В Горках знал его любой,
Старики на сходку звали,
Дети — попросту, гурьбой,
Чуть завидят, обступали.Был он болен. Выходил
На прогулку ежедневно.
С кем ни встретится, любил
Поздороваться душевно.За версту — как шел пешком —
Мог его узнать бы каждый.
Только случай с печником
Вышел вот какой однажды.Видит издали печник,
Видит: кто-то незнакомый
По лугу по заливному
Без дороги — напрямик.А печник и рад отчасти, -
По-хозяйски руку в бок, -
Ведь при царской прежней власти
Пофорсить он разве мог? Грядка луку в огороде,
Сажень улицы в селе, -
Никаких иных угодий
Не имел он на земле…— Эй ты, кто там ходит лугом!
Кто велел топтать покос?! —
Да с плеча на всю округу
И поехал, и понес.Разошелся.
А прохожий
Улыбнулся, кепку снял.
— Хорошо ругаться можешь! —
Только это и сказал.Постоял еще немного,
Дескать, что ж, прости, отец,
Мол, пойду другой дорогой…
Тут бы делу и конец.Но печник — душа живая, -
Знай меня, не лыком шит! —
Припугнуть еще желая:
— Как фамилия? — кричит.Тот вздохнул, пожал плечами,
Лысый, ростом невелик.
— Ленин, — просто отвечает.
— Ленин! — Тут и сел старик.День за днем проходит лето,
Осень с хлебом на порог,
И никак про случай этот
Позабыть печник не мог.А по свежей по пороше
Вдруг к избушке печника
На коне в возке хорошем —
Два военных седока.Заметалась беспокойно
У окошка вся семья.
Входят гости:
— Вы такой-то?.
Свесил руки:
— Вот он я…— Собирайтесь! —
Взял он шубу,
Не найдет, где рукава.
А жена ему:
— За грубость,
За свои идешь слова… Сразу в слезы непременно,
К мужней шубе — головой.
— Попрошу, — сказал военный.
Ваш инструмент взять с собой.Скрылась хата за пригорком.
Мчатся санки прямиком.
Поворот, усадьба Горки,
Сад, подворье, белый дом.В доме пусто, нелюдимо,
Ни котенка не видать.
Тянет стужей, пахнет дымом, -
Ну овин — ни дать ни взять.Только сел печник в гостиной,
Только на пол свой мешок —
Вдруг шаги, и дом пустынный
Ожил весь, и на порог —Сам, такой же, тот прохожий.
Печника тотчас узнал:
— Хорошо ругаться можешь, -
Поздоровавшись, сказал.И вдобавок ни словечка,
Словно все, что было, — прочь.
— Вот совсем не греет печка.
И дымит. Нельзя ль помочь? Крякнул мастер осторожно,
Краской густо залился.
— То есть как же так нельзя?
То есть вот как даже можно!.. Сразу шубу с плеч — рывком,
Достает инструмент. — Ну-ка…-
Печь голландскую кругом,
Точно доктор, всю обстукал.В чем причина, в чем беда
Догадался — и за дело.
Закипела тут вода,
Глина свежая поспела.Все нашлось — песок, кирпич,
И спорится труд, как надо.
Тут печник, а там Ильич
За стеною пишет рядом.И привычная легка
Печнику работа.
Отличиться велика
У него охота.Только будь, Ильич, здоров,
Сладим любо-мило,
Чтоб, каких ни сунуть дров,
Грела, не дымила.Чтоб в тепле писать тебе
Все твои бумаги,
Чтобы ветер пел в трубе
От веселой тяги.Тяга слабая сейчас —
Дело поправимо,
Дело это — плюнуть раз,
Друг ты наш любимый… Так он думает, кладет
Кирпичи по струнке ровно.
Мастерит легко, любовно,
Словно песенку поет… Печь исправлена. Под вечер
В ней защелкали дрова.
Тут и вышел Ленин к печи
И сказал свои слова.Он сказал, — тех слов дороже
Не слыхал еще печник:
— Хорошо работать можешь,
Очень хорошо, старик.И у мастера от пыли
Зачесались вдруг глаза.
Ну, а руки в глине были —
Значит, вытереть нельзя.В горле где-то все запнулось,
Что хотел сказать в ответ,
А когда слеза смигнулась,
Посмотрел — его уж нет… За столом сидели вместе,
Пили чай, велася речь
По порядку, честь по чести,
Про дела, про ту же печь.Успокоившись немного,
Разогревшись за столом,
Приступил старик с тревогой
К разговору об ином.Мол, за добрым угощеньем
Умолчать я не могу,
Мол, прошу, Ильич, прощенья
За ошибку на лугу.
Сознаю свою ошибку… Только Ленин перебил:
— Вон ты что, — сказал с улыбкой, —
Я про то давно забыл… По морозцу мастер вышел,
Оглянулся не спеша:
Дым столбом стоит над крышей, —
То-то тяга хороша.Счастлив, доверху доволен,
Как идет — не чует сам.
Старым садом, белым полем
На деревню зачесал… Не спала жена, встречает:
— Где ты, как? — душа горит…
— Да у Ленина за чаем
Засиделся, — говорит…
Людскую скорбь, вопросы века —
Я знаю все… Как друг и брат,
На скорбный голос человека
Всегда откликнуться я рад.
И только. Многое я вижу,
Но воля у меня слаба,
И всей душой я ненавижу
Себя как подлого раба,
Как я неправду презираю,
Какой я человек прямой,
Покуда жизни не встречаю
Лицом к лицу, — о Боже мой!
И если б в жизнь переходили
Мои слова, — враги мои
Меня давно б благословили
За сердце, полное любви.
Погас порыв мой благородный.
И что же? Тешится над ним
Какой-нибудь глупец холодный
Безумным хохотом своим.
«Так вот-с как было это дело, —
Мне говорит степняк-сосед:
— Себя он вел уж очень смело,
Сказать бы: да, он скажет: нет.
Упрямство… вот и судит криво:
За правду стой, да как стоять!
Ну, перенес бы молчаливо,
Коли приказано молчать.
Вот и погиб. Лишился места,
Притих и плачет, как дитя,
Детишек куча, дочь невеста,
И в доме хлеба — ни ломтя…»
— «Как вам не совестно, не стыдно!
Как повернулся ваш язык!
Мне просто слушать вас обидно!..» —
Я поднимаю громкий крик.
И весь дрожу. Лицо пылает,
Как лев пораненный, я зол.
Сигара в угол отлетает,
Нога отталкивает стол.
Сосед смеется: «Что вы! что вы!
Обидел, что ли, я кого?
Уж вы на нож теперь готовы,
Ха-ха, ну стоит ли того?»
И в самом деле, я решаю:
Что портить кровь из пустяков!
Махну рукой и умолкаю:
Не переучишь дураков.
Берусь за книгу ради скуки,
И желчь кипит во мне опять:
Расчет, обманы, слезы, муки,
Насилье… не могу читать!
Подлец на добром возит воду,
Ум отупел, заглох от сна…
Ужели грешному народу
Такая участь суждена?
«Ты дома?» — двери отворяя,
Чудак знакомый говорит
И входит, тяжело ступая.
Он неуклюж, угрюм на вид.
Взгляд ледяной, косые плечи,
Какой-то шрам между бровей.
Умен, как бес, но скуп на речи.
Трудолюбив, как муравей.
«Угодно ли? Была б охота,
Есть случай бедняку помочь —
Без платы… нелегка работа:
Сидеть придется день и ночь,
Писать, читать, в архиве рыться —
И жертва будет спасена».
— «А ты?» — «Без платы что трудиться!»
— «Изволь! мне плата не нужна».
И вот к труду я приступаю,
И горячусь, и невпопад
Особу с весом задеваю;
Я рвусь из сил, меня бранят.
Тут остановка, там помеха;
Я рад бы жертве, рад помочь,
Но вдруг!.. Мне тошно ждать успеха,
Мне эта медленность невмочь.
И все с досадой я бросаю,
И после (жалкий человек)
Над бедной жертвой я рыдаю,
Кляну свой бесполезный век.
Нет, труд упорный — груз свинцовый.
Я друг добра, я гражданин,
Я мученик, на все готовый,
Но мученик на миг один.
Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.
В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.
Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.
По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.
Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.
Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.
Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.
То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.
Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.
Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.
Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.
Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.
Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
Где вы оченьки, где вы светлые.
В переулках ли, темных уличках
Разбежалися, да повернулися,
Да кровавой волной поперхнулися.
Негодяй на крыльце
Точно яблонь стоит,
Вся цветущая,
Не погиб он с тобой
В ночку звездную.
Ты кричала, рвалась
Бесталанная.
Один – волосы рвал,
Другой – нож повернул —
За проклятый, ужасный сифилис.
А друзья его все гниют давно,
Не на кладбищах, в тихих гробиках,
Один в доме шатается,
Между стен сквозных колыхается,
Другой в реченьке купается,
Под мостами плывет, разлагается,
Третий в комнате, за решеткою
С сумасшедшими переругивается.
Весь мир пошел дрожащими кругами
И в нем горел зеленоватый свет.
Скалу, корабль и девушку над морем
Увидел я, из дома выходя.
По Пряжке, медленно, за парой пара ходит,
И рожи липкие. И липкие цветы.
С моей души ресниц своих не сводят
Высокие глаза твоей души.
Лети в бесконечность,
В земле растворись,
Звездами рассыпься,
В воде растопись.
Лети, как цветок, в безоглядную ночь,
Высокая лира, кружащая песнь.
На лире я точно цветок восковой
Сижу и пою над ушедшей толпой.
Я Филострат, ты часть моя.
Соединиться нам пора.
Пусть тело ходит, ест и пьет —
Твоя душа ко мне идет.
Ленинградская ночь
В разноцветящем полумраке,
В венке из черных лебедей
Он все равно б развеял знаки
Минутной родины своей.
И говорил: «Усыновлен я,
Все время ощущаю связь
С звездой сияющей высоко
И может быть, в последний раз.
Но нет, но нет, слова солгали,
Ведь умерла она давно.
Но как любовник не внимаю
И жду: восстанет предо мной.
Друг, отойди еще мгновенье…
Дай мне взглянуть на лоб златой,
На тонко вспененные плечи,
На подбородок кружевной.
Пусть, пусть Психея не взлетает
Я все же чувствую ее
И вижу, вижу – вылезает
И предлагает помело.
И мы летим над бывшим градом,
Надлебединою Невой,
Над поредевшим Летним садом,
Над фабрикой с большой трубой.
Все ближе к солнечным покоям:
И плеч костлявых завитки,
Хребет синеющий и крылья
И хилый зад, как мотыльки.
Внизу все спит в ночи стоокой —
Дом Отдыха, Дворец Труда,
Меж томно-синими домами
Бежит философ, точно хлыст,
В пальто немодном, в летней шляпе
И, ножкой топнув, говорит:
«Все черти мы в открытом мире
Иль превращаемся в чертей.
Мне холодно, я пьян сегодня,
Я может быть, последний лист».
Тептелкин, встав на лапки, внемлет
И ну чирикать из окна:
«Бессмыслица ваш дикий хохот,
Спокоен я и снова сыт».
И пред окном змеей гремучей
Опять вознесся Филострат
И, сев на хвостик изумрудный,
Простором начал искушать.
Летят надзвездные туманы,
С Психеей тонкою несусь
За облака, под облаками,
Меж звездами и за луной.
Война и голод точно сон
Оставили лишь скверный привкус.
Мы пронесли высокий звон,
Ведь это был лишь слабый искус.
И милые его друзья
Глядят на рта его движенья,
На дряблых впадин синеву,
На глаз его оцепененье.
По улицам народ идет,
Другое бьется поколенье,
Ему смешон наш гордый ход
И наших душ сердцебиенье.
Нам в юности Флоренция сияла,
Нам Филострата нежного на улицах являла
Не фильтрами мы вызвали его,
Не за околицей, где сором поросло.
Поэзией, как утро, сладкогласной
Он вызван был на улице неясной.
Слова из пепла слепок…
Слова из пепла слепок,
Стою я у пруда,
Ко мне идет нагая
Вся молодость моя.
Фальшивенький веночек
Надвинула на лоб.
Невинненький дружочек
Передо мной встает.
Он боязлив и страшен,
Мертва его душа,
Невинными словами
Она извлечена.
Он молит, умоляет,
Чтоб душу я вернул —
Я молод был, спокоен,
Души я не вернул.
Любил я слово к слову
Нежданно приставлять,
Гадать, что это значит,
И снова расставлять.
Я очень удивился:
– Но почему, мой друг,
Я просто так, играю,
К чему такой испуг?
Теперь опять явился
Перед моим окном:
Нашел я место в мире,
Живу я без души.
Пришел тебя проведать:
Не изменился ль ты?
Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Хочу, чтоб ты и в эту ночь была
Опять той женщиной, вокруг которой
Мы изредка сходились у стола
Перед окном с бумажной синей шторой.
Басы зениток за окном слышны,
А радиола старый вальс играет,
И все в тебя немножко влюблены,
И половина завтра уезжает.
Уже шинель в руках, уж третий час,
И вдруг опять стихи тебе читают,
И одного из бывших в прошлый раз
С мужской ворчливой скорбью вспоминают.
Нет, я не ревновал в те вечера,
Лишь ты могла разгладить их морщины.
Так краток вечер, и — пора! Пора! -
Трубят внизу военные машины.
С тобой наш молчаливый уговор —
Я выходил, как равный, в непогоду,
Пересекал со всеми зимний двор
И возвращался после их ухода.
И даже пусть догадливы друзья —
Так было лучше, это б нам мешало.
Ты в эти вечера была ничья.
Как ты права — что прав меня лишала!
Не мне судить, плоха ли, хороша,
Но в эти дни лишений и разлуки
В тебе жила та женская душа,
Тот нежный голос, те девичьи руки,
Которых так недоставало им,
Когда они под утро уезжали
Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым.
Им девушки платками не махали,
И трубы им не пели, и жена
Далеко где-то ничего не знала.
А утром неотступная война
Их вновь в свои объятья принимала.
В последний час перед отъездом ты
Для них вдруг становилась всем на свете,
Ты и не знала страшной высоты,
Куда взлетала ты в минуты эти.
Быть может, не любимая совсем,
Лишь для меня красавица и чудо,
Перед отъездом ты была им тем,
За что мужчины примут смерть повсюду, -
Сияньем женским, девочкой, женой,
Невестой — всем, что уступить не в силах,
Мы умираем, заслонив собой
Вас, женщин, вас, беспомощных и милых.
Знакомый с детства простенький мотив,
Улыбка женщины — как много и как мало…
Как ты была права, что, проводив,
При всех мне только руку пожимала.
_____________Но вот наступит мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Они придут еще в шинелях и ремнях
И долго будут их снимать в передней —
Еще вчера война, еще всего на днях
Был ими похоронен тот, последний,
О ком ты спросишь, — что ж он не пришел? —
И сразу оборвутся разговоры,
И все заметят, как широк им стол,
И станут про себя считать приборы.
А ты, с тоской перехватив их взгляд,
За лишние приборы в оправданье,
Шепнешь: «Я думала, что кто-то из ребят
Издалека приедет с опозданьем…»
Но мы не станем спорить, мы смолчим,
Что все, кто жив, пришли, а те, что опоздали,
Так далеко уехали, что им
На эту землю уж поспеть едва ли.Ну что же, сядем. Сколько нас всего?
Два, три, четыре… Стулья ближе сдвинем,
За тех, кто опоздал на торжество,
С хозяйкой дома первый тост поднимем.
Но если опоздать случится мне
И ты, меня коря за опозданье,
Услышишь вдруг, как кто-то в тишине
Шепнет, что бесполезно ожиданье, -
Не отменяй с друзьями торжество.
Что из того, что я тебе всех ближе,
Что из того, что я любил, что из того,
Что глаз твоих я больше не увижу?
Мы собирались здесь, как равные, потом
Вдвоем — ты только мне была дана судьбою,
Но здесь, за этим дружеским столом,
Мы были все равны перед тобою.
Потом ты можешь помнить обо мне,
Потом ты можешь плакать, если надо,
И, встав к окну в холодной простыне,
Просить у одиночества пощады.
Но здесь не смей слезами и тоской
По мне по одному лишать последней чести
Всех тех, кто вместе уезжал со мной
И кто со мною не вернулся вместе.Поставь же нам стаканы заодно
Со всеми! Мы еще придем нежданно.
Пусть кто-нибудь живой нальет вино
Нам в наши молчаливые стаканы.
Еще вы трезвы. Не пришла пора
Нам приходить, но мы уже в дороге,
Уж била полночь… Пейте ж до утра!
Мы будем ждать рассвета на пороге,
Кто лгал, что я на праздник не пришел?
Мы здесь уже. Когда все будут пьяны,
Бесшумно к вам подсядем мы за стол
И сдвинем за живых бесшумные стаканы.
Славный мороз. Ночь была бы светла
Да застилает сиянье
Месяца душу гнетущая мгла —
Жизни застывшей дыханье.
Слышится города шорох ночной,
Снег подметенный скрипит под ногой…
Дальних огней вижу мутные звезды,
Да запертые подезды…
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Что же в гостях удержало меня?
Или мне было привольно
В сладком забвеньи бесплодного дня
Мучить себя добровольно?
Скучно и глупо без цели болтать…
И не охотник я в карты играть, —
Даже, признаться, не радует ужин;
Да и кому я там нужен!
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Мери сегодня была весела
И грациозно-любезна;
Но хоть она и умна и мила —
Нравиться ей бесполезно.
Слушать — так, право, на горе мое,
Бредит героями… но до нее
Мне далеко, потому что невеста
Ищет доходного места.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Олимпиада простее сестры…
Впрочем — глаза с поволокой,
Листа играет; во время игры
Пальцы взлетают высоко,
Клавиши так и стучат и гремят…
Все, будто в страхе каком-то, молчат…
Правду сказать, мастера ее руки
На музыкальные штуки!
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Виктор стихи нам сегодня прочел:
Дамы остались довольны;
Только старик отчего-то нашел,
Что чересчур мысли вольны.
Что молодежь нынче стала писать
Так, что не следует вслух и читать,
Вот и прочел я стихи эти снова, —
Ну, и не понял ни слова!
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Гости бывают там разных сортов:
В дом приезжают — вертятся,
И комплимент у них мигом готов,
Из дому едут — бранятся.
Что занимает их — трудно понять,
Все обо всем они могут сказать;
Каждый себя самолюбьем измучил,
Каждому каждый наскучил.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
В люди как будто невольно идешь:
Все будто ищешь чего-то,
Вот-вот не нынче, так завтра найдешь…
Одолевает зевота,
Скука томит… А проклятый червяк
В сердце уняться не хочет никак:
Или он старую рану тревожит,
Или он новую гложет.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Много есть чудных, прекрасных людей,
Светлых умом и вполне благородных,
Но и они, вроде бледных теней,
Меркнут душою в гостиных холодных.
Есть у нас так называемый свет,
Есть даже люди, а общества нет:
Русская мысль в одиночку созрела.
Да и гуляет без дела.
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Вот, вижу, дворник сидит у ворот,
В шубе да в шапке лохматой:
Точно медведь; на усах его лед,
Снег в бороде, в рукавице лопата…
Спит ли он, так ли, прижавшись, сидит
Думает думу, морозы бранит.
Или, как я же, бесплодно мечтает,
Или меня поджидает?
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой!
Май наступил, златисто-светлый, нежно
И ароматно веющий, раскинул
Ковер зеленый, сотканный из ярких
Цветов и солнечных лучей, в алмазах
Росы играющих, и, улыбаясь
Голубенькими глазками фиалок,
Он милый род людской в свои обятья
Зовет приветливо. Тупой народ
На первый зов спешит в обятья Мая.
Мужчины светлыя надели брюки
И праздничные фраки с золотыми,
Сверкающими пуговками; дамы
Оделись в цвет невинности; усы
Подвили юноши; девицы дали
Простор груди; поэты городские
Кладут в кармам бумагу, карандаш,
Лорнетку—и пестреющей толпою
Все за город стремятся. Там, на чистом
И вольном воздухе садятся на траву
Душистую, наивно восклицают:
«Как быстро кустики растут!»—цветами
Играют, внемлют щебетанью птичек,
И до небес несутся ликованья.
Май и ко мне пришел, три раза в дверь
Мою он стукнул.—«Отопри, я—Май!
Я за тобой пришел, мечтатель бледный,
Я поцелуем освежу тебя».
Но я не отпер двери. Ты напрасно
Завлечь меня желаешь, гость коварный!
Насквозь тебя я вижу! Вижу я
Насквозь и мироздание, глубоко
Я заглянул, увидел слишком много —
И отлетела радость, скорбь на веки
Запала в сердце мне. Я проникаю взором
Сквозь каменныя стены как домов,
Так и сердец людских, и вижу там
Обман и ложь, и нищету и горе.
Я мысли сокровенныя читаю
На лицах: в целомудренном румянце
Девиц я трепет тайной похоти читаю;
А юношей высокое чело,
Сияющее гордым вдохновеньем,
Покрыто, вижу ясно, колпаком
Дурацким с погремушкой. Я повсюду
Уродливыя только лица вижу,
Да тени хилыя, и я не знаю,
Как мне назвать приличней нашу землю —
Больницей, или домом сумасшедших.
Я вижу сквозь кору земную все
Те ужасы, которые напрасно
Ковром цветущим прикрывает Май.
Я вижу под землею мертвецов
В могилах темных: сложены их руки,
Глаза открыты, лица сини, черви
Из уст их выползают. На отцовской
Могиле сын с развратницей уселся;
Кругом их трели соловьев каким-то
Злорадным смехом льются, и цветы
Могильные насмешливо кивают
Головками. Отец в своем гробу
Зашевелился, дрогнула земля
Болезненно… О, мать земля, я вижу
Твои страдания, я вижу огнь,
Палящий грудь твою; я вижу,
Как раны древния твои раскрылись
И как из них и кровь, и дым, и пламя
Струею бьет. Я вижу дерзновенных
Сынов твоих, Титанов. Из подземных,
Глубоких бездн поднявшись, до небес
Нагромоздивши скалы, потрясая
Кровавым факелом, они стремятся
С неудержимой яростью на небо;
И стаи черных карликов вослед
Ползут за ними. С треском гаснут звезды
Небесныя. Рукою дерзновенной
Они срывают занавес с престола
Владыки Зевса; с воплем пали ниц,
Обяты страхом, сонмы светлых духов.
Весь бледный на своем престоле, Зевс
Сорвал с себя корону; растрепались
Седые волосы. Со смехом диким
Титаны поджигают свод небесный,
А карлики бичами огневыми
По спинам хлещут гениев; от боли
Те, корчась, изгибаются. В пространство
Их низвергают демоны, схватив
За кудри светлыя. И вижу я
И своего там гения с кудрями
Златистыми и вечною любовью
В очах его лазурных. Вижу я,
Как черный, страшно безобразный демон
Схватил его в обятия свои
И, скаля зубы, сладострастно смотрит
На красоту его и крепче, крепче
В обятиях сжимает. Побледнел
Мой бедный гений… Вдруг из края в край
Вселенной вопль пронзительный пронесся,
И рухнули столпы, и свод небесный
Обрушился на землю, и над миром
Погибшим воцарился первобытный мрак.
Словно безлюдный, спокоен весь город.
Солнце чуть видно сквозь сеть облаков,
Пусто на улице. Утренний холод
Вывел узоры на стеклах домов.
Крыши повсюду покрыты коврами
Мягкого снега; из труб там и сям
Дым подымается кверху столбами,
Вьется, редеет, подобно клочкам
Тучек прозрачных, — и вдаль улетает…
Скучная улица! Верно, народ
Здесь неохотно дворы покидает…
Вот только баба, согнувшись, несет
Гробик под мышкою… Вот и другая
Встретилась с нею, поклон отдала,
Кланяясь, молвила: «Здравствуй, родная!»
Остановилась и речь повела:
«Кому же этот гробик-то
Ты, мать моя, взяла,
Сыночек, что ли, кончился
Иль дочка умерла?»
— «Сынка, моя голубушка,
Сбираюсь хоронить;
Да вот насилу сбилася
И гробик-то купить.
А уж свечей и ладану
Не знаю где и взять…
Есть старый самоваришко,
Хочу в заклад отдать.
Муж болен. Вот три месяца
Лежит все на печи,
Просить на бедность — совестно,
Хоть голосом кричи!»
— «И, мать! и я стыдилася
Просить в твои года…
Глупа была, уж что таить,
Глупа да и горда.
Теперь привыкла, горя нет;
Придешь в знакомый дом,
Поплачешь да поклонишься,
Расскажешь обо всем:
Вдова, мол, я несчастная…
Глядишь — присесть велят,
Дадут какое платьишко
И к чаю пригласят.
Другое дело, мать моя,
Под окнами ходить, —
Вестимо, это совестно.
Уж надо нищей быть.
А примут тебя в комнате, —
Какой же тут порок?..
Ты, кажется, кручинишься,
Что помер твой сынок?»
— «Ох, я ведь с ним заботушки
Немало приняла!..
Кормить его, по немочи,
Я грудью не могла.
Поутру жидкой кашицы
Вольешь ему в рожок,
Сосет ее он, бедненький,
Да тем и сыт денек.
Тут, знаешь, у нас горенка
Зимой-то что ледник, —
Чуть сонный он размечется,
Ну и подымет крик…
И весь дрожит от холода…
Начнешь ему дышать
На красные ручонки-то,
Ну и заснет опять».
— «И плакать тебе нечего,
Что Бог его прибрал…
Он, мать моя, я думаю,
Недолго прохворал?»
— «С неделю, друг мой, маялся
И не брал в рот рожка;
Бывало, только капельку
Проглотит молока.
Вчера, моя голубушка,
Ласкаю я его,
Глядь — слезки навернулися
На глазках у него,
Как будто жизнь безгрешную
Он кинуть не хотел…
А умер тихо, бедненький,
Как свечка, догорел!»
— «О чем же ты заплакала?
Тут воля не твоя.
И дети-то при бедности —
Железы, мать моя!
Вот у меня Аринушка
И умница была,
По бархату, душа моя,
Шить золотом могла;
Бывало, за работою
До петухов сидит,
А мне с поклоном по людям
И выйти не велит:
«Сама уж, дескать, маменька,
Я пропитаю вас».
Работала, работала, —
Да и лишилась глаз.
Связала мои рученьки:
Ведь чахнет от тоски;
Слепа, а вяжет кое-как
Носчишки да чулки.
Чужого калача не сест,
А если и возьмет
Кусок какой от голода,
Все сердце надорвет:
И ест, и плачет глупая;
Журишь — ответа нет…
Вот каково при бедности
С детьми-то жить, мой свет!..»
— «Ох, горько, моя милая!
Растет дитя — печаль,
Умрет оно — своя ведь кровь,
Жаль, друг мой, крепко жаль!»
— «Молися Богу, мать моя, —
Не надобно тужить.
Прости же, я зайду к тебе
Блинов-то закусить».
Бабы расстались. На улице снова
Пусто. Заборы и стены домов
Смотрят печально и как-то сурово.
Солнце за длинной грядой облаков
Спряталось. Небо так бледно, бесцветно,
Точно как мертвое… И облака
Так безотрадно глядят, бесприветно,
Что поневоле находит тоска…
«Ты хоть плачь, хоть не плачь — быть по-моему!
Я сказал тебе: не послушаю!
Молода еще, рано умничать!
«Мой жених-де вот и буян и мот,
Он в могилу свел жену первую…»
Ты скажи прямей: мне, мол, батюшка,
Полюбился сын Кузьмы-мельника.
Так сули ты мне горы золота —
Не владеть тобой сыну знахаря.
Он добро скопил, — пусть им хвалится,
Наживи же он имя честное!
Я с сумой пойду, умру с голода,
Не отдам себя на посмешище, —
Не хочу я быть родней знахаря!
Колдунов у нас в роду не было.
А ты этим-то мне, бесстыдница,
За мою хлеб-соль платить вздумала,
Женихов своих пересуживать!
Да ты знаешь ли власть отцовскую?
С пастухом, велю, под венец пойдешь!
Не учи, скажу: так мне хочется!»
Захватило дух в груди дочери.
Полотна белей лицо сделалось,
И, дрожа как лист, с мольбой горькою
К старику она в ноги бросилась:
«Пожалей меня, милый батюшка!
Не сведи меня во гроб заживо!
Аль в избе твоей я уж лишняя,
У тебя в дому не работница?..
Ты, кормилец мой, сам говаривал!
Что не выдашь дочь за немилого.
Не губи же ты мою молодость;
Лучше в девках я буду стариться,
День и ночь сидеть за работою!
Откажи, родной, свахе засланной».
— «Хороша твоя речь, разумница;
Только где ты ей научилася?
Понимаю я, что ты думаешь:
Мой отец, мол, стар, — ему белый гроб,
Красной девице своя волюшка…
Али, может быть, тебе не любо,
Что отец в почет по селу пойдет,
Что богатый зять тестю бедному
При нужде порой будет помочью?
Так ступай же ты с моего двора,
Чтоб ноги твоей в доме не было!»
— «Не гони меня, сжалься, батюшка,
Ради горьких слез моей матушки!
Ведь она тебя Богом, при смерти,
Умоляла быть мне защитою…
Не гони, родной: я ведь кровь твоя!»
— «Знаю я твои бабьи присказки!
Что, по мертвому, что ль, расплакалась?
Да хоть встань твоя мать-покойница,
Я и ей скажу: «Быть по-моему!»
Прокляну, коли не послушаешь!..»
Протекло семь дней: дело сладилось.
Отец празднует свадьбу дочери.
За столом шумят гости званые;
Под хмельком старик пляшет с радости.
Зятем, дочерью выхваляется.
Зять сидит в углу, гладит бороду,
На плечах его кафтан новенький,
Сапоги с гвоздьми, с медной прошвою,
Подпоясан он красным поясом.
Молодая с ним сидит об руку;
Сарафан на ней с рядом пуговок,
Кичка с бисерным подзатыльником, —
Но лицо белей снега чистого:
Верно, много слез красной девицей
До венца в семь дней было пролито.
Вот окончился деревенский пир.
Проводил старик с двора детище.
Только пыль пошла вдоль по улице,
Когда зять, надев шляпу на ухо,
Во весь дух пустил тройку дружную,
И без умолку под дугой большой
Залилися два колокольчика.
Замолчало все в селе к полночи,
Не спалось только сыну мельника;
Он сидел и пел на завалине:
То души тоска в песне слышалась,
То разгул, будто воля гордая
На борьбу звала судьбу горькую.
Стал один старик жить хозяином,
Молодую взял в дом работницу…
Выпал первый снег. Зиму-матушку
Деревенский люд встретил весело;
Мужички в извоз отправляются,
На гумнах везде молотьба идет,
А старик почти с утра до ночи
В кабаке сидит пригорюнившись.
«Что, старинушка, чай, богатый зять
Хорошо живет с твоей дочерью?..» —
Под хмельком ему иной вымолвит;
Вмиг сожмет Пахом брови с проседью
И, потупив взор, скажет нехотя:
«У себя в дому за женой смотри,
А в чужую клеть не заглядывай!» —
«За женой-то мне глядеть нечего;
Лучше ты своим зятем радуйся:
Вон теперь в грязи он на улице».
Минул свадьбе год. Настал праздничек,
Разбудил село колокольный звон.
Мужички идут в церковь весело;
На крещеный люд смотрит солнышко.
В церкви Божией белый гроб стоит,
По бокам его два подсвечника;
В головах один, в зипуне худом,
Сирота-Пахом думу думает
И не сводит глаз с мертвой дочери…
Вот окончилась служба долгая,
Мужички снесли гроб на кладбище;
Приняла земля дочь покорную.
Обернулся зять к тестю бледному
И сказал, заткнув руки за пояс;
«Не пришлось пожить с твоей дочерью!
И хлеб-соль была, кажись, вольная,
А все как-то ей нездоровилось…»
А старик стоял над могилою,
Опустив в тоске на грудь голову…
И когда на гроб земля черная
С шумом глыбами вдруг посыпалась —
Пробежал мороз по костям его
И ручьем из глав слезы брызнули…
И не раз с тех пор в ночь бессонную
Этот шум ему дома слышался.
С небес Магадева, владыка земной,
Незримо на грешную землю спустился
И образ принять человека решился,
Чтоб жить вместе с смертными жизнью одной.
Людей предоставив их собственной воле,
Он ходит в народе, желая узнать,
Достоин ли лучшей, счастливой он доли,
Иль в мир нужно новые кары послать.
Идет Магадева, как странник смиренный,
По улицам города, зорко следит
За жизнью в палатах, в избушке согбенной,
А к вечеру снова в дорогу спешит.
В предместьи глухом, где души он не встретил,
У крайнего дома, на шатком крыльце
Он падшую женщину скоро заметил
С поддельным румянцем на дивном лице.
— «Привет мой красавице!» — «Путник прекрасный,
Ты добр и приветлив, войди в мой приют…»
— «Но кто ты?» — «Меня баядеркой зовут;
Мой дом пред тобой — дом любви сладострастной».
И в бубен рукой ударяя, плывет,
Кружится она в соблазнительной пляске,
Змеей извиваясь и, полная ласки,
Пришельцу душистый букет подает.
И странника нежно обвивши руками,
Она увлекает его за порог.
— «О, гость мой желанный! Весь дом свой огнями
Сейчас освещу я, как пышный чертог.
Устал ты, мой милый, — я стану в молчании
На ложе прохладном твой сон охранять,
Я дам тебе все, что я дать в состоянии:
Веселье, покой и любви благодать».
И бог просветленный, растроган глубоко,
Слова чудной грешницы слушал в тиши,
Довольный, что встретил под грязью порока
Порывы прекрасной и чистой души.
Пред ним баядерка стоит, как рабыня,
И детскою радостью светится взгляд:
В душе молодой сквозь наружный разврат
Природного чувства сказалась святыня.
Роскошный цветок обращается в плод;
Надежда сменила удел безнадежный.
Для сердца от рабства один переход —
К любви беззаветной и пламенно-нежной.
Но тот, кто изведал все тайны судьбы,
Не кончил еще своего испытанья,
Готовя все ужасы мук и страданья
Для сердца прекрасной, но падшей рабы.
К щекам размалеванным льнет он губами,
Она же, в томлении любви, в первый раз
Трепещет, не выразить чувства словами,
И первые слезы струятся из глаз.
В избытке еще незнакомого счастья
К ногам его падает молча она…
Теперь в ней горит не огонь сладострастья,
Ей плата за ласки теперь не нужна…
А тени ночные все гуще ложились
И, словно их очи желая смежить,
Над ложем любовников тихо спустились,
Чтоб тайну любви их ревниво хранить.
Впервые уснула она в упоенье,
Ласкаясь, смеясь с дорогим пришлецо́м;
Но было ужасно ее пробужденье:
Гость милый лежал перед ней мертвецом…
И, бросившись с воплем, напрасно хотела
Усопшего друга она разбудить:
Он мертв… Понесли охладевшее тело
К костру, чтоб последний обряд совершить.
Жрецы назади, погребальное пенье…
Безумьем сверкнул бледной грешницы взор:
Толпу рассекает она в исступлении,
Бежит… Но зачем ты бежишь на костер?
Она у носилок упала, рыдая,
И слышен далеко был женщины стон:
— «Отдайте мне мужа, иль с мужем туда я
Пойду, где сгорит над могилою он.
Ужели в ничтожество, в прах обратится,
Исчезнет божественных форм красота?
Ужель не раскроются эти уста?
Одну только ночь дайте мне насладиться!..»
Но хором жрецы ей пропели в ответ:
«Равно мы хороним всех в мире отживших —
И старцев, для света сном вечным почивших,
И юношей, рано покинувших свет.
Внимай же ученью жрецов: ни минуты
Тот юноша не был супругом тебе;
Ты жизнь баядерки ведешь, — потому ты
Не можешь сгореть с ним! Угодно судьбе, —
Слезами напрасно богов ты печалишь, —
Чтоб в тихое царство могильного сна
Последовать вслед за супругом должна лишь
Жена его только, — никто, как жена!..
Сливайтесь же трубы в унылые звуки!
Пусть пламя костра заблестит в вышине,
И тело красавца, сложившего руки,
Вы, боги, примите в священном огне!..»
Так пели жрецы. Освященный веками,
Закон осуждал всех блудниц на позор…
Тогда баядерка всплеснула руками
И бросилась в пламя на самый костер.
Вдруг чудо свершилось, незримое в мире:
Божественный юноша вспрянул с одра
И вместе с подругой, поднявшись с костра,
Исчез в голубом, беспредельном эфире.
Так боги, по благости вечной своей,
Всем людям умеют прощать заблужденья
И к дальнему небу в огне очищенья
Возносят с собою заблудших детей.
Летая по свету, конечно, за медком,
Пчела влетела в дом.
Увидевши в окне горшочки
И в тех горшках цветочки,
Ну как не залететь?
Где до любимого коснется,
Не только что пчелам - и нам, людям, неймется.
Любимое хоть в щелку поглядеть -
И то отрада, -
А тут пчеле цветы - чего ж ей больше надо?
К тому ж людской разборчивый и прихотливый род
Цветов к себе дурных в хоромы не берет,
А из отличных все пород.
Коль и на взгляд иной не так приятен,
Так уж наверно ароматен.
И подлинно, пчела
В дому один цветок породистый нашла,
Да только, не в родню, он что-то рос так бедно
И цвел так бледно,
Что не на что взглянуть.
Пчела подумала: "Попробую нюхнуть!
Авось утешусь ароматом,
Авось медку найду хоть атом!"
Но что же?.. И того
Не оказалось у него.
Пчела плечами только жала:
"Земля, что ль, под тобой, цветочек, отощала?"
Подумала и вниз сползла -
Земля хорошая была
И полита как надо.
Трудолюбивую пчелу взяла досада.
(Кто сам трудолюбив,
К бездействию других ужасно щекотлив;
Сейчас подумает, что, верно, тот ленив.)
И, приписав все лени,
Пчела укоры, пени
На хилого цветка
Посыпала как из мешка:
"Урод, - жужжит она, - позор своей породы!
Ты знаешь, как ее повсюду чтут народы?
А ты свои дары природы
Куда девал?"
И жало
Уж местью задрожало.
"А я, - тогда цветок уныло отвечал, -
Блажен, когда б об этом и не знал.
Желаньем не томясь и к цели равнодушный,
Я, может, лучше б цвел и в этой сфере душной!
Окно на север здесь, любезная, взгляни!
Насупротив - стена, и я всю жизнь в тени,
В тени!.. Меж тем с порой изящества начало
В душе про сладкое про что-то зашептало,
Но вместе с тем, увы, тогда ж казалось мне,
Что что-то здесь в моем окне
Тот сладкий шепот заглушало,
Но я тогда еще был мал,
Неясно это понимал
И рос, как все. Когда ж с явленьем почек
Все закричали: "Вот цветочек!" -
Тогда широкая молва
Души неясные слова
Собой мне разяснила.
Я понял, чем меня природа одарила,
Какой блестящий мне дала она удел.
За ним, достичь его желаньем полетел -
Душа лишь только средств искала, -
Но в них, увы, судьба мне жадно отказала!
Я жажду солнца, но оно
В мое не жалует окно!
Желанья пылкие желаньями остались,
От безнадежности лучи их к центру сжались,
И спертый жар теперь как ад во мне палит
И весь состав мой пепелит!
Так не дивись, пчела, что я цвету так вяло,
И не брани меня, не разобрав, за лень.
Ничтожности моей начало -
Тень!.."
Талант, молись, чтоб счастья солнце
Взглянуло иногда в твое оконце.
Иначе, как цветы,
В тени замрешь и ты.
<10 июля 1849>
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
Будущее — неуживчиво!
Где мотор, везущий — в бывшее?
В склад, не рвущихся из неводов
Правд — заведомо-заведомых.
В дом, где выстроившись в ряд,
Вещи, наконец, стоят.
Ни секунды! Гоним и гоним!
А покой — знаешь каков?
В этом доме — кресла как кони!
Только б сбрасывать седоков!
А седок — знаешь при чем?
Локотник, сбросивши локоть —
Сам на нас — острым локтем!
Не сойдешь — сброшу и тресну:
Седоку конь не кунак.
Во`т о чем думает кресло,
Напружив львиный кулак.
Брали — дном, брали — нажимом —
Деды, вы ж — вес не таков!
Вот о чем стонут пружины —
Под нулем золотников
Наших… Скрип: Наша неделя!
…Треск:
В наши дни — много тяжеле
Усидеть, чем устоять.
Мебелям — новое солнце
Занялось! Век не таков!
Не пора ль волосом конским
Пробивать кожу и штоф?
Штоф — истлел, кожа — истлела,
Волос — жив, кончен нажим!
(Конь и трон — знамое дело:
Не на нем — значит под ним!)
Кто из ва`с, деды и дяди,
В оны дни, в кресла садясь,
Страшный сон видел о стаде
Кресел, рвущихся из-под нас,
Внуков?
Штоф, думали, кожа?
Что бы ни — думали зря!
Наши вещи стали похожи
На солдат в дни Октября!
Неисправимейшая из трещин!
После России не верю в вещи:
Помню, голову заваля,
Догоравшие мебеля —
Эту — прорву и эту — уйму!
После России не верю в дюймы.
Взмахом в пещь —
Развеществлялась вещь.
Не защищенная прежним лаком,
Каждая вещь становилась знаком
слов.
Первый пожар — чехлов.
Не уплотненная в прежнем, кислом,
Каждая вещь становилась смыслом.
Каждый брусок ларя
Дубом шумел горя —
И соловьи заливались в ветках!
После России не верю в предков.
В час, как корабль дал крен —
Что ж не сошли со стен,
Ру`шащихся? Половицей треснув,
Не прошагали, не сели в кресла,
Взглядом: мое! не тронь!
Заледеня огонь.
Не вещи горели,
А старые дни.
Страна, где всё ели,
Страна, где всё жгли.
Хмелекудрый столяр и резчик!
Славно — ладил, а лучше — жег!
По тому, как сгорали вещи,
Было ясно: сгорали — в срок!
Сделки не было: жгущий — жгомый —
Ставка очная: нас — и нар.
Кирпичом своего же дома
Человек упадал в пожар.
Те, что швыряли в печь я
Те говорили: жечь!
Вещь, раскалясь как медь,
Знала одно: гореть!
Что не алмаз на огне — то шлак.
После России не верю в лак.
Не нафталин в узелке, а соль:
После России не верю в моль:
Вся сгорела! Пожар — малиной
Лил — и Ладогой разлился!
Был в России пожар — молиный:
Моль горела. Сгорела — вся.
* * *
Тоска называлась: ТАМ.
Мы ехали по верхам
Чужим: не грешу: Бог жив,
Чужой! по верхам чужих
Деревьев, с остатком зим
Чужих. По верхам — чужим.
Кто — мы? Потонул в медведях
Тот край, потонул в полозьях.
Кто — мы? Не из тех, что ездят —
Вот — мы! а из тех, что возят:
Возницы. В раненьях жгучих
В грязь вбитые за везучесть.
Везло! Через Дон — так голым
Льдом! Брат — так всегда патроном
Последним. Привар я несолон,
Хлеб — вышел. Уж так везло нам!
Всю Русь в наведенных дулах
Несли на плечах сутулых.
Не вывезли! Пешим дралом —
В ночь — выхаркнуты народом!
Кто — мы? Да по всем вокзалам…
Кто — мы? Да по всем заводам…
По всем гнойникам гаремным, —
Мы, вставшие за деревню,
За дерево…
С шестерней как с бабой сладившие,
Это мы — белоподкладочники?
С Моховой князья, да с Бронной-то,
Мы-то — золотопогонники?
Гробокопы, клополовы —
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
— Хорошо! хорошо!
Судомои, крысотравы,
Дом — верша, гром — глуша,
Это мы пустили славу:
— Хороша! Хороша —
Русь.
Маляры-то в поднебесьице —
Это мы-то — с жиру бесимся?
Баррикады в Пятом строили —
Мы, ребятами.
— История.
Баррикады, а нынче — троны,
Но все тот же мозольный лоск!
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.
Мрем от них. Под шинелью рваной —
Мрем, наган наставляя в бред.
Перестраивайте Бедламы!
Все малы — для российских бед!
Бредит шпорой костыль. — Острите! —
Пулеметом — пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья,
Ледяного похода знак.
Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно — там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам!
* * *
У весны я ни зерна, ни солоду,
Ни ржаных, ни иных кулей.
Добровольчество тоже голое:
Что, весна или мы — голей?
У весны — запрятать, так лешего! —
Ничего кроме жеста ввысь!
Добровольчество тоже пешее:
Что, весна или мы — дрались?
Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться, в лесок — что в полк.
Доброй воли весна ударная,
Это ты пулеметный щелк
По кустам завела, по отмелям…
Ну, а вздрогнет в ночи малыш —
Соловьями как пулеметами
Это ты по. . . . . палишь.
Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться: здорово, взвод!
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый год.
Добровольцы единой Армии
Мы: дроздовец, вандеец, грек —
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый век!
Но первый магнит —
До жильного мленья! —
Березки: на них
Нашивки ранений.
Березовый крап:
Смоль с мелом, в две краски —
Не роща, а штаб
Наш в Новочеркасске.
Черным по белу — нету яркости!
Белым по черну — ярче слез!
Громкий голос: Здорово, марковцы!
(Всего-навсего ряд берез…)
Бывает, курьером на борзом
Расскачется сердце, и точно
Отрывистость азбуки морзе,
Черты твои в зеркале срочны.Поэт или просто глашатай,
Герольд или просто поэт,
В груди твоей — топот лошадный
И сжатость огней и ночных эстафет.Кому сегодня шутится?
Кому кого жалеть?
С платка текла распутица,
И к ливню липла плеть.Был ветер заперт наглухо
И штемпеля влеплял,
Как оплеухи наглости,
Шалея, конь в поля.Бряцал мундштук закушенный,
Врывалась в ночь лука,
Конь оглушал заушиной
Раскаты большака.Не видно ни зги, но затем в отдаленьи
Движенье: лакей со свечой в колпаке.
Мельчая, коптят тополя, и аллея
Уходит за пчельник, истлев вдалеке.Салфетки белей алебастр балюстрады.
Похоже, огромный, как тень, брадобрей
Мокает в пруды дерева и ограды
И звякает бритвой об рант галерей.Впустите, мне надо видеть графа.
Вы спросите, кто я? Здесь жил органист.
Он лег в мою жизнь пятеричной оправой
Ключей и регистров. Он уши зарниц
Крюками прибил к проводам телеграфа.
Вы спросите, кто я? На розыск Кайяфы
Отвечу: путь мой был тернист.Летами тишь гробовая
Стояла, и поле отхлебывало
Из черных котлов, забываясь,
Лапшу светоносного облака.А зимы другую основу
Сновали, и вот в этом крошеве
Я — черная точка дурного
В валящихся хлопьях хорошего.Я — пар отстучавшего града, прохладой
В исходную высь воспаряющий. Я —
Плодовая падаль, отдавшая саду
Все счеты по службе, всю сладость и яды,
Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия,
В приемную ринуться к вам без доклада.
Я — мяч полногласья и яблоко лада.
Вы знаете, кто мне закон и судья.Впустите, мне надо видеть графа.
О нем есть баллады. Он предупрежден.
Я помню, как плакала мать, играв их,
Как вздрагивал дом, обливаясь дождем.Позднее узнал я о мертвом Шопене.
Но и до того, уже лет в шесть,
Открылась мне сила такого сцепленья,
Что можно подняться и землю унесть.Куда б утекли фонари околотка
С пролетками и мостовыми, когда б
Их марево не было, как на колодку,
Набито на гул колокольных октав? Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись,
Пускались сновать без оглядки дома,
И плотно захлопнутой нотной обложкой
Валилась в разгул листопада зима.Ей недоставало лишь нескольких звеньев,
Чтоб выполнить раму и вырасти в звук,
И музыкой — зеркалом исчезновенья
Качнуться, выскальзывая из рук.В колодец ее обалделого взгляда
Бадьей погружалась печаль, и, дойдя
До дна, подымалась оттуда балладой
И рушилась былью в обвязке дождя.Жестоко продрогши и до подбородков
Закованные в железо и мрак,
Прыжками, прыжками, коротким галопом
Летели потоки в глухих киверах.Их кожаный строй был, как годы, бороздчат,
Их шум был, как стук на монетном дворе,
И вмиг запружалась рыдванами площадь,
Деревья мотались, как дверцы карет.Насколько терпелось канавам и скатам,
Покамест чекан принимала руда,
Удар за ударом, трудясь до упаду,
Дукаты из слякоти била вода.Потом начиналась работа граверов,
И черви, разделав сырье под орех,
Вгрызались в сознанье гербом договора,
За радугой следом ползя по коре.Но лето ломалось, и всею махиной
На август напарывались дерева,
И в цинковой кипе фальшивых цехинов
Тонули крушенья шаги и слова.Но вы безответны. B другой обстановке
Недолго б длился мой конфуз.
Но я набивался и сам на неловкость,
Я знал, что на нее нарвусь.Я знал, что пожизненный мой собеседник,
Меня привлекая страшнейшей из тяг,
Молчит, крепясь из сил последних,
И вечно числится в нетях.Я знал, что прелесть путешествий
И каждый новый женский взгляд
Лепечут о его соседстве
И отрицать его велят.Но как пронесть мне этот ворох
Признаний через ваш порог?
Я трачу в глупых разговорах
Все, что дорогой приберег.Зачем же, земские ярыги
И полицейские крючки,
Вы обнесли стеной религий
Отца и мастера тоски? Зачем вы выдумали послух,
Безбожие и ханжество,
Когда он лишь меньшой из взрослых
И сверстник сердца моего.
МЕДЖИД.
(ТАТАРСКАЯ СКАЗКА).
Проживал, нуждой забитый,
В Шемахе пастух Меджид.
Дни, когда бывал он сыт,
Были им давно забыты.
Не возделан огород,
В доме—блохи лишь водились…
В пищу блохи не годились,
А скорей наоборот…
— "Горе смертных--божьим взглядам,
"Значит, видно не всегда!
"Я в мольбах провел года…
"Нет!.. пойду к Аллаху на-дом!..
"К праху божьяго слуги
"Все с мольбой идут в Медину *)!..
"Так не проще ль господину
"Молвить прямо: «Помоги!..»
— И пошел он, взяв свой посох,
В путь далекий, наугад…
Встретил множество преград
Он в водах, лесах, утесах…
В ночь—другия небеса,
Днем—все странно, незнакомо…
— "Видно, близко к божью дому!
«Скоро будут чудеса!» —
Думал он… И вправду, чудо
Путник скоро увидал:
Перед ним стоял шакал
Зеленее изумруда…
Вскрикнул в ужасе Меджид:
— "Плохо ж выбрал я дорогу,
«Чтоб идти с любовью к Богу!..»
--"У меня живот болит:
«Верно, был я неумерен!»
Отвечал Меджиду зверь:
"Не до пищи мне теперь,
"Есть тебя я не намерен!
"Ты ж зато узнать изволь
"У Аллаха за беседой —
И, домой идя, поведай,
"Чем унять мне эту боль…
--"Непременно! Не забуду!
Отвечал ему пастух,
Убегая во весь дух…
Он бежал от чуда к чуду:
Синий розан в поле рос.
Синий розан! Ну… a запах?!
Но в шипах, как в тигра лапах,
Вдруг застрял Меджида нос.
Розан молвил: "Сладко пахну?!
"Что?!. Ну, Бог с тобой! Ступай!
"Лишь узнать мне клятву дай,
«Отчего теперь я чахну!..»
С жаром путник произнес:
— «Всем клянусь я, чем угодно!»
И, вернув из плена нос,
Зашагал опять свободно…
Много видел он чудес
Ежедневно, ежечасно, —
Но во все вникать опасно —
И к ним близко он не лез…
Например, он по наслышке
Знал, что дело рыб—молчать…
Вдруг одна крйчит: "Узнать
«Просим средство от одышки!»
Все узнать он обещал,
Убегая без оглядки.
Сам же думал: "Ну, порядкии
«Просто, волос дыбом встал!»
Так дошел он до пустыни,
Много вынесши тревог.
Ни травинки: все песок,
A над ним свод неба синий…
— «Ужь не сбился ль я с пути?»
Думал странник: это худо!
"Нет ни жизни здесь, ни чуда!
"3дес Аллаха не найти!..
"Ни для хана, ни для бека
"Степь немая—не чертог!
"Что же?! Бог, великий Бог
"Безприютней человека?!..
"Нет, уйду я завтра прочь
«С первым проблеском денницы!..»
Ужь созвездий вереницы
Зажигала тихо ночь…
Вдруг… одна звезда златая
С горней выси сорвалась
И на землю понеслась,
След огнистый оставляя…
Ближе, ближе все звезда,
Блещет ярче все, светлее…
Путник, в страхе цепенея,
Думал: «Ну, теперь беда!..»
Вся пустыня озарилась…
То был ангел Джебраил:
От его чела и крыл
То сияние струилось…
И Меджиду произнес
Лучезарный визирь Бога:
— "Я с небеснаго чертога
"Божью весть тебе принес!
"Слушай! Вот слова Аллаха:
"Мир—дворец мой! Я везде!
"Видны в счастье и в беде
"Мне все люди, дети праха!
"Не блуждай! Домой спеши!
"Щедр Аллах! Ты будь спокоен, —
"Будь щедрот моих достоин:
"Верь, трудись и не греши!
"Рыбу, розу и шакала
"Научить не поленись,
"Как от недугов спастись:
"В глотке рыбины застряло
"Три алмаза и рубин;
"Под кустом—кувшин со златом…
"Может сделаться богатым
"Взявший камни и кувшин!
"А шакал, проситель третий,
"Для спасенья своего
"Пусть найдет и сест того,
«Кто глупее всех на свете!»…
— Ангел скрылся… A Меджид,
Внявши речи благодатной,
Уж пустился в путь обратный:
Не идет он, a бежит,
Не бежит он,—просто мчится!..
Сообщил он налету
Бедной рыбе и кусту,
Как им надобно лечиться…
— «О! так будь же нам врачем!»
Те ему взмолились слезно:
"И тебе оно полезно,
«Ты ведь стал бы богачем!»
Отвечал он, убегая:
— "Нет, лечить я не горазд!
"Мне ж Аллах сам денег даст!
"Эка невидаль какая!
«Стоит время здесь терять!»…
После встретил он шакала
И, не струсивши нимало,
Долгом счел все разсказать:
Как лечиться от недуга,
Где о чем был разговор…
У шакала вспыхнул взор:
— «Ах! я ждал тебя, как друга!»…
— И немедленно его
Сел шакал, проситель третий,
Разсудив, что в целом свете
Нет глупее никого!..
Дорогая передача!
Во субботу, чуть не плача,
Вся Канатчикова дача
К телевизору рвалась.
Вместо чтоб поесть, помыться,
Там это, уколоться и забыться,
Вся безумная больница
У экранов собралась.
Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд.
Все мозги разбил на части,
Все извилины заплёл —
И канатчиковы власти
Колют нам второй укол.
Уважаемый редактор!
Может, лучше — про реактор?
Там, про любимый лунный трактор?
Ведь нельзя же! — год подряд
То тарелками пугают —
Дескать, подлые, летают,
То у вас собаки лают,
То руины говорят!
Мы кое в чём поднаторели:
Мы тарелки бьём весь год —
Мы на них уже собаку съели,
Если повар нам не врёт.
А медикаментов груды
Мы — в унитаз, кто не дурак.
Это жизнь! И вдруг — Бермуды!
Вот те раз! Нельзя же так!
Мы не сделали скандала —
Нам вождя недоставало:
Настоящих буйных мало —
Вот и нету вожаков.
Но на происки и бредни
Сети есть у нас и бредни —
И не испортят нам обедни
Злые происки врагов!
Это их худые черти
Мутят воду во пруду,
Это всё придумал Черчилль
В восемнадцатом году!
Мы про взрывы, про пожары
Сочинили ноту ТАСС…
Но примчались санитары
И зафиксировали нас.
Тех, кто был особо боек,
Прикрутили к спинкам коек —
Бился в пене параноик,
Как ведьмак на шабаше:
«Развяжите полотенцы,
Иноверы, изуверцы, —
Нам бермуторно на сердце
И бермудно на душе!»
Сорок душ посменно воют,
Раскалились добела —
Во как сильно беспокоят
Треугольные дела!
Все почти с ума свихнулись —
Даже кто безумен был,
И тогда главврач Маргулис
Телевизор запретил.
Вон он, змей, в окне маячит —
За спиною штепсель прячет,
Подал знак кому-то — значит
Фельдшер вырвет провода.
И что ж, нам осталось уколоться,
И упасть на дно колодца,
И там пропасть, на дне колодца,
Как в Бермудах, навсегда.
Ну, а завтра спросят дети,
Навещая нас с утра:
«Папы, что сказали эти
Кандидаты в доктора?»
Мы откроем нашим чадам
Правду — им не всё равно,
Мы скажем: «Удивительное рядом,
Но оно запрещено!»
Вон дантист-надомник Рудик —
У его приёмник «грюндиг»,
Он его ночами крутит —
Ловит, контра, ФРГ.
Он там был купцом по шмуткам
И подвинулся рассудком —
И к нам попал в волненье жутком
И с номерочком на ноге.
Он прибежал, взволнован крайне,
И сообщеньем нас потряс,
Будто наш научный лайнер
В треугольнике погряз:
Сгинул, топливо истратив,
Прям распался на куски,
И двух безумных наших братьев
Подобрали рыбаки.
Те, кто выжил в катаклизме,
Пребывают в пессимизме,
Их вчера в стеклянной призме
К нам в больницу привезли,
И один из них, механик,
Рассказал, сбежав от нянек,
Что Бермудский многогранник —
Незакрытый пуп Земли.
«Что там было? Как ты спасся?» —
Каждый лез и приставал,
Но механик только трясся
И чинарики стрелял.
Он то плакал, то смеялся,
То щетинился как ёж —
Он над нами издевался…
Ну сумасшедший — что возьмёшь!
Взвился бывший алкоголик —
Матерщинник и крамольник:
«Надо выпить треугольник!
На троих его! Даёшь!»
Разошёлся — так и сыпет:
«Треугольник будет выпит!
Будь он параллелепипед,
Будь он круг, едрена вошь!»
Больно бьют по нашим душам
«Голоса» за тыщи миль.
Мы зря Америку не глушим,
Ой, зря не давим Израиль:
Всей своей враждебной сутью
Подрывают и вредят —
Кормят, поят нас бермутью
Про таинственный квадрат!
Лектора из передачи
(Те, кто так или иначе
Говорят про неудачи
И нервируют народ),
Нас берите, обречённых, —
Треугольник вас, учёных,
Превратит в умалишённых,
Ну, а нас — наоборот.
Пусть безумная идея —
Вы не рубайте сгоряча.
Вызывайте нас скорее
Через гада главврача!
С уваженьем… Дата. Подпись.
Отвечайте нам, а то,
Если вы не отзовётесь,
Мы напишем… в «Спортлото»!
Это — Коля
С братом
Васей.
Коля — в школе,
В пятом
Классе.
Вася —
В третьем.
Через год
Он в четвертый
Перейдет.
Есть у них
Собака такса,
По прозванью
Вакса-Клякса.
Вакса-Клякса
Носит
Кладь
И умеет
В мяч играть.
Бросишь мяч куда попало,
Глядь, она его поймала!
Каждый день
Уходят братья
Рано утром
На занятья.
А собака
У ворот
Пять часов
Сидит и ждет.
И бросается,
Залаяв,
Целовать
Своих хозяев.
Лижет руки,
Просит дать
Карандаш
Или тетрадь,
Или старую
Калошу —
Все равно какую ношу.
* * *
Были в праздник
Вася с Колей
Вместе с папой
На футболе.
Только вверх
Взметнулся мяч,
Пес за ним
Помчался вскачь,
Гонит прямо через поле —
Получайте, Вася с Колей!
С этих пор на стадион
Вход собакам воспрещен.
* * *
Как-то раз пошли куда-то
Папа, мама и ребята,
Побродили по Москве,
Полежали на траве
И обратно покатили
В легковом автомобиле.
Поглядели: у колес
Рядом с ними мчится пес,
Черно-желтый, кривоногий,
Так и жарит по дороге.
Рысью мчится он один
Меж колоннами машин.
Говорят ребята маме:
— Пусть собака едет с нами!
Сел в машину верный пес,
Будто к месту он прирос.
Он сидит с шофером рядом
И дорогу мерит взглядом,
Хоть не часто на Руси
Ездят таксы на такси.
* * *
Было в доме много крыс.
Вор хвостатый щель прогрыз,
Изорвал обои в клочья,
Побывал в буфете ночью.
Говорят отец и мать:
— Надо нам кота достать!
Вот явился гость заморский,
Величавый кот ангорский.
Мех пушистый, хвост густой, —
Знатный кот, а не простой.
Поглядел он на собаку
И сейчас затеял драку.
Спину выгнул он дугой,
Дунул, плюнул раз-другой,
Замахнулся серой лапой…
Тут вмешались мама с папой
И обиженного пса
Увели на полчаса.
А когда пришел он снова,
Встретил кот его сурово,
Заурчал и прошипел:
— Уходи, покуда цел!
С той минуты в коридоре
Пса держали на запоре.
Вакса-Клякса
Не был плакса.
Но не мог от горьких слез
Удержаться бедный пес.
В коридоре лег он на пол,
Громко плакал, дверь царапал,
Проклиная целый свет,
Где ни капли правды нет!
Дети таксу пожалели,
Оба спрыгнули с постели.
Смотрят: лезет стая крыс
По буфету вверх и вниз.
Передать спешат друг дружке
Яйца, рыбу и ватрушки.
Ну, а кот залез на шкаф.
Сгорбил спину, хвост задрав,
И дрожит, как лист осины,
Наблюдая пир крысиный.
Вдруг, оставив хлеб и рис,
Разбежалась стая крыс.
В дверь вошла собака такса,
По прозванью Вакса-Клякса.
Криволапый, ловкий пес
В щель просунул длинный нос
И поймал большую крысу —
Видно, крысу-директрису.
А потом он, как сапер,
Раскопал одну из нор
И полез к ворам в подполье
Наказать за своеволье.
Говорят, что с этих пор
Стая крыс ушла из нор.
За усердие в награду
Дали таксе рафинаду,
Разрешили подержать
Прошлогоднюю тетрадь.
Кот опять затеял драку,
Но трусишку-забияку,
Разжиревшего кота
Увели за ворота,
А оттуда Коля с Васей
Проводили восвояси.
* * *
Много раз ребята в школе
Говорили Васе с Колей:
— Больно пес у вас хорош!
На скамейку он похож,
И на утку, и на галку.
Ковыляет вперевалку.
Криволап он и носат.
Уши до полу висят!
Отвечают Вася с Колей
Всем товарищам по школе:
— Ничего, что этот пес
Кривоног и длиннонос.
У него кривые ноги,
Чтоб раскапывать берлоги.
Длинный нос его остер,
Чтобы крыс таскать из нор.
Говорят собаководы,
Что чистейшей он породы!
Вероятно, этот спор
Шел бы в классе до сих пор,
Кабы псу на днях не дали
Золотой большой медали.
И тогда простой вопрос —
Безобразен этот пес
Иль по-своему прекрасен —
Сразу стал ребятам ясен.
Но не знал ушастый пес,
Что награду в дом принес.
Не заметил он того,
Что медаль из золота
На ошейнике его
К бантику приколота.
Тебе дано прожить немного скучных дней,
Промчится жизнь твоя крылатою стрелою,
Полна пустых затей, блестящей суетою…
И твой исчезнет след… Ступай же, ешь и пей!..
Замолкни, не точи своих речей пред Богом,
Слова глупцов, что сны в тиши немых ночей,—
В тех снах кипит наш ум и грудь в волненьи многом…
Проснулся… где они?.. Ступай же, ешь и пей!..
Все суета сует… приходят поколенья
И вновь уходят в тьму, прожив немного дней,
И их исчезнет след, — печали, наслажденья
Все суета сует… Ступай же, ешь и пей!..
Восходит всякий день горячее светило
С Востока, к Западу склоняясь всякий день,
Кружится ветр, и вспять неведомая сила
Его влечет, лишь мир обнимет ночи тень.
Волнуяся, в моря стремятся дружно реки
Отвсюду, изо всех холодных, жарких стран,
Но не наполнить им бездонный океан,
И все текут они и будут течь вовеки!..
Бессильны все слова, и до последних дней
Никто не изречет последнее нам слово,
И будем мы взирать на то, что нам не ново,
Внимать известному… Ступай же, ешь и пей!..
Я мудр… Господь мне влил высокое желанье
Все видеть, все познать, все сердцем испытать,
Но мудрость — суета и суета — познанье,
К чему в душе печаль и злобу пробуждать?!.
Прекрасен я, — в дворцах, под сенью вертоградов,
Под ропот чистых струй, их пылью орошен,
В шелках и золоте, рабами окружен,
Под грохот медных труб, на стогнах людных градов
Я жадно стал вкушать роскошной жизни плод,
И очи. и уста. и душу насыщая…
Потом поник главой, печально размышляя,—
«Все — суета сует, все сгибнет, все прейдет!..»
Вы, расточайте жизнь без жалости, покуда
Еще не стали вы добычею червей,
И не сдавила грудь камней холодных груда…
Все — суета сует… Ступай же, ешь и пей!..
Любите Господа в дни юности и силы,
Доколе не померк светил небесных луч,
Не облегла небес гряда зловещих туч,
Не льется хладный дождь, не свищет ветр унылый,
Пока не замерло жужжанье жерновов,
Пока не пали ниц твои рабы в испуге,
Доколе не замолк звук песен и рогов,
Пока еще горит любовь в твоей подруге!..
Настанет страшный день, — замкнутся с плачем двери
И всюду будет мрак и тишина ночей,
И будут все тогда вставать с одров, как звери,
По крикам птиц ночных, чтоб плакать у дверей…
И ратники твои отыдут прочь, бледнея,
И стражники твои покинут дом отцов,
Не загремят мечи, у них в руках немея,
Когда изноешь ты под властью черных снов!..
И обнажатся вдруг высоты мирозданья,
И бездны страшные разверзнутся, как ад,
И сонмы ужасов пути вам преградят,
И все мы в Вечный Дом пойдем среди рыданья!..
Любите ж Господа, доколь не порвалась
Серебряная цепь, лампада золотая
Не раздробилася, доколь вода живая
На дно источника дождем не пролилась…
Доколь еще кувшин о камень не разбился,
И не обрушилось в колодезь колесо,
Доколе в жалкий прах не обратилось все,
И человека дух к Отцу не возвратился!..
Пал Приамов град священный;
Грудой пепла стал Пергам;
И, победой насыщенны,
К острогрудым кораблям
Собрались эллены — тризну
В честь минувшего свершить
И в желанную отчизну,
К берегам Эллады плыть.
Пойте, пойте гимн согласный:
Корабли обращены
От враждебной стороны
К нашей Греции прекрасной.
Брегом шла толпа густая
Илионских дев и жен:
Из отеческого края
Их вели в далекий плен.
И с победной песнью дикой
Их сливался тихий стон
По тебе, святой, великий,
Невозвратный Илион.
Вы, родные холмы, нивы,
Нам вас боле не видать;
Будем в рабстве увядать...
О, сколь мертвые счастливы!
И с предведеньем во взгляде
Жертву сам Калхас заклал:
Грады зиждущей Палладе
И губящей (он воззвал),
Буреносцу Посидону,
Воздымателю валов,
И носящему Горгону
Богу смертных и богов!
Суд окончен; спор решился;
Прекратилася борьба;
Все исполнила Судьба:
Град великий сокрушился.
Царь народов, сын Атрея
Обозрел полков число:
Вслед за ним на брег Сигея
Много, много их пришло…
И незапный мрак печали
Отуманил царский взгляд:
Благороднейшие пали…
Мало с ним пойдет назад.
Счастлив тот, кому сиянье
Бытия сохранено,
Тот, кому вкусить дано
С милой родиной свиданье!
И не всякий насладится
Миром, в свой пришедши дом:
Часто злобный ков таится
За домашним алтарем;
Часто Марсом пощаженный
Погибает от друзей
(Рек, Палладой вдохновенный,
Хитроумный Одиссей).
Счастлив тот, чей дом украшен
Скромной верностью жены!
Жены алчут новизны:
Постоянный мир им страшен.
И стоящий близ Елены
Менелай тогда сказал:
Плод губительный измены —
Ею сам изменник пал;
И погиб виной Парида
Отягченный Илион…
Неизбежен суд Кронида,
Все блюдет с Олимпа он.
Злому злой конец бывает:
Гибнет жертвой Эвменид,
Кто безумно, как Парид,
Право гостя оскверняет.
Пусть веселый взор счастливых
(Оилеев сын сказал)
Зрит в богах богов правдивых;
Суд их часто слеп бывал:
Скольких бодрых жизнь поблекла!
Скольких низких рок щадит!..
Нет великого Патрокла;
Жив презрительный Терсит.
Смертный, царь Зевес Фортуне
Своенравной предал нас:
Уловляй же быстрый час,
Не тревожа сердца втуне.
Лучших бой похитил ярый!
Вечно памятен нам будь,
Ты, мой брат, ты, под удары
Подставлявший твердо грудь,
Ты, который нас, пожаром
Осажденных, защитил…
Но коварнейшему даром
Щит и меч Ахиллов был.
Мир тебе во тьме Эрева!
Жизнь твою не враг отнял:
Ты своею силой пал,
Жертва гибельного гнева.
О Ахилл! о мой родитель!
(Возгласил Неоптолем)
Быстрый мира посетитель,
Жребий лучший взял ты в нем.
Жить в любви племен делами —
Благо первое земли;
Будем вечны именами
И сокрытые в пыли!
Слава дней твоих нетленна;
В песнях будет цвесть она:
Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна!
Смерть велит умолкнуть злобе
(Диомед провозгласил):
Слава Гектору во гробе!
Он краса Пергама был;
Он за край, где жили деды,
Веледушно пролил кровь;
Победившим — честь победы!
Охранявшему — любовь!
Кто, на суд явясь кровавый,
Славно пал за отчий дом:
Тот, почтенный и врагом,
Будет жить в преданьях славы.
Нестор, жизнью убеленный,
Нацедил вина фиал
И Гекубе сокрушенной
Дружелюбно выпить дал.
Пей страданий утоленье;
Добрый Вакхов дар вино:
И веселость и забвенье
Проливает в нас оно.
Пей, страдалица! Печали
Услаждаются вином:
Боги жалостные в нем
Подкрепленье сердцу дали.
Вспомни матерь Ниобею:
Что изведала она!
Сколь ужасная над нею
Казнь была совершена!
Но и с нею, безотрадной,
Добрый Вакх недаром был:
Он струею виноградной
Вмиг тоску в ней усыпил.
Если грудь вином согрета
И в устах вино кипит:
Скорби наши быстро мчит
Их смывающая Лета.
И вперила взор Кассандра,
Вняв шепнувшим ей богам,
На пустынный брег Скамандра,
На дымящийся Пергам.
Все великое земное
Разлетается, как дым:
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим…
Смертный, силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи;
Спящий в гробе, мирно спи;
Жизнью пользуйся, живущий.
Ты помнишь? — В средние века
Ты был мой властелин…М. Лохвицкая
Есть в лесу, где шелковые пихты,
Дней былых охотничий дворец.
Есть о нем легенды. Слышать их ты
Если хочешь, верь, а то — конец!..
У казны купил дворец помещик,
Да полвека умер он уж вот;
После жил лет семь старик-обездчик,
А теперь никто в нем не живет.
Раз случилось так: собралось трое
Нас, любивших старые дома,
И, хотя бы были не герои,
Но легенд истлевшие тома
Вызывали в нас подем духовный,
Обостряли нервы до границ:
Сердце билось песнею неровной
И от жути взор склонялся ниц.
И пошли мы в темные покои,
Под лучами солнца, как щита.
Нам кивали белые левкои
Грустно вслед, светлы как нищета.
Долго шли мы анфиладой комнат,
Удивленно слушая шаги;
Да, покои много звуков помнят,
Но как звякнут — в сторону беги!..
На широких дедовских диванах
Приседали мы, — тогда в углах
Колыхались на обоях рваных
Паутины в солнечных лучах.
Усмехались нам кариатиды,
Удержав ладонью потолки,
В их глазах — застывшие обиды,
Только уст дрожали уголки…
Но одна из этих вечных статуй
Как-то странно мнилась мне добра;
И смотрел я, трепетом обятый,
На нее, молчавшую у бра.
Жутко стало мне, но на пороге,
Посмотрев опять из-за дверей
И ее увидев, весь в тревоге,
Догонять стал спутников скорей.
Долго-долго белая улыбка
Белых уст тревожила меня…
Долго-долго сердце шибко-шибко,
Шибко билось, умереть маня.
На чердак мы шли одной из лестниц,
И скрипела лестница, как кость.
Ждали мы таинственных предвестниц
Тех краев, где греза наша — гость.
На полу — осколки, хлам и ветошь.
Было сорно, пыльно; а в окно
Заглянуло солнце… Ну и свет уж
Лило к нам насмешливо оно!
Это солнце было — не такое,
Как привыкли солнце видеть мы —
Мертвое, в задумчивом покое,
Иначе блестит оно из тьмы;
Этот свет не греет, не покоит,
В нем бессильный любопытный гнев.
Я молчу… Мне страшно… Сердце ноет…
Каменеют щеки, побледнев…
Это — что? откуда? что за диво!
Смотрим мы и видим, у трубы
Перья… Кровь… В окно кивнула ива,
Но молчит отчаяньем рабы.
Белая, как снег крещенский, птичка
На сырых опилках чердака
Умирала тихо… С ней проститься
Прислан был я кем издалека?
Разум мой истерзан был, как перья
Снежной птицы, умерщвленной кем?
В этом доме, царстве суеверья,
Я молчал, догадкой сердца нем…
Вдруг улыбка белая на клюве
У нее расплылась, потекла…
Ум застыл, а сердце, как Везувий,
Затряслось, — и в раме два стекла
Дребезжали от его биенья,
И звенели, тихо дребезжа…
Я внимал, в гипнозе упоенья,
Хлыстиком полившего дождя.
И казалось мне, что с пьедестала
Отошла сестра кариатид
И бредет по комнатам устало,
Напевая отзвук панихид.
Вот скрипят на лестницах ступени,
Вот хрипит на ржавой меди дверь…
И в глазах лилово, — от сирени,
Иль от страха, знаю ль я теперь!..
Как нарочно, спутники безмолвны…
Где они? Не вижу. Где они?
А вдали бушуют где-то волны…
Сумрак… дождь… и молнии огни…
— Защити! Спаси меня! Помилуй!
Не хочу я белых этих уст!.. —
Но она уж близко, шепчет: «милый…»
Этот мертвый звук, как бездна, пуст…
Каюсь я, я вижу — крепнет солнце,
Все властнее вспыхивает луч,
И ко мне сквозь мокрое оконце,
Как надежда, светит из-за туч.
Все бодрей, ровней биенье сердца,
Веселеет быстро все кругом.
Я бегу… вот лестница, вот дверца, —
И расстался с домом, как с врагом.
Как кивают мне любовно клены!
Как смеются розы и сирень!
Как лужайки весело-зелены,
И тюльпанов каски набекрень!
Будьте вы, цветы, благословенны!
Да сияй вовеки солнца свет!
Только те спасутся, кто нетленны!
Только тот прощен, кто дал ответ!
Летит — и воздух озаряет,
Как вешне утро тихий понт!
Летит — и от его улыбки
Живая радость по лугам,
По рощам и полям лиется!
Златыя Петрополя башни
Блистают, как свещи, и ток
Шумливый, бурный, ток Днепровский
В себе изображает живо
Прекрасное лицо его.
Не слыша громового треска,
Не видя молненной зари,
Пастух и земледелец в песнях
Средь хижин воспевают мир.
От удовольствия сердечна
Струятся по ланитам слезы
У нежных матерей и жен:
Прижав оне к грудям вернейшим
Пришедших в дом своих героев,
В восторге вопрошают: «Кто?
Который бог, который ангел,
Который человеков друг,
Бескровным увенчал вас лавром,
Без брани вам трофеи дал
И торжество?» — Екатерина,
Та венценосна добродетель,
То воплощенно божество,
Которое дождит блаженства. —
Они вещали так любезным,
Повеся громы на стене.
Увидел Марс — нахмурил брови,
Скрежещет и кричит, ярясь:
«Как? мир? — и без меня победы?
Я вас»!... Но, будучи сражен
Вдруг с Севера сияньем кротким,
Упал с железной колесницы;
Его паденье раздалося
Внутрь сердца Зависти — и трость,
Водимая умом обширным,
Бессмертной пальмой обвилась,
Россия наложила руку
На Тавр, Кавказ и Херсонес,
И, распустя в Босфоре флаги,
Стамбулу флотами гремит:
«Не подвиги Готфридов храбрых,
И не крестовски древни рати —
Се мой теперь парит Орел»!
Магмет, от ужаса бледнея,
Заносит из Европы ногу,
И возрастает Константин!
Цирцея от досады воет,
Волшебство все ея ничто;
Ахеян, в тварей превращенных,
Минерва вновь творит людьми:
Осклабясь, Пифагор дивится,
Что мнение его сбылося,
Что зрит он преселенье душ:
Гомер из стрекозы исходит
И громогласным, сладким пеньем
Не баснь, но истину поет.
Какая незабвенна слава!
Какая звучная хвала!
Екатеринина держава
И мудрыя ея дела
Кого и где не удивили?
Которые цари достигли
Величества ея доброт?
На трон со кротостью вступила,
На троне кротость воцарила,
Чудес источник и щедрот!
Бурливый, шумный ток Днепровский (1784).
Пастух и земледелец песнью.
То милосердо божество (1798).
Повесив (1784).
Увидя Марс, тоурит взоры.
Областное (казанское и симбирское) слово тоурить
значит уставить, пялить.
— Увидел Марс, нахмурил взоры (1798).
и без меня трофеи (1784).
Его стенанье
и ум,
Перо орудием имея,
Едва ль где столь торжествовавший,
Безсмертной славой возсиял.
Стамбулу флотами звучит:
Не подвиги Готфидов древних
И не крестовски прежни рати,
Се мой парит Орел! Махмет
Уже от ужаса бледнеет.
И воцарился Константин.
Текущаго с полнощи света
Не может снесть Цирцеин взор;
Стонает, что Минерва зиждет
Людей разумных из зверей.
Животных видит он людьми.
Гомер из стрекозы родился
И громогласным своим пеньем.
Какая несравненна слава,
Какая звучна похвала.
До степени ея доброт.
На троне милость воцарила,
Источник тьмы она щедрот.
Прижав оне к грудям вернейшим.
«Прижав с сердечным чувством к персям
Пришедших в дом своих героев,
В восторге вопрошают их.»
Та венценосна добродетель.
... и кричит, ярясь.
Я вас»! ... Но, будучи сражен и проч.
«Я вас!... Но наперед пусть море успокою».
.... и трость, Водимая умом обширным и проч.
И возрастает Константин.
... Минерва вновь творит людьми.
Гомер из стрекозы исходит.
Мой друг! не удивись, что в пахотной работе,
Без светских пышностей, без славы, без чинов,
Питая свой живот в смирении и в поте,
И несколько минут покоясь от трудов,
По неким чувствиям и некакой охоте,
Отважился писать я несколько стихов.
Не удивись, когда в усталости над плугом,
Не зная, как тебя назвать и отличать,
В мужицкой простоте зову тебя я другом,
Чтоб трудным вымыслом тебя не величать.
Мой друг! я ведаю, хоть носишь платье цветно,
Хоть золотом обшит от головы до ног,
Хоть счастие твое другим всегда приметно,
Ты редко с лаврами покоиться возмог.
И может быть, что я, в миру с моим соседом,
Большею частию трудяся для себя,
Спокоен спать ложась, доволен за обедом,
Почасту нахожу счастливее тебя;
В сей участи меня никто не обижает;
И зависть самая молчит, узря мой труд;
Никто меня, мой друг, никто не унижает,
По воле ль дань плачу или с меня берут,
Всегда моя рука другого снабдевает,
И люди обо мне напрасного не врут.
Я дал оброк и все, и подать государю,
Я дал и рекрута и к рекруту коня;
И в доме я теперь покойно репу парю,
Хоть знаю, что еще попросят от меня.
Ты знаешь, что мой сын в войне два года служит
И ходит, говорят, с простреленной ногой;
Однако с турками воюет и не тужит,
Пока безногого не по€шлют на покой.
Солдатски хлопоты, оброк и подать вдвое
Не разоряют нас при добрых головах;
Кони и рекруты — то дело нажитое,
Удалые у нас ребята есть в домах.
Готовы мы служить за правду и за веру,
И, буде нужно, то готовы умереть.
Ты, друг мой, служишь сам по нашему примеру,
Случается и всем грудьми рожон переть,
Иным пришло в живот, иным досталось в руку,
У Марьи сватьина отшибли ногу прочь,
Тарасьиным зятьям, племяннику и внуку
Стесали головы, зашедши сзади в ночь.
И сам ты близко был, как шли на нас татары,
И сам ты жар терпел от ядер и от пуль;
И если б не имел фузей запасной пары,
Подчас отведал бы и сам свинцовых дуль.
Солдатам страха нет и нет о том печали,
Что турков к ним идет великое число,
От смерти не бежим, от драки не устали, —
Такое, брат, у всех военно ремесло.
Да только я скажу тебе одно по дружбе,
Коли смышлять о том тебе досуга нет:
Мой ум не помрачен заботами о службе;
Я, сидя на печи, спокойней вижу свет,
Смышляю иногда, что много ты потеешь,
Но нет тебе, мой друг, покоя никогда;
Ты грамоте горазд и дело разумеешь,
Почто ж о мире ты не пишешь никуда?
Не все-то дракою, не все творится боем:
Имеешь разум ты, и слово, и язык;
Не все-то города берутся крепким строем,
Не все-то меж людьми по силе ты велик.
Почто не пишешь ты к турецкому султану
Примерно так, мой друг, как я к тебе пишу?
Подмогою тебе вперед служить я стану
И здравия тебе у Господа прошу.
Вот май — и с ним сиянья золотые,
И воздух шелковый, и пряный запах.
Май обольщает белыми цветами,
Из тысячи фиалок шлет приветы,
Ковер цветочный и зеленый стелет,
Росою затканный и светом солнца,
И всех людей зовет гостеприимно,
И глупая толпа идет на зов.
Мужчины в летние штаны оделись,
На новых фраках пуговицы блещут,
А женщины — в невинно-белых платьях.
Юнцы усы весенние все крутят,
У девушек высоко дышат груди;
В карман кладут поэты городские
Бумагу, карандаш, лорнет, — и шумно
Идет к воротам пестрая толпа
И там садится на траве зеленой,
Дивится росту мощному деревьев,
Срывает разноцветные цветочки,
Внимает пению веселых птичек
И в синий небосвод, ликуя, смотрит.
Май и ко мне пришел. Он трижды стукнул
В дверь комнаты и крикнул мне: «Я — май!
Прими мой поцелуй, мечтатель бледный!»
Я, дверь оставив на запоре, крикнул:
«Зовешь напрасно ты, недобрый гость!
Я разгадал тебя, я разгадал
Устройство мира, слишком много видел
И слишком зорко; радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.
Сквозь каменную я смотрю кору
В дома людские и в сердца людские,
В тех и в других — печаль, обман и ложь.
Я в лицах мысли тайные читаю —
Дурные мысли. В девичьем румянце
Дрожит — я вижу — тайный жар желаний;
На гордой юношеской голове
Пестреет — вижу я — колпак дурацкий;
И рожу вижу и пустые тени
Здесь, на земле, и не могу понять —
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасно май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их белы,
А на губах коричневые черви.
Я вижу — сын на холм отца могильный
С любовницей присел на краткий срок;
Звучит насмешкой пенье соловья,
Цветы в лугах презрительно смеются;
Отец-мертвец шевелится в гробу,
И вздрагивает мать-земля сырая».
Земля, я знаю все твои страданья,
В твоей груди — я вижу — пламя пышет,
А кровь по тысяче струится жил.
Вот вижу я: твои открылись раны,
И буйно брызжет пламя, дым и кровь.
Вот смелые твои сыны-гиганты —
Отродье древнее — из темных недр
Идут, и красный факел каждым поднят;
И, ряд железных лестниц водрузив,
Стремятся ввысь, на штурм небесной тверди,
И гномы черные за ними лезут,
И с треском топчут золотые звезды.
Рукою дерзкой с божьего шатра
Завеса сорвана, и с воем ниц
Упали сонмы ангелов смиренных.
И, сидя на престоле, бледный бог
Рвет волосы, венец бросает прочь,
А буйная орда теснится ближе.
Гиганты красных факелов огонь
В небесное бросают царство, гномы
Бичами ангельские спины хлещут, —
Те жмутся, корчатся, боясь мучений, —
И за волосы их швыряют вниз.
И своего я ангела узнал:
Он с нежными чертами, русокудрый,
И вечная в устах его любовь,
И в голубых глазах его — блаженство.
И черным, отвратительным уродом
Уже настигнут он, мой бледный ангел.
Осклабясь, им любуется урод,
В обятьях тело нежное сжимает —
И резкий крик звучит по всей вселенной,
Столпы трещат, земля и небо гибнут.
И древняя в права вступает ночь.
Бедняк! под ветхою, изорванной одеждой
Ты не дразни себя обманчивой надеждой,
Чтоб участью твоей мог тронуться богач!
Смотри: проснулся Рим! повсюду мчится в скачь
Толпа бездельников, с улыбкою нахальной
Встречающих твой взор, усталый и печальный.
Сам претор, услыхав, что для него готов
Открытый вход в дома от сна возставших вдов,
Торопит ликторов, — а по какой причине? —
Чтоб прежде всех поспеть к прелестнице Альбине.
Смотри: вот молодых патрициев гурьба
Идет в сообществе богатого раба,
За мотовство свое попавшего в вельможи:
Что жь тут позорного для римкой молодежи,
Когда тот самый раб — за час, за миг один,
Прожитый на груди каких нибудь Кальвин,
Бросает с дерзостью, как щедрая фортуна,
Все содержание военного трибуна.
Но ежели тебя, великих предков внук,
Порою соблазнит лобзаний тайный звук,
И ты, припав лицом пылающим к подушке,
Захочешь хилых ласк последней потаскушки, —
То, скован робостью, запавшей прямо в грудь,
Ты не осмелишься руки ей протянуть,
И тайного стыда в себе не уничтожа —
Не скажешь ей в глаза: — «веди меня на ложе»!..
О, кто-бы ни был ты — сам Нума, сам Марцелл,
Вслед за тобой везде б вопрос один летел:
— «Что он, богат иль нет? Где дом его? Где земли?
Пиры в его дому теперь открыты всем-ли?»
Об этом с жадностью толкуют, но за то
О честности твоей не справится никто.
Есть золотой мешок — он путь тебе проложит;
Ты нищ — и над тобой ругаться всякий может,
Уверенный вполне, что боги с облаков
Не слушают молитв и плача бедняков,
И так их нищенство и горе презирают,
Что даже гром небес на них не посылают…
Когда твой старый плащ заплатками покрыт,
Когда гнилой башмак изношен и разбит,
И нищенство глядит сквозь каждую прореху —
Ты подвергаешься озлобленному смеху,
Готовы мы тебя хоть грязью закидать;
Мы бедняка кругом привыкли презирать,
Как бесполезный хлам, как битую посуду…
О, бедность! Ты людей запугиваешь всюду, —
И в их измученных страданием чертах
Всегда читается бессменный этот страх…
Едва на зрелище народных игр заглянет
Бедняк отверженный, как грозный голос грянет:
— «Проч со скамьи, долой! Из цирка тотчас вон!
Одним богатым здесь дает места закон!»
И он бежит с стыдом, а на скамьях остались
Потомки гаеров, которые кривлялись
В толпе на площадях, да всадник временщик.
Внук гладиатора, нетрезвый свой язык
Едва ворочая, хрипит и бьет в ладони…
Вот звезды первые на римском небосклоне!..
О, кто укажет мне хоть на одну семью,
На одного отца, который дочь свою
За чувство к бедняку не упрекнул в раврате,
И сердце честное нашел бы в бедном зяте?..
Где, укажите мне, встречают бедняка
Без слова наглого, без дерзкого пинка?
Кто в нем оценит ум, способности и силы?
Допустят-ли его на свой совет эдилы?..
Быть может, скажут мне: бедняк везде гоним!..
Да, это так, везде, — но ты, великий Рим,
Лишь ты один владеешь страшным даром —
Всегда грозить ему позором иль ударом…
Век пошлой роскоши! Что-жь ты придумать мог?
Покрои модные великолепных тог,
Ненужный, внешний блеск, скрывавший без различья
Ничтожество и грязь мишурного величья…
Пусть темным призраком грозит нам нищета,
Лохмотья бедности, — у нас одна мечта:
Купить, хотя б ценой покражи иль обмана,
Права на мотовство бездонного кармана,
Чтоб роскошью своих нарядов и одежд
Дивить толпу зевак и уличных невежд.
У нас один порок — хоть вылезай из кожи,
Хоть ближнего зарежь, — но попади в вельможи
И запишись в число надутых спесью лиц…
За то и Рим теперь — продажнее блудниц, —
И всем торгует он: свободою плебейской,
Невинностью детей и совестью судейской,
Почетной должностью, приманкой теплых мест
И прелестями жен, наложниц и невест.
Всем нужно золото, — и податью тяжелой
Обременен клиент оборванный и голый!
IВесь двор усыпан песком,
Цветами редкосными вышит,
За ним сиял высокий дом
Своей эмалевою крышей.А за стеной из тростника,
Работы тщательной и тонкой,
Шумела Желтая река,
И пели лодочники звонко.Лай-Це ступила на песок,
Обвороженная сияньем,
В лицо ей веял ветерок
Неведомым благоуханьем.Как будто первый раз на свет
Она взглянула, веял ветер,
Хотя уж целых десять лет
Она жила на этом свете.И благонравное дитя
Ступало тихо, как во храме,
Совсем неслышно шелестя
Кроваво-красными шелками.Когда, как будто принесен
Из-под земли, раздался рокот.
Старинный бронзовый дракон
Ворчал на каменных воротах: «Я пять столетий здесь стою,
А простою еще и десять,
Судьбу тревожную мою
Как следует мне надо взвесить.Одни и те же на крыльце
Китаечки и китайчонки,
Я помню бабушку Лай-Це,
Когда она была девчонкой.Одной приснится страшный сон,
Другая влюбится в поэта,
А я, семейный их дракон,
Я должен отвечать за это?»Его огромные усы
Торчали, тучу разрезая,
Две тоненькие стрекозы
На них сидели, отдыхая.Он смолк, заслыша тихий зов,
Лай-Це умильные моленья:
«Из персиковых лепестков
Пусть нынче мне дадут варенья! Пусть в куче розовых камней
Я камень с дырочкой отрою,
И пусть придет ко мне Тен-Вей
Играть до вечера со мною!»При посторонних не любил
Произносить дракон ни слова,
А в это время подходил
К ним мальчуган большеголовый.С Лай-Це играл он во дворцы
Стояли средь одной долины,
И были дружны их отцы,
Ученейшие мандарины.Дракон немедленно забыт,
Лай-Це помчалась за Тен-Веем,
Туда, где озеро блестит,
Павлины ходят по аллеям, А в павильонах из стекла,
Кругом обсаженных цветами,
Собачек жирных для стола
Откармливают пирожками.«Скорей, скорей, — кричал Тен-Вей, —
За садом в подземельи хмуром
Посажен связанный злодей,
За дерзость прозванный Манчжуром.Китай хотел он разорить,
Но оказался между пленных,
Я должен с ним поговорить
О приключениях военных».Пред ними старый водоём,
А из него, как два алмаза,
Сияют сумрачным огнём
Два кровью налитые глаза.В широкой рыжей бороде
Шнурками пряди перевиты,
По пояс погружён в воде,
Сидел разбойник знаменитый.Он крикнул: «Горе, горе всем!
Не посадить меня им на кол,
А эту девочку я съем,
Чтобы отец её оплакал!»Тен-Вей, стоявший впереди,
Высоко поднял меч картонный:
«А если так, то выходи
Ко мне, грабитель потаённый! Борись со мною грудь на грудь,
Увидишь, как тебя я кину!»
И хочет дверь он отомкнуть,
Задвижку хочет отодвинуть.На отвратительном лице
Манчжура радость засияла,
Оцепенелая Лай-Це
Молчит — лишь миг, и всё пропало.И вдруг испуганный Тен-Вей
Схватился за уши руками…
Кто дёрнул их? Его ушей
Не драть так сильно даже маме.А две большие полосы
Дрожали в зелени газона,
То тень отбросили усы
Назад летящего дракона.А дома в этот миг за стол
Садятся оба мандарина
И между них старик, посол
Из отдалённого Тонкина.Из ста семидесяти блюд
Обед закончен, и беседу
Изящную друзья ведут,
Как дополнение к обеду.Слуга приводит к ним детей,
Лай-Це с поклоном исчезает,
Но успокоенный Тен-Вей
Стихи старинные читает.И гости по доске стола
Их такт отстукивают сами
Блестящими, как зеркала,
Полуаршинными ногтями.Стихи, прочитанные Тен-ВеемЛуна уже покинула утёсы,
Прозрачным море золотом полно,
И пьют друзья на лодке остроносой,
Не торопясь, горячее вино.Смотря, как тучи лёгкие проходят
Сквозь лунный столб, что в море отражён,
Одни из них мечтательно находят,
Что это поезд богдыханских жён;
Другие верят — это к рощам рая
Уходят тени набожных людей;
А третьи с ними спорят, утверждая,
Что это караваны лебедей.______________Тей-Вей окончил, и посол
Уж рот раскрыл, готов к вопросу,
Когда ударили о стол
Цветок, в его вплетённый косу.С недоуменьем на лице
Он обернулся приседая,
Смеётся перед ним Лай-Це,
Легка, как серна молодая.«Я не могу читать стихов,
Но вас порадовать хотела
И самый яркий из цветов
Вплела вам в косу, как умела».Отец молчит, смущён и зол
На шалость дочки темнокудрой,
Но улыбается посол
Улыбкой ясною и мудрой.«Здесь, в мире горестей и бед,
В наш век и войн и революций,
Милей забав ребячих — нет,
Нет грубже — так учил Конфуций».
Вы правы. Рад я был сердечно
От вас услышанным словам:
Визиты — варварство, конечно!
Итак — не еду нынче к вам
И, кстати, одержу победу
Над предрассудком: ни к кому
В сей светлый праздник не поеду
И сам визитов не приму;
Святого дня не поковеркав,
Схожу я утром только в церковь,
Смиренно богу помолюсь,
Потом, с почтеньем к генеральству,
Как должно, съезжу по начальству
И крепко дома затворюсь. Обычай истинно безумный!
Китайских нравов образец!
День целый по столице шумной
Таскайся из конца в конец!
Составив список презатейный
Своим визитам, всюду будь —
На Острову и на Литейной,
Изволь в Коломну заглянуть.
И на Песках — и там быть надо,
Будь у Таврического сада,
На Петербургской стороне,
Будь моря Финского на дне,
В пределах рая, в безднах ада,
На всех планетах, на луне! Блажен, коль слышишь: ‘Нету дома’
‘Не принимают’. — Как огня,
Как страшной молнии и грома
Боишься длинного приема:
Изочтены минуты дня —
Нельзя терять их; полтораста
Еще осталось разных мест,
Где надо быть, тогда как часто
Несносно длинен переезд.
Рад просто никого не видеть
И всех проклясть до одного, Лишь только б в праздник никого
Своим забвеньем не обидеть, —
Лишь только б кинуть в каждый дом
Билетец с загнутым углом,
Не видеть лиц — сих адских пугал.,
Что лица? — Дело тут не в том,
А вот в чем: карточка и угол!
Лишь только б карточку швырнуть,
Ее где следует удвоить,
И тут загнуть, и там загнуть,
И совесть, совесть успокоить!
Ярлык свой бросил, хлоп дверьми:
Вот — на! — и черт тебя возьми! Порою ветер, дождь и слякоть,
А тут визиты предстоят;
Бедняк и празднику не рад —
Чего? Приходится хоть плакать.
Вот он выходит на крыльцо,
Зовет возниц, в карманах шарит…
Лицом хоть в грязь он не ударит,
Да грязь-то бьет ему в лицо.
Дорога — ад, чернее ваксы;
Извозчик за угол скорей
На кляче тощенькой своей
Свернул — от столь же тощей таксы,
Прочтенной им в чертах лица,
К нему ревущего с крыльца. Забрызган с первого же шага,
Пешком пускается бедняга,
И очень рад уже потом,
Когда с товарищем он в паре
Хоть как-нибудь, тычком, бочком,
На тряской держится ‘гитаре’:
Так называют инструмент
Хоть звучный, но не музыкальный,
Который в жизни сей печальной
Старинный получил патент
На громкий чин и титул ‘дрожек’,
И поглядишь — дрожит как лист,
Воссев на этот острый ножик,
Поэт убогий иль артист.
Я сам… Но, сколь нам ни привычно,
Всё ж трогать личность — неприлично
Свою тем более… Имен
Не нужно здесь; итак — NN,
Визитных карточек навьючен
Колодой целою, плывет
И, тяжким странствием измучен,
К дверям по лестнице ползет,
Стучится с робостью плебейской
Или торжественно звонит.
Дверь отперлась; привет лакейской
Как раз в ушах его гремит:
‘Имеем честь, дескать, поздравить
Вас, сударь, с праздником’; молчит
Пришлец иль глухо ‘м-м’ мычит,
Да карточку спешит оставить
Иль расписаться, а рука
Лакея, вслед за тем приветом,
И как-то тянется слегка,
И, шевелясь исподтишка,
Престранно действует при этом,
Как будто ловит что-нибудь
Перстами в области воздушной,
А гость тупой и равнодушный
Рад поскорее ускользнуть,
Чтоб продолжить свой трудный путь;
Он защитит, покуда в силах,
От наступательных невзгод
Кармана узкого проход,
Как Леонид при Фермопилах.
О, мой герой! Вперед! Вперед!
Вкруг света, вдаль по океану
Плыви сквозь бурю, хлад и тьму,
Подобно Куку, Магеллану
Или Колумбу самому,
И в этой сфере безграничной
Для географии столичной
Трудись! — Ты можешь под шумок
Открыть среди таких прогулок
Иль неизвестный закоулок,
Иль безымянный островок;
Полузнакомого припомня,
Что там у Покрова живет,
Узнать, что самая Коломня
Есть остров средь канавных вод, —
Открыть полярных стран границы,
Забраться в Индию столицы,
Сто раз проехать вверх и вниз
Через Надежды Доброй мыс.
Тут филолог для корнесловья
Отыщет новые условья,
Найдет, что русский корень есть
И слову чуждому ‘визиты’,
Успев стократно произнесть
Извозчику: ‘Да ну ж! вези ты! ’
Язык наш — ключ заморских слов:
Восстань, возрадуйся, Шишков!
Не так твои потомки глупы;
В них руссицизм твоей души,
Твои родные ‘мокроступы’
И для визитов хороши.
Зачем же всё в чужой кумирне
Молиться нам? — Шишков! Ты прав,
Хотя — увы! — в твоей ‘ходырне’
Звук русский несколько дырав.
Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,
В проезд визитный бросив взгляд
И зря, как, грозно бородат,
Маркер трактирный с ‘шаропёхом’
Стоит, склонясь на ‘шарокат’?
Но — я отвлекся от предмета,
И кончить, кажется, пора.
А чем же кончится всё это?
Да тем, что нынче со двора
Не еду я, останусь дома.
Пускай весь мир меня винит!
Пусть всё, что родственно, знакомо
И близко мне, меня бранит!
Я остаюсь. Прямым безумцем
Довольно рыскал прежде я,
Пускай считают вольнодумцем
Меня почтенные друзья,
А я под старость начинаю
С благословенного ‘аминь’;
Да только вот беда: я знаю —
Чуть день настанет — динь, динь, динь
Мой колокольчик, — и покою
Мне не дадут; один, другой,
И тот, и тот, и нет отбою —
Держись, Иван — служитель мой!
Ну, он не впустит, предположим;
И всё же буду я тревожим
Несносным звоном целый день,
Заняться делом как-то лень —
И всё помеха! — С уголками
Иван обеими руками
Начнет мне карточки сдавать,
А там еще, а там опять.
Как нескончаемая повесть,
Всё это скучно; изорвешь
Все эти листики, а всё ж
Ворчит визитная-то совесть,
Ее не вдруг угомонишь:
‘Вот, вот тебе, а ты сидишь! ’
Неловко как-то, неспокойно.
Уж разве так мне поступить,
Как некто — муж весьма достойный
Он в праздник наглухо забить
Придумал дверь, и, в полной мере
Чтоб обеспечить свой покой,
Своею ж собственной рукой
Он начертал и надпись к двери:
‘Такой-то-де, склонив чело,
Визитщикам поклон приносит
И не звонить покорно просит —
Уехал в Царское Село’.
И дома дал он пищу лени,
Остался целый день в тиши, —
И что ж? Потом вдруг слышит пени:
‘Вы обманули — хороши!
Чрез вас мы время потеряли —
Час битый ехали, да час
В Селе мы Царском вас искали,
Тогда как не было там вас’.
Я тоже б надписал, да кстати ль?
Прочтя ту надпись, как назло,
Пожалуй, ведь иной приятель
Махнет и в Царское Село!
Автор Эмиль Верхарн.
Перевод Александра Блока.
В зимний вечер, когда запирались
С пронзительным визгом ставни,
И зажигались
В низенькой кухне лампы,
Тогда звенели шаги, звенели шаги,
Вдоль стены, на темной панели — шаги, шаги.
Уже дети в постелях закутались,
Их игры спутались;
И деревня сгустила тени крыш
Под колокольней;
Колокол бросил в мир дольний из ниши
Часы — один — и один — и два.
И страхи, страхи без числа;
Сердца стуки — вечерние звуки.
Воля моя покидала меня:
К ставне прильнув, я слушал томительно,
Как те же шаги, всё те же шаги
Уходят в даль повелительно,
Во мглу и печаль, где не видно ни зги.
Я различал шаги старушки,
Фонарщиков, дельцов
И мелкие шажки калечной побирушки
С корзиной мертвых барсуков;
Разносчика газет и продавщицы,
И Питер-Хоста, шедшего с отцом,
Воздвигшего вблизи распятья дом,
Где золотой орел блестит на легком шпице.
Я знал их все: одним звучала в лад клюка
Часовщика; другим — костыль убогий
Монашенки, в молитвах слишком строгой;
Шаги пономаря, что пьет исподтишка, —
Я различал их все, но остальные чьи же?
Они звенели, шли — бог весть, откуда шли?
Однообразные, как «Отче наш», они звучали ближе,
Или пугливые — то сумасшедшие брели вдали, —
Иль тяжкие шаги, — казалось,
Томленьем всех времен и всех пространств обременялась
Подошва башмака.
И был их стук печален и угрюм
Под праздник Всех Святых, когда протяжен шум, —
То ветер в мертвый рог трубит издалека.
Из Франции влачили ноги,
Встречались на большой дороге, —
Когда сошлись, куда опять ушли?
И, углубясь опять, бредут в тени бессменной
В тот мертвый час, когда тревожные шмели
По четырем углам вселенной
Звенели, как шаги.
О, дум их, их забот бесцельные круги!
О, сколько их прошло, мной всё не позабытых!
Кто перескажет мне язык их странствий скрытых,
Когда я их стерег, зимой, исподтишка,
Когда их шарканий ждала моя тоска,
За ставней запертой, на дне деревни старой? —
Раз вечером, в телеге парой,
Железо, громыхая, провезли
И у реки извозчика убитого нашли;
Он рыжий парень был, из Фландрии брел к дому.
Убийцу не нашли с тех пор,
Но я… о! чувство мне знакомо,
Когда вдоль стен моих царапался топор.
А вот еще: свой труд дневной кончая,
Наш пекарь, весь в муке, ларек свой запирал
И даму странную однажды увидал, —
Колдунья здесь она, а там — святая, —
Соломой золотой одета, за углом
Исчезла — и вошла на кладбище потом;
А я, в тот самый миг, в припадке,
Услышал, как плаща свернулись складки:
Так землю иногда скребут скребком.
И сердце так стучало,
Что после долго — из глубин
Души — мне смерть кивала.
А тем, — что делать им среди равнин,
Другим шагам, несметным и бесплодным,
Подслушанным на Рождестве холодном,
Влекущимся от Шельды, сквозь леса? —
Сиянье красное кусало небеса.
Одних и тех же мест алкая,
Издавна, издали, в болотах, меж травы,
Они брели, как бродит сила злая.
И вопль их возлетал, как хрип совы.
Могильщик шел с лопатой следом
И хоронил под ярким снегом
Громаду сложенных ветвей
И окровавленных зверей.
Душа еще дрожит, и ясно помнит разум
Могильщика с лопатой на снегу,
И призраки сквозь ночь мигают мертвым глазом,
Взметенные в пылающем усталостью мозгу, —
Шаги, услышанные в детстве,
Мучительно пронзившие меня
В сторожкие часы, во сне, в бреду мучений,
Когда душа больна и стиснуты колени,
Они бегут, в крови ритмически звеня.
Из теней дальних, далей синих
Угрюмо-грузные, в упорной и тяжелой тишине.
Земля пьяна от них. Сочти их!
Сочти листы, колосья, снег в небесной вышине!
Они, как вести грозной мести, —
С раскатным шорохом, вдали,
В ночной тени, верста к версте, они
Протянут тусклые ремни,
И от одной страны, и от одной петли
Замкнется обруч их вдоль всей земли.
О! как впились и плоть прожгли
Шаги, шаги декабрьской тьмы,
И светлые пути зимы, —
Со всех концов земли — сквозь комнату прошли!
Решилась, Хлоя, ты со мною удалиться
И в мирну хижину навек переселиться.
Веселий шумных мы забудем дым пустой:
Он скуку завсегда ведет лишь за собой.
За счастьем мы бежим, но редко достигаем,
Бежим за ним вослед — и в пропасть упадаем!
Как путник, огнь в лесу когда блудящий зрит.
Стремится к оному, но призрак прочь бежит.
В болота вязкие его он завлекает
И в страшной тишине в пустыне исчезает, —
Таков и человек! Куда ни бросим взгляд,
Узрим тотчас, что он и в счастии не рад.
Довольны все умом, Фортуною ни мало.
Что нравилось сперва, теперь то скучно стало:
То денег, то чинов, то славы он желает.
Но славы посреди и денег он — зевает!
Из хижины своей брось, Хлоя, взгляд на свет:
Четыре бьет часа — и кончился обед:
Из дому своего Глицера поспешает,
Чтоб ехать — а куда? — беспечная не знает.
Карета подана, и лошади уж мчат.
«Постой!» она кричит и лошади стоят.
К Лаисе входит в дом, Лаису обнимает,
Садится, говорит о модах — и зевает;
О времени потом, о карточной игре,
О лентах, о пере, о платье и дворе.
Окончив разговор, который истощился,
От скуки уж поет. Глупонов тут явился.
Надутый, как павлин, с пустою головой.
Глядится в зеркало и шаркает ногой.
Вдруг входит Брумербас; все в зале замолкает.
Вступает в разговор и голос возвышает:
«Париж я верно б взял, — кричит из всех он сил —
И Амстердам потом, Гишпанцев бы разбил»...
Тут вспыхнет, как огонь, затопает ногами.
Пойдет по комнате широкими шагами;
Вообразит себе, что неприятель тут,
Что режут, что палят, кричат «ура!» и жгут.
Заплюет всем глаза герой наш плодовитый,
Но вдруг смиряется и бросит вид сердитый;
Начнет рассказывать, как Турка задавил,
Как роту целую янычаров убил,
Турчанки нежные в него как все влюблялись,
Как Турки в полону от злости запыхались,
И битые часа он три проговорит!..
Никто не слушает, а он кричит, кричит!
Но в зале разговор тут общим становится,
Всяк хочет говорить и хочет отличиться,
Какой ужасный шум! Нельзя ничто понять,
Нельзя и клевету от правды различать.
Но вдруг прервали крик и вдруг все замолчали
Ни слова не слыхать! Немыми будто стали.
Придите, карты, к нам: все спят уже без вас!
Без карт покажется за век один и час.
К зеленому столу все гости прибегают
И жадность к золоту весельем прикрывают.
Окончили игру и к ужину спешат,
Смеются за столом, с соседом говорят:
И бедный человек живее становится.
За пищей, кажется, он вновь переродится.
Какой я слышу здесь чуднейший разговор!
Какие глупости! какая ложь и вздор!
Педант бранит войну и вместе мир ругает.
Сердечкин тут стихи любовные читает.
Тут старые Бурун нам новости твердит,
А здесь уже Глупон от скуки чуть не спит!
И так-то, Хлоя, век свой люди провождают.
И так-то целый день в бездействии теряют.
День долгий, тягостный ленивому глупцу.
Но краткий напротив, полезный мудрецу.
Сокроемся, мой друг, и навсегда простимся
С людьми и с городом: в деревне поселимся,
Под мирной кровлею дни будем провождать:
Как сладко тишину по буре нам вкушать!
1804/1805
Ночью благовонной над заснувшей чащей,
Словно легкокрылый, светлый мотылек,
Лунный луч явился, юный и блестящий,
Призывая к жизни голубой вьюнок.
Он скользнул по ветке с белыми цветами,
Он ее коснулся мягко на лету
В час, когда сияют счастия слезами
Молодые ветви яблони в цвету.
Он звенел, казалось, радостен и светел,
Нотою кристальной, как нагорный ключ,
И пастух красавец тут его заметил
И залюбовался на блестящий луч.
— О, пойдем, — шепнул он с нежною мольбою:
— Озари собою мой унылый дом! —
И за ним тянулся юноша рукою,
Словно за крылатым, белым мотыльком.
Но мольбе не внемля, меж листами чайной
Благовонной розы приютился он.
Юноша наивный, торжествуя тайно,
Потянулся к розе, счастьем упоен.
Тщетная надежда! Горькая кручина!
Луч не ожидает… Вот невдалеке
Он его увидел на кусте жасмина,
Кинулся — и снова лепестки в руке!
Увлечен погоней страстною за тенью,
Жадно обрывал он венчики цветов,
И упал, измучен, под густою сенью
Простиравших ветви молодых дубов.
Тут над ним раздался голос девы юной:
— Отчего ты плачешь? — О, краса моя!
Здесь, в зеленой чаще, луч нашел я лунный,
И его сейчас же вновь утратил я! —
Он цветы отдал ей. Ветер благовонный
Поднялся, играя волосами их,
И смотря ей в очи, молвил он, смущенный:
— Лунный луч сияет из очей твоих!
О, мой луч заветный, девственный и чистый,
Озари собою мой пустынный дом! —
И в ответ лишь ветер зашептал душистый
Ласковые речи в сумраке ночном.
Засиял слезами взор ее молящий,
Дрогнули ресницы, и уста его
Их коснулись тихо, и как луч блестящий,
Счастье засияло в сердце у него.
— Ты меня полюбишь? — О, навеки милый! —
— Чем ты поклянешься? — Я клянусь моей
Жизнью и любовью… Нет, волшебной силой
Этих серебристых месяца лучей!
Юноша-красавец утонул в заливе,
Жениха другого избрала она.
Лунный свет бывает часто прихотливей
И непостоянней, чем сама волна…
На поля ложился сумрак ночи брачной,
У окна стояла юная жена
И вздыхала ива в полутьме прозрачной,
Памятью былого светлого полна.
Расцветали грезы, радостны и юны,
В сердце новобрачной, — вдруг в ее окно
Тихо, незаметно луч пробрался лунный,
И забилось сердце, замерло оно…
— Отвечай, ты любишь? — Милый, о, навеки! —
Поднялся в ней голос властен и могуч.
И она зажмурить попыталась веки,
Но смотрел ей прямо в сердце этот луч!
И в тоске простерла руку молодая
За лучом блестящим — но беглец исчез.
С лилий на жасмины вмиг перебегая,
Увлекал ее он за собою в лес.
Повинуясь силе страсти безотчетной,
Лилии, жасмины — все рвала она…
— Ты верна мне будешь? ветерок залетный
Ей шептал немолчно: — навсегда верна?
Луч мелькал пред нею над лесной поляной,
По ветвям, плакучих, белокурых ив,
И затем, как призрак бледный и туманный,
Он скользнул нежданно в голубой залив.
Вслед за ним мелькнуло странно, молчаливо
Белое виденье… Еле слышный всплеск —
И сомкнулись воды тихие залива,
Отражая лунный серебристый блеск.
В эту ночь, подобно теням молчаливым,
Посреди безлюдья и лесной тиши,
Поднялись к сиявшим в небесах светилам
Два луча блестящих, две родных души.
И
Соломон (один)
Зима уж миновала:
Ни дождь, ни снег нейдет;
Земля зеленой стала,
Синь воздух, луг цветет.
Все взгляд веселый мещет,
Жизнь новую все пьет;
Ливан по кедрам блещет,
На листьях липы мед.
Птиц нежных воздыханье
Несется сквозь листов;
Любовь их, лобызанье
Вьет гнезда для птенцов.
Шиповый запах с луга
Дыхает ночь и день, —
Приди ко мне, подруга,
Под благовонну тень!
Приди плениться пеньем
Небес, лесов, полей,
Да слухом и виденьем
Вкушу красы твоей.
О! коль мне твой приятный
Любезен тихий вид,
А паче, ароматный
Как вздох ко мне летит.
ИИ
ИХ ПЕРЕКЛИК
Суламита
Скажи, о друг души моей!
Под коей миртой ты витаешь?
Какой забавит соловей?
Где кедр, под коим почиваешь?
Соломон
Когда не знаешь ты сего,
Пастушка милая, овечек
Гони ты стада твоего
На двор, что в роще между речек.
Суламита
Скажи, какой из всех цветов
Тебе прекрасней, благовонней?
Чтоб не искать меж пастухов
Тебя, — и ты б был мной довольней.
Соломон
Как в дом войдешь, во всех восторг
Вдохнешь ты там своей красою;
Введет царь деву в свой чертог,
Украсит ризой золотою.
Суламита
Мне всякий дом без друга пуст.
Мой друг прекрасен, млад, умилен;
Как на грудях он розы куст,
Как виноград, он крепок, силен.
Соломон
Моей младой подруги вид,
Всех возвышенней жен, прекрасней.
Суламита
Как горлик на меня он зрит, —
В самой невинности всех страстней.
Соломон
Она мила, — тенистый верх
И кедр на брачный одр к нам клонит.
Суламита
Он мил, — и нам любовь готовит
В траве душистой тьму утех.
ИИИ
Суламита (одна)
Сколь милый мой прекрасен!
Там, там вон ходит он.
Лицем — как месяц ясен;
Челом — в зарях Сион.
С главы его струятся
Волн желтые власы;
С венца, как с солнца, зрятся
Блистающи красы.
Сколь милый мой прекрасен!
Взор тих — как голубин;
Как арфа, доброгласен
Как огнь, уста; как крин,
Цветут в ланитах розы;
Приятности в чертах,
Как май, прогнав морозы,
Смеются на холмах.
Сколь милый мой прекрасен!
Тимпана звучный гром
Как с гуслями согласен,
Так он со мной во всем
Но где мой друг любезный?
Где сердца моего
Супруг? Вняв глас мой слезный,
Сыщите мне его.
Сколь милый мой прекрасен!
Пошел он в сад цветов.
Но вечер уж ненастен,
Рвет розы, знать, с кустов.
Ах! нет со мной, — ищите,
Все кличьте вы его,
Мне душу возвратите, —
Умру я без него.
ИV
Соломон и Суламита (вместе)
Положим на души печать,
В сердцах союзом утвердимся,
Друг друга будем обожать,
В любви своей не пременимся.
Хор дев
Любовь сердцам,
Как мед, сладка;
Любовь душам,
Как смерть, крепка.
Соломон и Суламита (вместе)
Лишь ревность нам страшна, ужасна,
Как пламя яро ада, мрачна.
Хор
Любовь сердцам,
Как мед, сладка;
Любовь душам,
Как смерть, крепка.
Соломон и Суламита (вместе)
Вода не может угасить
Взаимна пламени любови,
Имением нельзя купить
Волненья сладостного крови.
Хор
Любовь сердцам,
Как мед, сладка;
Любовь душам,
Как смерть, крепка.
Соломон и Суламита (вместе)
Лишь ревность нам страшна, ужасна,
Как пламя яро ада, мрачна.
Хор
Любовь сердцам,
Как мед, сладка;
Любовь душам,
Как смерть, крепка.
1808
Первое вступление в поэму
Уважаемые
товарищи потомки!
Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
возможно,
спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
ваш ученый,
кроя эрудицией
вопросов рой,
что жил-де такой
певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
о времени
и о себе.
Я, ассенизатор
и водовоз,
революцией
мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
из барских садоводств
поэзии —
бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
дачка,
водь
и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
да сифилис.
И мне
агитпроп
в зубах навяз,
и мне бы
строчить
романсы на вас, —
доходней оно
и прелестней.
Но я
себя
смирял,
становясь
на горло
собственной песне.
Слушайте,
товарищи потомки,
агитатора,
горлана-главаря.
Заглуша
поэзии потоки,
я шагну
через лирические томики,
как живой
с живыми говоря.
Я к вам приду
в коммунистическое далеко
не так,
как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
через хребты веков
и через головы
поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
но он дойдет не так, —
не как стрела
в амурно-лировой охоте,
не как доходит
к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
трудом
громаду лет прорвет
и явится
весомо,
грубо,
зримо,
как в наши дни
вошел водопровод,
сработанный
еще рабами Рима.
В курганах книг,
похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
с уважением
ощупывайте их,
как старое,
но грозное оружие.
Я
ухо
словом
не привык ласкать;
ушку девическому
в завиточках волоска
с полупохабщины
не разалеться тронуту.
Парадом развернув
моих страниц войска,
я прохожу
по строчечному фронту.
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.
Оружия
любимейшего
готовая
рвануться в гике,
застыла
кавалерия острот,
поднявши рифм
отточенные пики.
И все
поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
пролетали,
до самого
последнего листка
я отдаю тебе,
планеты пролетарий.
Рабочего
громады класса враг —
он враг и мой,
отъявленный и давний.
Велели нам
идти
под красный флаг
года труда
и дни недоеданий.
Мы открывали
Маркса
каждый том,
как в доме
собственном
мы открываем ставни,
но и без чтения
мы разбирались в том,
в каком идти,
в каком сражаться стане.
Мы
диалектику
учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
она врывалась в стих,
когда
под пулями
от нас буржуи бегали,
как мы
когда-то
бегали от них.
Пускай
за гениями
безутешною вдовой
плетется слава
в похоронном марше —
умри, мой стих,
умри, как рядовой,
как безымянные
на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
на бронзы многопудье,
мне наплевать
на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
ведь мы свои же люди, —
пускай нам
общим памятником будет
построенный
в боях
социализм.
Потомки,
словарей проверьте поплавки:
из Леты
выплывут
остатки слов таких,
как «проституция»,
«туберкулез»,
«блокада».
Для вас,
которые
здоровы и ловки,
поэт
вылизывал
чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
я становлюсь подобием
чудовищ
ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
давай быстрей протопаем,
протопаем
по пятилетке
дней остаток.
Мне
и рубля
не накопили строчки,
краснодеревщики
не слали мебель на дом.
И кроме
свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
мне ничего не надо.
Явившись
в Це Ка Ка
идущих
светлых лет,
над бандой
поэтических
рвачей и выжиг
я подыму,
как большевистский партбилет,
все сто томов
моих
партийных книжек.
Под липами дом старомодный
Стоит словно в старческой лени;
А там, по песчаным дорожкам,
Играют широкия тени.
И вижу—порывистым ветром
Вдруг в детской окно распахнуло.
Да личиков детских не видно
За спинкой высокаго стула.
Понурившись, пес их домашний
Стоит у ворот,—и сдается,
Что ждет он товарищей резвых.
Да нет! никогда не дождется.
Не бегать им вместе под липой,
Ловя на песке свет и тени.
Молчанье повисло над домом,
Угрюмы широкия сени.
Приветливо птицы на веткахь
Щебечут… Стоишь и не дышишь…
Ведь в детской-то звонкия песни
Во сне только разве услышишь!
Шел мальчик…. и верно не понял
Мою молчаливую муку;
Не понял, зачем я так крепко
Пожал его детскую руку.
В. Костомаров.
Тень ночи спустилась на горы и дол —
В деревню альпийскую юноша шел:
Какое-то знамя держал он в руке,
С девизом на звучном, чужом языке: —
Еxcеlsиor!
В глубокую думу он был погружен,
Сверкали глаза, как мечи из ножон;
Не звуки рогов по горам раздались,
Звучал непонятный и странный девиз: —
Еxcеlsиor!
В снегу по колена он входит в село —
Там в избах счастливых уютно, светло:
Гора жь ледяная как призрак стоит…
Как вопль непонятное слово звучит: —
Еxcеlsиor!
«Останься!»—сказал ему горец—«глубок
И темен, и страшен в ущельи поток;
Повис над долиной гремучий обвал…»
Но юноша внятно ему отвечал: —
Еxcеlsиor!
Вот дева ему говорит: «не ходи,
Ты здесь отдохнешь у меня на груди…»
Закапали слезы из синих очей,
Но тихо, вздыхая, ответил он ей: —
Еxcеlsиor!
«Напрасно идешь ты в ущелья один,
Опасен там путь между сосен и льдин.»
Старик-поселянин кричал ему вслед.
Далеко, с вершины, раздался ответ: —
Еxcеlsиor!
Когда луч разсвета скользнул по горам,
Сзывая монахов в заоблачный храм,
Раздался в обители набожный звон,
В удушливом воздухе слышался стон: —
Еxcеlsиor!
С собакой на поиски послан монах —
И к вечеру путник был найден в снегах.
Он знамя держал в посинелой руке,
С девизом на звучном, чужом языке:
Еxcеlsиor!
Там в сумерки юноша очи смежил —
И, мертвый, живаго прекраснее был.
А с неба как будто скатилась звезда —
Так громко в выси прозвучало тогда:
Еxcеlsиor!
Всев. Костомаров
У несжатаго риса лежит он и серп
Стиснул крепко в усталой руке;
Грудь открыта—и чорныя кудри раба
Утонули в горячем песке —
О, опять сквозь туманы отраднаго сна
На отчизну глядит он в тоске.
Широко, по картине туманнаго сна
Величавыя реки текло:
Он сидит под алоэ, и шумно народ
Избирает его в короли…
Вот, звонками гремя, тихо, сводит с горы
Караван, чуть синея в дали…
Он король… Королева подходит к нему,
Шумно дети навстречу бегут,
Обнимают его и целуют в чело,
И ласкаясь, за руки берут…
И на жолтый песок из закрытых ресниц
У невольника слезы текут.
Вот помчался потом он в зеленую степь:
Степи чудной не видно конца,
И гремит и звенит золотая узда,
Стремена—два стальныя кольца;
И при каждом прыжке сабля звонко бренчит,
Ударяясь о бок жеребца.
Перед ним, как застывшая красная кровь,
Быстроногий Фламингос бежал,
И его по равнине, где рос тамаринд,
Он до самаго вечера гнал…
Вот деревня… и тихо у берега спят
Океана пурпуровый вал.
Ночь темна… Заревели в оазисе львы
И заплакал голодный шакал,
Бегемот шелестил тростником,—и как сталь,
Межь осокою Нигер сверкал…
И на быстром коне, как под звуки трубы,
С торжеством он сквозь грезу скакал.
Миллионами звуков звучала вся степь,
О свободе запели леса;
Вольный ветер от моря подул и пошли
По пустыне гудеть голоса…
Встрепенулся во сне он… и люба ему
Величавая степи краса.
И не чувствовал он, как плантатора бичь
Над его головой просвистел…
Смерть взяла его в смертныя области сна,
И безжизненный труп коченел
В узах рабства; но дух эти узы разбил
И, свободный, с земли улетел.
В. КОСТОМАРОВ.
Одно ли дурно то на свете, что грешно?
И то нехорошо, что глупостью смешно.
Пиит, который нас стихом не утешает, —
Презренный человек, хотя не согрешает,
Но кто от скорби сей нас может исцелить,
Коль нас бесчестие стремится веселить?
Когда б учились мы, исчезли б пухлы оды
И не ломали бы языка переводы.
Невеже никогда нельзя переводить:
Кто хочет поплясать, сперва учись ходить.
Всему положены и счет, и вес, и мера,
Сапожник кажется поменее Гомера;
Сапожник учится, как делать сапоги,
Пирожник учится, как делать пироги;
А повар иногда, коль стряпать он умеет,
Доходу более профессора имеет;
В поэзии ль одной уставы таковы,
Что к ним не надобно ученой головы?
В других познаниях текли бы мысли дружно,
А во поэзии еще и сердце нужно.
В иной науке вкус не стоит ничего,
А во поэзии не можно без него.
Не все к науке сей рожденны человеки:
Расин и Молиер во все ль бывают веки?
Кинольт, Руссо, Вольтер, Депро, Де-Лафонтен —
Плоды ль во естестве обычны всех времен?
И, сколько вестно нам, с начала сама света,
Четыре раза шли драги к Парнасу лета:
Тогда, когда Софокл и Еврипид возник,
Как римский стал Гомер с Овидием велик,
Как после тяжкого поэзии ущерба
Европа слышала и Тасса и Мальгерба,
Как жил Депро и, жив, он бредни осуждал
И против совести Кинольта охуждал.
Не можно превзойти великого пиита,
Но тщетность никогда величием не сыта.
Лукан Виргилия превесити хотел,
Сенека до небес с Икаром возлетел,
«Евгении» ли льзя превесить «Мизантропа»,
И с «Ипермнестрою» сравнительна ль «Меропа»?
Со Мельпоменою вкус Талию сопряг,
Но стал он Талии и Мельпомене враг;
Нельзя ни сей, ни той театром обладати,
Коль должно хохотать и тотчас зарыдати.
Хвалителю сего скажу я: «Это ложь!»
Расинов говорит, француз, совместник то ж:
«Двум разным музам быть нельзя в одном совете».
И говорит Вольтер ко мне в своем ответе:
«Когда трагедии составить силы нет,
А к Талии речей творец не приберет,
Тогда с трагедией комедию мешают
И новостью людей безумно утешают.
И, драматический составя род таков,
Лишенны лошадей, впрягают лошаков».
И сам я игрище всегда возненавижу,
Но я в трагедии комедии не вижу.
Умолкни тот певец, кому несвойствен лад,
Покинь перо, когда его невкусен склад,
И званья малого не преходи границы.
Виргилий должен петь в дни сей императрицы,
Гораций возгласит великие дела:
Екатерина век преславный нам дала.
Восторга нашего пределов мы не знаем:
Трепещет оттоман, уж россы за Дунаем.
Под Бендером огнем покрылся горизонт,
Колеблется земля и стонет Геллеспонт,
Сквозь тучи молния в дыму по сфере блещет,
Там море корабли турецки в воздух мещет,
И кажется с брегов: морски валы горят,
А россы бездну вод во пламень претворят.
Российско воинство везде там ужас сеет,
Там знамя росское, там флаг российский веет.
Подсолнечныя взор империя влечет.
Нева со славою троякою течет, —
На ней прославлен Петр, на ней Екатерина,
На ней достойного она взрастила сына.
Переменится Кремль во новый нам Сион,
И сердцем северна зрим будет Рима он:
И Тверь, и Искорест, я многи грады новы
Ко украшению России уж готовы;
Дом сирых, где река Москва струи лиет,
В веселии своем на небо вопиет:
Сим бедным сиротам была бы смерть судьбиной,
Коль не был бы живот им дан Екатериной.
А ты, Петрополь, стал совсем уж новый град —
Где зрели тину мы, там ныне зрим Евфрат.
Брег невский, каменем твердейшим украшенный
И наводнением уже не устрашенный,
Величье новое показывает нам;
Величье вижу я по всем твоим странам,
Великолепные зрю домы я повсюду,
И вскоре я, каков ты прежде был, забуду.
В десятилетнее ты время превращен,
К Эдему новый путь по югу намощен.
Иду между древес прекрасною долиной
Во украшенный дом самой Екатериной,
Который в месте том взвела Елисавет.
А кто ко храму здесь Исакия идет,
Храм для рождения узрит Петрова пышный:
Изобразится им сей день, повсюду слышный.
Узрит он зрак Петра, где был сожженный храм;
Сей зрак поставила Екатерина там.
Петрополь, возгласи с великой частью света:
Да здравствует она, владея, многи лета.
О. А. Глебовой-Судейкиной
«А это — хулиганская», — сказала
Приятельница милая, стараясь
Ослабленному голосу придать
Весь дикий романтизм полночных рек,
Все удальство, любовь и безнадежность,
Весь горький хмель трагических свиданий.
И дальний клекот слушали, потупясь,
Тут романист, поэт и композитор,
А тюлевая ночь в окне дремала,
И было тихо, как в монастыре.
«Мы на лодочке катались…
Вспомни, что было!
Не гребли, а целовались...
Наверно, забыла».
Три дня ходил я вне себя,
Тоскуя, плача и любя,
И, наконец, четвертый день
Знакомую принес мне лень,
Предчувствие иных дремот,
Дыхание иных высот.
И думал я: «Взволненный стих,
Пронзив меня, пронзит других, —
Пронзив других, спасет меня,
Тоску покоем заменя».
И я решил,
Мне было подсказано:
Взять старую географию России
И перечислить
(Всякий перечень гипнотизирует
И уносит воображение в необятное)
Все губернии, города,
Села и веси,
Какими сохранила их
Русская память.
Костромская, Ярославская,
Нижегородская, Казанская,
Владимирская, Московская,
Смоленская, Псковская.
Вдруг остановка,
Провинциально роковая поза
И набекрень нашлепнутый картуз.
«Вспомни, что было!»
Все вспомнят, даже те, которым помнить-
То нечего, начнут вздыхать невольно,
Что не живет для них воспоминанье.
Второй волною
Перечислить
Хотелось мне угодников
И местные святыни,
Каких изображают
На старых образах,
Двумя, тремя и четырьмя рядами.
Молебные руки,
Очи горе, —
Китежа звуки
В зимней заре.
Печора, Кремль, леса и Соловки,
И Коневец Корельский, синий Саров,
Дрозды, лисицы, отроки, князья,
И только русская юродивых семья,
И деревенский круг богомолений.
Когда же ослабнет
Этот прилив,
Плывет неистощимо
Другой, запретный,
Без крестных ходов,
Без колоколов,
Без патриархов...
Дымятся срубы, тундры без дорог,
До Выга не добраться полицейским.
Подпольники, хлысты и бегуны
И в дальних плавнях заживо могилы.
Отверженная, пресвятая рать
Свободного и Божеского Духа!
И этот рой поблек,
И этот пропал,
Но еще далек
Девятый вал.
Как будет страшен,
О, как велик,
Средь голых пашен
Новый родник!
Опять остановка,
И заманчиво,
Со всею прелестью
Прежнего счастья,
Казалось бы, невозвратного,
Но и лично, и обще,
И духовно, и житейски,
В надежде неискоренимой
Возвратимого —
Наверно, забыла?
Господи, разве возможно?
Сердце, ум,
Руки, ноги,
Губы, глаза,
Все существо
Закричит:
«Аще забуду Тебя?»
И тогда
(Неожиданно и смело)
Преподнести
Страницы из «Всего Петербурга»,
Хотя бы за 1913 год, —
Торговые дома,
Оптовые особенно:
Кожевенные, шорные,
Рыбные, колбасные,
Мануфактуры, писчебумажные,
Кондитерские, хлебопекарни, —
Какое-то библейское изобилие, —
Где это?
Мучная биржа,
Сало, лес, веревки, ворвань…
Еще, еще поддать…
Ярмарки… там
В Нижнем, контракты, другие…
Пароходства… Волга!
Подумайте, Волга!
Где не только (поверьте)
И есть,
Что Стенькин утес.
И этим
Самым житейским,
Но и самым близким
До конца растерзав,
Кончить вдруг лирически
Обрывками русского быта
И русской природы:
Яблочные сады, шубка, луга,
Пчельник, серые широкие глаза,
Оттепель, санки, отцовский дом,
Березовые рощи да покосы кругом.
Так будет хорошо.
Как бусы, нанизать на нить
И слушателей тем пронзить.
Но вышло все совсем не так, —
И сам попался я впросак.
И яд мне оказался нов
Моих же выдумок и слов.
Стал вспоминать я, например,
Что были весны, был Альбер,
Что жизнь была на жизнь похожа,
Что были Вы и я моложе,
Теперь же все мечты бесцельны,
А песенка живет отдельно,
И, верно, плоховат поэт,
Коль со стихами сладу нет.
Живи и жить давай другим,
Но только не на счет другого;
Всегда доволен будь своим,
Не трогай ничего чужого:
Вот правило, стезя прямая
Для счастья каждого и всех!
Нарышкин! коль и ты приветством
К веселью всем твой дом открыл,
Таким любезным, скромным средством
Богатых с бедными сравнил:
Прехвальна жизнь твоя такая.
Блажен творец людских утех!
Пускай богач там, по расчету
Назнача день, зовет гостей,
Златой родни, клиентов роту
Прибавит к пышности своей;
Пускай они, пред ним став строем,
Кадят, вздыхают — и молчат.
Но мне приятно там откушать,
Где дружеский, незваный стол;
Где можно говорить и слушать
Тара-бара про хлеб и соль;
Где гость хозяина покоем,
Хозяин гостем дорожат;
Где скука и тоска забыта,
Семья учтива, не шумна;
Важна хозяйка, домовита,
Досужа, ласкова, умна;
Где лишь приязнью, хлебосольством
И взором ищут угождать.
Что нужды мне, кто по паркету
Под час и кубари спускал,
Смотрел в толкучем рынке свету,
Народны мысли замечал
И мог при случае посольством,
Пером и шпагою блистать!
Что нужды мне, кто, все зефиром
С цветка лишь на цветок летя,
Доволен был собою, миром,
Шутил, резвился, как дитя;
Но если он с столь легким нравом
Всегда был добрый человек,
Всегда жил весело, приятно
И не гонялся за мечтой;
Жалел о тех, кто жил развратно,
Плясал и сам под тон чужой:
Хвалю тебя, — ты в смысле здравом
Пресчастливо провел свой век.
Какой театр, как всю вселенну,
Ядущих и ядому тварь,
За твой я вижу стол вмещенну,
И ты сидишь, как сирский царь,
В соборе целыя природы,
В семье твоей — как Авраам!
Оставя короли престолы
И ханы у тебя гостят;
Киргизцы, Немчики, Моголы
Салму и соусы едят:
Какие разные народы
Язык, одежда, лица, стан!
Какой предмет, как на качелях
Пред дом твой соберется чернь,
На светлых праздничных неделях,
Вертятся в воздухе весь день!
Покрыта площадь пестротою,
Чепцов и шапок миллион!
Какой восторг! — Как все играет,
Все скачет, пляшет и поет,
Все в улице твоей гуляет,
Кричит, смеется, ест и пьет!
И ты, народной сей толпою
Так весел, горд, как Соломон!
Блажен и мудр, кто в ближних ставит
Блаженство купно и свое,
Свою по ветру лодку правит,
И непорочно житие
О камень зол не разбивает
И к пристани без бурь плывет!
Лев именем — звериный царь,
Ты родом — богатырь, сын барский;
Ты сердцем — стольник, хлебодар;
Ты должностью — конюший царский;
Твой дом утехой расцветает,
И всяк под тень его идет.
Идут прохладой насладиться,
Музыкой душу напитать;
То тем, то сем повеселиться,
В бостон и в шашки поиграть;
И словом, радость всю, забаву
Столицы ты к себе вместил.
Бывало, даже сами боги,
Наскуча жить в своем раю,
Оставя радужны чертоги,
Заходят в храмину твою:
О! если б ты и Гремиславу
К себе царицу заманил,
И ей в забаву, хоть тихонько,
Осмелился в ушко сказать:
«Кто век провел столь славно, громко,
Тот может в праздник погулять
И зреть людей блаженных чувство
В ея пресветло рождество»!
В цветах другой нет розы в мире:
Такой царицы мир не зрит!
Любовь и власть в ея порфире
Благоухает и страшит.
Так знает царствовать искусство
Лишь в Гремиславе — божество.
«Душой, умом мила, и не мешала жить».
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Сей день на небесах денница
Блеснула кротко средь планет;
В сей день вдадеть, императрица,
Ты нами родилася в свет.
В сей день прошли зимы морозы,
Дохнул зефир, и юны розы
Облагоухали злачный луг.
Улыбкою весна умильна,
Дни лета предвестив обильна,
Восхитила мой к пенью дух.
О, коль позорище прекрасно
Обемлет мой веселый взор!
Вокруг златое небо ясно,
Высоко слышен птичий хор:
То в рощах раздаются свисты....
Послание мурзы Багрима к царевне Доброславе.
Мурза, Багримов сын, царевне Доброславе
Желает здравия, всех благ ея державе:
Чтоб розами уста, в лилеях грудь цвела,
Чтоб райскою росой кропил тебя Алла
И, вознеся престол, как солнце, твой высоко,
Хранил тебя на нем, яко зеницу ока.