ты.
Прости, что пред тобой я смею
Предстать и в эти времена,
Быть может, с грешною моею
И ложной мыслью! Вот она: Таланты богом нам даются, —
Коль в гимнах, ими что поются,
Горят небесные лучи,
То и с церковного порога
Тот поднял голос против бога,
Таланту кто сказал: ‘Молчи!
Молчи! Я у тебя отъемлю
Права на песнь, на вещий стон.
Уйди в пустыню! Вройся в землю
Иль в келье будь похоронен! ’
Не прав, кто, сдавшись слов сих гром
Готов, в отказ святым правам,
Внимать наставнику земному,
А не евангельским словам. Не сотворив себе кумира,
Талант! светилом миру будь!
В быту мирском сквозь дрязги мира
Пробей монашественный путь!
Истой — не за стеной угрюмой,
Но смут житейских посреди —
С своей отшельнической думой
И честной схимою в груди!
Любви небесной дай нам пламень!
Явись с участьем — не с грозой,
И грудь людскую — этот камень —
Прожги молитвенной слезой! Я — ученик, я — не учитель,
Я червь земли, не сын небес,
Но и не демон искуситель,
Не посланный из ада бес,
Который хочет в вечной муке
Тебя привлечь бряцаньем слов;
Я сам божественной науке
Учиться у тебя готов.
Себя не чту, не именую
Я ведущим, но предаю
На суд твой мысль мою земную,
Как грех, как исповедь мою. Притом, средь дум моих греховных,
Тебе я жалуюсь, скорбя,
На гордых пастырей духовных,
На целый свет и на тебя.
Когда не мог я быть послушным
Суду учителей кривых,
Ни оставаться равнодушным
К веленью божьих слов святых,
Когда из хладных сфер деизма
Скорей предаться был я рад
Смоле кипящей скептицизма, —
Я думал: христианин-брат,
Чтоб утолить мне сердца муку,
Ко мне свой голос устремит,
С любовью мне протянет руку
И нечестивца вразумит —
Просил я света, разуменья, —
И что ж? Учители смиренья,
Свой гневом дух воспламеня,
Под небом о Христе мне братья
Свои мне бросили проклятья,
Швырнули камнями в меня; —
И ты, вдыхая свет эфирный,
Ко мне безжалостна была
И средь молитв, из кельи мирной
Свой камень также подняла!

Виктор Гюго

Муза

Я был еще дитя, но муза — чаровница
Явилась мне, и указала цель.
«Дары мои — со мной!» промолвила царица,
«Бери любой из них. Вот — звонкая цевница,
Вот скромная свирель.

Но я молю тебя: беги соблазнов мира,
Где зло царит, как грозный властелин,
Где люди признают лишь ложного кумира!
Когда настроена высоким строем лира —
Пусть вторит ей безмолвие долин.

В уединении живи с душою ясной,
Светильник свой укрой в его тени,
Далеко от толпы льстецов подобострастной,
От злобной зависти, от похвалы пристрастной —
Не лучше ли окончить дни?

Над дольним и земным твой дух парит высоко,
Ему нужна гармония во всем,
Что окрыляет дух и вдохновляет око;
И в тайны бытия проникнет он глубоко —
Пытливым сердцем и умом.

Скользя по озеру вечернею порою
И убаюканный движеньем челнока,
Любуяся лучей причудливой игрою,
И видя огонек, блеснувший под горою,
И отраженные волнами облака.

Вдыхая нежное цветов благоуханье,
Внимая, как шумят зеленые леса,
Постигнешь ты красу и прелесть мирозданья;
Поймешь душою ты и дивное молчанье,
И тайные природы голоса.

А утром на заре, с сиянием денницы,
Напоминанием о жизни трудовой —
Ворвется в комнату простая песня жницы,
И в роще запоют проснувшиеся птицы
Меж ароматною зеленою листвой.

Вдали от суеты, в величьи одиноком
Тебе откроется священный идеал.
Явись же тем бойцом, тем пламенным пророком,
Который все провидя вещим оком —
В пустыне голос возвышал!»

Так говорила ты, о муза, о царица!
И все ж я не ушел от шумной суеты,
Вокруг меня — борьба, измученные лица,
Вокруг меня кипит, волнуяся, столица, —
И нет простора мне для творческой мечты.

Но я не одинок в борьбе моей и горе,
Пусть этот мир бездушен, зол и пуст,
Пускай вокруг меня кипит людское море —
Все радости мои — в одном любимом взоре,
И все мечты — в улыбке милых уст.

1894 г.

Владимир Маяковский

Керзон

Многие
    слышали звон,
да не знают,
      что такое —
            Керзон.

В редком селе,
       у редкого города
имеется
    карточка
        знаменитого лорда.
Гордого лорда
       запечатлеть рад.
Но я,
  разумеется,
        не фотографический аппарат.
Что толку
     в лордовой морде нам?!
Лорда
   рисую
      по делам
           по лординым.
У Керзона
     замечательный вид.
Сразу видно —
       Керзон родовит.
Лысина
    двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
        деталь,
            не важно.
Лицо
   принимает,
         какое модно,
какое
   английским купцам угодно.
Керзон красив —
        хоть на выставку выставь.
Во-первых,
     у Керзона,
          как и необходимо
                   для империалистов,
вместо мелочей
        на лице
            один рот:
то ест,
   то орет.
       Самое удивительное
в Керзоне —
      аппетит.
Во что
   умудряется
         столько идти?!
Заправляет
     одних только
           мурманских осетров
по тралеру
     ежедневно
           желудок-ров.
Бойся
   Керзону
       в зубы даться —
аппетит его
      за обедом
           склонен разрастаться.
И глотка хороша.
        Из этой
            глотки
голос —
    это не голос,
          а медь.
Но иногда
     испускает
          фальшивые нотки,
если на ухо
      наш
        наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
         за вёрсты дно там,
но толк
    от нот от этих
           мал.
Рабочие
    в ответ
        по этим нотам
распевают
     «Интернационал».
Керзон
    одеждой
        надает очок!
Разглаженнейшие брючки
            и изящнейший фрачок;
духами душится, —
         не помню имя, —
предпочел бы
       бакинскими душиться,
                  нефтяными.
На ручках
     перчатки
          вечно таскает, —
общеизвестная манера
           шулерска́я.
Во всяких разговорах
           Керзонья тактика —
передернуть
      парочку фактиков.
Напишут бумажку,
         подпишутся:
               «Раскольников»,
и Керзон
     на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
     влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
         керзоновских
                занятий —
ходить
   к задравшейся
          английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
    задравшихся супругов.
Моментально
       водворит мир,
рассказав им
       друг про друга.
Мужу скажет:
       — Не слушайте
              сплетни,
не старик к ней ходит,
           а несовершеннолетний. —
А жене:
    — Не верьте,
          сплетни о шансонетке.
Не от нее,
     от другой
          у мужа
              детки. —
Вцепится
     жена
        мужу в бороду
и тянет
    книзу —
лафа Керзону,
       лорду —
маркизу.
Говорит,
    похихикивая
          подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
          Лозанну! —
Многим
    выяснится
         в этой миниатюрке,
из-за кого
     задрались
          греки
             и турки.
В нотах
    Керзон
        удал,
           в гневе —
                яр,
но можно
     умилостивить,
            показав долла́р.
Нет обиды,
     кою
было бы невозможно
          смыть деньгою.
Давайте доллары,
         гоните шиллинги,
и снова
    Керзон —
         добрый
             и миленький.
Был бы
    полной чашей
           Керзоний дом,
да зловредная организация
             у Керзона
                  бельмом.
Снится
    за ночь
        Керзону
            раз сто,
как Шумяцкий
       с Раскольниковым
                подымают Восток
и от гордой
     Британской
           империи
летят
   по ветру
       пух и перья.
Вскочит
    от злости
         бегемотово-сер —
да кулаками на карту
          СССР.
Пока
   кулак
      не расшибет о камень,
бьет
  по карте
      стенной
          кулаками.

Примечание.
Можно
    еще поописать
           лик-то,
да не люблю я
       этих
         международных
                конфликтов.

Иннокентий Федорович Анненский

Рождение и смерть поэта

Баян
Над Москвою старой златоглавою
Не звезда в полуночи затеплилась,
Над ее садочками зелеными,
Ой зелеными садочками кудрявыми
Молодая зорька загоралася.
Не Вольга-богатырь нарождается,
Нарождается надежа — молодой певец,
Удалая головушка кудрявая.
Да не златая трубочка вострубила,
Молодой запел душа-соловьюшка,
Пословечно соловей да выговаривал,
(Тут не рыбы-то по заводям хоронятся,
Да не птицы-то уходят во поднебесье,
Во темных лесах не звери затулилися),
Как услышали соловьюшку малешенького,
Все-то птичушки в садочках приуслушались,
Малы детушки по зыбкам разыгралися,
Молодые-то с крылечек улыбаются,
А и старые по кельям пригорюнились.

Один голос
Рыданье струн седых развей,
О нет, Баян, не соловей,
Певец волшебно-сладострастный,
Нас жег в безмолвии ночей
Тоскою нежной и напрасной.
И не душистую сирень
Судьба дала ему, а цепи,
Снега забытых деревень,
Неволей выжженные степи.
Но Бог любовью окрылил
Его пленительные грезы,
И в чистый жемчуг перелил
Поэт свои немые слезы.

Хор
Среди измен, среди могил
Он, улыбаясь, сыпал розы,
И в чистый жемчуг перелил
Поэт свои немые слезы.

Другой голос
О свиток печальный!
Безумные строки,
Как гость на пиру
В небрачной одежде,
Читаю и плачу…
Там ночи туманной
Холодные звезды,
Там вещего сердца
Трехдневные муки,
Там в тяжком бреду
Томительный призрак
Свой черный вуаль,
Вуаль донны Анны,
К его изголовью
Склоняя, смеется…

Мужской хор
Но в поле колдунья ему
Последние цепи сварила
И тихо в немую тюрьму
Ворота за ним затворила.

Женский хор
Творцу волшебных песнопений
Не надо ваших слез и пеней:
Над ним горит бессмертный День
В огнях лазури и кристалла,
И окровавленная тень
Там тенью розовою стала,
А здесь печальной чередою
Все Ночь над нами стелет сень
О тень, о сладостная тень,
Стань Вифлеемскою звездою,
Алмазом на Ее груди
И к дому Бога нас веди!..

Общий хор
С немого поля,
Где без ненастья,
Дрожа, повисли
Тоски туманы, —
Туда, где воля,
Туда, где счастье,
Туда, где мысли
Простор желанный!

<3 апреля 1899>

Евгений Евтушенко

Тому назад

Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…

Михаил Лермонтов

Наполеон (Где бьет волна о брег высокой…)

Где бьет волна о брег высокой,
Где дикий памятник небрежно положен,
В сырой земле и в яме неглубокой —
Там спит герой, друзья! —Наполеон!..
Вещают так: и камень одинокой,
И дуб возвышенный, и волн прибрежных стон!.. Но вот полночь свинцовый свой покров
По сводам неба распустила,
И влагу дремлющих валов
С могилой тихою Диана осребрила.
Над ней сюда пришел мечтать
Певец возвышенный, но юный;
Воспоминания стараясь пробуждать,
Он арфу взял, запел, ударил в струны…«Не ты ли, островок уединенный,
Свидетелем был чистых дней
Героя дивного? Не здесь ли звук мечей
Гремел, носился глас его священный?
Нет! рок хотел отсюда удалить
И честолюбие, и кровь, и гул военный;
А твой удел благословенный:
Принять изгнанника и прах его хранить! Зачем он так за славою гонялся?
Для чести счастье презирал?
С невинными народами сражался?
И скипетром стальным короны разбивал?
Зачем шутил граждан спокойных кровью,
Презрел и дружбой и любовью
И пред творцом не трепетал?.. Ему, погибельно войною принужденный,
Почти весь свет кричал: ура!
При визге бурного ядра
Уже он был готов — но… воин дерзновенный!..
Творец смешал неколебимый ум,
Ты побежден московскими стенами…
Бежал!., и скрыл за дальними морями
Следы печальные твоих высоких дум
. . . . . . . . . . . . . . .
Огнем снедаем угрызений,
Ты здесь безвременно погас:
Покоен ты; и в тихий утра час,
Как над тобой порхнет зефир весенний,
Безвестный гость, дубравный соловей,
Порою издает томительные звуки,
В них слышны: слава прежних дней,
И голос нег, и голос муки!..
Когда уже едва свет дневный отражен
Кристальною играющей волною
И гаснет день: усталою стопою
Идет рыбак брегов на тихий склон,
Несведущий, безмолвно попирает,
Таща изорванную сеть,
Ту землю, где твой прах забытый истлевает,
Не перестав простую песню петь…»
. . . . . . . . . . . . . . . .
Вдруг!., ветерок… луна за тучи забежала…
Умолк певец. Струится в жилах хлад;
Он тайным ужасом объят…
И струны лопнули… и тень ему предстала.
«Умолкни, о певец! спеши отсюда прочь,
С хвалой иль язвою упрека:
Мне все равно; в могиле вечно ночь,
Там нет ни почестей, ни счастия, ни рока!
Пускай историю страстей
И дел моих хранят далекие потомки:
Я презрю песнопенья громки;
Я выше и похвал, и славы, и людей!..»

Петр Вяземский

Уныние

Уныние! Вернейший друг души!
С которым я делю печаль и радость,
Ты легким сумраком мою одело младость,
И расцвела весна моя в тиши.Я счастье знал, но молнией мгновенной
Оно означило туманный небосклон,
Его лишь взвидел взор, блистаньем ослепленный,
Я не жалел о нем: не к счастью я рожден.В душе моей раздался голос славы:
Откликнулась душа волненьем на призыв;
Но, силы испытав, я дум смирил порыв,
И замерли в душе надежды величавы.Не оправдала ты честолюбивых снов,
О слава! Ты надежд моих отвергла клятву,
Когда я уповал пожать бессмертья жатву
И яркою браздой прорезать мглу веков! Кумир горящих душ! Меня не допустила
Судьба переступить чрез твой священный праг,
И, мой пожравшая уединенный прах,
Забвеньем зарастет безмолвная могила.Но слава не вотще мне голос подала!
Она вдохнула мне свободную отвагу,
Святую ненависть к бесчестному зажгла —
И чистую любовь к изящному и благу.Болтливыя молвы не требуя похвал,
Я подвиг бытия означил тесным кругом;
Пред алтарем души в смиренье клятву дал:
Тирану быть врагом и жертве верным другом.С улыбкою любви, в венках из свежих роз,
На пир роскошества влекли меня забавы;
Но сколько в нектар их я пролил горьких слез,
И чаша радости была сосуд отравы.Унынье! Всё с тобой крепило мой союз:
Неверность льстивых благ была мне поученьем;
Ты сблизило меня с полезным размышленьем
И привело под сень миролюбивых муз.Сопутник твой, сердечных ран целитель,
Труд, благодатный труд их муки усыпил.
Прошедшего — веселый искупитель!
Живой источник новых сил! Всё изменило мне! Ты будь не безответен!
С утраченным мое грядущее слилось;
Грядущее со мною разочлось,
И новый иск на нем мой был бы тщетен.Сокровищницу бытия
Я истощил в одном незрелом ощущенье,
Небес изящное наследство прожил я
В неполном темном наслажденье.Наследство благ земных холодным оком зрю.
Пойду ль на поприще позорных состязаний
Толпы презрительной соперником, в бою
Оспоривать успех, цель низких упований? В победе чести нет, когда бесчестен бой.
Раскройте новый круг, бойцов сзовите новых,
Пусть лавр, не тронутый корыстною рукой,
Пусть мета высшая самих венков лавровыхУсердью чистому явит достойный дар!
И честолюбие, источник дел высоких,
Когда не возмущен грозой страстей жестоких,
Вновь пламенной струей прольет по мне свой жар.Но скройся от меня, с коварным обольщеньем,
Надежд несбыточных испытанный обман!
Почто тревожишь ум бесплодным сожаленьем
И разжигаешь ты тоску заснувших ран? Унынье! с коим я делю печаль и радость,
Единый друг обманутой души,
Под сумраком твоим моя угасла младость,
Пускай и полдень мой прокрадется в тиши.

Владимир Владимирович Маяковский

Германия

Германия —
это тебе!
Это не от Рапалло.
Не наркомвнешторжьим я расчетам внял.
Никогда,
никогда язык мой не трепала
комплиментщины официальной болтовня.
Я не спрашивал,
Вильгельму,
Николаю прок ли,—
разбираться в дрязгах царственных не мне.
Я
от первых дней
войнищу эту проклял,
плюнул рифмами в лицо войне.
Распустив демократические слюни,
шел Керенский в орудийном гуле.
С теми был я,
кто в июне
отстранял
от вас
нацеленные пули.
И, когда стянув полков ободья,
сжали горла вам французы и британцы,
голос наш
взвивался песней о свободе,
руки фронта вытянул брататься.
Сегодня
хожу
по твоей земле, Германия,
и моя любовь к тебе
расцветает романнее и романнее.
Я видел —
цепенеют верфи на Одере,
я видел —
фабрики сковывает тишь.
Пусть,—
не верю,
что на смертном одре
лежишь.
Я давно
с себя
лохмотья наций скинул.
Нищая Германия,
позволь
мне,
как немцу,
как собственному сыну,
за тебя твою распеснить боль.

Рабочая песнь

Мы сеем,
мы жнем,
мы куем,
мы прядем,
рабы всемогущих Стиннесов.
Но мы не мертвы.
Мы еще придем.
Мы еще наметим и кинемся.
Обернулась шибером,
улыбка на морде,—
история стала.
Старая врет.
Мы еще придем.
Мы пройдем из Норденов
сквозь Вильгельмов пролет Бранденбургских ворот.
У них доллары.
Победа дала.
Из унтерденлиндских отелей
ползут,
вгрызают в горло доллар,
пируют на нашем теле.
Терпите, товарищи, расплаты во имя…
За все —
за войну,
за после,
за раньше,
со всеми,
с ихними
и со своими
мы рассчитаемся в Красном реванше…

На глотке колено.
Мы — зверьи рычим.
Наш голос судорогой немится…
Мы знаем, под кем,
мы знаем, под чьим
еще подымутся немцы.
Мы
еще
извеселим берлинские улицы.
Красный флаг,—
мы заждались —
вздымайся и рей!
Красной песне
из окон каждого Шульца
откликайся,
свободный
с Запада
Рейн.

Это тебе дарю, Германия!
Это
не долларов тыщи,
этой песней счета с голодом не свесть.
Что ж,
и ты
и я —
мы оба нищи, —
у меня
это лучшее из всего, что есть.

Сергей Александрович Есенин

Стансы

Посвящается П. Чагину
Я о своем таланте
Много знаю.
Стихи — не очень трудные дела.
Но более всего
Любовь к родному краю
Меня томила,
Мучила и жгла.

Стишок писнуть,
Пожалуй, всякий может
О девушке, о звездах, о луне...
Но мне другое чувство
Сердце гложет,
Другие думы
Давят череп мне.

Хочу я быть певцом
И гражданином,
Чтоб каждому,
Как гордость и пример,
Был настоящим,
А не сводным сыном
В великих штатах СССР.

Я из Москвы надолго убежал:
С милицией я ладить
Не в сноровке,
За всякий мой пивной скандал
Они меня держали
В тигулевке.

Благодарю за дружбу граждан сих,
Но очень жестко
Спать там на скамейке
И пьяным голосом
Читать какой-то стих
О клеточной судьбе
Несчастной канарейки.

Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих
Прозрений дивных свет.

Я вижу все.
И ясно понимаю,
Что эра новая —
Не фунт изюму нам,
Что имя Ленина
Шумит, как ветр по краю,
Давая мыслям ход,
Как мельничным крылам.

Вертитесь, милые!
Для вас обещан прок.
Я вам племянник,
Вы же мне все дяди.
Давай, Сергей,
За Маркса тихо сядем,
Понюхаем премудрость
Скучных строк.

Дни, как ручьи, бегут
В туманную реку.
Мелькают города,
Как буквы по бумаге.
Недавно был в Москве,
А нынче вот в Баку.
В стихию промыслов
Нас посвящает Чагин.

«Смотри, — он говорит,—
Не лучше ли церквей
Вот эти вышки
Черных нефть-фонтанов.
Довольно с нас мистических туманов.
Воспой, поэт,
Что крепче и живей».

Нефть на воде,
Как одеяло перса,
И вечер по небу
Рассыпал звездный куль.
Но я готов поклясться
Чистым сердцем,
Что фонари
Прекрасней звезд в Баку.

Я полон дум об индустрийной мощи,
Я слышу голос человечьих сил.
Довольно с нас
Небесных всех светил,
Нам на земле
Устроить это проще.

И, самого себя
По шее гладя,
Я говорю:
«Настал наш срок,
Давай, Сергей,
За Маркса тихо сядем,
Чтоб разгадать
Премудрость скучных строк».

Яков Петрович Полонский

Вавилонское столпотворение

И.
Немврод.
К небу тащите каменья, рабы!
Стройте над сводами своды;
Там будут жалкие ваши мольбы
Ближе к Владыке природы.
Стройте, пока царь бичами вас бить
Не отменил повеленья,
Мысли великой должны вы служить,
Мысль эта — столпотворенье.

Верьте вы радуге, данной в залог!
Нет, она сон мой тревожит:
Тот, кто хоть раз потопить землю мог,
Вновь потопить ее может.
Поднятый грубою силой рабов,
Я отстою силу знанья…
Шире моих вавилонских дворцов,
До облаков стройте зданье!

Пусть мой Творец топит мой Вавилон,
Пусть утучняет костями
Мой вертоград, — я поставлю мой трон
Над облаками, с звездами…
Выше громов я воссяду на нем
И, не смущаемый ревом
Хлябей морских, буду с гневным Творцом
Я говорить с тем же гневом.

Пусть, я скажу ему, стрелы Твои
Славу мою озаряют,
Тучи Твои лижут ноги мои,
Бури Твои — освежают,—
Звездный венец Твой горит надо мной,
В то же одет я убранство,
Той же вселенной я вместе с Тобой
Обозреваю пространство…

ИИ.
Голос в толпе.
Иегова длань простер и зовет.
Глас Его — гром. Одеянье —
Туча, которую буря несет.
Гнев Его — молний сверканье…
Ужас настал, — помутились умы.
День почернел от испуга.
Ненависть нас разобщила, и мы
Не понимаем друг друга…
Из берегов выступает Евфрат;
Столпообразная наша
Треснула башня, подмостки горят…—
Зла переполнилась чаша.
Слышится вопль: — пал наш гордый пророк!—
Плачущих жен мы уводим…
Запад, прими нас! — Прими нас, Восток!..
Боже! спаси нас, — уходим…

ИИИ.
Голос Немврода.
Пусть, из-за туч низлетая, гремят
Огнезубчатые стрелы,
Пусть эти своды, шатаясь, трещат
И загораются, — смелый
Дух мой не дрогнет. Все тот же я царь.—
Трусы! не войте, молчите!
Передо мной ставьте тот же алтарь,
Те ж фимиамы курите.

Пусть разбегаются овцы-рабы,—
Не побегу я… Природа —
Та же раба. Сила грозной судьбы
Не пересилит Немврода:
Новую башню воздвигну я — и,
Несокрушимая, станет
Твердым оплотом людей и земли —
И — в небеса гром мой грянет!!..

Иван Тургенев

Дрозд (Стихотворение в прозе)

Я лежал на постели — но мне не спалось. Забота грызла меня; тяжелые, утомительно однообразные думы медленно проходили в уме моем, подобно сплошной цепи туманных облаков, безостановочно ползущих в ненастный день по вершинам сырых холмов.
Ах! я любил тогда безнадежной, горестной любовью, какою можно любить лишь под снегом и холодом годов, когда сердце, не затронутое жизнию, осталось… не молодым! нет… но ненужно и напрасно моложавым.
Белесоватым пятном стоял передо мною призрак окна; все предметы в комнате смутно виднелись: они казались еще неподвижнее и тише в дымчатом полусвете раннего летнего утра. Я посмотрел на часы: было без четверти три часа. И за стенами дома чувствовалась та же неподвижность… И роса, целое море росы!
А в этой росе, в саду, под самым моим окном уже пел, свистал, тюрюлюкал — немолчно, громко, самоуверенно — черный дрозд. Переливчатые звуки проникали в мою затихшую комнату, наполняли ее всю, наполняли мой слух, мою голову, отягченную сухостью бессонницы, горечью болезненных дум.
Они дышали вечностью, эти звуки — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.
Он пел, он распевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда-то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением.
И я, бедный, смешной, влюбленный, личный человек, говорю тебе: спасибо, маленькая птица, спасибо твоей сильной и вольной песенке, так неожиданно зазвеневшей под моим окном в тот невеселый час.
Она не утешила меня — да я и не искал утешения… Но глаза мои омочились слезами, и шевельнулось в груди, приподнялось на миг недвижное, мертвое бремя. Ах! и то существо — не так же ли оно молодо и свеже, как твои ликующие звуки, передрассветный певец!
Да и стоит ли горевать, и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня — завтра увлекут меня в безбрежный океан?
Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!
О, какие слезы на разгоревшихся щеках моих осветило взошедшее наконец солнце!
Но днем я улыбался по-прежнему.

Иван Иванович Хемницер

Орлы

С начала всяко дело строго
И в строку так идет,
Что и приступу нет;
А там перегодя немного
Пошло и вкриво все и вкось,
И от часу все хуже, хуже;
Покуда наконец хоть брось.
Не знаю череду ведут ли люди ту же;
Но слово в басне сей
Про птиц, не про людей.

Орлы когда-то все решились
Составить общество правленья меж собой,
И сделали устав такой
Чтоб протчие от них все птицы удалились,
Как недостойные с орлами вместе жить,
Судить,
Рядить,
Или в дела орлов входить;
И словом в обществе одном с орлами быть.

И так живут орлы храня устав свой строго,
И никакой из птиц к орлам приступу нет.
Прошло, не знаю сколько лет;
Однако помнится немного;
Вдруг из орлов один свой голос подает,

С другими рассуждает,
И вот что предлагает:
Хоть позволения на то у нас и нет,
Чтоб с нами в обществе другие птицы жили,
Которы б не одной породы с нами были,
Достоинств равных нам
Орлам
Отменных не имели:
Летать по нашему высоко не умели,
На солнце бы смотреть не смели;
Но как соколий вам известен всем полет,
И думаю, что нам он пользу принесет,
Так пусть и он при нас живет;
Мне кажется беды тут нет. —
И впрямь, орлы на то сказали:
Ево полет, …
А сверх того один сокол куды нейдет.
И сокола принять позволить приказали.
Потом спустя еще не знаю сколько лет,
Уж также и сокол свой голос подает:
Что пользы ястреб тож не мало принесет;
И нужным признает
Чтобы орлы благоволили
И ястреба принять. —
Но тут было орлы сперва поусумнились,
Хотели отказать;
Однако наконец решились
Чтоб позволенье дать
И ястреба в их общество принять.

Потом и ястреб тож орлам стал представлять:
Что нужны птицы, те, другие,
Неведь какие,
Чтоб разну должность отправлять.
Что ж, сделался приказ от самого правленья,
Чтоб птицам был прием вперед без представленья;
И вышло наконец, что в общество орлов
Уж стали принимать и филинов и сов.

Владимир Маяковский

Тамара и Демон

От этого Терека
                       в поэтах
                                    истерика.
Я Терек не видел.
                        Большая потерийка.
Из омнибуса
                   вразвалку
сошел,
           поплевывал
                              в Терек с берега,
совал ему
               в пену
                         палку.
Чего же хорошего?
                            Полный развал!
Шумит,
           как Есенин в участке.
Как будто бы
                    Терек
                             сорганизовал,
проездом в Боржом,
                               Луначарский.
Хочу отвернуть
                       заносчивый нос
и чувствую:
                  стыну на грани я,
овладевает
                  мною
                            гипноз,
воды
         и пены играние.
Вот башня,
                револьвером
                                    небу к виску,
разит
         красотою нетроганой.
Поди
        подчини ее
                        преду искусств —
Петру Семенычу
                        Когану.
Стою,
          и злоба взяла меня,
что эту
           дикость и выступы
с такой бездарностью
                                 я
                                    променял
на славу,
              рецензии,
                            диспуты.
Мне место
                не в «Красных нивах»,
                                                а здесь,
и не построчно,
                        а даром
реветь
           стараться в голос во весь,
срывая
            струны гитарам.
Я знаю мой голос:
                           паршивый тон,
но страшен
                  силою ярой.
Кто видывал,
                    не усомнится,
                                        что
я
   был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
                          взвинчена хоть,
величественно
                      делает пальчиком.
Но я ей
           сразу:
                     — А мне начхать,
царица вы
                или прачка!
Тем более
                с песен —
                               какой гонорар?!
А стирка —
                в семью копейка.
А даром
            немного дарит гора:
лишь воду —
                  поди
                          попей-ка! —
Взъярилась царица,
                            к кинжалу рука.
Козой,
          из берданки ударенной.
Но я ей
           по-своему,
                            вы ж знаете как —
под ручку…
                любезно…
                                — Сударыня!
Чего кипятитесь,
                        как паровоз?
Мы
       общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
                            мне
                                   много про вас
говаривал
                некий Лермонтов.
Он клялся,
                что страстью
                                    и равных нет…
Таким мне
                мерещился образ твой.
Любви я заждался,
                            мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
                               Попросту.
Да так,
           чтоб скала
                            распостелилась в пух.
От черта скраду
                        и от бога я!
Ну что тебе Демон?
                            Фантазия!
                                           Дух!
К тому ж староват —
                              мифология.
Не кинь меня в пропасть,
                                    будь добра.
От этой ли
                струшу боли я?
Мне
       даже
                пиджак не жаль ободрать,
а грудь и бока —
                        тем более.
Отсюда
            дашь
                     хороший удар —
и в Терек
              замертво треснется.
В Москве
               больнее спускают…
                                            куда!
ступеньки считаешь —
                                лестница.
Я кончил,
              и дело мое сторона.
И пусть,
            озверев от помарок,
про это
            пишет себе Пастернак.
А мы…
          соглашайся, Тамара!
История дальше
                        уже не для книг.
Я скромный,
                    и я
                          бастую.
Сам Демон слетел,
                            подслушал,
                                            и сник,
и скрылся,
                смердя
                            впустую.
К нам Лермонтов сходит,
                                    презрев времена.
Сияет —
            «Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
                        Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!

Николай Гумилев

Сказка о королях

«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.