Научили пилить на скрипочке,
Что ж — пили!
Опер Сема кричит: — Спасибочки! —
Словно: — Пли!
Опер Сема гуляет с дамою,
Весел, пьян.
Что мы скажем про даму данную?
Не фонтан!
Синий бантик на рыжем хвостике —
Высший шик!
Впрочем, я при Давиде Ойстрахе
Тоже — пшик.
Но — под Ойстраха — непростительно
Пить портвейн.
Так что в мире все относительно,
Прав Эйнштейн!
Все накручено в нашей участи —
Радость, боль.
Ля-диез, это ж тоже, в сущности,
Си-бемоль!
Сколько выдано-перевыдано,
Через край!
Сколько видано-перевидано,
Ад и рай!
Так давайте ж, Любовь Давыдовна,
Начинайте, Любовь Давыдовна,
Ваше соло, Любовь Давыдовна,
Раз — цвай — драй!..
Над шалманом тоска и запахи,
Сгинь, душа!
Хорошо, хоть не как на Западе,
В полночь — ша!
В полночь можно хватить по маленькой,
Боже ж мой!
Снять штиблеты, напялить валенки
И — домой!..
…Я иду домой. Я очень устал и хочу
спать. Говорят, когда людям по ночам
снится, что они летают — это значит,
что они растут. Мне много лет, но
едва ли не каждую ночь снится, что
я летаю.
…мои стрекозиные крылья
Под ветром трепещут едва.
И сосен зеленые клинья
Шумят подо мной, как трава.
А дальше —
Таласса, Таласса! —
Вселенной волшебная стать!
Я мальчик из третьего класса,
Но как я умею летать!
Смотрите —
Лечу, словно в сказке,
Лечу, сквозь предутренний дым,
Над лодками в пестрой оснастке,
Над городом вечно-седым,
Над пылью автобусных станций —
И в край незапамятный тот,
Где снова ахейские старцы
Ладьи снаряжают в поход.
Чужое и глупое горе
Велит им на Трою грести.
А мне — за Эгейское море,
А мне еще дальше расти!
Я вырасту смелым и сильным,
И мир, как подарок, приму,
И девочка с бантиком синим
Прижмется к плечу моему.
И снова в разрушенной Трое
— Елена! —
Труба возвестит.
И снова…
…На углу Садовой какие-то трое остановили
меня. Они сбили с меня шапку, засмеялись и
спросили:
— Ты еще не в Израиле, старый хрен?!
— Ну что вы, что вы?! Я дома. Я пока дома.
Я еще летаю во сне.
Я еще расту!..
ПовестьАрон Фарфурник застукал наследницу дочку
С голодранцем студентом Эпштейном:
Они целовались! Под сливой у старых качелей.
Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,
Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном,
Где плавали красные рыбки. «Несчастный капцан!»Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame иссморкала от горя четыре платка,
А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел с женой на диван, втиснул руки в бока
И позвал от слез опухшую дочку.Пилили, пилили, пилили, но дочка стояла как идол,
Смотрела в окно и скрипела, как злой попугай:
«Хочу за Эпштейна».— «Молчать!!!» — «Хо-чу за Эпштейна».
Фарфурник подумал… вздохнул. Ни словом решенья не выдал,
Послал куда-то прислугу, а сам, как бугай,
Уставился тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне.Эпштейн-голодранец откликнулся быстро на зов:
Пришел, негодяй, закурил и расселся как дома.
Madame огорченно сморкается в пятый платок.
Ой, сколько она наплела удручающих слов:
«Сибирщик! Босяк! Лапацон! Свиная трахома!
Провокатор невиннейшей девушки, чистой как мак!..»«Ша…— начал Фарфурник.— Скажите, могли бы ли вы
Купить моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства?
Галошу одну могли бы ли вы ей купить?!»
Зажглись в глазах у Эпштейна зловещие львы:
«Купить бы купил, да никто не оставил наследства».
Со стенки папаша Фарфурника строго косится.«Ага, молодой человек! Но я не нуждаюсь! Пусть так.
Кончайте ваш курс, положите диплом на столе
и венчайтесь —
Я тоже имею в груди не лягушку, а сердце…
Пускай хоть за утку выходит — лишь был бы
счастливый ваш брак.
Но раньше диплома, пусть гром вас убьет,
не встречайтесь.
Иначе я вам сломаю все руки и ноги!»«Да, да…— сказала madame.— В дворянской бане
во вторник
Уже намекали довольно прозрачно про вас и про
Розу, —
Их счастье, что я из-за пара не видела, кто!»
Эпштейн поклялся, что будет жить как затворник,
Учел про себя Фарфурника злую угрозу
И вышел, взволнованным ухом ловя рыданья
из спальни.Вечером, вечером сторож бил
В колотушку что есть силы!
Как шакал Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме — белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн — любовь не картошка:
Гоните в дверь, ворвется в окно.Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней… Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет — Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак… За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку,
Храпит баритоном, жена — дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.
Через кладби́ще путь лежит,
Кресты чернеют, снег блестит,
Скрыв ряд могил от взора;
Старик-пасто́р домой идет,
Луна над церковью встает, —
Наступит полночь скоро.
В сияньи месячных лучей,
Стоит малютка у дверей;
Бледна, глядит несмело.
Подходит к ней старик-пасто́р:
«Кто ты и здесь с которых пор?
Ты вся похолодела!»
«Пустите, дедушка, меня!
Об этом маме знать нельзя!
Она и так все плачет».
«Тебе не сделаю я зла,
Но ты зачем сюда пришла?
Кровь на руке, что значит?»
«Ах, много слез я пролила!
Но в чем к спасенью путь нашла —
Сказать решусь едва ли…
За долг отец в тюрьме сгниет,
Весь скарб наш взят, псалты́рь — и тот
За бедность нашу взяли.
О бедных детях плачет мать,
Им корки хлеба негде взять…
Там дома, тяжко, тяжко…»
«Не стой же тут, мое дитя!
Что за письмо ты от меня
Стремишься скрыть, бедняжка?
Дай мне его! Мне жаль тебя.
Что ж это? Кровь на нем твоя?
Что тут ты начертала?»
«О, не сердитесь! Знаю я,
Что делать этого нельзя,
Но мама так рыдала!
Она сказала: только Бог
В несчастье нам помочь бы мог!
В его руках спасенье!
Но помощь к нам не шла, — тогда
Я ожидать пришла сюда
Полно́чи наступленья.
Разрезав руку в кровь свою,
Я этим душу продаю
Не духу зла, а Богу…
Бог любит деток, — Он возьмет
Меня к себе, а сам придет
К нам, в дом наш на подмогу.
Но маме знать о том не след,
У ней и так уж много бед,
А новых слез не надо…»
Старик ей крепко руку жмет:
«Дитя, Господь тебя спасет
И даст тебе отраду!..»
Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.
Лампа плакала в углу,
За дровами на полу:
— Я голодная, я холодная!
Высыхает мой фитиль.
На стекле густая пыль.
Почему — я не пойму —
Не нужна я никому?
А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.
Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.
Познакомилась в столовой
Я сегодня с лампой новой.
Говорили, будто в ней
Пятьдесят горит свечей.
Ну и лампа! На смех курам!
Пузырёк под абажуром.
В середине пузырька —
Три-четыре волоска.
Говорю я: — Вы откуда,
Непонятная посуда?
Любопытно посмотреть,
Как вы будете гореть.
Пузырёк у вас запаян,
Как зажжёт его хозяин?
А невежа мне в ответ
Говорит: — Вам дела нет!
Я, конечно, загудела:
— Почему же нет мне дела?
В этом доме десять лет
Я давала людям свет
И ни разу не коптела.
Почему же нет мне дела?
Да при этом, — говорю, —
Я без хитрости горю.
По старинке, по привычке,
Зажигаюсь я от спички,
Вот как свечка или печь.
Ну, а вас нельзя зажечь.
Вы, гражданка, самозванка!
Вы не лампочка, а склянка!
А она мне говорит:
— Глупая вы баба!
Фитилёк у вас горит
Чрезвычайно слабо.
Между тем как от меня
Льётся свет чудесный,
Потому что я родня
Молнии небесной!
Я — электрическая
Экономическая
Лампа!
Мне не надо керосина.
Мне со станции машина
Шлёт по проволоке ток.
Не простой я пузырёк!
Если вы соедините
Выключателем две нити,
Зажигается мой свет.
Вам понятно или нет?
Стеариновая свечка
Робко вставила словечко:
— Вы сказали, будто в ней
Пятьдесят горит свечей?
Обманули вас бесстыдно:
Ни одной свечи не видно!
Перо в пустой чернильнице,
Скрипя, заговорило:
— В чернильнице-кормилице
Кончаются чернила.
Я, старое и ржавое,
Живу теперь в отставке.
В моих чернилах плавают
Рогатые козявки.
У нашего хозяина
Теперь другие перья.
Стучат они отчаянно,
Палят, как артиллерия.
Запятые, точки, строчки —
Бьют кривые молоточки.
Вдруг разъедется машина —
Едет вправо половина…
Что такое? Почему? Ничего я не пойму!
Коромысло с ведром
Загремело на весь дом:
— Никто по воду не ходит.
Коромысла не берёт.
Стали жить по новой моде —
Завели водопровод.
Разленились нынче бабы.
Али плечи стали слабы?
Речка спятила с ума —
По домам пошла сама!
А бывало, с перезвоном
К берегам её зелёным
Шли девицы за водой
По улице мостовой.
Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
— Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!
А теперь двухлетний внучек
Повернёт одной рукой
Ручку крана, точно ключик,
И вода бежит рекой!
Так сказало коромысло
И на гвоздике повисло.
В полях, далеко от усадьбы,
Зимует просяной омет.
Там табунятся волчьи свадьбы,
Там клочья шерсти и помет.
Воловьи ребра у дороги
Торчат в снегу — и спал на них
Сапсан, стервятник космоногий,
Готовый взвиться каждый миг.Я застрелил его. А это
Грозит бедой. И вот ко мне
Стал гость ходить. Он до рассвета
Вкруг дома бродит при луне.
Я не видал его. Я слышал
Лишь хруст шагов. Но спать невмочь.
На третью ночь я в поде вышел…
О, как была печальна ночь! Когтистый след в снегу глубоком
В глухие степи вел с гумна.
На небе мглистом и высоком
Плыла холодная луна.
За валом, над привадой в яме,
Серо маячила ветла.
Даль над пустынными полями
Была таинственно светла.Облитый этим странным светом,
Подавлен мертвой тишиной,
Я стал — и бледным силуэтом
Упала тень моя за мной.
По небесам, в туманной мути,
Сияя, лунный лик нырял
И серебристым блеском ртути
Слюду по насту озарял.Кто был он, этот полуночный
Незримый гость? Откуда он
Ко мне приходит в час урочный
Через сугробы под балкон?
Иль он узнал, что я тоскую,
Что я один? что в дом ко мне
Лишь снег да небо в ночь немую
Глядят из сада при луне? Быть может, он сегодня слышал,
Как я, покинув кабинет,
По темной спальне в залу вышел,
Где в сумраке мерцал паркет,
Где в окнах небеса синели,
А в этой сини четко встал
Черно-зеленей конус ели
И острый Сириус блистал? Теперь луна была в зените,
На небе плыл густой туман…
Я ждал его, — я шел к раките
По насту снеговых полян,
И если б враг мой от привады
Внезапно прянул на сугроб, —
Я б из винтовки без пощады
Пробил его широкий лоб.Но он не шел. Луна скрывалась,
Луна сияла сквозь туман,
Бежала мгла… И мне казалось,
Что на снегу сидит Сапсан.
Морозный иней, как алмазы,
Сверкал на нем, а он дремал,
Седой, зобастый, круглоглазый,
И в крылья голову вжимал.И был он страшен, непонятен,
Таинственен, как этот бег
Туманной мглы и светлых пятен,
Порою озарявших снег, —
Как воплотившаяся сила
Той Воли, что в полночный час
Нас страхом всех соединила —
И сделала врагами нас.
Итак — начинается утро.
Чужой, как река Брахмапутра,
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома.
(В кармане послав ему фигу,)
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Вчера он торчал на концерте —
Ему не терпелось до смерти
Обрушить на нервы мои
Дешевые чувства свои.
Обрушил! Ах, в два пополудни
Мозги мои были как студни...
Но, дверь запирая за ним
И жаждой работы томим,
Услышал я новый звонок:
Пришел первокурсник-щенок.
Несчастный влюбился в кого-то...
С багровым лицом идиота
Кричал он о «ней», о богине,
А я ее толстой гусыней
В душе называл беспощадно...
Не слушал! С улыбкою стадной
Кивал головою сердечно
И мямлил: «Конечно, конечно».
В четыре ушел он... В четыре!
Как тигр я шагал по квартире,
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок... С добродушием ведьмы
Встречаю поэта в передней.
Сегодня собрат именинник
И просит дать взаймы полтинник.
«С восторгом!» Но он... остается!
В столовую томно плетется,
Извлек из-за пазухи кипу
И с хрипом, и сипом, и скрипом
Читает, читает, читает...
А бес меня в сердце толкает:
Ударь его лампою в ухо!
Всади кочергу ему в брюхо!
Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?
Прилезла рябая девица:
Нечаянно «Месяц в деревне»
Прочла и пришла «поделиться»...
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!)
Ко мне направляясь, сначала
Она под трамвай не попала?
Звонок... Шаромыжник бродячий,
Случайный знакомый по даче,
Разделся, подсел к фортепьяно
И лупит. Не правда ли, странно?
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою грязной
Над жизнью своей безобразной.
1 Темный вечер легчайшей метелью увит,
волго-донская степь беспощадно бела…
Вот когда я хочу говорить о любви,
о бесстрашной, сжигающей душу дотла. Я ее, как сейчас, никогда не звала. Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной — ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада. Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце…
Кровь и соль на глазах! Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца… Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной
у ночного костра — он огромный,
трескучий и жаркий,
где строители греются тесной гурьбой
и в огонь неподвижные смотрят овчарки.
Нет, не дома, не возле ручного огня,
только здесь я хочу говорить о любви.
Если помнишь меня, если понял меня,
если любишь меня — позови, позови!
Ожидаю тебя так, как моря в степи
ждет ему воздвигающий берега
в ночь, когда окаянная вьюга свистит,
и смерзаются губы, и душат снега;
в ночь, когда костенеет от стужи земля, -
ни костры, ни железо ее не берут.
Ненавидя ее, ни о чем не моля,
как любовь, беспощадным становится труд.
Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.
Это всё про любовь. Это только она. 2 О, как я от сердца тебя отрывала!
Любовь свою — не было чище и лучше —
сперва волго-донским степям отдавала…
Клочок за клочком повисал на колючках.
Полынью, полынью горчайшею веет
над шлюзами, над раскаленной землею…
Нет запаха бедственнее и древнее,
и только любовь, как конвойный, со мною.
Нас жизнь разводила по разным дорогам.
Ты умный, ты добрый, я верю доныне.
Но ты этой жесткой земли не потрогал,
и ты не вдыхал этот запах полыни.
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем. …Полынью, полынью бессмертною веет
от шлюзов бетонных до нашего дома…
Ну как же могу я, ну как же я смею,
вернувшись, ‘люблю’ не сказать по-другому!
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Подъезжает извозчик каждый день,
Чтоб везти комиссара в комиссариат —
Комиссару ходить лень.
Извозчик заснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Уже не молод, еще не стар,
На лице отвага, в глазах пожар —
Вот каков собой комиссар.
Он извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.Извозчик дернет возжей,
Лошадь дернет ногой,
Извозчик крикнет: «Ну!»
Лошадь поднимет ногу одну,
Поставит на земь опять,
Пролетка покатится вспять,
Извозчик щелкнет кнутом
И двинется в путь с трудом.В пять часов извозчик едет домой,
Лошадь трусит усталой рысцой,
Сейчас он в чайной чаю попьет,
Лошадь сена пока пожует.
На дверях чайной — засов
И надпись: «Закрыто по случаю дров».
Извозчик вздохнул: «Ух, чертов стул!»
Почесал затылок и снова вздохнул.
Голодный извозчик едет домой,
Лошадь снова трусит усталой рысцой.Наутро подъехал он в пасмурный день
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Чтоб вести комиссара в комиссариат —
Комиссару ходить лень.
Извозчик уснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Но извозчик не дернул возжей,
Не дернула лошадь ногой.
Извозчик не крикнул: «Ну!»
Не подняла лошадь ногу одну,
Извозчик не щелкнул кнутом,
Не двинулись в путь с трудом.
Комиссар вскричал: «Что за черт!
Лошадь мертва, извозчик мертв!
Теперь пешком мне придется бежать,
На площадь Урицкого, пять».
Небесной дорогой голубой
Идет извозчик и лошадь ведет за собой.
Подходят они к райским дверям:
«Апостол Петр, отворите нам!»
Раздался голос святого Петра:
«А много вы сделали в жизни добра?»
— «Мы возили комиссара в комиссариат
Каждый день туда и назад,
Голодали мы тысячу триста пять дней,
Сжальтесь над лошадью бедной моей!
Хорошо и спокойно у вас в раю,
Впустите меня и лошадь мою!»
Апостол Петр отпер дверь,
На лошадь взглянул: «Ишь, тощий зверь!
Ну, так и быть, полезай!»
И вошли они в Божий рай.
Благодарю вас за цветы:
Они священны мне; порою
На них задумчиво покою
Мои любимые мечты;
Они пленительно и живо
Те дни напоминают мне,
Когда на воле, в тишине,
С моей Каменою ленивой,
Я своенравно отдыхал
Вдали удушливого света,
И вдохновенного поэта
К груди кипучей прижимал!
И ныне с грустию утешной,
Мои желания летят
В тот край возвышенных отрад
Свободы милой и безгрешной.
И часто вижу я во сне:
И три горы, и дом красивый,
И светлой Сороти извивы
Златого месяца в огне,
И там, у берега, тень ивы —
Приют прохлады в летний зной,
Наяды полог продувной;
И те отлогости, те нивы,
Из-за которых вдалеке,
На вороном аргамаке,
Заморской шляпою покрытый;
Спеша в Тригорское, один —
Вольтер и Гете и Расин —
Являлся Пушкин знаменитый;
И ту площадку, где в тиши
Нас нежила, нас веселила
Вина чарующая сила —
Оселок сердца и души:
И все божественное лето,
Которое из рода в род,
Как драгоценность, перейдет,
Зане Языковым воспето!
Златые дни! златые дни!
Взываю к вам и где ж они?
Теперь не то: с утра до ночи
Мир политических сует
Мне утомляет ум и очи,
А пользы нет, и славы нет!
Скучаю горько и едва ли
К поре, ко времени, пройдут
Мои учебные печали
И прозаический мой труд.
Но что бы ни было — оставлю
Незанимательную травлю
За дичью суетных наук,—
И, друг природы, лени друг,—
Беспечной жизнью позабавлю
Давно ожиданный досуг.
Итак, вперед молюся Богу,
Да Он меня благословит,
Во имя Феба и Харит,
На православную дорогу;
Да мой обрадованный взор
Увидит вновь, восторга полный,
Верхи и скаты ваших гор,
И темный сад, и дом, и волны!
Блокада длится… Осенью сорок второго года
ленинградцы готовятся ко второй блокадной зиме:
собирают урожай со своих огородов, сносят на
топливо деревянные постройки в городе. Время
огромных и тяжёлых работ.
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
В огромных новых нежилых домах.
Тяжёлый свет артиллерийских вспышек
То озаряет контуры колонн,
То статуи, стоящие на крышах,
То барельеф из каменных знамён
И стены — сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте — кучка горожан:
Трамвая ждут у ржавой баррикады,
Ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
Угрюмо сомкнуты её уста,
Доска в гвоздях — как будто часть распятья,
Большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
А может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра — как далёко!
Пошли… Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,
Стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
Надолго строили себе дома.
А мы… Поёжились и замолчали,
Разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
И граждане под сеткою дождя.
…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
Но кровно близких и родных людей?
Им только б до́ски дотащить до до́ма
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай —
Я утешеньем вас не оскорблю:
Я тем же каменным, сырым путём угрюмым
Тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, —
Давай молчать…
Но странно: дни придут,
И чьи-то руки пепел соберут
Из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
Снесут в музей, пронизанный огнями,
И под стекло положат, как алмаз,
Невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
Потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это — след Великого Огня,
Которым согревались ленинградцы.
В осадных, чёрных, медленных ночах,
Под плач сирен и орудийный грохот,
В их самодельных вре́менных печах
Дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
Что не годилось для сопротивленья,
Всё о́тдали победе, что могли,
Без мысли о признаньи в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
Казалось им поро́й — всего важней
Охапку досок дотащить до до́ма
И ненадолго руки снять с гвоздей…
…Так, день за днём, без жалобы, без стона,
Невольный вздох — и тот в груди сдавив,
Они творили новые законы
Людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
Очищена от ржавчины и смрада, —
Мы чтим тебя, священная зола
Из бедственных времянок Ленинграда…»
…И каждый, посетивший этот прах,
Смелее станет, чище и добрее,
И, может, снова душу мир согреет
У нашего блокадного костра.
Юноша, оставивши Афины,
В первый раз в Коринф пришел, и в нем
Отыскать хотел он гражданина,
С кем отец его бывал знаком:
Еще в прежни дни
Сына, дочь — они
Назвали невестой с женихом.Но приветы и прием радушный
Стоить дорого ему должны:
Чтитель он богов еще послушный,
А они уж все окрещены.
Входит вера вновь —
И тогда любовь
Часто с верностью истреблены.Тихо в доме, мирно почивает
Вся семья, лишь мать не спит одна;
Гостя радостно она встречает.
Комната ему отведена;
Пища и вино,
Всё припасено,
И спешит проститься с ним она.Но его не манит вкусный ужин;
Он дорогой дальней утомлен;
Вот постеля, — ему отдых нужен,
И ложится, не раздевшись, он.
Дремлет он, — и вот
Кто-то там идет
К дверям… Он смотрит, изумлен.Видит он — с лампадою, несмело
Дева в комнату к нему вошла,
В белом платье, в покрывале белом
И с повязкою вокруг чела.
Бросив взгляд, она,
Ужаса полна,
Руку белую приподняла.«Разве я в семье своей чужая?
Мне и весть о госте не дошла.
Да, в своей темнице заперта я!..
Мне стыдливость душу обняла…
Мирно отдыхай,
Ложа не бросай,
Я уйду сейчас же, как пришла!» — «О, останься, милое созданье, —
К ней вскричал, вскочивши, гость младой. —
Вот Цереры, Бахуса даянье, —
Ты Амура привела с собой.
Ты дрожишь, бледна…
О, приди сюда,
Воздадим богам хвалу с тобой!» — «Юноша, не прикасайся, бедный!
Не делить восторгов пылких нам.
Мать моя свершила шаг последний:
Предана болезненным мечтам,
Поклялась она
Посвящать всегда
Младость и природу небесам.И богов старинных рой любимый
Бросил дом в добычу пустоте!
В небесах теперь один, незримый,
Лишь спаситель чтится на кресте.
Прежних нет здесь жертв:
Сам падет здесь мертв
Человек, в безумной слепоте!»Жадно внемлет каждое он слово,
Не пропустит буквы ни одной:
«Как, ужели здесь, под тихим кровом,
Милая невеста предо мной?
Будь моей теперь!
Нам с небес, поверь,
Счастье шлет обет отцов святой!» — «Юноша, не нам соединиться,
Ты второй назначен уж сестре.
Ах, когда меня гнетет темница,
Помни на груди ее о мне!
Я тебя люблю,
И любя — делю,
И сокроюсь скоро я в земле!» — «Нет, Гимен доволен нашей страстью!
Этим пламенем святым клянусь!
Да, жива ты для меня, для счастья, —
В дом к отцу с тобой я возвращусь…
Милая, постой,
Торжествуй со мной
Брачный неожиданный союз!..»Знаки верности они меняют:
Цепию дарит она златой,
Он взамен ей чашу предлагает
Редкую, работы дорогой.
«То не для меня —
Но, прошу тебя,
Дай один мне светлый локон твой».Страшный час пробил под небесами.
И всё жизнью стало в ней полно…
Жил некакий мужик гораздо неубого,
Всего, что надобно для дому, было много,
И, словом, то сказать: сыта была душа.
Хотя он был и стар, однако не скрепился
И в старости своей на девушке женился,
А девушка была гораздо хороша.
Ему понравилось при старости приятство,
А ей понравилось при младости богатство,
И так желанье их в один попало лад.
Женился старичок, хотя и невпопад.
Прискучилося ей и день и ночь быть с дедом,
И познакомилась молодушка с соседом.
Велела некогда, как куры станут петь,
Прийти молодчику повеселиться в клеть,
И, дав ему ключи, ждет полночи утешно.
Старик заснет, так ей все будет беспомешно.
Пришел молодчик в клеть, а в тот же час на двор,
Как будто сговорясь, пришел за ним и вор,
И, как ни крался он, собаки забрехали,
Хоть двери вору в клеть войти не помешали.
Не надобен обух, замка на дверях нет.
Подумал молодец, что старый хрыч идет.
Насилу вспомнился, как выкрасться оттоле,
А выкравшись, бежал, как уж не можно боле.
Собаки лаяли. «Ах, жонушка, вставай, —
Муж старый говорил, — я слышу в доме лай.
Конечно, на дворе, моя голубка, воры».
Не нравны жонушке те были разговоры.
Она сердилася безмерно на собак
И мужу говоря: «Собаки лают так».
Заснул старик; своя молодке воля стала.
Вскочила, из избы как можно уплетала.
Вбежала в клеть, и в ней соседушка быть мнит,
И говорит ему: «Теперь мой старый спит,
Потешимся с тобою». Изрядные потехи!
Хозяйка вору красть не сделала помехи.
Она пошла назад, а вор пошел домой,
И что он захватил, то все унес с собой,
И говорил себе: «Хотя мне это странно,
Однако в эту ночь я счастлив несказанно».
У нас на Руси, на великой,
(То истина, братцы, — не слух)
Есть чудная, страшная птица,
По имени «красный петух»…
Летает она постоянно
По селам, деревням, лесам,
И только лишь где побывает, —
Рыдания слышатся там.
Там все превратится в пустыню:
Избушки глухих деревень,
Богатые, стройные села
И леса столетнего сень.
«Петух» пролетает повсюду,
Невидимый глазом простым,
И чуть где опустится низко —
Появятся пламя и дым…
Свое совершает он дело,
Нигде, ничего не щадит, —
И в лес, и в деревню, и в город,
И в села, и в церкви летит…
Господним его попущеньем
С испугом, крестяся, зовет,
Страдая от вечного горя,
Беспомощный бедный народ…
Стояла деревня глухая,
Домов — так, десяточка два,
В ней печи соломой топили
(Там дороги были дрова),
Соломою крыши покрыты,
Солому — коровы едят,
И в избу зайдешь — из-под лавок
Соломы же клочья глядят…
Работы уж были в разгаре,
Большие — ушли на страду,
Лишь старый да малый в деревне
Остались готовить еду.
Стрекнул уголек вдруг из печи,
Случайно в солому попал,
Еще полминуты, и быстро
Огонь по домам запылал…
Горела солома на крышах,
За домом пылал каждый дом,
И дым только вскоре клубился
Над быстро сгоревшим селом…
На вешнего как-то Николу,
В Заволжье, селе над рекой,
Сгорело домов до полсотни, —
И случай-то очень простой:
Подвыпивши праздником лихо,
Пошли в сеновал мужики
И с трубками вольно сидели,
От всякой беды далеки.
Сидели, потом задремали,
И трубки упали у них;
Огонь еще в трубках курился…
И вспыхнуло сено все в миг…
Проснулись, гасить попытались,
Но поздно, огонь не потух…
И снова летал над Заволжьем
Прожорливый «красный петух»…
Любил девку парень удалый,
И сам был взаимно любим.
Родители только решили:
— Не быть нашей дочке за ним!
И выдали дочь за соседа, —
Жених был и стар, и богат,
Три дня пировали на свадьбе,
Отец был и счастлив, и рад…
Ходил только парень угрюмо,
Да дума была на челе: «Постой!
Я устрою им праздник,
Вовек не забудут в селе!..»
Стояла уж поздняя осень,
Да ночь, и темна, и глуха,
И музыка шумно гудела
В богатой избе жениха…
Но вот разошлись уже гости,
Давно потушили огни.
— «Пора! — порешил разудалый, —
Пусть свадьбу попомнят они!»…
И к утру, где было селенье,
Где шумная свадьба была,
Дымились горелые бревна,
Да ветром носилась зола…
В глуши непроглядного леса,
Меж сосен, дубов вековых,
Сидели раз вечером трое
Безвестных бродяг удалых…
Уж солнце давно закатилось,
И в небе блестела луна,
Но в глубь вековечного леса
Свой свет не роняла она…
— «Разложим костер да уснем-ка», -
Один из бродяг говорил.
И вмиг закипела работа,
Темь леса огонь озарил,
Заснули беспечные крепко,
Надеясь, что их не найдут.
Солдаты и стража далеко, —
В глубь леса они не придут!..
На листьях иссохших и хвоях,
Покрывших и землю, и пни,
Под говор деревьев и ветра
Заснули спокойно они…
Тот год было знойное лето,
Засохла дубрава и луг…
Вот тут-то тихонько спустился
Незваный гость — страшный «петух»
По листьям и хвоям сухим он
Гадюкой пополз через лес,
И пламя за ним побежало,
И дым поднялся до небес…
Деревья, животные, птицы —
Все гибло в ужасном огне.
Преград никаких не встречалось
Губительной этой волне.
Все лето дубрава пылала,
Дым черный страну застилал,
Возможности не было даже
Прервать этот огненный вал…
Года протекли — вместо леса
Чернеют там угли одни,
Да жидкая травка скрывает
Горелые, бурые пни…
Красная Спартакиада
населенье заразила:
нынче,
надо иль не надо,
каждый
спорт
заносит на̀ дом
и тщедушный
и верзила.
Красным
соком
крася пол,
бросив
школьную обузу,
сын
завел
игру в футбол
приобретенным арбузом.
Толщину забыв
и хворость,
легкой ласточкой взмывая,
папа
взял бы
приз на скорость,
обгоняя все трамваи.
Целый день
задорный плеск
раздается
в тесной ванне,
кто-то
с кем-то
в ванну влез
в плавальном соревнованьи.
Дочь,
лихим азартом вспенясь,
позабывши
все другое,
за столом
играет в теннис
всем
лежащим под рукою.
А мамаша
всех забьет,
ни за что не урезоните!
В коридоре,
как копье,
в цель
бросает
рваный зонтик.
Гром на кухне.
Громше,
больше.
Звон посуды,
визгов трельки,
то
кухарка дискоболша
мечет
мелкие тарелки.
Бросив
матч семейный этот,
склонностью
к покою
движим,
спешно
несмотря на лето
навострю
из дома
лыжи.
Спорт
к себе
заносит на дом
и тщедушный
и верзила.
Красная Спартакиада
населенье заразила.
Как темно в этом доме!
Тут царствует грузчик багровый,
Под нетрезвую руку
Тебя колотивший не раз…
На окне моем — кукла.
От этой красотки безбровой
Как тебе оторвать
Васильки загоревшихся глаз?
Что ж!
Прильни к моим стеклам
И красные пальчики высунь…
Пес мой куклу изгрыз,
На подстилке ее теребя.
Кукле — много недель!
Кукла стала курносой и лысой.
Но не все ли равно?
Как она взволновала тебя!
Лишь однажды я видел:
Блистали в такой же заботе
Эти синие очи,
Когда у соседских ворот
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Как темно в этом доме!
Ворвись в эту нору сырую
Ты, о время мое!
Размечи этот нищий уют!
Тут дерутся мужчины,
Тут женщины тряпки воруют,
Сквернословят, судачат,
Юродствуют, плачут и пьют.
Дорогая моя!
Что же будет с тобой?
Неужели И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле,
В девять — пить,
В десять — врать
И в двенадцать —
Научишься красть?
Неужели и ты
Погрузишься в попойку и в драку,
По намекам поймешь,
Что любовь твоя —
Ходкий товар,
Углем вычернишь брови,
Нацепишь на шею — собаку,
Красный зонтик возьмешь
И пойдешь на Покровский бульвар?
Нет, моя дорогая!
Прекрасная нежность во взорах
Той великой страны,
Что качала твою колыбель!
След труда и борьбы —
На руке ее известь и порох,
И под этой рукой
Этой доли —
Бояться тебе ль?
Для того ли, скажи,
Чтобы в ужасе,
С черствою коркой
Ты бежала в чулан
Под хмельную отцовскую дичь, —
Надрывался Дзержинский,
Выкашливал легкие Горький,
Десять жизней людских
Отработал Владимир Ильич?
И когда сквозь дремоту
Опять я услышу, что начат
Полуночный содом,
Что орет забулдыга отец,
Что валится посуда,
Что голос твой тоненький плачет,—
О терпенье мое!
Оборвешься же ты наконец!
И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
«Дорогая!
Пойдем,
Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!»
Посв<ящается> А. П. Caломонy
«Покинь скорей родимые пределы,
И весь твой род, и дом отцов твоих,
И как стрелку его покорны стрелы —
Покорен будь глаголам уст моих.
Иди вперед, о прежнем не тоскуя,
Иди вперед, все прошлое забыв,
И все иди, — доколь не укажу я,
Куда ведет любви моей призыв».
Он с ложа встал и в трепетном смущенье
Не мог решить, то истина иль сон…
Вдруг над главой промчалось дуновенье
Нездешнее — и снова слышит он:
«От родных многоводных Халдейских равнин,
От нагорных лугов Арамейской земли,
От Харрана, где дожил до поздних седин,
И от Ура, где юные годы текли, —
Не на год лишь один,
Не на много годин,
А на вечные годы уйди».
И он собрал дружину кочевую,
И по пути воскреснувших лучей
Пустился в даль туманно-голубую
На мощный зов таинственных речей:
«Веет прямо в лицо теплый ветер морской,
Против ветра иди ты вперед,
А когда небосклон далеко пред тобой
Вод великих всю ширь развернет, —
Ты налево тогда свороти
И вперед поспешай,
По прямому пути,
На пути отдыхай,
И к полудню на солнце гляди, —
В стороне ж будет град или весь,
Мимо ты проходи,
И иди, все иди,
Пока сам не скажу тебе: здесь!
Я навеки с тобой;
Мой завет сохрани:
Чистым сердцем и крепкой душой
Будь мне верен в ненастье и в ясные дни;
Ты ходи предо мной
И назад не гляди,
А что ждет впереди —
То откроется верой одной.
Се, я клялся собой,
Обещал я, любя,
Что воздвигну всемирный мой дом из тебя,
Что прославят тебя все земные края,
Что из рода потомков твоих
Выйдет мир и спасенье народов земных».
Январь 1886
Вот идут они попарно
В светло-синих сюртучках.
Щечки их здоровьем пышат,
Радость светится в глазах!
Как они послушны, кротки
Эти милые сиротки!
В каждом сердце симпатию
Пробуждает детский вид.
И от милостыни щедрой
Кружка медная звучит.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Вот чувствительная дама
Подбежала к одному;
И батистом утирает
Грязный нос она ему.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Ицко сам и тот стыдливо
Вынул талер сиротам;
(У него есть тоже сердце)
И пошел к своим делам.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Господин благочестивый
Опускает луидор.
И чтоб Бог его увидел
Обращает к небу взор!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Нынче праздник; веселится
Целый день — рабочий люд;
И за маленьких сироток,
Бедняки от сердца пьют.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
И инкогнито, богиня
Милосердия идет,
Переваливаясь важно,
За процессией сирот.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
На лугу — палатка; вьются
Флаги пестрые над ней.
У дверей оркестр играет.
Угощать хотят детей.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Сели длинными рядами…
Пир горой у них идет;
И грызут себе как мышки,
И суют усердно в рот,
Торты, вафли и лепешки
Эти бедненькие крошки!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Но мерещится невольно,
Мне иной, сиротский дом;
Нету лакомых обедов,
В необятном доме там…
У людей там и у неба
Дети тщетно просят хлеба.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Там не водят их попарно,
Но куда ни загляни
Одинокие, печально,
Бродят день и ночь они…
Там голодных слышны стоны,
И голодных тех — мильоны!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
«Свежо! Не завернем ли в хату?» —
Сказал я потихоньку брату,
А мы с ним ехали вдвоем.
«Пожалуй, — он сказал, — зайдем!»
И сделали… Вошли; то хата
Малороссийская была:
Проста, укромна, небогата,
Но миловидна и светла…
Пуки смолистые лучины
На подбеленном очаге;
Младые паробки, дивчины,
Шутя, на дружеской ноге,
На жениханье, вместе сели
И золоченый пряник ели…
Лущат орехи и горох.
Тут вечерница!.. Песни пели…
И, с словом: «Помогай же бог!» —
Мы, москали, к ним на порог!..
Нас приняли — и посадили;
И скоморохи-козаки
На тарабанах загудели.
Нам мед и пиво подносили,
Вареники и галушки
И чару вкусной вареницы —
Усладу сельской вечерницы;
И лобобриты старики
Роменский в люльках запалили,
Хлебая сливянки глотки.
Как вы свежи! Как белолицы!
Какой у вас веселый взгляд
И в лентах радужных наряд!
Запойте ж, дивчины-певицы,
О вашей милой старине,
О давней гетманов войне!
Запойте, девы, песню-чайку
И похвалите в песне мне
Хмельницкого и Наливайку…
Но вы забыли старину,
Тот век, ту славную войну,
То время, людям дорогое,
И то дешевое житье!..
Так напевайте про другое,
Про ваше сельское бытье.
И вот поют: «Гей, мати, мати!
(То голос девы молодой
К старушке матери седой)
Со мной жартует он у хати,
Шутливый гость, младой москаль!»
И отвечает ей старушка:
«Ему ты, дочка, не подружка:
Не заходи в чужую даль,
Не будь глупа, не будь слугою!
Его из хаты кочергою!»
И вот поют: «Шумит, гудет,
И дождик дробненькой идет:
Что мужу я скажу седому?
И кто меня проводит к дому?..»
И ей откликнулся козак
За кружкой дедовского меда:
«Ты положися на соседа,
Он не хмелен и не дурак,
И он тебя проводит к дому!»
Но песня есть одна у вас,
Как тошно Грицу молодому,
Как, бедный, он в тоске угас!
Запой же, гарная девица,
Мне песню молодого Грица!
«Зачем ты в поле, по зарям,
Берешь неведомые травы?
Зачем, тайком, к ворожеям,
И с ведьмой знаешься лукавой?
И подколодных змей с приправой
Варишь украдкою в горшке? —
Ах, чернобривая колдует…»
А бедный Гриц?.. Он всё тоскует,
И он иссох, как тень, в тоске —
И умер он!.. Мне жалко Грица:
Он сроден… Поздно!.. Вечерница
Идет к концу, и нам пора!
Грязна дорога — и гора
Взвилась крутая перед нами;
мы, с напетыми мечтами,
В повозку… Колокол гудит,
Ямщик о чем-то говорит…
Но я мечтой на вечернице
И всё грущу о бедном Грице!..
Дыханьем Ливии наполнен Финский берег.
Бреду один средь стогнов золотых.
Со мною шла чернее ночи Мэри,
С волною губ во впадинах пустых.
В моем плече тяжелый ветер дышит,
В моих глазах готовит ложе ночь.
На небе пятый день
Румяный Нищий ищет,
Куда ушла его земная дочь.
Но вот двурогий глаз повис на небе чистом,
И в каждой комнате проснулся звездочет.
Мой сумасшедший друг луну из монтекристо,
Как скрипку отзвеневшую, убьет.
В последний раз дотронуться до облаков поющих,
Пусть с потолка тяжелый снег идет,
Под хриплой кущей бархатистых кружев
Рыбак седой седую песнь прядет.
Прядет ли он долины Иудеи
Иль дом крылатый на брегах Невы,
В груди моей старинный ветер рдеет,
Качается и ходит в ней ковыль.
Но он сегодня вышел на дорогу,
И с девушкой пошел в мохнатый кабачок.
Он как живой, но ты его не трогай,
Он ходит с ней по крышам широко.
Шумит и воет в ветре Гала-Петер
И девушка в фруктовой слышит струны арф,
И Звездочет опять прядет в своей карете
И над Невой клубится синий звездный пар.
Затем над ним, подемля крест червонный,
Качая ризой над цветным ковром,
Священник скажет: —
Умер раб Господний, —
Иван Петров лежит в гробу простом.
Мой дом двурогий дремлет на Эрмоне
Псалмы Давида, мята и покой.
Но Аполлон в столовой ждет и ходит
Такой безглазый, бледный и родной.
Рябит рябины хруст под тонкой коркой неба,
А под глазами хруст покрытых пледом плеч,
А на руке браслет, а на коленях требник,
На голове чалма. О, если бы уснуть!
А Звездочет стоит безглазый и холодный,
Он выпил кровь мою, но не порозовел,
А для меня лишь бром, затем приют Господень
Четыре стороны в глазете на столе.
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Из церкви выходит народ
Нищих толпа у церковных ворот.
Мимо себе богомольцы прошли,
С деньгами кружку попы пронесли;
Нищим не подал никто, — и с тоской,
Молча поникли они головой.
Вот на помост прилегли отдохнуть:
Может, в вечерню подаст кто нибудь.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в понедельник седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Пред ним многолюдный базар;
Крики и шум, и пестреет товар —
Есть из чего выбирать богачам;
Много поживы и ловким ворам.
С рынка богатый богаче ушол;
Только бедняк был попрежнему гол.
Маннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт во вторник коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет он: площадь народом кипит, —
Суд там правитель открыто чинит.
Кто пресмыкался, был знатен, богат,
Был им оправдан, добился наград.
Плохо лишь бедным пришлось от него…
А между тем, за поездом его
С радостным криком народ весь бежал,
Милость его, доброту прославлял.
Полон восторга от ласковых слов,
Сыпал к ногам его много цветов!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В середу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит он, шумной толпою во храм
Люди стремятся… и пастырь ужь там,
Молча стоит в облаченьи своем.
Скоро невеста вошла с женихом.
Стар он и сед был, — прекрасна она.
Был он богат, а невеста бедна.
Счастлив казался жених; а у ней
Слезы лились и лились из очей.
Пастырь спросил у ней что-то; в ответ —
Да, прошептала она, словно нет.
Гости чету поздравляют, потом
Едут на пир к новобрачному в дом.
Мать молодой была всех веселей:
Дочь своим счастьем обязана ей!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Вот он коня и в четверг оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит огромное здание он,
Видит, стекаются с разных сторон,
Женщины в бедной одежде туда.
Знатные там собрались господа.
Дамам, разряженным в шелк и атлас,
Бодрых кормилиц ведут на показ.
Кончился смотр; и с довольным лицом
Вышли иныя, звеня серебром.
Стон вылетал из груди у других;
Шли оне, плача о детях своих,
И еще долго смотрели назад,
Им посылая свой любящий взгляд.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В пятницу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит на улице — муж и жена
Спорят, кричат и бранятся. Она
Волосы рвет на себе. „Осквернил
Брачный союз ты… жену погубил!“
Он отвечает, грозя кулаком:
„Ад принесла ты, злодейка, в мой дом.
Сам я обманут тобою, змея!“
В книгу закона взглянувши, судья
Молвил чете: „Вы разстаться должны“.
И разошлись они, злобы полны.
А в отдаленьи на камне сидел
Бледный ребенок дрожа; и глядел
То на отца, то на мать он с тоской.
Брошенный ими — пошел он с сумой…
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт в субботу коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Вехал он в город: на улицах бой.
Кровью исходят и добрый и злой;
Раб и свободный убиты лежат.
Бьют барабаны и пули свистят.
Веят знамена — и много на них
Слов благородных, призывов святых!..
Падая, их произносят бойцы…
С криком народ разрушает дворцы.
В бегстве король… Обуял его страх.
Вносит другаго толпа на руках.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
В чистое поле он ранней порой
Выехал. — Мир был обят тишиной.
Где-то вился над деревней дымок,
Легкий его колыхал ветерок.
Жавронок в чистой лазури звенел;
Плод на ветвях наливался и зрел.
Тихо — сквозь сеть золотистых лучей —
Воды катил, извиваясь, ручей.
Ма́ннвельт задумчив сидел на коне;
Слышался топот копыт в тишине.
Голос кукушки звал всадника в лес…
Вот ужь он в чаще зеленой исчез.
Дальше он все углублялся во тьму;
Тысячу звуков на встречу ему,
Мягких, ласкающих, чудных, неслись,
Нежили слух его… в душу лились, —
Ей обещали забвенье, покой…
Ма́ннвельт совсем не вернулся домой!
1
Где б я ни жил, и где б мой ни был дом,
Какое б небо ни стучалось в ставни,
Я б никогда не кончил счета с давним
Из-за звезды перед моим окном.
Я б думал вновь, что это все во сне,
Что отстоять тебя еще не поздно,
Что ты жива и ты еще во мне,
Как терпкий сок в налитых солнцем гроздьях.
Я б вместо моря расплескал тебя,
И вместо ветра — пил твое дыханье.
Я б пенье птиц, на ноты раздробя,
Нашел в них отзвук твоего признанья,
Из плеска волн я б вновь создал тебя.
Но в этот миг тревожного желанья
2
Я настежь двери отворяю в ночь
И слышу капель щелканье глухое
И шум дождя, который превозмочь
Не в силах даже трубный звук прибоя.
Я так хочу, чтоб ты была со мной,
Чтобы по крайней мере ты казалась
У ног моих распластанной землей,
Ночной волной, с которой ты смешалась.
Я так хочу опять тебя найти,
Сквозь плач пробившись, вылепить из ночи,
Из горя моего, чтобы в груди
Ты задыхалась цепкой вязью строчек,
Стихами, где остались позади
Одни мечты. И чтоб я мог воочью
3
Вновь обрести рассветный шум дорог,
Глухих лесов чернеющие пятна,
Где каждый с ветки сорванный листок
Уже как будто просится обратно,
Где нужно верить, что мой стол широк,
Но сколько б я за ним ни оставался —
Течет вода сквозь стиснутые пальцы
И на ладони не сдержать песок.
Я б никогда не вспоминал о нем,
Раз навсегда покончив счеты с давним,
Но все равно перед моим окном
Дано звезде сиять твоим лицом,
Где б я ни жил, и где б мой ни был дом,
Какое б небо ни стучалось в ставни.
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь текла отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть,
Но, ненависть в душе постыдно притая,
Где иногда бывал помещиком и я;
Где от души моей, довременно растленной,
Так рано отлетел покой благословленный,
И неребяческих желаний и тревог
Огонь томительный до срока сердце жег…
Воспоминания дней юности — известных
Под громким именем роскошных и чудесных, —
Наполнив грудь мою и злобой и хандрой,
Во всей своей красе проходят предо мной… Вот темный, темный сад… Чей лик в аллее дальной
Мелькает меж ветвей, болезненно-печальный?
Я знаю, отчего ты плачешь, мать моя!
Кто жизнь твою сгубил… о! знаю, знаю я!..
Навеки отдана угрюмому невежде,
Не предавалась ты несбыточной надежде —
Тебя пугала мысль восстать против судьбы,
Ты жребий свой несла в молчании рабы…
Но знаю: не была душа твоя бесстрастна;
Она была горда, упорна и прекрасна,
И всё, что вынести в тебе достало сил,
Предсмертный шепот твой губителю простил!.. И ты, делившая с страдалицей безгласной
И горе и позор судьбы ее ужасной,
Тебя уж также нет, сестра души моей!
Из дома крепостных любовниц и царей
Гонимая стыдом, ты жребий свой вручила
Тому, которого не знала, не любила…
Но, матери своей печальную судьбу
На свете повторив, лежала ты в гробу
С такой холодною и строгою улыбкой,
Что дрогнул сам палач, заплакавший ошибкой.Вот серый, старый дом… Теперь он пуст и глух:
Ни женщин, ни собак, ни гаеров, ни слуг, —
А встарь?.. Но помню я: здесь что-то всех давило,
Здесь в малом и большом тоскливо сердце ныло.
Я к няне убегал… Ах, няня! сколько раз
Я слезы лил о ней в тяжелый сердцу час;
При имени ее впадая в умиленье,
Давно ли чувствовал я к ней благоговенье?.. Ее бессмысленной и вредной доброты
На память мне пришли немногие черты,
И грудь моя полна враждой и злостью новой…
Нет! в юности моей, мятежной и суровой,
Отрадного душе воспоминанья нет;
Но всё, что, жизнь мою опутав с детских лет,
Проклятьем на меня легло неотразимым, —
Всему начало здесь, в краю моем родимом!.. И с отвращением кругом кидая взор,
С отрадой вижу я, что срублен темный бор —
В томящий летний зной защита и прохлада, —
И нива выжжена, и праздно дремлет стадо,
Понурив голову над высохшим ручьем,
И набок валится пустой и мрачный дом,
Где вторил звону чаш и гласу ликованья
Глухой и вечный гул подавленных страданий,
И только тот один, кто всех собой давил,
Свободно и дышал, и действовал, и жил…
Это — папа,
Это — я,
Это — улица моя.
Вот, мостовую расчищая,
С пути сметая сор и пыль,
Стальными щетками вращая,
Идет смешной автомобиль.
Похож на майского жука —
Усы и круглые бока.
За ним среди ручьев и луж
Гудит, шумит машина-душ.
Прошла, как туча дождевая, —
Блестит на солнце мостовая:
Двумя машинами она
Умыта и подметена.
Здесь на посту в любое время
Стоит знакомый постовой.
Он управляет сразу всеми,
Кто перед ним на мостовой.
Никто на свете так не может
Одним движением руки
Остановить поток прохожих
И пропустить грузовики.
Папа к зеркалу садится:
— Мне постричься и побриться!
Старый мастер все умеет:
Сорок лет стрижет и бреет.
Он из маленького шкапа
Быстро ножницы достал,
Простыней укутал папу,
Гребень взял, за кресло встал.
Щёлкнул ножницами звонко,
Раз-другой взмахнул гребенкой,
От затылка до висков
Выстриг много волосков.
Расчесал прямой пробор,
Вынул бритвенный прибор,
Зашипело в чашке мыло,
Чтобы бритва чище брила.
Фыркнул весело флакон
С надписью «Одеколон».
Рядом девочку стригут,
Два ручья из глаз бегут.
Плачет глупая девчонка,
Слезы виснут на носу —
Парикмахер под гребенку
Режет рыжую косу.
Если стричься решено,
Плакать глупо и смешно!
В магазине как в лесу:
Можно тут купить лису,
Лопоухого зайчонка,
Снежно-белого мышонка,
Попугайчиков зеленых —
Неразлучников влюбленных.
Мы не знали, как нам быть:
Что же выбрать? Что купить?
— Нет ли рыжего щенка?
— К сожаленью, нет пока!
Незабудки голубые,
Колокольчик полевой…
— Где растут цветы такие? —
Отвечают: — Под Москвой!
Мы их рвали на опушке,
Там, где много лет назад
По врагам стрелял из пушки
Нашей армии солдат.
— Дайте нам букет цветов!..—
Раз-два-три! Букет готов!
В переулке, за углом,
Старый дом идет на слом,
Двухэтажный, деревянный, —
Семь квартир, и все без ванной.
Скоро здесь, на этом месте,
Встанет дом квартир на двести —
В каждой несколько окон
И у многих свой балкон.
Иностранные туристы
На углу автобус ждут.
По-французски очень чисто
Разговор они ведут.
Может быть, не по-французски,
Но уж точно не по-русски!
Должен каждый ученик
Изучать чужой язык!
Вот пришли отец и сын.
Окна открываются.
Руки мыть!
Цветы — в кувшин!
И стихи кончаются.
Пейте чай, мой друг старинный,
забывая бег минут.
Желтой свечкой стеаринной
я украшу ваш уют.
Не грустите о поленьях,
о камине и огне…
Плед шотландский на коленях,
занавеска на окне.
Самовар, как бас из хора,
напевает в вашу честь.
Даже чашка из фарфора
у меня, представьте, есть.
В жизни выбора не много:
кому — день, а кому — ночь.
Две дороги от порога:
одна — в дом, другая — прочь.
Нынче мы — в дому прогретом,
а не в поле фронтовом,
не в шинелях,
и об этом
лучше как-нибудь потом.
Мы не будем наши раны
пересчитывать опять.
Просто будем, как ни странно,
улыбаться и молчать.
Я для вас, мой друг, смешаю
в самый редкостный букет
пять различных видов чая
по рецептам прежних лет.
Кипятком крутым, бурлящим
эту смесь залью для вас,
чтоб былое с настоящим
не сливалось хоть сейчас.
Настояться дам немножко,
осторожно процежу
и серебряную ложку
рядом с чашкой положу.
Это тоже вдохновенье…
Но, склонившись над столом,
на какое-то мгновенье
все же вспомним о былом:
над безумною рекою
пулеметный ливень сек,
и холодною щекою
смерть касалась наших щек.
В битве выбор прост до боли:
или пан, или пропал…
А потом, живые, в поле
мы устроили привал.
Нет, не то чтоб пировали,
а, очухавшись слегка,
просто душу согревали
кипятком из котелка.
Разве есть напиток краше?
Благодарствуй, котелок!
Но встревал в блаженство наше
чей-то горький монолог:
"Как бы ни были вы святы,
как ни праведно житье,
вы с ума сошли, солдаты:
это — дрянь, а не питье!
Вас забывчивость погубит,
равнодушье вас убьет:
тот, кто крепкий чай разлюбит,
сам предаст и не поймет…"
Вы представьте, друг любезный,
как казались нам смешны
парадоксы те из бездны
фронтового сатаны.
В самом деле, что — крученый
чайный лист — трава и сор
пред планетой, обреченной
на страданье и разор?
Что — напиток именитый?..
Но, средь крови и разлук,
целый мир полузабытый
перед нами ожил вдруг.
Был он теплый и прекрасный…
Как обида нас ни жгла,
та сентенция напрасной,
очевидно, не была.
Я клянусь вам, друг мой давний,
не случайны с древних лет
эти чашки, эти ставни,
полумрак и старый плед,
и счастливый час покоя,
и заварки колдовство,
и завидное такое
мирной ночи торжество;
разговор, текущий скупо,
и как будто даже скука,
но… не скука -
естество.
Когда один, среди степи Сирийской,
Пал пилигрим на тягостном пути, —
Есть, может, там приют оазы близкой,
Но до нее ему уж не дойти.Есть, может, там в спасенье пилигрима
Прохлада пальм и ток струи живой;
Но на песке лежит он недвижимо…
Он долго шел дорогой роковой! Он бодро шел и, в бедственной пустыне
Не раз упав, не раз вставал опять
С молитвою, с надеждою; но ныне
Пора пришла, — ему нет силы встать.Вокруг него блестит песок безбрежный,
В его мехах иссяк воды запас;
В немую даль пустыни, с небом смежной,
Он, гибнувший, глядит в последний раз.И солнца луч, пылающий с заката,
Жжет желтый прах; и степь молчит; но вот —
Там что-то есть, там тень ложится чья-то
И близится, — и человек идет —И к падшему подходит с грустным взглядом —
Свело их двух страдания родство, —
Как с другом друг садится с ним он рядом
И в кубок свой льет воду для него; И подает; но может лишь немного
Напитка он спасительного дать:
Он путник сам: длинна его дорога,
А дома ждет сестра его и мать.Он встал; и тот, его схвативши руку,
В предсмертный час прохожему тогда
Всю тяжкую высказывает муку,
Все горести бесплодного труда: Всё, что постиг и вынес он душою,
Что гордо он скрывал в своей груди,
Всё, что в пути оставил за собою,
Всё, что он ждал, безумец, впереди.И как всегда он верил в час спасенья,
Средь лютых бед, в безжалостном краю,
И все свои напрасные боренья,
И всю любовь напрасную свою.Жму руку так тебе я в час прощальный,
Так говорю сегодня я с тобой.
Нашел меня в пустыне ты печальной
Сраженную последнею борьбой.И подошел, с заботливостью брата,
Ты к страждущей и дал ей всё, что мог;
В чужой глуши мы породнились свято, —
Разлуки нам теперь приходит срок.Вставай же, друг, и в путь пускайся снова;
К тебе дойдет, в безмолвьи пустоты,
Быть может, звук слабеющего зова;
Но ты иди, и не смущайся ты.Тебе есть труд, тебе есть дела много;
Не каждому возможно помогать;
Иди вперед; длинна твоя дорога,
И дома ждет сестра тебя и мать.Будь тверд твой дух, честна твоя работа,
Свершай свой долг, и — бог тебя крепи!
И не тревожь тебя та мысль, что кто-то
Остался там покинутый в степи.
Посв<ящается> А. Л. Ф<лексер>у
Nеc rиdеrе, nеc lacrиmarи, sеd иntеllиgеrе.
Spиnosa {**}
Затмился день. Ночная мгла,
Как паутина, облегла
Все очертанья… Амстердам
Безмолвен, пуст, как людный храм,
Когда обедня отошла, —
И небо куполом над ним
Сияет бледно-голубым…
С террасы низкой в темный сад,
Глубокой думою обят,
Выходит юноша… Кругом
Льют гиацинты аромат,
В аллеях тополи шумят
И точно сыплют серебром…
Но бледный юноша идет
Так ровно, медленно вперед —
И, только выйдя из ворот,
Последний взгляд, прощальный взгляд
Бросает горестно назад…
Как догоревшая звезда
С зарею гаснет без следа,
Так в сердце гаснет у него
Святое чувство… Божество
Само низвергнуло себя,
Само алтарь разбило свой,
И, все минувшее губя,
Слилось со тьмою вековой…
Как обманулся он, любя!
Пред кем клонил свое чело!..
Но солнце разума взошло,
И смолкло сердце… Мощный ум
Разгонит тень печальных дум,
И свет обманчивый любви
В сияньи радостной зари
Затмится скоро навсегда…
Так догоревшая звезда
С зарею гаснет без следа…
И бросил он последний взгляд
На этот дом, на этот сад,
Где столько радостных минут
Дано Олимпией ему…
Как увлекал их общий труд,
Отрадный сердцу и уму!
Как звучен был в ее устах
Латинский стих, певучий стих!..
В очах, как небо голубых,
Сквозила мысль…
И он в мечтах,
В мечтах полуночных своих
Ее так нежно называл —
Своей подругой… Он мечтал
По жизни тесному пути
Ее любовно повести, —
Но счастья пенистый бокал
Из рук невыпитым упал…
Богач пустой, голландский Крез,
Пленился нежной красотой, —
И дождь рассыпал золотой
У ног прелестной, как Зевес…
И, как Даная смущена,
Позорный дар взяла она, —
Как дар, ниспосланный с небес…
Невольный зритель, в этот миг
Он бездну горести постиг,
И все доступное уму
Понятным сделалось ему…
Бессильным юношей входил
Он так недавно в этот дом,—
Но вышел мыслящим бойцом
И взрослым мужем, полным сил…
И, взор глубокий отвратив
От стен, где юности весна
Навеки им погребена,
Пошел он вдаль, как на призыв
Незримых гениев… И в нем,
Как будто выжжена огнем,
Блеснула мысль—и думал он:
«К чему бесцельный, жалкий стон,
К чему бессилия печать
На тех, кто в силах—понимать!»
И тихо взор он опустил…
Он понял все—и все простил.
Итог увяданья подводит октябрь.
Природа вокруг тяжела, серьезна.
В час осени крайний — так скучно локтям
опять ушибаться об угол сиротства.
Соседской четы непомерный визит
все длится, и я, всей душой утомляясь,
ни слова не вымолвлю — в горле висит
какая-то глухонемая туманность.
В час осени крайний — огонь погасить
и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,
что некогда звали тебя погостить
в дому у художника, там, за Таганкой.
И вот, аспирином задобрив недуг,
напялив калоши, — скорее, скорее
туда, где, румяные щеки надув,
художник умеет играть на свирели.
О милое зрелище этих затей!
Средь кистей, торчащих из банок и ведер,
играет свирель и двух малых детей
печальный топочет вокруг хороводик.
Два детские личика умудрены
улыбкой такою усталой и вечной,
как будто они в мирозданье должны
нестись и описывать круг бесконечный.
Как будто творится века напролет
все это: заоблачный лепет свирели
и маленьких тел одинокий полет
над прочностью мира, во мгле акварели.
И я, притаившись в тени голубой,
застыв перед тем невесомым весельем,
смотрю на суровый их танец, на бой
младенческих мышц
с тяготеньем вселенным —
Слабею, впадаю в смятенье невежд,
когда, воссияв над трубою подзорной,
их в обморок вводит избыток небес,
терзая рассудок тоской тошнотворной.
Но полно! И я появляюсь в дверях,
недаром сюда я брела и спешила.
О счастье, что кто-то так радостно рад,
рад так беспредельно
и так беспричинно!
Явленью моих одичавших локтей
художник так рад, и свирель его рада,
и щедрые ясные лица детей
даруют мне синее солнышко взгляда.
И входит, подходит та, милая, та,
простая, как холст,
не насыщенный грунтом.Но кроткого, смирного лба простота
пугает предчувствием
сложным и грустным.
О скромность холста,
пока срок не пришел,
невинность курка,
пока пальцем не тронешь,.
звериный, до времени спящий прыжок,
нацеленный в близь, где играет звереныш.
Как мускулы в ней высоко взведены,
когда первобытным следит исподлобьем
три тени родные, во тьму глубины
запущенные виражом бесподобным.
О девочка цирка, хранящая дом!
Все ж выдаст болезненно —
звездная бледность —
во что ей обходится маленький вздох
над бездной внизу, означающей бедность.
Какие клинки покидают ножны,
какая неисповедимая доблесть
улыбкой ответствует гневу нужды,
каменья ее обращая в съедобность?
Как странно незрима она на свету,
как слабо затылок ее позолочен,
но неколебимо хранит прямоту
прозрачный, стеклянный ее позвоночник.
И радостно мне любоваться опять
лицом ее, облаком неочевидным,
и рученьку боязно в руку принять,
как тронуть скорлупку
в гнезде соловьином.И я говорю: — О, давайте скорей
кружиться в одной карусели отвесной,
подставив горячие лбы под свирель,
под ивовый дождь ее частых отверстий!
Художник на бочке высокой сидит,
как Пан, в свою хитрую дудку дудит.Давайте, давайте кружиться всегда,
и все, что случится, — еще не беда,
ах, господи боже мой, вот вечеринка,
проносится около уха звезда,
под веко летит золотая соринка,
и кто мы такие, и что это вдруг
цветет акварели голубенький дух,
и глина краснеет, как толстый ребенок,
и пыль облетает с холстов погребенных,
и дивные рожи румяных картин
являются нам, когда мы захотим.
Проносимся! И посреди тишины
целуется красное с желтым и синим,
и все одиночества душ сплочены
в созвездье одно притяжением сильным.Жить в доме художника день или два
и дольше, но дому еще не наскучить,
случайно узнать, что стоят дерева
под тяжестью белой, повисшей на сучьях,
с утра втихомолку собраться домой,
брести облегченно по улице снежной,
жить дома, пока не придет за тобой
любви и печали порыв центробежный.
Наконец я познал свободу.
Все равно, какую погоду
За окном предвещает ночь.
Дом по крышу снегом укутан.
И каким-то новым уютом
Овевает его метель.
Спят все чада мои и други.
Где-то спят лесные пичуги.
Красногорские рощи спят.
Анна спит. Ее сновиденья
Так ясны, что слышится пенье
И разумный их разговор.
Молодой поэт Улялюмов
Сел писать. Потом, передумав,
Тоже спит — ладонь под щекой.
Словом, спят все шумы и звуки,
Губы, головы, щеки, руки,
Облака, сады и снега.
Спят камины, соборы, псальмы,
Спят шандалы, как написал бы
Замечательный лирик Н.
Спят все чада мои и други.
Хорошо, что юные вьюги
К нам летят из дальней округи,
Как стеклянные бубенцы.
Было, видно, около часа.
Кто-то вдруг ко мне постучался.
Незнакомец стоял в дверях.
Он вошел, похож на Алеко.
Где-то этого человека
Я встречал. А может быть — нет.
Я услышал: всхлипнула тройка
Бубенцами. Звякнула бойко
И опять унеслась в снега.
Я сказал: — Прошу! Ради бога!
Не трудна ли была дорога? —
Он ответил: — Ах, пустяки!
И не надо думать о чуде.
Ведь напрасно делятся люди
На усопших и на живых.
Мне забавно времен смешенье.
Ведь любое наше свершенье
Независимо от времен.
Я ответил: — Может, вы правы,
Но сильнее нету отравы,
Чем привязанность к бытию.
Мы уже дошли до буколик,
Ибо путь наш был слишком горек,
И ужасен с временем спор.
Но есть дней и садов здоровье,
И поэтому я с любовью
Размышляю о том, что есть.
Ничего не прошу у века,
Кроме звания человека,
А бессмертье и так дано.
Если речь идет лишь об этом,
То не стоило быть поэтом.
Жаль, что это мне суждено.
Он ответил: — Да, хорошо вам
Жить при этом мненье готовом,
Не познав сумы и тюрьмы.
Неужели возврат к истокам
Может стать последним итогом
И поить сердца и умы?
Не напрасно ли мы возносим
Силу песен, мудрость ремесел,
Старых празднеств брагу и сыть?
Я не ведаю, как нам быть.
Длилась ночь, пока мы молчали.
Наконец вдали прокричали
Предрассветные петухи.
Гость мой спал, утопая в кресле.
Спали степи, разъезды, рельсы,
Дымы, улицы и дома.
Улялюмов на жестком ложе
Прошептал, терзаясь: — О боже!
И добавил: — Ах, пустяки!
Наконец сновиденья Анны
Задремали, стали туманны,
Растеклись по глади реки.
Жили в парке два трамвая:
Клик и Трам.
Выходили они вместе
По утрам.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Любит электричеством весело моргать.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Выслала метельщиков рельсы подметать.
От стука и звона у каждого стыка
На рельсах болела площадка у Клика.
Под вечер слипались его фонари:
Забыл он свой номер — не пятый, не третий…
Смеются над Кликом извозчик и дети:
— Вот сонный трамвай, посмотри!
— Скажи мне, кондуктор, скажи мне, вожатый,
Где брат мой двоюродный Трам?
Его я всегда узнаю по глазам,
По красной площадке и спинке горбатой.
Начиналась улица у пяти углов,
А кончалась улица у больших садов.
Вся она истоптана крепко лошадьми,
Вся она исхожена дочерна людьми.
Рельсы серебристые выслала вперед.
Клика долго не было: что он не идет?
Кто там смотрит фонарями в темноту?
Это Клик остановился на мосту,
И слезятся разноцветные огни:
— Эй, вожатый, я устал, домой гони!
А Трам швырк-шварк —
Рассыпает фейерверк;
А Трам не хочет в парк,
Громыхает громче всех.
На вокзальной башне светят
Круглолицые часы,
Ходят стрелки по тарелке,
Словно черные усы.
Здесь трамваи словно гуси
Поворачиваются.
Трам с товарищами вместе
Околачивается.
— Вот летит автомобиль-грузовик —
Мне не страшно. Я трамвай. Я привык.
Но скажите, где мой брат, где мой Клик?
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Я спрошу у лошадей, лошадей,
Проходил ли здесь трамвай-ротозей,
Сразу видно — молодой, всех глупей.
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Ты скажи, семиэтажный
Каменный глазастый дом,
Всеми окнами ты видишь
На три улицы кругом,
Не слыхал ли ты о Клике,
О трамвае молодом?
Дом ответил очень зло:
— Много здесь таких прошло.
— Вы, друзья-автомобили,
Очень вежливый народ
И всегда-всегда трамваи
Пропускаете вперед,
Расскажите мне о Клике,
О трамвае-горемыке,
О двоюродном моем
С бледно-розовым огнем.
— Видели, видели и не обидели.
Стоит на площади — и всех глупей:
Один глаз розовый, другой темней.
— Возьми мою руку, вожатый, возьми,
Поедем к нему поскорее;
С чужими он там говорит лошадьми,
Моложе он всех и глупее.
Поедем к нему и найдем его там.
И Клика находит на площади Трам.
И сказал трамвай трамваю:
— По тебе я, Клик, скучаю,
Я услышать очень рад,
Как звонки твои звенят.
Где же розовый твой глаз? Он ослеп.
Я возьму тебя сейчас на прицеп:
Ты моложе — так ступай на прицеп!
1
Миг
Какое слово мне дано!..
Оно важнее всех; оно
Есть всё!.. Конечно, власть и слава,
Печаль, веселье и забава…
Увы! и счастие сердец,
И чувство сладкого покоя,
И самая любовь, о Хлоя!
Ее начало и конец —
Не есть ли миг единый в свете?
Теперь я, например сказать,
Сижу покойно в кабинете,
Хочу к тебе стихи писать;
Но если ты в сей миг явишься,
В меня влюбленной притворишься,
То в миг — спокойствие прощай!
Стихи в камин!.. у ног прекрасной
Лежу, горю любовью страстной!
Лишь только шутку продолжай,
Я в миг смелее, Хлоя, буду,
Учтивость, может быть, забуду,
И в миг… откроется обман!
Тогда, как хладный истукан,
Душою в миг оледенею;
От страсти пылкой исцелюсь,
И в миг — с тобою засмеюсь.
Так вы любезностью своею
Нас в миг пленяете всегда,
Не думая пленяться нами!
Но в миг же, Хлоя, иногда
В сетях бываете и сами;
Кто был смешон, в миг станет мил;
Но миг — и след любви простыл!
В один же миг — ах! мысль ужасна! —
Дерзнет нескромность утверждать,
Что ты была, была прекрасна;
Но в миг — велю ей замолчать!
2
Картина
Картина мне мила в Природе,
Когда я с сердцем на свободе
Гуляю по коврам лугов,
Смотрю вдали на мрак лесов,
Лучами солнца оглашённых,
Или на лабиринт ручьев,
Самой Натурой проведенных
В изгибах для красы полей.
Картина мне мила в поэте,
Когда он кистию своей
Цветы наводит на предмете
И пишет словом, как рукой.
Картина мне мила — в картине,
Когда волшебною игрой
Все краски дышат на холстине
И лица говорить хотят;
Я, правда, не знаток, но рад
Всегда Корреджию дивиться
И даже — в полотно влюбиться.
Но я бываю враг картин,
Когда прелестницы желают
Быть только ими для мужчин
И всё другое забывают.
Цветы и краски хороши;
Но ах! в картине нет души!
3
Дверь
В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, —
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный — камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!
Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!
Душа моя — Элизиум теней.
Ф. ТютчевВидениями заселенный дом,
Моя, растущая, как башня, память!
В ее саду, над тинистым прудом,
Застыв, стоит вечеровое пламя;
В ее аллеях прежние мечты
На цоколях недвижны, меди статуй,
И старых тигров чуткие четы
Сквозь дрему лижут мрамор Апостату.
Как же ты
Вошла в мой сад и бродишь между статуй?
Суровы ярусы многоэтажной башни, —
Стекло, сталь и порфир.
Где, в зале округленной, прежде пир
Пьянел, что день, отважней, бесшабашней,
Вливая скрипки в хмель античных лир, —
В померкшей зале темной башни
Тишь теперь.
На бархатном престоле зоркий зверь,
Привычный председатель оргий,
Глаза прищуря, дремлет, пресыщен:
Окончив спор, лишь тень — Сократ и Горгий;
Вдоль стен, у шелковых завес, еще
На ложах никнут голые гетеры,
Но — призраки, навек сомкнувшие уста;
И лишь часы в тиши бьют ровно, не устав
Качаньем маятника двигать эры.
Зачем же ты,
Как сон и новый и всегдашний,
Вошла в мой сад и бродишь возле башни?
Там выше,
По этажам, к недовершенной крыше,
В заветных кельях — облики: глаза
Целованные, милых губ рубины,
Опалявшие мне плечи волоса, —
И комнат замкнутых глубины
Дрожат под крыльями произнесенных слов…
Их, вещих птиц, в года не унесло!
Их пепел фениксов, как радуги,
Вычерчивая веера дуги,
Слепит меня опять, опять
И, волю воском растопя,
Невозвратимостью минут тревожит.
Чего же
Тебе искать в незавершенной башне,
Где слишком жуток сон вчерашний!
В саду,
Где памятники с тиграми в ладу,
Где вечности и влажности венчанье, —
В саду — молчанье,
Свой мед кадят нарциссы Апостату,
Над бронзой Данте черен кипарис,
И, в меди неизменных риз,
Недвижим строй в века идущих статуй.
Но все же роз кричащий запах,
Но все ж в огне зальденном запад —
Пьяны разгромом грозовым,
Страшись, чтоб, на росе ночуя,
Но шаг непризнанный ночуя,
Тигр пробужденный не завыл!
Видениями заселенный мир, —
Сад и растущая, как башня, память!
На меди торсов, сталь, стекло, порфир
Льет воск и кровь вечеровое пламя;
Горят венцы, волна к волне, в пруду;
Пылая, к статуям деревья льнут в бреду;
По травам блекнущим раскиданы статеры
Вовек не умирающей росы,
И лишь из башни ровно бьют часы,
Не уставая двигать эры.
Зачем же ты,
Как сон и новый и всегдашний,
Вошла в мой сад и бродишь возле башни,
Где слишком жутки чуткие мечты?
Иль ночь напрасно краски отымала?
Иль цоколям свободным статуй мало
И может с медью спорить парос,
Чтоб кровь по мрамору текла?
Иль должно к башне из стекла
Прибавить куполоподобный ярус,
Где все сиянья старины,
Умножены, повторены,
Над жизнью, как пустым провалом,
Зажгутся солнцем небывалым,
Во все, сквозь временный ущерб,
Вжигая свой победный герб!
Как храм ареопаг Палладе
Нептуна презря, посвятил,
Притек к афинской лев ограде
И ревом городу грозил.
Она копья непобедима
Ко ополченью не взяла,
Противу льва неукротима
С Олимпа Геву призвала.
Пошла — и под оливой стала,
Блистая легкою броней;
Младую Нимфу обнимала,
Сидящую в тени ветвей.
Лев шел — и под его стопою
Приморский влажный брег дрожал;
Но, встретясь вдруг со красотою,
Как солнцем пораженный, стал.
Вздыхал и пал к ногам лев сильный,
Прелестну руку лобызал,
И чувства кроткия, умильны
В сверкающих очах являл.
Стыдлива дева улыбалась,
На молодого льва смотря;
Кудрявой гривой забавлялась
Сего звериного царя.
Минерва мудрая познала
Его родящуюся страсть,
Цветочной цепью привязала
И отдала любви во власть.
Не раз потом уже случалось,
Что ум смирял и ярость львов;
Красою мужество сражалось,
И побеждала все — любовь.
1796
Орлы и львы соединились,
Героев храбрых полк возрос,
С громами громы помирились,
Поцеловался с Шведом Росс.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Гряди, монарх, на высоту,
Как солнце, в брачный твой чертог;
Являй народам красоту
В лучах любви твоей, как бог!
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоим плодом.
Младая, нежная царевна!
Пленив красой твоей царя,
Взаимно вечно будь им пленна,
Цвети, как роза, как заря.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Родители любезны, нежны!
Что ваши чувствуют сердца?
В усердьи льем мы токи слезны,
А ваша радость без конца.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом!
Да будет ввек благословенна
Порфироносная чета,
В России, в Швеций насажденна
Премудрость, храбрость, красота!
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Хор для польского
на тот же случай.
Связаны цветов цепями
Нежно-милая чета,
Увенчанныя лучами
Младость, бодрость, красота!
Утешайтесь лучшим счастьем
Быть любимым и любить.
Ваше вечное согласье
Вам подаст веселы дни,
Насадит народам счастье
Мира сладкого в тени.
Утешайтесь лучшим счастьем
Людям счастие творить.
Зрите, как на вас два царства
Улыбаючись глядят:
Дружества чрез вас и братства,
Блага общего хотят.
Утешайтесь лучшим счастьем
Матерью, отцом прослыть.
Посмотрите, как огнями
Север весь торжеств горит,
Любопытными очами
Вся на вас Европа зрит.
Утешайтесь лучшим счастьем
Добродетели хранить.
Разговор Русского с Шведом
во время бытия графа де-Гага в Петербурге.
Швед.
В народном сборище толиком,
Как двор ваш пышностью блистал
И оказал нам столько чести,
Где ваш Сенат стоял?
Русский.
В своем был месте, —
Стоял он при Петре Великом.
Швед.
Да где ж, у трона впереди, иль назади?
Русский.
Совсем не там, — на площади.
Что есть гармония во устроеньи мира?
Пространство, высота, сиянье, звук и чин.
Не то ли и чертог, воздвигнутый для пира,
Для зрелища картин?
В твоем, о Безбородко, доме
Я в солнцах весь стоял в приятном сердцу громе.
Ты скрыл величество; но видим и в ночи
Светила северна сияющи лучи:
Теки на высоту свой блеск соединить
С прекраснейшей из звезд, — чтоб смертным счастье лить.
Вернулся сын в родимый дом
С полей войны великой.
И запоясана на нем
Шинель каким-то лыком.
Не брита с месяц борода,
Ершится — что чужая.
И в дом пришел он, как беда
Приходит вдруг большая… Но не хотели мать с отцом
Беде тотчас поверить,
И сына встретили вдвоем
Они у самой двери.
Его доверчиво обнял
Отец, что сам когда-то
Три года с немцем воевал
И добрым был солдатом;
Навстречу гостю мать бежит:
— Сынок, сынок родимый…-
Но сын за стол засесть спешит
И смотрит как-то мимо.
Беда вступила на порог,
И нет родным покоя.
— Как на войне дела, сынок? -
А сын махнул рукою.А сын сидит с набитым ртом
И сам спешит признаться,
Что ради матери с отцом
Решил в живых остаться.Родные поняли не вдруг,
Но сердце их заныло.
И край передника из рук
Старуха уронила.Отец себя не превозмог,
Поникнул головою.
— Ну что ж, выходит так, сынок,
Ты убежал из боя? .-
И замолчал отец-солдат,
Сидит, согнувши спину,
И грустный свой отводит взгляд
От глаз родного сына.Тогда глядит с надеждой сын
На материн передник.
— Ведь у тебя я, мать, один —
И первый, и последний.-
Но мать, поставив щи на стол,
Лишь дрогнула плечами.
И показалось, день прошел,
А может год, в молчанье.И праздник встречи навсегда
Как будто канул в омут.
И в дом пришедшая беда
Уже была, как дома.
Не та беда, что без вреда
Для совести и чести,
А та, нещадная, когда
Позор и горе вместе.Такая боль, такой позор,
Такое злое горе,
Что словно мгла на весь твой двор
И на твое подворье,
На всю родню твою вокруг,
На прадеда и деда,
На внука, если будет внук,
На друга и соседа… И вот поднялся, тих и строг
В своей большой кручине,
Отец-солдат: — Так вот, сынок,
Не сын ты мне отныне.
Не мог мой сын, — на том стою,
Не мог забыть присягу,
Покинуть Родину в бою,
Притти домой бродягой.Не мог мой сын, как я не мог,
Забыть про честь солдата,
Хоть защищали мы, сынок,
Не то, что вы. Куда там!
И ты теперь оставь мой дом,
Ищи отца другого.
А не уйдешь, так мы уйдем
Из-под родного крова.Не плачь, жена. Тому так быть.
Был сын — и нету сына,
Легко растить, легко любить.
Трудней из сердца вынуть…-
И что-то молвил он еще
И смолк. И, подняв руку,
Тихонько тронул за плечо
Жену свою, старуху.Как будто ей хотел сказать:
— Я все, голубка, знаю.
Тебе еще больней: ты — мать,
Но я с тобой, родная.
Пускай наказаны судьбой, -
Не век скрипеть телеге,
Не так нам долго жить с тобой,
Но честь живет вовеки…-А гость, качнувшись, за порог
Шагнул, нащупал выход.
Вот, думал, крикнут: «Сын, сынок!
Вернись!» Но было тихо.
И, как хмельной, держась за тын,
Прошел он мимо клети.
И вот теперь он был один,
Один на белом свете.Один, не принятый в семье,
Что отреклась от сына,
Один на всей большой земле,
Что двадцать лет носила.
И от того, как шла тропа,
В задворках пропадая,
Как под ногой его трава
Сгибалась молодая; И от того, как свеж и чист
Сиял весь мир окольный,
И трепетал неполный лист —
Весенний, — было больно.
И, посмотрев вокруг, вокруг
Глазами не своими,
Кравцов Иван, — назвал он вслух
Свое как будто имя.И прислонился головой
К стволу березы белой.
— А что ж ты, что ж ты над собой,
Кравцов Иван, наделал?
Дошел до самого конца,
Худая песня спета.
Ни в дом родимого отца
Тебе дороги нету, Ни к сердцу матери родной,
Поникшей под ударом.
И кары нет тебе иной,
Помимо смертной кары.
Иди, беги, спеши туда,
Откуда шел без чести,
И не прощенья, а суда
Себе проси на месте.И на глазах друзей-бойцов,
К тебе презренья полных,
Тот приговор, Иван Кравцов,
Ты выслушай безмолвно.
Как честь, прими тот приговор.
И стой, и будь, как воин,
Хотя б в тот миг, как залп в упор
Покончит счет с тобою.А может быть, еще тот суд
Свой приговор отложит,
И вновь ружье тебе дадут,
Доверят вновь. Быть может…
1
Дом
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…
2
Читатель в моем представлении
Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.
Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!
3
Так будет
Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»
Дом стоит у Токаревской кошки.
В берег бьет здесь взмыленный прибой,
Брызгами швыряется в окошко
Океанский ветер штормовой.
Корабли выходят из Босфора,
В дым на миг окутавши Скрыплев.
И спешат с уловом свежим в город
Легкие моторки рыбаков.
Все здесь мне любимо и знакомо —
Вся родная гавань на виду,
И, наверное, другого дома
Я нигде такого не найду!
И сосед мой лучше всех на свете,
Хоть в порту зовут его «чудак».
Он встает с постели на рассвете
И над крышей поднимает флаг.
А над мачтой рында судовая,
Медная, тяжелая висит.
Склянки ежечасно отбивая,
Будто бы на вахте он стоит...
Мой сосед гуляет по «спардеку»
(Так террасу называет он),
Старому соседу человеку
Отдают прохожие поклон.
А потом к себе забравшись в «рубку»
(Или просто — в тесный кабинет),
Старую раскуривает трубку
Под прибойный грохот мой сосед.
И вздыхая запах терпкой гари,
Мой сосед похвастаться любил:
— Эту трубку, брат, при Трафальгаре
Однорукий адмирал курил.
И когда сидел он на диване
С адмиральской трубкою в зубах,
Перед ним в сиреневым тумане
Корабли качались на волнах.
Только бредил он не Трафальгаром,
Только мысли курсом шли другим.
Океан его был другом старым,
Грозным, ласковым и дорогим.
Временами же казалось (странно!),
Будто скучно плавать, скучно жить,
Потому что никакие страны
Не придется никогда открыть.
Проплывают пароходы мимо,
Земли все известны и скучны,
Как морщинки на лице любимой,
Но уже стареющей жены.
И тогда, как будто для аврала,
Он трезвонить в рынду выбегал,
Чем окрестных жителей немало
И смешил, и злил, и оглушал!
Но его мальчишки полюбили,
Пялились под окнами все дни.
Эти приходили и просили:
— Ты погромче, дядя, позвони!
Сорок лет проплавал и по вкусу
Отличить мог воды всех морей.
Сбить его не в силах были с курса
Ни туман, ни яростный Борей.
А поди ж ты — припекло такое:
Сердце, почки... в общем доктора
Прописали года два покоя,
Намекнули, дескать, вам пора...
Он в проклятьях — молнии и громе
Утешенье первое нашел.
Уступив потом, порядки в доме
У себя морские он завел.
О привычной жизни все ж тоскуя,
Про себя он тихо напевал:
— Уплывет тот скоро в даль морскую,
Кто на мертвый якорь не вставал!