Богиня резвая, слепая,
Худых и добрых дел предмет,
В которую влюблен весь свет,
Подчас некстати слишком злая,
Подчас роскошна невпопад,
Скажи, Фортуна дорогая,
За что у нас с тобой не лад?
За что ко мне ты так сурова?
Ни в путь со мной не молвишь слова,
Ни улыбнешься на меня?
И между тем, как я из ласки
Тебе умильны строю глазки,
Ты, важность гордую храня,
Едва меня приметить хочешь,
Иль в добрый час чуть-чуть слегка
Блеснувши мне издалека,
Меня надеждою волочишь.
Как мрак бежит перед зарей,
Как лань, гонима смертью злою,
Перед свистящею стрелою,
Так ты бежишь передо мной
И хочешь скрыться вон из виду;
Когда другим, всё мне в обиду,
Ты льешься золотой рекой,
И в том находишь всю забаву,
Чтоб множить почесть их и славу.
Но коль ко мне ты так дика,
Позволь же, чтоб хотя слегка
Моя пропела скромна лира
Твои причудливы дела
И их бы счетом отдала
На суд всего честного мира.
За что любимцев нежа сих,
Как внуков бабушка своих,
Везде во всем им помогаешь,
Всегда во всем им потакаешь?
Назло завидливым умам,
Под облака их взносишь домы,
Как чародейные хоромы,
Какие в сказках слышны нам.
На темны ледники холодны
Сбираешь вины превосходны
Со всех четырех света стран;
Арабски дороги металлы,
Индийски редкие кристаллы
В огрузлый сыплешь их карман?
Когда, мой друг, у нас в заводе
Ни яблоков моченых нет
Приправить скромный наш обед,
Тогда ты, в перекор природе,
Их прихотливым вкусам льстишь,
И в зимних месяцах жестоких
На пышных их столах, широких,
Им сладки персики растишь;
Румянишь сливы мягки, белы
И, претворя стол в райский сад,
В фарфоры сыплешь виноград,
И дыни, и арбузы спелы.
Когда весна везде мертва,
Тогда у них она жива.
В крещенски лютые морозы
На их столах блистают розы.
Ни в чем для них отказа нет!
Восток им вины редки ставит,
Голландия червонцы плавит,
Им угождает целый свет.
Лукреции платки их ловят,
И те, которые злословят
Прелестно божество утех,
Для них его не ставят в грех.
Они лишь только пожелают,
И в жертву им сердца пылают.
Пускай вздыхает Адонис,
Пусть за победами он рыщет;
Напрасно целый век просвищет:
Он в Мессалинах скромность сыщет
И встретит святость у Лаис;
А им к весталкам ход свободен.
С тобой, будь гадок, как Азор,
При счастье гадок — не укор:
Без роду будешь благороден,
Без красоты пригож и мил.
Пусть, изо всех надувшись сил,
Герой о громкой славе грезит.
На стены мечется и лезет,
Бок о бок трется с смертью злой,
Бригады с ног валит долой;
Пусть вечность он себе готовит
И лбом отважно пули ловит;
Пусть ядры сыплет так, как град,
Всё это будет невпопад,
И труд его совсем напрасен,
Коль он с тобою не согласен.
Как слабый след весла в волнах
Едва родится, исчезает;
Как лунный свет в густых парах
Едва мелькнет и умирает;
Так дел его геройских плод
И мал, и беден, и беспрочен:
Ему как будто изурочен
Во храм болтливой славы вход.
Никто его нигде не знает;
Он города берет в полон:
О нем никто не вспоминает,
Как будто б в свете не был он;
И вся его награда в том,
Что, дравшись двадцать лет, иль боле,
Герой домой придет пешком,
Все зубы растерявши в поле.
Но если ты кого в герои
Захочешь, друг мой, посвятить,
Ни брать тому не надо Трои,
Ни флотов жечь, ни турков бить.
Пускай сидит он вечно дома,
Не лезет вон из колпака:
Военного не зная грома,
Он будет брать издалека
И страшны крепости и грады:
В Мадрите сидя, он осады
На пышный поведет Пекин,
Возьмет приступом Византин,
И, не знакомясь век со шпагой,
Помпеев, Кесарев затмит,
И всю вселенну удивит
Своею храбростью, отвагой;
Его причислят к чудесам,
И в те часы, когда он сам
Не будет знать, чем он так славен,
Богам вдруг сделается равен
И возвеличен к небесам.
Пусть горделивый суетится,
Чтобы чинов, честей добиться;
Пусть ищет случая блистать
Законов строгим наблюденьем,
Рассудком, истиной, ученьем,
И на чреду вельможи стать,
Как хочешь, будь ты так исправен,
Бесчисленны труды терпи,
Работай день, и ночь не спи;
Но если для тебя не нравен,
Останешься последним равен:
За правду знатью не любим,
За истину от всех гоним,
Умрешь и беден и бесславен.
А ты, схвативши дурака,
На зло уму, рассудку, чести.
Чрез подлости, пронырства, лести,
Возносишь в знать под облака.
Тебе и то в нем очень важно,
Что он у знатных по утрам
В прихожих стены трет отважно,
Развозит вести по домам,
Исправный счет ведет рогам,
Из пользы такает и спорит,
Умеет кстати подшутить,
Или, чтоб время проводить,
Честных людей бесчестно ссорит,
И ты за то горой ему
Богатства сыплешь в воздаянье.—
Иль глупости и злодеянья
У счастья служат все в найму?
Когда взгляну в твои палаты,
В них редко виден мне мудрец;
Но иль порочный, иль глупец.
Один дурачится из платы,
Другой для выгоды своей,
Родни не зная, ни друзей,
Чтобы ладнее быть с тобою,
Готов из мира сделать Трою;
А ты, уму наперекор,
Ни в малый с ним не входишь спор:
А ты его по шорстке гладишь,
К честям ведешь и в славу рядишь.
Пускай трудится домовод
Честным трудом нажить именье
И истощает всё уменье
С приходом согласить расход;
Уметь ко времени засеять
И в добрый час с полей убрать;
Уметь минуты не терять
И деньги так, как сор, не веять;
Как будто бы из-под обуха
За труд ты платишь потовой,
Некстати у него засуха,
Некстати дождик проливной.
Прогнав град сильный полосою,
Ты им нередко, как косою,
Мертвишь на нивах нежный плод;
Трудов награду истребляешь
И в миг надежду погубляешь,
Которой он ласкался год.
А в городе твоим стараньем
Шестеркин с небольшим познаньем:
Науки легкой банк метать,
На рубль рубли стадами тянет,
Пред ним руте — богатства мать
Едва загнется и увянет.
С рублем начавши торг такой,
Шестеркин мой почти в два года
Разбогател, как воевода,
И скачет хватской четверней.
Ему что день, то новы сроки
С понтеров собирать оброки.
С тех пор, как ладен он с тобой,
Своим уменьем и проворством,
А более твоим потворством,
Не сотню в мир пустил с сумой.
Пускай другой в трудах хлопочет;
На это мой герои хохочет,
Мораль такую в грязь он мнет,
Трудами жить ничуть не хочет,
Не сеет он, а только жнет,
И веселенько век живет.
Вот как ты, Счастье, куролесишь;
Вот как неправду с правдой весишь!
Ласкаешь тем, в ком чести нет,
Уму и правде досаждая,
Безумство, наглость награждая,
Ты портишь только здешний свет.
Я вижу, ты, мой друг, уж скучишь
И, может быть, меня проучишь
За то, что я немножко смел,
И правду высказать умел.
Послушай, я не кинусь в слезы:
Мне шутка все твои угрозы.
Что я стараюсь приобресть,
То не в твоих руках хранится;
А чем не можешь поделиться,
Того не можешь и унесть.
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Сон томною своей рукою
Мечты различны рассыпал,
Кропя забвения росою,
Моих домашних усыплял;
Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал;
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и в глубине;
Лишь веяли одни зефиры,
Прохладу чувствам принося.
Я не спал, — и, со звоном лиры
Мой тихий голос соглася,
Блажен, воспел я, кто доволен
В сем свете жребием своим,
Обилен, здрав, покоен, волен
И счастлив лишь собой самим;
Кто сердце чисто, совесть праву
И твердый нрав хранит в свой век
И всю свою в том ставит славу,
Что он лишь добрый человек;
Что карлой он и великаном
И дивом света не рожден,
И что не создан истуканом
И оных чтить не принужден;
Что все сего блаженствы мира
Находит он в семье своей;
Что нежная его Пленира
И верных несколько друзей
С ним могут в час уединенный
Делить и скуку и труды!
Блажен и тот, кому царевны
Какой бы ни было орды
Из теремов своих янтарных
И сребро-розовых светлиц,
Как будто из улусов дальных,
Украдкой от придворных лиц,
За россказни, за растабары,
За вирши иль за что-нибудь
Исподтишка драгие дары
И в досканцах червонцы шлют;
Блажен! — Но с речью сей незапно
Мое все зданье потряслось,
Раздвиглись стены, и стократно
Ярчее молний пролилось
Сиянье вкруг меня небесно;
Сокрылась, побледнев, луна.
Виденье я узрел чудесно:
Сошла со облаков жена, —
Сошла — и жрицей очутилась
Или богиней предо мной.
Одежда белая струилась
На ней серебряной волной;
Градская на главе корона,
Сиял при персях пояс злат;
Из черно-огненна виссона,
Подобный радуге, наряд
С плеча десного полосою
Висел на левую бедру;
Простертой на алтарь рукою
На жертвенном она жару
Сжигая маки благовонны,
Служила вышню Божеству.
Орел полунощный, огромный,
Сопутник молний торжеству,
Геройской провозвестник славы,
Сидя пред ней на груде книг,
Священны блюл ее уставы;
Потухший гром в кохтях своих
И лавр с оливными ветвями
Держал, как будто бы уснув.
Сафиро-светлыми очами,
Как в гневе иль в жару, блеснув,
Богиня на меня воззрела. —
Пребудет образ ввек во мне,
Она который впечатлела! —
«Мурза! — она вещала мне, —
Ты быть себя счастливым чаешь,
Когда по дням и по ночам
На лире ты своей играешь
И песни лишь поешь царям.
Вострепещи, мурза несчастный!
И страшны истины внемли,
Которым стихотворцы страстны
Едва ли верят на земли;
Одно к тебе лишь доброхотство
Мне их открыть велит. Когда
Поэзия не сумасбродство,
Но вышний дар богов, — тогда
Сей дар богов лишь к чести
И к поученью их путей
Быть должен обращен, не к лести
И тленной похвале людей.
Владыки света люди те же,
В них страсти, хоть на них венцы;
Яд лести их вредит не реже,
А где поэты не льстецы?
И ты Сирен поющих грому
В вред добродетели не строй;
Благотворителю прямому
В хвале нет нужды никакой.
Хранящий муж честные нравы,
Творяй свой долг, свои дела,
Царю приносит больше славы,
Чем всех пиитов похвала.
Оставь нектаром наполненну
Опасну чашу, где скрыт яд».
Кого я зрю столь дерзновенну,
И чьи уста меня разят?
Кто ты? Богиня или жрица? —
Мечту стоящу я спросил.
Она рекла мне: «Я Фелица»;
Рекла — и светлый облак скрыл
От глаз моих ненасыщенных
Божественны ее черты;
Курение мастик бесценных
Мой дом и место то цветы
Покрыли, где она явилась.
Мой бог! мой ангел во плоти!..
Душа моя за ней стремилась;
Но я за ней не мог идти,
Подобно громом оглушенный,
Бесчувствен я, безгласен был.
Но, током слезным орошенный,
Пришел в себя и возгласил:
Возможно ль, кроткая царевна!
И ты к мурзе чтоб своему
Была сурова столь и гневна,
И стрелы к сердцу моему
И ты, и ты чтобы бросала,
И пламени души моей
К себе и ты не одобряла?
Довольно без тебя людей,
Довольно без тебя поэту,
За кажду мысль, за каждый стих,
Ответствовать лихому свету
И от сатир щититься злых!
Довольно золотых кумиров,
Без чувств мои что песни чли;
Довольно Кадиев, Факиров,
Которы в зависти сочли
Тебе их неприличной лестью;
Довольно нажил я врагов!
Иной отнес себе к бесчестью,
Что не дерут его усов;
Иному показалось больно,
Что он наседкой не сидит;
Иному — очень своевольно
С тобой мурза твой говорит;
Иной вменял мне в преступленье,
Что я посланницей с небес
Тебя быть мыслил в восхищенье
И лил в восторге токи слез.
И словом: тот хотел арбуза,
А тот соленых огурцов.
Но пусть им здесь докажет Муза,
Что я не из числа льстецов;
Что сердца моего товаров
За деньги я не продаю,
И что не из чужих анбаров
Тебе наряды я крою.
Но, венценосна добродетель!
Не лесть я пел и не мечты,
А то, чему весь мир свидетель:
Твои дела суть красоты.
Я пел, пою и петь их буду,
И в шутках правду возвещу;
Татарски песни из-под спуду,
Как луч, потомству сообщу;
Как солнце, как луну поставлю
Твой образ будущим векам;
Превознесу тебя, прославлю;
Тобой бессмертен буду сам.
1783—1784(?)
Друг, отчего печален голос твой?
Ответствуй, брат! реши мое сомненье!
Иль он твоей судьбы изображенье?
Иль счастие простилось и с тобой?
С стеснением письмо твое читаю;
Увы! на нем уныния печать;
Чего не смел ты ясно мне сказать,
То все, мой друг, я чувством понимаю.
Так! и на твой досталося удел!
Разрушен мир фантазии прелестной;
Ты в наготе, друг милый, жизнь узрел;
Что в бездне сей таилось, все известно —
И для тебя уж здесь обмана нет.
И, испытав, сколь сей изменчив свет,
С пленительным простившись ожиданьем,
На прошлы дни ты обращаешь взгляд
И без надежд живешь воспоминаньем.
О! не бывать минувшему назад!
Сколь весело промчалися те годы,
Когда мы все, товарищи-друзья,
Делили жизнь на лоне у свободы!
Беспечные, мы в чувстве бытия,
Что было, есть и будет, заключали,
Грядущее надеждой украшали —
И радостным оно являлось нам!
Где время то, когда по вечерам
В веселый круг нас музы собирали?
Нет и следов; исчезло все — и сад,
И ветхий дом, где мы в осенний хлад
Святой союз любви торжествовали
И звоном чаш шум ветров заглушали!
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал?
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг — и радость с ним являлась:
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет! он был милейший нам собрат;
Он отдыхал от жизни между нами,
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями...
Увы! их нет!.. мы ж каждый по тропам
Незнаемым за счастьем полетели,
Нам прошептал какой-то голос: там!
Но что? и где? и кто вожатый к цели?
Вдали сиял пленительный призрак —
Нас тайное к нему стремленье мчало;
Но опыт вдруг накинул покрывало
На нашу даль — и там один лишь мрак!
И верою к грядущему убоги,
Задумчиво глядим с полудороги
На спутников, оставших назади,
На милую Фантазию с мечтами...
Изменница! навек простилась с нами,
А все еще твердит свое: иди!
Куда идти? что ждет нас в отдаленье?
Чему еще на свете веру дать?
И можно ль, друг, желание питать,
Когда для нас столь бедно исполненье?
Мы разными дорогами пошли:
Но что ж, куда они нас привели?
Все к одному, что счастье — заблужденье!
Сравни, сравни себя с самим собой!
Где прежний ты, цветущий, жизни полный?
Бывало, все — и солнце за горой,
И запах лип, и чуть шумящи волны,
И шорох нив, струимых ветерком,
И темный лес, склоненный над ручьем,
И пастыря в долине песнь простая —
Веселием всю душу растворяя,
С прелестною сливалося мечтой:
Вся жизни даль являлась пред тобой;
И ты, восторг предчувствием считая,
В событие надежду обращал.
Природа та ж... но где очарованье?
Ах! с нами, друг, и прежний мир пропал;
Пред опытом умолкло упованье;
Что в оны дни будило радость в нас,
То в нас теперь унылость пробуждает;
Во всем, во всем прискорбный слышен глас,
Что ничего нам жизнь не обещает.
И мы еще, мой друг, во цвете лет!
О, беден, кто себя переживет!
Пред кем сей мир, столь некогда веселый,
Как отчий дом, ужасно опустелый:
Там в старину все жило, все цвело,
Там он играл младенцем в колыбели;
Но время все оттуда унесло,
И с милыми веселья улетели;
Он их зовет... ему ответа нет;
В его глазах развалины унылы;
Один его минувшей жизни след:
Утраченных безмолвные могилы.
Неси ж туда, где наш отец и брат
Спокойным сном в приюте гроба спят,
Венки из роз, вино и ароматы;
Воздвигнем, друг, там памятник простой
Их бытия... и скорбной нашей траты.
Один исчез из области земной
В обятиях веселыя Надежды.
Увы! он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды;
Он сетовал, навек теряя свет —
Где милого столь много оставалось —
Что бытие так рано прекращалось.
Но он и в гроб Мечтой сопровожден.
Другой... старик... сколь был он изумлен
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!
Он не роптал; но с тихою тоской
Смотрел на праг покоя и могилы —
Увы! там ждал его сопутник милый;
Он мыслию, безмолвный пред судьбой,
Взывал к Творцу: да пройдет чаша мимо!
Она прошла... и мы в сей край незримой
Летим душой за милыми вослед;
Но к нам от них желанной вести нет;
Лишь тайное живет в нас ожиданье...
Когда ж? когда?.. Друг милый, упованье!
Гробами их рубеж означен тот,
За коим нас свободы гений ждет,
С спокойствием, бесчувствием, забвеньем.
Пришед туда, о друг, с каким презреньем
Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет;
Где милое один минутный цвет;
Где доброму следов ко счастью нет;
Где мнение над совестью властитель;
Где все, мой друг, иль жертва, иль губитель!..
Дай руку, брат! как знать, куда наш путь
Нас приведет, и скоро ль он свершится,
И что еще во мгле судьбы таится —
Но дружба нам звездой отрады будь;
О прочем здесь останемся беспечны;
Нам счастья нет: зато и мы — не вечны.
Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,
Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах». —
«Милая сестрица» — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
— «Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда. Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долго по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцать светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледень, с седою бородою,
Волосы — как снег под светом лунным
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу»
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледень: «Садись, девица.
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
— «Я ищу фиалок», был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Снег везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный.
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, много,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» молвил Месяц Март.
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре: «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой.
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их.
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.
«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь. Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
— «На горе. Их много там еще.»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой села!»
— «Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти.»
— «Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала.
Села красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу.»
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
— «Что еще за спрос?» она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым.
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать ее ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,
Дай-ка я сама туда пойду.»
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.
Я давно замечал этот серенький дом,
В нем живут две почтенные дамы,
Тишина в нем глубокая днем,
Сторы спущены, заперты рамы.
А вечерней порой иногда
Здесь движенье веселое слышно:
Приезжают сюда господа
И девицы, одетые пышно.
Вот и нынче карета стоит,
В ней какой-то мужчина сидит;
Свищет он, поджидая кого-то,
Да на окна глядит иногда.
Наконец, отворились ворота,
И, нарядна, мила, молода,
Вышла женщина…
«Здравствуй, Наташа!
Я уже думал — не будет конца!»
— Вот тебе деньги, папаша!—
Девушка села, цалует отца.
Дверцы захлопнулись, скрылась карета,
И постепенно затих ее шум.
«Вот тебе деньги!» Я думал: что ж это?
Дикая мысль поразила мой ум.
Мысль эта сердце мучительно сжала.
Прочь ненавистная, прочь!
Что же, однако, меня испугало?
Мать, продающая дочь,
Не ужасает нас… так почему же?..
Нет, не поверю я!.. изверг, злодей!
Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный —
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Ногти точить и усы завивать;
Час или два перед тонким обедом
Невский проспект шлифовать.
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы —
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды —
Роскошь, изящество, вкус!
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о, нет!
Все, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед.
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы цаловалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов — и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!»
То вдруг облаял потом,—
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно —
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это — для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Сорокалетний герой.
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Может быть, ведомо вам,
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам —
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных,—
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд,—
Дома одеты, а в люди
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Лет через восемь потом
Он воротился в Петрополь,
Все еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
То есть не хром, а немножко
Стала шалить его левая ножка —
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом —
И ни кровинки в щеке!
Плохо!..
А вкусы так пошлы и грубы —
Дай им красавчика, кровь с молоком…
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира —
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод — так дело женитьбой поправит,
Стар — так игорный притон заведет,
Вексель фальшивый составит,
В легкую службу пойдет,
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу —
Это отец, развращающий дочь
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем — да дела нам нет,
Очень горяч ты, любезный поэт!»
Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже,—
Звать обнищалого фата отцом!
Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.
Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,
Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:
«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.
Тачанки, и пулеметы,
И пушки в серых чехлах.
Походным порядком роты
Вступают в мирный кишлак.
Вечерний шелковый воздух,
Оранжевые костры,
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
За ними бегут ребята,
Таща кувшины воды,
На мокром песке рябят их
Маленькие следы.
Ребята гудят, как мухи,
Жужжат, как пчелы во ржи,
Их гонят в дома старухи,
Не снявшие паранджи.
Они их берут за спину
И тащат на голове.
Учитель, глотая хину,
Справляется: что в Москве?
И вот дымится и тухнет
Сырой кизяк, запылав.
В круглой походной кухне
Варится жирный пилав.
У нас, в комнатенке тесной,
Слышно, как там, в ночи,
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Уже сухую солому
Настлали на ночь в углы,
Но входит хозяин дома
Таджик Магомет-оглы.
Он нам, как единоверцам,
Отвешивает поклон,
Рукою ко лбу и сердцу
Легко касается он,
Мы смотрим с немым вопросом,
С невольной дрожью в душе:
Ему не хватает носа,
Недостает ушей.
И он невнятно бормочет,
И речь его как туман.
Тогда встает переводчик
Селим-ага-Сулейман.
Не говоря ни слова,
Он стелет на пол кошму,
Приносит манерку плова
И чай подает ему.
«Гостеприимства ради,
Друзья, мы не будем злы
К наследнику шейха Сади —
Певцу Магомет-оглы.
Слова его — нить жемчужин,
Трубы драгоценный звон,
И усладить наш ужин
Песней желает он».
Ночь. Мы сидим раздеты,
С трубками, по углам,
И пеструю речь поэта
Селим переводит нам.
«Я жил пастухом у бая,
Когда в гнезде у орла
Азия голубая
Наложницею спала.
Пахал чужие опушки
Я на чужих волах,
Под щеку вместо подушки
Подкладывал я кулак.
Котомка — и вот он весь я, —
Котомка, посох и пот!
И, может быть, только песня
В котомку ту не войдет —
О том, что мор в Тегеране,
Восток бездомен и сир,
Но, словно курдюк бараний,
Налился жиром эмир.
Я правду пел, а не блеял,
И песня была горька,
Она бывала кислее
Кобыльего молока.
Когда я слагал рубаи,
Колючие, как мечи,
„Молчи!“ — говорили баи,
Шипели муллы: „Молчи!“
Но след у неправды топок,
С ней нечем делиться мне,
Стихи, как цветущий хлопок,
Летели по всей стране.
Народ умирал в печали,
Я пел, а время текло,
И четверо постучали
Нагайками мне в стекло,
Меня повалили на пол,
В мешок впихнули меня,
Заткнули мне горло кляпом
И кинули на коня.
Два дня мы неслись. На третий
В лучах рассветной игры
Зареяли минареты
Игрушечной Бухары.
В тюрьму принесли мне к ночи
Шашлык и сладкий инжир,
Тогда я узнал, что хочет
Беседы со мной эмир.
Закат окровавил горы,
Когда, перстнями звеня,
На коврике из Ангоры
Властитель принял меня.
Заря пылала и тухла,
Обуглившись по краям,
В руке веснушчатой, пухлой
Дымился длинный кальян.
„Не преклоняй колена,
Отри утомленья пот! —
(Он сладок был, как измена,
И ласков, как тот, кто лжет.)
Не каждый имеет право
Певцу подвести коня!
Твоя прекрасная слава
Домчалась и до меня.
Недаром в свои тетради
Переписал я сам
Слова, что промолвил Сади
И обронил Хаям.
Догадки меня загрызли:
Откуда берете вы
Такие слова — из жизни
Иль просто из головы?“
Я видел: он врет, лисица!
Он льстит, но прячет глаза!
И, вынув обрывки ситца,
Я вытерся и сказал:
„Эмир! Это дело тонко!
Возьмешь ли из головы
Кривые ножки ребенка,
Скупые слезы вдовы?
Нет! Песня приходит в уши,
Когда, быка заколов,
Ты лучшую четверть туши
Казне относишь в налог,
Когда в богатых амбарах
Тебе не дают зерна.
В кофейнях и на базарах
Весь день толчется она
И видит, как, прежде сонный,
Народ теряет покой
Под щедрой, под благословенной,
Под мудрой твоей рукой.
Она проходит сквозь сердце,
Скисая в нем и бродя,
Чтоб сделаться крепче перца,
Живительнее дождя,
Став черного кофе гуще,
Коль совесть твоя чиста,
Могущественной, влекущей
Она выходит в уста!“
Эмира дряблые щеки
Бурели, как кирпичи,
Смешным голоском девчонки
Эмир завопил: „Молчи!“
Он кинул в меня кинжальчик,
Но, словно ветку в цвету,
Широкобедрый мальчик
Поймал его на лету.
„Мудрец печется о пчелах,
Но истребляет ос!
Дурак! Не слишком ли долог
Твой вездесущий нос?
Тобой развращен, сорока,
Народ начинает клясть
Коран и знамя пророка,
Мою священную власть!
Чтоб проучить невежу,
Запру я песню твою:
И нос я этот отрежу,
И рот я этот зашью!
Дабы доносился глуше
К тебе неутешный плач,
Саблей отрубит уши
Завтра тебе палач!
Палач души твоей дверцы
Захлопнет, как птичью клеть!“
— „Но если он вырвет сердце,
То что же будет болеть?“
— „Не бойся! Его клещами
Не вытащат палачи!
Помни меня в печали:
Живи, томись, молчи!“
Погибель душе эмира!
Я стал после трех ночей
Круглее головки сыра
По милости палачей.
Из лап их в смертном поте
Ушел Магомет-оглы.
Вглядитесь — и вы найдете
У губ моих след иглы.
Скитаясь, подобно тени,
Я дожил до дня, когда
Нам справедливый Ленин
Дал пастбища и стада,
Пять ярких лучей свободы
Горели в звезде Москвы!
Я прожил долгие годы,
Но жизнь мне открыли вы.
Я стар, но с каждым дыханьем
Ненависть горячей!
Стихи! Их поют дехкане,
Бьющие басмачей.
Поэтом и страстотерпцем —
Так я покину мир.
Эмир оставил мне сердце,
И он ошибся, эмир!»
Разгладив полы халата,
Вздохнул умолкший старик,
Мы слышим, как, мчась куда-то,
Бормочет пьяный арык.
Мы слышим в комнате тесной,
Как рядом с нами в ночи
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Матов рассветный воздух,
Стали не так остры
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
Но зоркий прожектор косо
Ползет по темным полям…
Выходит наш гость безносый
И дню говорит: «Селям!»
Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Мольер! Твой дар, ни с чьим на свете не сравненный,
В отчаянье меня приводит всякий раз,
Как, страстью сочинять, к несчастью, ослепленный,
Я за тобой хочу взобраться на Парнас.
Комедию пишу, тружусь, соображаю,
По правилам твоим мой план располагаю,
Характер, драмы ход, развязку, разговор —
Все, все обдумаю и сам собой доволен:
Мне кажется, мой слог приятен, чист и волен,
Смешного множество, прелестный шуток сбор,
И, словом, все в моей комедии мне мило.
Но на столе моем, как будто на беду,
Нечаянно твои творения найду,
Невольно разверну, прочту, вздохну уныло,
Новорожденное дитя мое беру,
Бешусь, кляну его и в лоскутки деру.
Так, ты один, Мольер, без злобы и без шутства,
Смеяся над людьми, умел людей смешить!
Твой быстрый взгляд проник в умы, в сердца и в чувства,
Чтоб, забавляя нас, нас разуму учить.
Твой дар божественный дал душу, жизнь и силу
Искусству Талии; ты тайны в нем открыл,
Которых до тебя никто не находил.
Но ты ж, к беде моей, их взял с собой в могилу.
Проснись, Мольер! Восстань и ум мой просвети,
Скажи, как мне писать? Мой дух горит желаньем
Полезным сделаться порока осмеяньем.
Хочу я чудаков на разум навести.
Что делать? — Не могу я видеть без досады
Пороки, слабости и странности людей!
Одни довольны всем, всему на свете рады.
Несчастие гнетет их ближних и друзей,
Беды со всех сторон, родные их в обиде,
В гоненьи, в гибели, да им в том нужды нет —
Но трогай их одних; гори огнем весь свет —
Им это фейерверк, в большом лишь только гиде.
Другие все бранят, все в свете не по них,
Что хочешь делай ты, ничто им не в угоду,
Сердиты на мороз, на жаркую погоду,
Изволят гневаться на малых, на больших,
Нет спуску никому, друзья и супостаты,
И мертвый, и живой, и умный, и глупец,
Коль к речи им придут, разруганы вконец,
И, словом, без вины у них все виноваты.
Мне скажут, пусть их врут, какая в том беда?
Все знают, что они за то на свет озлились,
Что сами ни к чему на свете не годились.
Согласен, не было б в их болтовне вреда,
Когда бы люди все о всем судили сами
И не ленились бы своими жить умами,
Иль если б родились глупцы без языка;
А то, к несчастию, что зависть вымышляет,
То леность слушает, а глупость разглашает.
Увидев вестовщик меня издалека,
Спешит, бежит ко мне и машет мне руками,
Кричит, толкает всех, боится опоздать.
Бедняк! задохся он, пот льет с него ручьями!
А для чего? — Чтоб ложь чужую перелгать.
Он по три четверни переменяет в сутки,
Чтоб побывать везде, наслушаться вестей
И к вечеру, собрав чужие толки, шутки,
Их выдать за свои между своих гостей.
Имея пылкий ум, рассказа он чужого,
Как эхо, как скворец, не любит повторять,
Услышит слова два — прибавит к ним три слова,
А в добрый час и сплошь изволит сочинять.
Вот мой сосед идет. С готовою улыбкой
Для всех, кто встретится немного познатней,
Как кланяется им, какой хребет прегибкий!
Спина его совсем как будто без костей!
Он знатным рад служить и честью и душою,
Все хвалит, такает, лишь только б угодить
Тому, кто иногда изволит брать с собою
Его по улицам от скуки походить
И на вечер в свой дом изредка приглашает.
А в нем весь свет большой за картами сидит,
Или под музыку охотничью зевает,
Иль в вальсе бешеном себя как вихрь кружит.
Хоть карт наш такальщик не брал ни разу в руки,
Не любит музыки, для танцев не рожден,
Но, радуясь, что в дом презнатный приглашен,
Он нюхает табак, чтоб не уснуть от скуки…
И счастлив!.. но едва ль не счастливей его,
Там шпорами бренча, хват такту бьет ногою!
Затянут, вытянут, любуяся собою,
Кобенясь, ни во что не ставит никого,
Лишь дай здоровья бог его четверке чалой,
Тарасу кучеру да пристяжной удалой,
А в прочем дела нет ему ни до чего.
Близ хвата франт сидит, с премодным воспитаньем,
С ухваткой дамскою, с сорочьим щебетаньем,
Головку искривя, так нежен, так уныл,
И молча говорит: смотрите, как я мил! —
Как милым и не быть? легко ли? три аббата
На разных языках учили молодца
И, выпуская в свет, уверили отца,
Что редкость сын его, что в нем ума палата.
И правда! затвердил он имена всех книг.
Парижский двор, театр он вам опишет вмиг,
Хотя не ведает, кто был Ермак, Пожарский,
Олег и Ярослав. Да и не хочет знать:
Их шутки никакой нельзя пересказать —
Они же русские, а он — сынок боярский.
Кто может описать всех наших чудаков?
Чья муза от труда такого не устанет?
И как ни плодовит, как ни живуч Вралев,
А даже и его на это недостанет.
Их столько развелось — за наши все грехи, —
Заморских и своих, что тесно жить приходит,
И всяк из них на свой обычай колобродит.
Один ударился писать на все стихи
И душит ими всех, хоть грамоты не знает.
Другой политик стал, мудрит и рассуждает,
В очках, нахмуря бровь, над картою сидит
И, будто как на смех, впопад не скажет слова.
Тот захозяйничал и в деревнях мудрит:
Из иностранных книг и с образца чужого
Без толку, без пути он сеет русский хлеб;
Да на чужой манер хлеб русский не родится.
Иной, забыв, что он и стар и чуть не слеп,
Задумал всех пленять и в щегольство пуститься.
А этот выдает себя за мудреца,
Всклокатил голову, в чернилах замарался,
Хоть много книг прочел, ума не начитался.
Всем странностям людским нет счету, ни конца!
И я, смотря на них, сержусь, бешусь всечасно;
Хочу исправить всех, пороки осмеять;
Начну комедию, но, ах! тружусь напрасно,
Умею чувствовать, но не могу писать.
Почто, Мольер, почто в наш век ты не родился?
Здесь твоему перу труда довольно есть.
Или когда б со мной умом ты поделился,
Я б пользу сделал всем, себе — бессмертну честь.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»
Что ж делать, милый друг, люблю, люблю тебя!
Я стал совсем иной, не узнаю себя!
Готовлюсь все открыть—но взглянешь… содрогаюсь!
Один в безмолвии задумавшись скитаюсь!
Грущу, где нет тебя, ночь в скуке провожу;
В мечтаниях души тебя воображаю;
И если иногда сон сладкой нахожу,
И в нем еще тебя, тебя же я встречаю!
Прилично ль это мне?—Ах, нет! минул уж век
Любовных замыслов, счастливых заблуждений!
Вторый десяток мой протек!
Исчезли призраки сердечных восхищений!
Исчезли—мне ль тебя любить?
Рассудок не велит с амурами шутить:
Резвясь с мальчишками, в мальчишки попадаешь.
Все правда!.. Но вчера… ты знаешь!…
Могу ли позабыть твой нежный разговор?
Ты резвостью мила? Но вздох? но страстной взор,
Но что задумчивость твоя мне обещают?
Признаться ли тебе? уж люди примечают,
Что ты не так резва, беспечна—и меня
Безмолвно слушаешь!—Вчера рука твоя
Мою не покидала;
Она в моей руке пылала, трепетала!
И пламенной твой взор стремился… на кого?
Кого искал? Меня, меня лишь одного!
Я видел все—так! я любим тобою!
Уверен, милой друг, уверен, что любим:
Чье в мире счастие сравняется с моим?
Теперь заранее нам должно меж собою
Согласно начертать сердечный договор;
Мы тем предупредим семейственный раздор,
Неудовольствия, причудливые споры.
Вот первая статья:
Мы будем жить одни, глаз на глаз, ты да я.
Здесь тьма насмешников, которых злые взоры
Во всем находят зло! Ехидных языков
Я право не боюсь! Но модных болтунов,
Кудрявых волокит, с лорнетами, с очками,
Как можно принимать? Признаться, между нами,
Что их ни дружба, ни любовь,
Ни посещения, не могут быть приятны;
И что за счастие иметь собранья знатны,
Тьму обожателей, в шуму их обитать,
Безумно умствовать; без толку толковать
Как можно мирную любовников обитель
В нарядный маскарад шутов переменить?
Нет, нет, мой милый друг! я моды не любитель,
Я волокитов враг!—Возможно ли сносить
Мучительны слова, и в дружбе уверенье
Беспутных ветрениц?—Имеешь позволенье
Раз в месяц… два раза… принять и угостить
Добросердечного степенного соседа,
Шестидесяти лет—его мила беседа:
Он друг премудрости, разврата первой враг!
И так мой сделан первой шаг,
И первая статья написана! Вторая:
Театров никогда тебе не посещать;
Но в этом, кажется, и жертва не большая!
И нам ли время убивать,
За дымом радостей стремиться?
Миг дорог для любви! О друг мой, милой друг!
Минута праздная чем может наградиться?
И что же видим мы в театрах? Малый круг
Разумных критиков! другие все—зеваки,
Глупцы, насмешники, невежды, вертопрахи!
Открылся занавес—неистовый герой,
Крича в стихах умри! с отчаяньем жеманным,
Дрожащую княжну дрожащею рукой
Ударит невпопад кинжалом деревянным;
Иль громким голосом провозглася увы,
Без слез расплачется—в блаженнейшей любви,
Клянет себя и жизнь, на сцене умирает.
И ужинать домой с княжною уезжает.
Комедия тебя, ты скажешь, веселит?
Чему учиться в ней? Лукавствовать, смеяться
Над добрыми людьми? Но можно ль забавляться
Несчастием других? Там старичок смешит;
Что поздно полюбил!—Ах, кто повелевает
Волнением страстей?—Там мужа наряжает
Прической модною прелестная жена;
И муж Амфитрион—насмешка не одна
Насчет любовников бывает!
Что здесь приятного? К тому ж не вижу ль я
И здесь соборища слепцов немилосердых,
Которых так боюсь? Они найдут меня,
Найдут, я чувствую—нет мест для них священных!
Ах! вот они! шумят! уж в ложе! Боже мой!
Дадут ли где-нибудь мне бедному покой?
Увы! теснят меня, толкают с извиненьем,
А я в углу стою… лукавые слова
Их слушать осужден, с досадой, с нетерпеньем!…
Молчу—что делать мне?—Супружние права
Теряют действие в собраньях многолюдных.
Но кончился театр, и мы идем с толпой
К подезду—Ах! и тут, и тут гоним судьбой,
И тут я притеснен толпою безрассудных,
Несносных волокит!—За нами вслед летят,
Усердствуют тебе и руку предлагают.
Возможно ль отказать? Учтивость, говорят,
Отказам первый враг.—Глаза мои теряют
Тебя среди толпы, и я один брожу!..
Нет, именем любви, мой друг, тебя прошу:
Забудь навек театр, любви моей опасной!
«Готова!»—Далее! танцуешь ты прекрасно;
Я знаю—но тебе на балах не бывать.
Как? Будешь для других так мило наряжаться?
С намереньем приготовляться,
Чтоб нравиться другим, прельщать, обворожать?
Чтоб шумною толпой влюбленных окружаясь,
В чаду кадильниц забываясь,
Из жалости одной взор бросить на того,
Кто более других пылает, и кого
Ты не нарядами, не блеском восхищаешь,
Но сердцем, но умом, но чувствами пленяешь.
Уж танцы начались… на вальс тебя просить
Подходит Адонис—он с видом боязливым,
Бродящим взором, торопливым
Искал прекрасную—и взор остановить
Был должен на тебе—и кто не восхитится,
Увидевши тебя?—уж он с тобой вертится
Рукою окружа твой тонкой, стройной стан,
Летает—до полу из милости касаясь!
И ты в его руках! А я?… я, разрываясь,
Сижу в углу один, кляну себя! В обман
Попался! думал быть с тобою неразлучен!
Ждал удовольствия! теперь несносен, скучен!
В отчаянье, взбешен!… Ты, милая, бежишь
Немного отдохнуть—садишься и едва дыханье переводишь,
Трепещет грудь твоя…—Но ты опять находишь
Приятность танцевать! опять на вальс спешишь,
Опять, опять меня в смущение приводишь
Воздушной легкостью своей!
Нет! балы позабудь!—Я в ревности своей
Кажусь взыскателен? Что ж делать, друг мой милой!
Могу ли быть тебе несносен от того?
Ах, кто причиною? Я сердца моего
Переменю ли страсть? Какою силой
Дам чувства новые ему?
Ты скажешь, я тебя на скуку осуждаю,
Из дома делаю тюрьму,
Столицу в монастырь глухой переменяю…
Ах, нет! я сам хочу, чтоб всюду за тобой
Утехи, радости стремилися толпой;
Но я покоя друг, но скромность обожаю,
И для того тебя в деревню призываю!
Огромны здания не нужны нам с тобой!
Чертог, украшенный искусною рукой
Очаровательный, чудесный,
Не столь мне нравится, как сельский домик, тесный,
Но светлой и простой—я тесноту люблю;
Боюсь далеко жить от той, с кем жизнь делю!
В одной же горнице—кто шепчет, кто вздыхает,
Кто стукнет, заскрипит, на цыпочках ступает…
Я вижу, слышу, знаю все,
И сердце от того спокойнее мое!
Чего еще желать блаженства к дополненью?
Во вкусе английском, простом,
Я рощу насажу—она окружит дом,
Пустыню оживит, даст пищу размышленью;
Вдоль рощи побежит струистый ручеек:
Там ивы гибкие беседкою сплетутся,
Березы над скамьей развесившись нагнутся!
Там мшистый, мрачный грот! там светленькой лужок!
Здесь скромный огород принудит нас заняться,
И непорочностью занятий восхищаться!
Мы будем счастливы природой и собой!
Глаз скоро обоймет пустынников владенья;
Но ограничим в них все наши наслажденья:
Ах! удовольствие, блаженство и покой
Обширности бегут, довольны теснотой!
Друзья, товарищи забав моих смиренных
Кто будут? Жители села, с простым умом;
Ум стоит остроты; в невежестве своем —
Они почтеннее людей высокомерных,
Которых называть опасно—замолчу.
И так с тобою я в деревню полечу,
Забывши светские печальные забавы
И общежитие, и модные уставы! —
О сколько радостей нас ожидает там!
Скитаться будешь ты по рощам, по горам,
Куда глаза глядят—но только все со мною,
Не разлучаяся, рука с рукою!
Найдем прекрасный вид? Пленяясь в сердце им,
Присядем на часок, и взор свой усладим,
И сердце нежными наполнится мечтами…
Но вечереет день, уж солнце за горами,
Синеет дальний лес—мы тихою стопой
Идем, задумавшись, с растроганной душой,
Спокойны, счастливы—деревню переходим,
Но мимо хижины убогой не проходим!
Там бедность, милый друг, и скорбь, и глад найдешь!
Смотри, как бледна мать с детьми к тебе теснится!
Ты всех несчастных друг, ты помощь им даешь,
И нежная слеза из глаз твоих катится!
Так всякую семью ты счастием даришь:
Там Ваню доброго на Лизаньке женишь;
Там старца дряхлого ты лета уважаешь;
Почетную скамью на свадьбе уступаешь,
И боле чтоб меня в душе обворожить,
Ты всем, мой друг, велишь себя боготворить!
Так в радостях любви мы дней не замечаем!
Так жизнь летящую в блаженство обращаем!
Ратификации трактата моего
Я с нетерпеньем жду! Коль друга своего
Ты любишь, подпиши статьи первоначальны.
Доволен будет он!—Со временем для нас
Осенни вечера, мечты, прогулки дальны,
Откроют новые! Придет блаженный час,
Как скрытые статьи явятся на показ.
Да…в.
Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.
Посвящается С.Т.Аксакову,
Н.А.Майкову, А.Н.Островскому,
И.А.Гончарову, С.С.Дудышкину,
А.И.Халанскому и всем понимающим дело
Себя я помнить стал в деревне под Москвою.
Бывало, ввечеру поудить карасей
Отец пойдет на пруд, а двое нас, детей,
Сидим на берегу под елкою густою,
Добычу из ведра руками достаем
И шепотом о ней друг с другом речь ведем...
С летами за отцом по ручейкам пустынным
Мы стали странствовать... Теперь то время мне
Является всегда каким-то утром длинным,
Особым уголком в безвестной стороне,
Где вечная заря над головой струится,
Где в поле по росе мой след еще хранится...
В столицу приведен насильно точно я;
Как будто, всем чужой, сижу на чуждом пире,
И, кажется, опять я дома в божьем мире,
Когда лишь заберусь на бережок ручья,
Закину удочки, сижу в траве высокой...
Полдневный пышет жар — с зарей я поднялся:
Откинешься на луг и смотришь в небеса,
И слушаешь стрекоз, покуда сон глубокой
Под теплый пар земли глаза мне не сомкнет...
О, чудный сон! Душа бог знает где, далеко,
А ты во сне живешь, как все вокруг живет...
Но близкие мои — увы! — все горожане...
И странствовать в лесу, поднявшися с зарей,
Иль в лодке осенью сидеть в сыром тумане,
Иль мокнуть на дожде, иль печься в летний зной —
Им дико кажется, и всякий раз я знаю,
Что, если с вечера я лесы разверну
И новые крючки навязывать начну,
Я тем до глубины души их огорчаю;
И лица важные нередко страсть мою
Корят насмешками: «Грешно, мол, для поэта
Позабывать Парнас и огорчать семью».
Я с горя пробовал послушать их совета —
Напрасно!.. Вот вчера, чтоб только сон прогнать,
Пошел на озеро; смотрю — какая гладь!
Лесистых берегов обрывы и изгибы,
Как зеркалом, водой повторены. Везде
Полоски светлые от плещущейся рыбы
Иль ласточек, крылом коснувшихся к воде...
Смотрю — усач-солдат сложил шинель на травку,
Сам до колен в воде и удит на булавку.
«Что, служба!» — крикнул я. «Пришли побаловать
Маленько», — говорит. «Нет, клев-то как, служивый?» —
«А клев-то? Да такой тут вышел стих счастливый,
Что в час-от на уху успели натаскать».
Ну, кто бы устоять тут мог от искушенья?
Закину, думаю, я разик — и назад!
Есть место ж у меня заветное: там скат
От самых камышей и мелкие каменья.
Тихонько удочки забравши, впопыхах
Бегу я к пристани. Вослед мне крикнул кто-то,
Но быстро оттолкнул челнок я свой от плота
И, гору обогнув, зарылся в камышах.
Злодеи рыбаки уж тут давно: вон с челном
Запрятался в тростник, тот шарит в глубине...
Есть что-то страстное в вниманьи их безмолвном,
Есть напряжение в сей людной тишине:
Лишь свистнет в воздухе леса волосяная,
Да вздох послышится — упорно все молчат
И зорко издали друг за́ другом следят.
Меж тем живет вокруг равнина водяная,
Стрекозы синие колеблют поплавки,
И тощие кругом шныряют пауки,
И кружится, сребрясь, снетков веселых стая
Иль брызнет в стороны, от щуки исчезая.
Но вот один рыбак вскочил, и, трепеща,
Все смотрят на него в каком-то страхе чутком:
Он, в обе руки взяв, на удилище гнутком
Выводит на воду упорного леща.
И черно-золотой красавец повернулся,
И вдруг взмахнул хвостом — испуганный, рванулся.
«Отдай, отдай!» — кричат, и снова в глубину
Идет чудовище, и ходит, вся в струну
Натянута, леса... Дрожь вчуже пробирает!..
А тут мой поплавок мгновенно исчезает.
Тащу — леса в воде описывает круг,
Уже зияет пасть зубастая - и вдруг
Взвилась леса, свистя над головою...
Обгрызла!.. Господи!.. Но, зная норов щук,
Другую удочку за тою же травою
Тихонько завожу и жду, едва дыша...
Клюет... Напрягся я и, со всего размаха,
Исполненный надежд, волнуяся от страха,
Выкидываю вверх — чуть видного ерша...
О, тварь негодная!.. От злости чуть не плачу,
Кляну себя, людей и мир за неудачу.
И как на угольях, закинув вновь, сижу,
И только комары, облипшие мне щеки,
Обуздывают гнев на промах мой жестокий.
Чтобы вздохнуть, кругом я взоры обвожу.
Как ярки горы там при солнце заходящем!
Как здесь, вблизи меня, с своим шатром скользящим,
Краснеют темных сосн сторукие стволы
И отражаются внизу в заливе черном,
Где белый пар уже бежит к подножьям горным.
С той стороны село. Среди сребристой мглы
Окошки светятся, как огненные точки;
Купанье там идет: чуть слышен визг живой,
Чуть-чуть белеются по берегу сорочки,
Меж тем как слышится из глубины лесной
Кукушка поздняя да дятел молодой...
Картины бедные полунощного края!
Где б я ни умирал, вас вспомню, умирая:
От сердца пылкого все злое прочь гоня,
Не вы ль, миря с людьми, учили жить меня!
Но вот уж смерклося. Свежеет. Вкруг ни звука.
На небе и водах погас пурпурный блеск.
Чу... Тянут якоря! Раздался весел плеск...
Нет, видно, не возьмет теперь ни лещ, ни щука!
Вот если бы чем свет забраться в тростники,
Когда лишь по заре заметишь поплавки,
И то почти к воде припавши... Тут охота!..
Что ж медлить? Завтра же... Меж тем все челноки,
Толкаясь, пристают у низенького плота,
И громкий переклик несется на водах
О всех событьях дня, о порванных лесах,
И брань и похвальба, исполненные страсти,
На плечи разгрузясь, мы взваливаем снасти,
И плещет ходкий плот, качаясь под ногой.
Идем. Под мокрою одеждой уж прохладно;
Зато как дышится у лодок над водой,
Где пахнет рыбою и свежестью отрадной,
Меж тем как из лесу чуть слышным ветерком,
Смолой напитанным, потянет вдруг теплом!..
О, милые мои! Ужель вам не понятно,
Вам странно, отчего в тот вечер благодатный
С любовию в душе в ваш круг вбегаю я
И, весело садясь за ужин деревенской,
С улыбкой слушаю нападки на меня —
Невинную грозу запальчивости женской?
Бывало, с милою свиданье улучив
И уж обдумавши к свиданью повод новый,
Такой же приходил я к вам... Но что вы? Что вы?
Что значит этот клик и смеха дружный взрыв?
Нет, полно! Вижу я, не сговорить мне с вами!
Истома сладкая ко сну меня зовет.
Прощайте! добрый сон!.. уже двенадцать бьет...
Иду я спать... И вот опять перед глазами
Все катится вода огнистыми струями
И ходят поплавки. На миг лишь задремал —
И кажется, клюет!.. Тут полно, сон пропал;
Пылает голова, и сердце бьется с болью.
Чуть показался свет, на цыпочках, как вор,
Я крадусь из дому и лезу чрез забор,
Взяв хлеба про запас с кристальной крупной солью,
Но на небе серо, и мелкий дождь идет,
И к стуже в воздухе заметен поворот;
Чуть видны берегов ближайшие извивы;
Не шелохнется лес, ни птица не вспорхнет,
Но чувствую уже, что будет лов счастливый.
И точно. Дождь потом зашлепал все сильней,
Вскипело озеро от белых пузырей,
И я промок насквозь, окостенели руки;
Но окунь — видно, стал бодрее с холодком —
Со дна и по верху гнался за червяком,
И ловко выхватил я прямо в челн две щуки...
Тут ветер потянул — и золотым лучом
Деревню облило. Э, солнце как высоко!
Уж дома самовар, пожалуй, недалеко...
Домой! И в комнату, пронизанный дождем,
С пылающим лицом, с душой и мыслью ясной,
Две щуки на снурке, вхожу я с торжеством
И криком все меня встречают: «Ах, несчастный!..»
Непосвященные! Напрасен с ними спор!
Искусства нашего непризнанную музу
И грек не приобщил к парнасскому союзу!
Нет, муза чистая, витай между озер!
И пусть бегут твои балованные сестры
На шумных поприщах гражданственности пестрой
За лавром, и хвалой, и памятью веков:
Ты, ночью звездною, на мельничной плотине,
В сем царстве свай, колес, и плесени, и мхов,
Таинственностью дух питай в святой пустыне!
Заслыша, что к тебе в тот час взываю я,
Заманивай меня по берегу ручья,
В высокой осоке протоптанной тропинкой,
В дремучий темный лес; играй, резвись со мной;
Облей в пути лицо росистою рябинкой;
Учи переходить по жердочке живой
Ручей, и, усадив за ольхой серебристой
Над ямой, где лопух разросся круглолистый,
Где рыбе в затиши прохлада есть и тень,
Показывай мне, как родится новый день;
И в миг, когда спадет с природы тьмы завеса
И солнце вспыхнет вдруг на пурпуре зари,
Со всеми криками и шорохами леса
Сама в моей душе ты с богом говори!
Да просветлен тобой, дыша, как часть природы,
Исполнюсь мощью я и счастьем той свободы,
В которой праотец народов, дни катя
К сребристой старости, был весел, как дитя!
Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».
Нет боле сил терпеть! Куда ни сунься: споры,
И сплетни, и обман, и глупость, и раздоры!
Вчера, не знаю как, попал в один я дом;
Я проклял жизнь мою. Какой вралей содом!
Хозяин об одной лишь музыке толкует;
Хозяйка хвалится, что славно дочь танцует;
А дочка, поясок под шею подвязав,
Кричит, что прискакал в коляске модной — граф.
Граф входит. Все его с восторгом принимают.
Как мил он, как богат, как знатен, повторяют.
Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час:
«Он в Грушеньку влюблен: он всякий день у нас».
Но граф, о Грушеньке никак не помышляя,
Ветране говорит, ей руку пожимая:
«Какая скука здесь! Какой несносный дом!
Я с этими людьми, божусь, для вас знаком;
Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю.
Для вас я все терплю и глупостям прощаю».
Ветрана счастлива, что граф покорен ей.
Вдруг растворяют дверь и входит Стукодей.
Несносный говорун. О всем уже он знает:
Тот женится, другой супругу оставляет;
Тот проигрался весь, тот по уши в долгах.
Потом судить он стал, к несчастью, о стихах.
По мнению его, Надутов всех пленяет,
А Дмитрев… Карамзин безделки сочиняет;
Державин, например, изрядно бы писал,
Но также, кроме од, не стоит он похвал.
Пропали трагики, исчезла россов слава!
И начал, наконец, твердить нам роль Синава;
Коверкался, кричал — все восхищались им;
Один лишь старичок, смеясь со мной над ним:
«Невежду, — мне сказал, — я вечно извиняю;
Молчу и слушаю, а в спор с ним не вступаю;
Напротив, кажется забавен часто он:
Соврет и думает, что вздор его — закон.
Что наш питает ум, что сердце восхищает.
Безделкою пустой невежда называет.
Нет нужды! Верьте мне: нелепая хула
Писателю венец, поэту похвала».
Я отдохнул. Увы, недолго быть в покое!
Хозяйка подошла. «Теперь нас только трое;
Не можете ли вы четвертым с нами быть
И сесть играть в бостон. Без карт не можно жить.
Кто ими в обществе себя не занимает,
Воспитан дурно тот и скучен всем бывает».
Итак, мы за бостон. А там оркестр шумит;
Гут граф жеманятся, и Стукодей кричит;
Змеяда всех бранит, ругает за игрою.
Играю и дрожу, и жду беды с собою.
Хозяйка милая не помнит ничего.
«Где Грушенька? Где граф? Не вижу я его!»
Бостон наш кончился, а в зале уж танцуют.
Как Грушенька, как граф прекрасно вальсируют!
Хозяйка с радости всех обнимает нас.
Змеяда ей твердит: «Ну, матка, в добрый час!
Граф, право, молодец: к концу скорее дело!
На бога положись и по рукам бей смело;
Он знатен и хорош, и с лучшими знаком;
Твой муженек с тобой согласен будет в том».
Ветрана слышит то, смеется и вертится.
К беде моей, тогда идет ко мне, садится
Белиза толстая, рассказчица, швея.
«Ей-богу, — говорит, — вот чудная семья!
Хозяин с флейтою все время провождает,
Жена преглупая и всем надоедает,
А в Грушеньке, поверь, пути не будет ввек.
Но дело не о том: ты умный человек;
У Скопидомова ты всякий день бываешь;
Проказы все его и все о нем ты знаешь:
Не правда ль, что в жене находит он врага
И что она ему поставила рога?
Нахалов часто с ней в театре и воксале;
Вчера он танцевал два польских с ней на бале,
А после он ее в карету посадил;
Несчастный Скопидом беду себе купил;
Бог наградил его прекрасною женою!
Да, полно, сам дурак всем шалостям виною.
Не он один таков: в Москве им счета нет!
Буянов и не глуп, но вздумал в сорок лет
Жениться и франтить, и тем себя прославить,
Чтоб женушку свою тотчас другим оставить;
И подлинно, успел в том модный господин:
С французом барыня уехала в Берлин».
Я слушал и молчал. Текли слова рекою;
Я мог ей отвечать лишь только головою.
Хотел уйти, ушел. Что ж вышло из того?
Дивлюся силе я терпенья моего.
Попал в беседу я, достойную почтенья:
Тут был великий шум, различны были мненья;
Однако из всего понять я спора мог,
Что то произвели котлеты и пирог;
И кончилось все тем, что у одной Лизеты,
И вафли лучшие, и лучшие котлеты.
Но, кстати, стол готов; все кинулись туда,
Покойно думал есть — и тут со мной беда!
Несчастного меня с Вралевым посадили
И милым подлинно соседом наградили!
Не медля, начал он вопросы мне творить:
Кто я таков? Что я? Где я изволю жить?
Потом, о молодых и старых рассуждая:
«Нет, нынче жизнь плоха, — твердил он, воздыхая. —
Все стало мудрено, нет доброго ни в чем;
Вот я-таки скажу и о сынке моем:
Уж малый в двадцать лет, а книги лишь читает»
Не ищет ни чинов, ни счастья не желает;
Я дочь Рубинова посватал за него;
Любезный мой сынок не хочет и того:
На деньгах, батюшка, никак-де не женюся,
А я жену возьму, когда в нее влюблюся.
Как быть, не знаю, с ним, — и чувствую я то,
Что будет он бедняк, а более ничто.
Вот что произвели проклятые науки!
Не нужно золото — давай Жан-Жака в руки!
Да полно, старые не лучше молодых;
Не много разницы найдешь ты ныне в них.
Нередко и старик, что делает, не знает:
Он хулит молодых и им же потакает.
Князь Милов в пятьдесят и с лишком уже лет
Спроказил так теперь, что весь дивится свет.
Он, будучи богат и дочь одну имея,
Воспитывать ее, как должно, не жалея,
Решился наконец бедняжку погубить:
Майора одного изволь на ней женить!
И что ж он говорит себе во оправданье —
Ты со смеху умрешь — вот все его желанье:
«Мой зять любезен мне, и скромен, и умен;
Он света пустотой никак не ослеплен;
Советов-де моих он вечно не забудет;
В глубокой старости меня покоить будет.
Не знатен, беден он — я для него богат;
Да честность знатности дороже мне стократ!»
Вот, друг сердечный мой, как нынче рассуждают!
И умниками их иные называют!»
Сосед мой тут умолк; в отраду я ему
Сказал, что редкие последуют тому;
Что Миловых князей у нас, конечно, мало;
Что золото копить желанье не пропало;
Что любим мы чины и ленты получать,
Не любим только их заслугой доставать;
Что также здесь не все охотники до чтенья;
Что редкие у нас желают просвещенья;
Не всякий знаниям честь должну воздает
И часто враль, глупец разумником слывет;
Достоинств лаврами у нас не украшают;
Здесь любят плясунов — ученых презирают.
Тут ужин кончился — и я домой тотчас.
О хижина моя, приятней ты сто раз
Всех модных ужинов, концертов всех и балов,
Где часто видим мы безумцев и нахалов!
В тебе насмешек злых, в тебе злословья нет:
В тебе спокойствие и тишина живет;
В тебе и разум мой, и дух всегда свободен.
Утехи мне дарить свет модный не способен,
И для того теперь навек прощаюсь с ним:
Фортуны не найду я с сердцем в нем моим.
Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
С царицею со Еленою
Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.
Accusarе еt amarе tеmporе uno
Иpsи vиx fuиt Hеrculи fеrodum.
Pеtron. Satyrиcon.
Среди кровавых смут, в те тягостные годы
Заката грустнаго величья и свободы
Народа Римскаго, когда со всех сторон
Порок нахлынул к нам и онемел закон,
И побледнела власть, и зданья вековаго
Под тяжестию зла шатнулася основа,
И светочь истины, средь бурь гражданских бед,
Уныло догорал—родился я на свет;
Но правда и боязнь порока и разврата
В утроб матери со мной была зачата.
С младенчества во мне квиритов древних дух
Проснулся: детских лет к призывам был я глух,
И резвых сверстников не разделял забавы,
Но жажда подвигов и благородной славы
Смущали с ранних пор покой души моей.
Достигнув возраста кипучих юных дней,
Я убегал пиров и ласки дев прекрасных
И взор свой отвращал от взоров сладострастных.
Смешным казался мне страстей безумных пыл,
Лукавый неги глас мне непонятен был,
И говорил душе моей красноречивей .
Саллюстий, правды друг, иль величавый Ливий.
В часы отраднаго безмолвия ночей,
От хартий вековых не отводя очей,
В преданья древности я думой погружался,
И духом праотцев мой дух воспламенялся,
И с новой ревностью я жаждал славных дел,
И в яростной вражде к пороку закоснел.
И ждал я с трепетом, когда придет мне время
Поднять на рамена народной власти бремя,
Закона узами замкнуть пороку пасть.
Иль в медленной борьбе за правду честно пасть, —
И увлечен мечтой в воображеньи юном,
Ужь представлял себя безтрепетным трибуном
И словом громовым оледенял сенат,
Иль мощным ценсором карающим разврат,
И грозно обличал сановников подкупных
И в рабство низводил их жен и чад преступных.
Так юных дней моих пронесся быстрый ток,
И зрелых лет пришел давно желанный срок,
И в дни весенних ид, в обычной тоге белой
Я на площадь предстал перед народом смело.
Речьми лукавыми народу я не льстил,
Ни игр, ни праздников, ни зрелищ не сулил,
И мнил я в гордости слепаго заблужденья,
Что нравов чистота средь общаго паденья,
Да имя доброе, да предков древний род
Права священныя на славу и почет
В народе мне дают. Но правда, доблесть, предки,
В наш век не ценятся в народе, хоть и редки.
И площадь целая, ругаясь и смеясь
Меня отвергнула,—насмешки, камни, грязь
И взгляд ликующий соперника счастливца,
Соседей и друзей сияющия лица —
Вот все, что родина в награду мне дала
За ум, высокий род и чистыя дела.
Стыдом подавленный и злобою стесненный
От шумной площади в свой дом уединенный
Направил быстро я дрожащия стопы,
При грубом хохоте безчисленной толпы.
И ктожь, о, боги, был мой грозный победитель?
Распутный юноша, безумный расточитель
Отцев наследия на играх и пирах,
Погрязший в праздности, пороках и долгах,
В кругу безстыдных дев и параситов грязных
Проведший жизнь свою средь оргий безобразных,
До дна для прихоти исчерпавший порок,
Разврата гнусных тайн прославленный знаток,
Но в глубине души усталой и холодной,
Безчувственной к добру и славе благородной
Презренной зависти червь безпокойный жил
И сердце низкое блеск почестей манил.
И к цели хитро шел, как честолюбец жадный,
Беспечный юноша. Вкус черни кровожадной,
Звериной травлею он тешил без конца, —
И имя там стяжал отечества отца.
И вот развратник, мот и гражданин негодный
Избран торжественно на площади народной,
И тот, кого клеймил молвы всеобщий гул,
Кто пред кредитором смиренно выю гнул,
На поле бранном трус, нахал в толп разгульной,
Возсел торжественно на древний стул курульный,
И, грозных ликторов толпою окружен,
Гражданам суд дает, сановникам закон,
С осанкой гордою, в сенате пркдлагает
И взором как герой увенчанный блистает.
И понял я, что там, где правды луч поблек,
Где безразлично все—и доблесть и порок,
Где власть пристанище корысти и разсчета,
Постыдно требовать народнаго почета.
И, льстивых почестей оставя шумный путь,
В семейном счастии я думал отдохнуть,
И муки гордости глубоко уязвленной
Любовью тихою, но други неизменой,
Пред скромным очагом домашним усыпить,
И участь горькую отчизны позабыть.
И жизнь моя на миг роскошно просияла:
Нашел подругу я… Безвестно разцветала
Она под властию суроваго отца,
Квиритов доблестных прямаго образца,
Вдали от шумнаго и суетнаго Рима,
От взора дерзкаго заботливо хранима;
Стыдливой робости и гордости полна
Самой Лукрецией казалась мн она,
И боги счастие казалось мне сулили, —
Но счастья нет в стране, где рушились и сгнили
Твердыни грозныя законов, где кругом
Развратом осажден, как язвой, каждый дом,
Где от порока нет ни стражей, ни затворов!
Средь общей гибели и я от наглых взоров
Не в силах был сокрыть мой драгоценный клад,
И в сердце нежное тлетворный страсти яд
Проник украдкою, и душу сжег… и вскоре
Рим целый говорил вслух о моем позоре.
Я много от судьбы ударов перенес,
Но духом не слабел, не пролил капли слез,
И взрыв отчаянья смиряя волей твердой,
Стоял я под грозой безтрепетно и гордо,
Но новый сей удар душе смертелен был,
И перенесть его во мне не стало сил.
Бедой подавленный, безславием покрытый,
С душой обманутой и скорбию разбитый,
Униженный стыдом, не смел я глаз поднять,
Страшась в очах других позор свой прочитать,
И гневом я дрожал безсильным, и впервые
Познал отчаянья мученья роковыя.
О, горе тяжкое! Как быть? Куда бежать?
Как гнусное клеймо безчестия сорвать?
Как вырвать из души воспоминаний жало?
Где скрыться от тоски? Куда главой усталой
Склониться, и душе покой и мир обресть?
Где счастье? Где семья? Где родина и честь?
Все, все утрачено, все чуждо мне!.. Ужели
На жизнь я осужден без славы и без цели?
Ужель мне ничего в ней рок не сохранил?
Ужель не обрету в душ я новых сил,
И Римский гражданин, как раб тупой, безгласный
Безсмысленно пройду я жизни путь несчастный?
Нет! мне оставили святые боги в дар
Святаго мщения неугасимый жар,
Громовый, мощный стих, речей поток сердитый,
И жало тонкое насмешки ядовитой.
Вот все, что я сберег средь бедствий и утрат,
Чем горд и силен я, вот мой единый клад,
Оспорить и отнять его никто не может,
Не сокрушит пожар и ржавчина не сгложет!
Да, знай и трепещи великий, гордый Рим,
Не все подавлено величием твоим,
Не все подкуплено твоим всесильным златом,
Потоплено в крови, усыплено развратом!
Ты грозен и могуч, прославлен, вознесен,
Ты вождь и судия безчисленных племен,
Все гимн гремит тебе;—но льстивый глас народный
Не заглушит в сердцах глас правды благородный,
И легионы сил безчисленных твоих
Не покорят тебе мой непреклорный стих,
И повесть темную всех дел твоих презренных
Он грозно прогремит в потомствах отдаленных.
Так тяжкой скорбию и злобою томим,
Тебе я мщением грозил, могучий Рим,
И слово я сдержал, и правды голос мочный
Раздался пред тобой, и неги сон порочный,
И совесть он смутил в сердцах твоих сынов,
И злобой отравил веселье их пиров.
И бедный гражданин, народом позабытый,
Я в бой с ним выступил упорный и открытый,
И ненавистен всем, и славен, силен стал, —
И шумный глас молвы торжественно признал,
Что свыше одарен я злой насмешки даром —
И понял я, что в свет родился я не даром.
С тех пор все силы я, всю жизнь свою обрек
Искать, раскапывать и уличать порок;
С тех пор заботливо, неутомимым оком,
Как за роскошною добычей, за пороком
Повсюду следую, ловлю чуть видный след,
И взору моему преград и тайны нет.
Ни в темной улице, ни в терме потаенной,
Ни под личиною философа смиренной,
Нигде порок и страсть себя не утаят,
Повсюду их пронзит мой безпощадный взгляд.
Как смелый рудокоп, корыстью увлеченный,
Нисходит в недра гор за глыбой драгоценной,
Так погружаюсь я всей мыслию моей
В пучину мрачную пороков и страстей.
Сбираю жадно в ней, как перлы дорогие,
Деянья низкия, движенья сердца злыя,
И тайны гнусныя домашних очагов,
Лелею в памяти… И в час ночных трудов,
Пергамент развернув, и мыслию спокойной
Окинув зол людских весь хлам и сброд нестройный,
Я резвой Талии лукавый слышу глас
И Полиимнии огнем воспламенясь ,
В речах безжалостных сограждан обличаю,
И на позорище народу выставляю.
И всюду дверь мосй сатире отперта:
Молва передает мой стих из уст в уста,
На рынках, площадях, порой в сенате самом
Все внемлют с жадностью летучим эпиграммам,
Упрекам, остротам и жалобам моим;
Намеки смелые, с весельем сердца злым
Друг другу на ухо тихонько повторяют,
И озираяся, с улыбкой называют
Все жертвы славныя мои по именам.
Слова мои дошли и к чуждым племенам,
И из конца в конец империи великой:
В Аѳины пышныя, в край Галлов полудикий,
И к Нильским берегам, и всюду за толпой
Чрез горы и моря пронесся голос мой.
И сердце веселю я мыслию отрадной,
Что словом праведным сатиры безпощадной,
Перед лицом толпы я развенчал порок;
Кумиры грозные с подножия совлек;
Что, пробудив в сердцах глас совести сердитой,
Подлил я горечи в напиток сибарита,
И злаго мытаря смутил безпечный сон,
И ложе мягкое преступных дев и жен
Усыпал камнями, и тернием колючим;
Что страшен голос мой временщикам могучим,
Что в неприступные дворцы и термы их
Ворвется силою мой разяренный стих,
И грозно огласят роскошныя палаты
Моих гекзаметров суровые раскаты.
Список стихотворений О. Мандельштама, вошедших в издание:
АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ
КАМЕНЬ
ИЗДАНИЕ ПОДГОТОВИЛИ
Л. Я. ГИНЗБУРГ, А. Г. МЕЦ, С. В. ВАСИЛЕНКО, Ю. Л. ФРЕЙДИН
ЛЕНИНГРАД
«НАУКА»
ЛЕНИНГРАДСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
1 9 9 0
С О Д Е Р Ж А Н И Е
К А М Е Н Ь Текст Ком.
«Звук осторожный и глухой. . .» 5 289
«Сусальным золотом горят. . .» 6 289
«Из полутемной залы, вдруг. . .» 7 —
«Нежнее нежного. . .» 8 289
«На бледно-голубой эмали. . .» 9 289
«Есть целомудренные чары. . .» 10 289
«Дано мне тело — что мне делать с ним. . .» 11 289
«Невыразимая печаль. . .» 12 289
«Когда удар с ударами встречается. . .» 13 289
«Ни о чем не нужно говорить. . .» 14 290
«Медлительнее снежный улей. . .» 15 290
Sиlеntиum («Она еще не родилась. . .») 16 290
«Я так же беден, как природа. . .» 17 290
«В огромном омуте прозрачно и темно. . .» . 18 291
«Душный сумрак кроет ложе. . .» 19 —
«Как кони медленно ступают. . .» 20 291
«Скудный луч, холодной мерою. . .» 21 291
«Воздух пасмурный влажен и гулок. . .» 22 291
«Сегодня дурной день. . .» 23 291
«Смутно-дышащими листьями. . .» 24 291
«Отчего душа-так певуча. . .» 25 292
Раковина («Быть может, я тебе не нужен. . .») 26 292
«О небо, небо, ты мне будешь сниться! . .» 27 292
«Я вздрагиваю от холода. . .» 28 293
«Я ненавижу свет. . .» 29 293
«Образ твой, мучительный и зыбкий. . .» 30 293
«Нет, не луна, а светлый циферблат. . .» 31 293
Пешеход («Я чувствую непобедимый страх. . .») 32 294
Казинo («Я не поклонник радости предвзятой. . .») 33 294
«Паденье — неизменный спутник страха. . .» 34 294
Царское Село («Поедем в Царское Село! . .») 35 295
Золотой («Целый день сырой осенний воздух...») 36 295
Лютеранин («Я на прогулке похороны встретил. . .») 37 295
Айя-София («Айя-София — здесь остановиться. ..» ) 38 295
Notrе Damе («Где римский судия судил простой народ. . .») 39 296
Старик («Уже светло, поет сирена...») 40 296
Петербургские строфы («Над желтизной правительственных зданий. . .») 41 296
«Дев полуночных отвага. . .» 42 297
Бах («Здесь прихожане — дети праха...») 43 297
«В спокойных пригородах снег. . .» 44 297
«Мы напряженного молчанья не выносим. . .» 45 297
Адмиралтейство («В столице северной томится пыльный тополь. . .») . . 46 298
«Заснула чернь! Зияет площадь аркой. . .» 47 298
«В таверне воровская шайка. . .» 48 299
Кинематограф («Кинематограф. Три скамейки...») 49 299
Теннис («Средь аляповатых дач. . .») 51 300
Домби и сын («Когда, пронзительнее свиста. . .») 52 300
«Отравлен хлеб и воздух выпит. . .» 53 300
«Летают Валкирии, поют смычки. . .» 54 300
«Поговорим о Риме — дивный град. . .» 55 300
Ахматова («Вполоборота, опечаль. . .») 56 301
«Ни триумфа, ни войны. . .» 57 302
«О временах простых и грубых. . .» 58 303
«На площадь выбежав, свободен. . .» 59 303
«Есть иволги в лесах, и гласных долгота. . .» 60 303
«„Мороженно!“. Солнце. Воздушный бисквит. . .» 61 304
«Есть ценностей незыблемая скала. . .» 62 304
«Я не слыхал рассказов Оссиана. . .» 63 304
Европа («Как средиземный краб или звезда морская. . .») 64 305
Еncyclиca ( «Есть обитаемая духом. . . » ) 65 305
«Посох мой, моя свобода. . .» 66 305
Ода Бетховену («Бывает сердце так сурово. . . » ) : 67 306
Аббат («О,спутник вечного романа...») 69 307
«И поныне на Афоне. . .» 70 308
«О свободе небывалой. . .» 71 308
«Императорский виссон. . .» 72 308
«Бессонница. Гомер. Тугие паруса. . .» 73 308
«С веселым ржанием пасутся табуны. . .» 74 309
«Я не увижу знаменитой „Федры“. . .» 75 309
Д О П О Л Н Е Н И Я
И. СТИХОТВОРЕНИЯ 1 9 0 8 - 1 9 1 5 гг.,
ВОШЕДШИЕ В ПОСЛЕДУЮЩИЕ СБОРНИКИ
«Только детские книги читать. . .» 79 310
«На перламутровый челнок. . .» 80 310
«Как тень внезапных облаков. . .» 81 310
«Из омута злого и вязкого. . .» 82 310
«„Здесь я стою — я не могу иначе“. . .» 83 .311
Американка ( «Американка в двадцать лет. ..» ) . 84 311
«От легкой жизни мы сошли с ума. . .» 85 311
«На луне не растет. . .» 86 312
«Природа — тот же Рим и отразилась в нем. . .» 87 313
«Пусть имена цветущих городов. . .» 88 313
«Собирались эллины войною. . .» 89 313
«Уничтожает пламень. . .» 90 315
«От вторника и до субботы. . .» 91 315
«Вот дароносица, как солнце золотое. . .» 92 315
«Обиженно уходят на холмы. . .» 93 316
ИИ. СТИХОТВОРЕНИЯ 1 9 0 8 - 1 9 1 5 гг.,
НЕ ВОШЕДШИЕ ВО ВТОРОЕ ИЗДАНИЕ «КАМНЯ»
И ПОСЛЕДУЮЩИЕ СБОРНИКИ
«О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала. . .» 94 317
«Мой тихий сон, мой сон ежеминутный. . .» 95 317
«В морозном воздухе растаял легкий дым. . .» 96 317
«Истончается тонкий тлен. . .» 97 317
«Ты улыбаешься кому. . .» 98 317
«В просторах сумеречной залы. . .» 99 317
«В холодных переливах лир. . .» 100 317
«Твоя веселая нежность. . .» 101 318
«Не говорите мне о вечности. . .» 102 318
«На влажный камень возведенный. . .» 103 318
«В безветрии моих садов. . .» 104 318
«Бесшумное веретено. . .» 105 318
«Озарены луной ночевья. . .» 106 318
«Если утро зимнее темно. . .» 107 318
«Пустует место. Вечер длится. . .» 108 318
«В смиренномудрых высотах. . .» 109 318
«Дыханье вещее в стихах моих. . .» 110 319
«Нету иного пути. . .» 111 319
«Что музыка нежных. . .» 112 319
«На темном небе, как узор. . .» 11З 319
«Сквозь восковую занавесь. . .» 114 319
«Здесь отвратительные жабы. . .» 115 319
Пилигрим 116 319
«Музыка твоих шагов. . .» 117 319
«В непринужденности творящего обмена. . .» 118 319
«Листьев сочувственный шорох. . .» 119 319
«Когда мозаик никнут травы. . .» 120 320
«Над алтарем дымящихся зыбей. . .» 121 320
«Необходимость или разум. . .» 122 320
«Под грозовыми облаками. . .» 123 320
«Единственной отрадой. . .» 124 321
«Когда укор колоколов. . .» 125 321
«Мне стало страшно жизнь отжить. . .» 126 321
«Я вижу каменное небо. . .» 127 321
«Вечер нежный. Сумрак важный. . .» 128 321
«Убиты медью вечерней. . .» 129 321
«Как облаком сердце одето. . .» 130 321
Змей • 131 321
«В самом себе, как змей, таясь. . .» 132 322
«Неумолимые слова. . .» 133 322
«В изголовьи черное распятье. . .» 134 322
«Где вырывается из плена. . .» 135 322
«Темных уз земного заточенья. . .» 136 322
«Медленно урна пустая. . .» 137 322
«Когда подымаю. . .» 138 322
«Душу от внешних условий. . .» 139 322
«Я знаю, что обман в видении немыслим. . .» 140 323
«Стрекозы быстрыми кругами. . .» 141 323
«Ты прошла сквозь облако тумана. . .» 142 323
«Не спрашивай: ты знаешь. . .» 143 323
«Дождик ласковый, мелкий и тонкий. . .» 144 323
«В лазури месяц новый. . .» 145 324
«. . .коробки. . .» 146 324
«Довольно лукавить: я знаю. . .» 147 324
«Пусть в душной комнате, где клочья серой ваты. . .» 148 325
Шарманка 149 325
«Когда показывают восемь. . .» 150 325
«Тысячеструйный поток. . .» 151 325
«Развеселился наконец. . .» 152 325
«Я давно полюбил нищету. . .» 153 325
Египтянин («Я избежал суровой пени. . .») 154 326
«Веселая скороговорка. . .» . 155 326
Песенка 156 326
Летние стансы 157 326
Американ бар 158 326
Мадригал 159 326
Спорт 160 326
[[Футбол (Мандельштам)|Футбол («Рассеен утренник тяжелый...») 161 326
[[Футбол (Мандельштам)|Футбол («Телохранитель был отравлен. . . » ) 162 327
[[Египтянин (Я выстроил себе благополучья дом — Мандельштам)|Египтянин («Я выстроил себе благополучья дом. . .») 163 327
Автопортрет 164 328
«Как овцы, жалкою толпой. . .» 165 328
Реймс и Кельн 166 328
Немецкая каска 167 329
Polacy! 168 329
«В белом раю лежит богатырь. . .» 169 329
«Как черный ангел на снегу. . .» 170 329
«У моря ропот старческой кифары. . .» 171 329
«Какая вещая Кассандра. . .» 172 330
ИИИ. ЮНОШЕСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ Текст Ком.
«Среди лесов, унылых и заброшенных. . .» 173 330
«Тянется лесом дороженька пыльная. . .» 174 331
На состояние сего света
К солнцу
Солнце! Хотя существо твое столь есть чудно,
Что ему в век довольно удивиться трудно —
В чем нам и свидетельство древни показали,
Когда тебя за бога чрез то почитали, —
Однако мог бы я то признать несомненно,
Что было б ты в дивности твоей переменно,
Если б ты в себе живость и чувства имело,
Чем бы могло всякое в свете познать дело.
Буде б честь от нас богу ты узнать желало —
В-первых, бы суеверий бездну тут сыскало.
Мужик, который соху оставил недавно,
Аза в глаза не знает и болтнуть исправно,
А прислушайся, что врет и что его вздоры!
Ведь не то, как на Волге разбивают воры.
Да что ж? Он ти воротит богословски речи:
Какие пред иконы должно ставить свечи,
Что теперь в церквах вошло старине противно;
Как брадобритье терпит бог, то ему дивно.
На что, бает, библию отдают в печати,
Котору христианам больно грешно знати?
Вон иной, зачитавшись, да ереси сеет;
Говорит: «Не грешен тот, кто бороду бреет».
Парики — уж всяк знает, что дьявольско дело,
А он, что то не грешно, одно спорит смело;
Платье немецко носит, да притом манжеты;
Кто их назовет добром? все — адски приметы;
А таки сказуют, что то не противно богу.
Ох! как страшно и слышать таку хулу многу!
Все ж то се нет ничего; вон услышишь новый
От него тверд документ, давно уж готовый.
«Как, — говорит, — библию не грешно читати,
Что она вся держится на жидовской стати?
Вон де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись там, стал Христа хулить явно.
Ой нет, надо библии отбегать как можно,
Бо, зачитавшись в ней, пропадешь безбожно.
Есть и без нея что честь, лишь была б охота,
Вот, полно, мне мешает домашня забота,
А то б я купил книгу, котору, не знаю
Какой, пустынник писал, да Семик быть, чаю.
Так то-то уже книга, что аж уши вянут,
Как было грамотники у нас читать станут!
Там писано, как земля четырьмя китами
Стоит, которы ее подперли спинами;
Сколько Солнце всякий день миллионов ходит,
И где оно в палаты в отдышку заходит;
Как в нынешнее время не будут являться
Святцы и богатыри; что люди мерзятся
Брадобритием и всем бусурманским нравом,
Не ходят в старом отцов предании правом.
Все там есть о старине. С мала до велика
Сказать мне все подробну не станет языка».
Все ж то се еще сошник плесть безмозгло смеет;
Все врет, хоть слова складно молвить не сумеет.
Кто ж опишет которы по грамоте бродят?
Те-то суеверие все в народе родят;
От сих безмозглых голов родятся расколы;
Всякий простонародный в них корень крамолы;
Что же пьянство, то у них в самом живом цвете.
Тая-то вещь им мнится всех шятейша в свете.
Ну-тко скажи такому, что всяк день воскресный
Не в пьянстве должно справлять во всей поднебесной,
Но лучше б в учениях церковных медлети,
Неж на кабаках пьяным бесчинно шумети, —
То уж он ти понесет представлять резоны,
Что с ума тя собьет, хоть ты как будь ученый.
Выймет тебе с сундука тетради цвелые,
Предложит истории все сполна святые,
Не минет и своего отца Аввакума —
Так его запальчивость тут возьмет угрюма.
И тотчас, те предложив, начнет уличати:
«Грешно-де весь день будет богу докучати;
Смотри, что истории в себе заключают:
Ведь и в небе обедни в часы отпевают,
А не весь день по-вашему в молитве трудятся;
Отпев час урочный там, с богом веселятся».
Сей-то муж в философии живет ненарушно:
Признают то пьяницы все единодушно;
Сей и Аристотелю не больно уступит,
Паче когда к мудрости вина кружку купит.
Да что ж сим дивиться? Вон на пастырей взглянем,
Так тут-то уже разве, дивяся, устанем;
Хочет ли кто божьих слов в церкви поучиться
От пастыря, то я в том готов поручиться,
Что, ходя в церковь, не раз по́том обольется,
А чуть ли о том от них и слова добьется.
Если ж бы он подошел к попу на кружало,
То уж там одних ушей будет ему мало,
Не переслушаешь речь его медоточну:
Опишет он там кругом церковь всю восточну.
Да как? Не учением ведь здравым и умным,
Но суеверным мозгом своим, с вина шумным,
Плетет тут без рассмотру и без стыда враки;
В-первых, как он искусен все совершать браки,
Сколько раз коло стола обводити знает
И какой стих за всяким ходом припевает.
То, все это рассказав, станет поучати,
Как с честью его руку должно целовати.
«Не знаю, — говорит, — как те люди спасутся,
Что давать нам на церковь и с деньгами жмутся.
Ведь вот не с добра моя в заплатах-де ряса;
Вон дома на завтра нет купить на что мяса;
Все-де черт склонил людей и с немцами знаться.
О, проклятые! Зачем нас дарить скупятся?
Как такие исцелят души своей раны,
Что не трепещут смело знаться с бусурманы?
Каки б они ни были, да только не русски;
Надобно б их отбегать: уж в них путь не узкий,
Но широкие врата к пагубе доводят,
Они ж, несмотря на то, смело туда входят!
А нам-де уже затем пересеклась дача,
И с просфирами, увы! бедств, достойных плача!»
Но ежели те речи поверстать бы в дело,
То б казанье написал с залишком всецело.
Как же, на таких смотря, уж простолюдины
К заблуждению себе не возьмут причины?
Все ж то это мелкоту я здесь предлагаю,
Которую по силе могу знать и знаю;
Высших же рассуждений чрезмерну примету
О боге суеверий списать силы столько нету.
Такие-то виды суть нашей к богу чести,
Не поминая чудес притворных и лести.
Не думай же, что все тут; нет тысячной части:
Списать то все как надо — в обмороке пасти.
Довольно и сих тебе я собрал к примеру.
Еще мало посмотрим нашу к властям веру.
Смотри: купец украшен в пояс бородою,
В святом и платье ходит, только не с клюкою,
Во всем правдив, набожен: прийдет до иконы —
Пол весь заставит дрожать, как кладет поклоны!
И чаял бы ты, что он весь в правости важен;
Погляди ж завтра аж где? — Уж в тюрьме посажен.
Спросишь: «За что тут муж сидит святой и старый?» —
Воровством без пошлины провозил товары.
Этакой святец! Вот что делает, безгрешный!
К богу лицемер, к власти вор и хищник спешный!
Да что ж над сим дивиться, сей обычной моды?
Вон дивись, как учений заводят заводы:
Строят безмерным коштом тут палаты славны,
Славят, что учения будут тамо главны;
Тщатся хотя именем умножить к ним чести
(Коли не делом); пишут печатные вести:
«Вот завтра учения высоки зачнутся,
Вот уж и учители заморски сберутся:
Пусть как можно скоро всяк о себе радеет,
Кто оных обучаться охоту имеет».
Иной бедный, кто сердцем учиться желает,
Всеми силами к тому скоро поспешает,
А пришел — комплиментов увидит немало,
Высоких же наук там стени не бывало.
А деньги хоть точатся тут бесперерывно,
Так комплиментов много с них — то и не дивно.
Где если то мне о сем все сполна писати,
То книгу превелику надобно сшивати.
Полно, и так можно знать, как то сего много;
Добра мало, а полно во всем свете злого.
Смотри, и летописцы ведь толсты недаром,
Все почти нагружены этим же товаром.
Что ж уж сказать о нашем житье межусобном?
Как мы живем друг к другу в всяком деле злобном?
Тут глаза потемнеют, голова вкруг ходит,
Рука с пером от жалю как курица бродит.
Грозят нам права земски, но бог правосудный —
Чтоб богатый не был прав, а обижен скудный,
Не судило б нас сребро, но правда святая,
Винным казнь, а правым милость подавая.
Мы ж то помним и знаем, как сребра не видим,
И клянемся богу, что бедных не обидим,
Но в правости все будем о душах радети,
А на лица и сребро не станем смотрети.
Когда ж несут подарки, где злато блистает,
То вся та мысль за сто верСт. от нас отбегает.
Где божий и земский страх? Даром наши души,
Как звонят серебряным колокольцем в уши;
Подьячий ходит сух, худ, лишь кожа да кости,
Ведь не с труда ссох — с коварств да завистной злости,
Что ему не удастся драть так, как другому;
Нет чем жену потешить, как придет до дому;
Лучше б он изволил тут смерть перетерпети,
Нежель над чиим делом без взятки сидети.
Вон иному, хоть деньги он с казны считает,
А не взять ему гривны — душа смертно тает.
Так-то мы милостивы, к бедным правосуды:
Выше душ ставим деньги, не плоше Иуды.
Что ж когда еще глубже мы в свет сей заглянем?
Везде без удовольства удивляться станем.
Философ деревенский оброс сединами,
Сладкими рассуждает о свете речами.
«Как, — говорит он, — теперь черт показал моду
Грех велик творить, то есть табак пить народу,
От которого весь ум человечь темнеет
И мозг в голове весьма из дня на день тлеет;
Уж мы-де таких много образцов видали,
Что многие из того люди пропадали».
То он же обличает в людях моду грубу,
А себе четвериком сам валит за губу.
Так-то людей осуждать мы тотчас готовы,
Людей видим больных, а сами не здоровы:
Так вот иной хвастает, что славы не любит,
А сам за самое то с света людей губит;
Говорит: лицемерство ему неприятно,
А самим делом держать то внушает внятно.
Теперь в свете сем буде кто пожить желает,
Пускай правды далеко во всем отбегает.
Инако бо нельзя двум господам служити,
Нельзя богу и свету вместе угодити.
Так-то сей свет состоит, так всем злым причастный,
Всех бедств, мерзостей полон, во всем суестрастный.
Еще ж то тут у нас нет миллионной доли,
Ибо тое все списать нет силы и воли.
Что ж, Солнце? Погрешил ли я, так рассуждая,
Что если б ощущало ты в свете вся злая,
По-человечески бы могло премениться.
И, право, не престану я о сем дивиться,
Как так ти дана воля сиять терпеливно
На нас бедных, столь богу живущих противно.
Больше с удивления не могу писати,
И хоть не в пору, да уж принужден кончати.