Все стихи про дом - cтраница 25

Найдено стихов - 1000

Эдуард Асадов

Свидание с детством

Не то я задумчивей стал с годами,
Не то где-то в сердце живет печаль,
Но только все чаще и чаще ночами
Мне видится в дымке лесная даль.

Вижу я озеро с сонной ряской,
Белоголовых кувшинок дым…
Край мой застенчивый, край уральский,
Край, что не схож ни с каким иным.

Словно из яшмы, глаза морошки
Глядят, озорно заслонясь листком.
Красива морошка, словно Матрешка
Зеленым схвачена пояском,

А там, где агатовых кедров тени
Да малахитовая трава,
Бродят чуткие, как олени,
Все таинственные слова.

Я слышал их, знаю, я здесь как дома,
Ведь каждая ветка и каждый сук
До радостной боли мне тут знакомы,
Как руки друзей моих и подруг!

И в остром волнении, как в тумане,
Иду я мысленно прямиком,
Сквозь пегий кустарник и бурелом
К одной неприметной лесной поляне.

Иду, будто в давнее забытье,
Растроганно, тихо и чуть несмело,
Туда, где сидит на пеньке замшелом
Детство веснушчатое мое…

Костром полыхает над ним калина,
А рядом лежат, как щенки у ног,
С грибами ивовая корзина
Да с клюквой березовый туесок.

Скоро и дом. Торопиться нечего.
Прислушайся к щебету, посиди…
И детство мечтает сейчас доверчиво
О том, что ждет его впереди…

Разве бывает у детства прошлое!
Вся жизнь — где-то там, в голубом дыму.
И только в светлое и хорошее
Детству верится моему.

Детство мое? У тебя рассвет,
Ты только стоишь на пороге дома,
А я уже прожил довольно лет,
И мне твое завтра давно знакомо…

Знаю, как будет звенеть в груди
Сердце, то радость, то боль итожа.
И все, что сбудется впереди,
И все, что не сбудется, знаю тоже.

Фронты будут трассами полыхать,
Будут и дни отрешенно-серы,
Хорошее будет, зачем скрывать,
Но будет и тяжкого свыше меры…

Ах, если б я мог тебе подсказать,
Помочь, ну хоть слово шепнуть одно!
Да только вот прошлое возвращать
Нам, к сожалению, не дано.

Ты словно на том стоишь берегу,
И докричаться нельзя, я знаю.
Но раз я помочь тебе не могу,
То все же отчаянно пожелаю:

Сейчас над тобою светлым-светло,
Шепот деревьев да птичий гам,
Смолисто вокруг и теплым-тепло,
Настой из цветов, родника стекло
Да солнце с черемухой пополам.

Ты смотришь вокруг и спокойно дышишь,
Но как невозвратны такие дни!
Поэтому все, что в душе запишешь,
И все, что увидишь ты и услышишь,
Запомни, запомни и сохрани!

Видишь, как бабка-ольха над пяльцами
Подремлет и вдруг, заворчав безголосо,
Начнет заплетать корявыми пальцами
Внучке-березе тугую косу.

А рядом, наряд расправляя свой,
Пихта топорщится вверх без толку
Она похожа сейчас на елку,
Растущую сдуру вниз головой.

Взгляни, как стремительно в бликах света,
Перепонками лап в вышине руля,
Белка межзвездной летит ракетой,
Огненный хвост за собой стеля.

Сноп света, малиновка, стрекоза,
Ах, как же для нас это все быстротечно!
Смотри же, смотри же во все глаза
И сбереги навсегда, навечно!

Шагая сквозь радости и беду,
Нигде мы скупцами с тобой не будем.
Бери ж эту светлую красоту,
Вбирай эту мудрую доброту,
Чтоб после дарить ее щедро людям!

И пусть тебе еще неизвестно,
Какие бураны ударят в грудь,
Одно лишь скажу тебе: этот путь
Всегда будет только прямым и честным!

Прощай же! Как жаль, что нельзя сейчас
Даже коснуться тебя рукою,
Но я тебя видел. И в первый раз
Точно умылся живой водою!

Смешное, с восторженностью лица,
С фантазией, бурным потоком бьющей,
Ты будешь жить во мне до конца,
Как первая вешняя песнь скворца,
Как лучик зари, к чистоте зовущий!

Шагни ко мне тихо и посиди,
Как перед дальней разлукой, рядом:
Ну вот и довольно… Теперь иди!
А я пожелаю тебе в пути
Всего счастливого теплым взглядом…

Иван Алексеевич Бунин

Запустение

Домой я шел по скату вдоль Оки,
По перелескам, берегом нагорным,
Любуясь сталью вьющейся реки
И горизонтом низким и просторным.
Был теплый, тихий, серенький денек,
Среди берез желтел осинник редкий,
И даль лугов за их прозрачной сеткой
Синела чуть заметно — как намек.
Уже давно в лесу замолкли птицы,
Свистели и шуршали лишь синицы.

Я уставал, кругом все лес пестрел,
Но вот на перевале, за лощиной,
Фруктовый сад листвою закраснел,
И глянул флигель серою руиной.
Глеб отворил мне двери на балкон,
Поговорил со мною в позе чинной,
Принес мне самовар — и по гостиной
Полился нежный и печальный стон.
Я в кресло сел, к окну, и, отдыхая,
Следил, как замолкал он, потухая.

В тиши звенел он чистым серебром,
А я глядел на клены у балкона,
На вишенник, красневший под бугром…
Вдали синели тучки небосклона
И умирал спокойный серый день,
Меж тем как в доме, тихом, как могила,
Неслышно одиночество бродило
И реяла задумчивая тень.
Пел самовар, а комната беззвучно
Мне говорила: «Пусто, брат, и скучно!»

В соломе, возле печки, на полу,
Лежала груда яблок; паутины
Под образом качалися в углу,
А у стены темнели клавесины.
Я тронул их — и горестно в тиши
Раздался звук. Дрожащий, романтичный,
Он жалок был, но я душой привычной
В нем уловил напев родной души:
На этот лад, исполненный печали,
Когда-то наши бабушки певали.

Чтоб мрак спугнуть, я две свечи зажег,
И весело огни их заблестели,
И побежали тени в потолок,
А стекла окон сразу посинели…
Но отчего мой домик при огне
Стал и бедней и меньше? О, я знаю —
Он слишком стар… Пора родному краю
Сменить хозяев в нашей стороне.
Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге.
Пора свести последние итоги.

Печален долгий вечер в октябре!
Любил я осень позднюю в России.
Любил лесок багряный на горе,
Простор полей и сумерки глухие,
Любил стальную, серую Оку,
Когда она, теряясь лентой длинной
В дали лугов, широкой и пустынной,
Мне навевала русскую тоску…
Но дни идут, наскучило ненастье —
И сердце жаждет блеска дня и счастья.

Томит меня немая тишина.
Томит гнезда родного запустенье.
Я вырос здесь. Но смотрит из окна
Заглохший сад. Над домом реет тленье,
И скупо в нем мерцает огонек.
Уж свечи нагорели и темнеют,
И комнаты в молчанье цепенеют,
А ночь долга, и новый день далек.
Часы стучат, и старый дом беззвучно
Мне говорит: «Да, без хозяев скучно!

Мне на покой давно, давно пора…
Поля, леса — все глохнет без заботы…
Я жду веселых звуков топора,
Жду разрушенья дерзостной работы,
Могучих рук и смелых голосов!
Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
Вновь расцвела из праха на могиле,
Я изнемог, и мертвый стук часов
В молчании осенней долгой ночи
Мне самому внимать нет больше мочи!»

Илья Эренбург

Хвала смерти

Каин звал тебя, укрывшись в кустах,
Над остывшим жертвенником,
И больше не хотело ни биться, ни роптать
Его темное, косматое сердце.
Слушая звон серебреников,
Пока жена готовила ужин скудный,
К тебе одной, еще медлящей,
Простирал свои цепкие руки Иуда.
Тихо
Тебя зовут
Солдат-победитель,
Вытирая свой штык о траву,
Дряхлый угодник,
Утружденный святостью и тишиной,
Торжествующий любовник,
Чуя плоти тяжкий зной.
И все ждут тебя, на уста отмолившие, отроптавшие
Налагающую метельный серебряный перст,
И все ждут последнюю радость нашу —
Тебя, Смерть! Отцвели, отзвенели, как бренное золото,
Жизни летучие дни.
Один горит еще — последний колос, —
Его дожни!
О, час рожденья, час любви, и все часы, благословляю вас!
Тебя, тебя, — всех слаще ты, — грядущей смерти час! Страстей и дней клубок лукавый…
О чем-то спорят, плачут и кричат…
Но только смертью может быть оправдан
Земной и многоликий ад.
Там вкруг города кладбища.
От тихих забытых могил
Становится легче и чище
Сердце тех, кто еще не почил.
Живу, люблю, и всё же это ложь,
И как понять, зачем мы были и томились?..
Но сладко знать, что я умру и ты умрешь,
И будет мерзлая трава на сырой осенней могиле.Внимая весеннему ветру, и ропоту рощи зеленой,
И шепоту нежных влюбленных,
И смеху веселых ребят,
Благословляю, Смерть, тебя!
Растите! шумите! там на повороте
Вы тихо улыбнетесь и уснете.
Блаженны спящие —
Они не видят, не знают.
А мы еще помним и плачем.
Приди, последние слезы утирающая!
Другие приходят, проходят мимо,
Но только ты навсегда.Прекрасны мертвые города.
Пустые дома и трава на площадях покинутых.
Прекрасны рощи опавшие,
Пустыня, выжженная дотла,
И уста, которые не могут больше спрашивать,
И глаза, которые не могут желать,
Прекрасно на последней странице Бытия
Золотое слово «конец»,
И трижды прекрасен, заметающий мир, и тебя, и меня,
Холодный ровный снег.Когда ночи нет и нет еще утра
И только белая мгла,
Были минуты —
Мне мнилось, что ты пришла.
Над исписанным листом, еще веря в чудо,
У изголовья, слушая дыханье возлюбленной,
Над милой могилой —
Я звал тебя, но ты не снисходила,
Я звал — приди, благодатная!
Этот миг навсегда сохрани,
Неизбежное «завтра»
Ты отмени!
О, сколько этих дней еще впереди,
Прекрасных, горьких и летучих?
Когда ты сможешь придти — приди,
Неминучая! Ты делаешь милым мгновенное, тленное,
Преображаешь жизни скудный день,
На будничную землю
Бросаешь ты торжественную тень.Любите эти жаркие, летние розы!
Любите ветерка каждое дыханье!
Любите, не то будет слишком поздно!
О, любимая, и тебя не станет!..
Эти милые губы целую, целую —
Цветок на ветру, а ветер дует…
О, как может любить земное сердце,
Чуя разлуку навек, навек!
Благословенна любовь, освященная смертью!
Благословен мгновенный человек!
О, расторгнутые узы!
О, раскрывшаяся дверь!
О, сердце, которому ничего не нужно!
О, Смерть!
В твое звездное лоно
Еще одну душу прими!
Я шел. Я пришел. Я дома.
Аминь.

Леонид Алексеевич Лавров

Хитрость

Листву сварила жара на бульваре,
Раскрыла окна зевота в доме,
Башку потрогал — башка не варит,
Тело как после болезни ломит.
Встречные люди плывут, как трупы.
Знакомую встретил, чуть не плачу,
Она же мне ласково: — Полно, глупый,
Едемте, маленький, со мной на дачу. —
А я в себя пальцем: — Видите, чучело,
Куда я поеду, скука замучила.

Ушла знакомая, а скука вдвое,
Собакой некормленой в сердце воет,
Я ж обозлился, думаю — ну-ка,
Хитрым сделался, словно щука;
Глаз прищурил. В другом разрезе
Мир представил под этим жаром,
Кастрюлями кверху дома полезли,
Облака повисли над ними паром.

Солнце по крышам текло, как сало,
А я вроде повара шел до вокзала.
Вокзал лучился стеклянной глыбой,
Люди в вокзале не люди — рыбы.
Взял я билет, а в билете дырка
Сидит посредине, как пассажирка.
Только в дырку влез глазом —
У мира заехал ум за разум,
Что́ контроллеры, даже углы,
Как мандарины стали круглы.
Но тут, обрывая чудес поток,
Прыгнул в небо змеей свисток.

Взглянул я в окошко — ну не потеха ли
Движенье у жизни размерено поровну.
Мы, как полагается, вперед поехали,
А зданья поплыли в обратную сторону.
Паровоз же толстенный — видать обжору —
Уголь ест за горой гору.
Плюется чихает, сопит добродушно:
Душно, душно, душно, душно. —
А вагоны бегут — бегут вагоны,
Рельсы глотают, как макароны.

Забыл я зевоту, скуку, прозу.
Приехали на станцию — шасть к паровозу:
— Чем в этой жизни мечтаешь, бредишь
И как говорю, к коммунизму — доедешь? —
А у паровоза труба задымилась,
Сам надулся, как бык к обеду.

Дескать, это как ваша милость,
А я так очень и очень доеду.
Ну что же, поехали, дышим, едем,
Тень сбоку поезда бежит медведем.
Шкурами зелеными летят поляны.
Лес качается, словно пьяный,
Столб телеграфный, как ландыш, мимо,
Крылечко, домик с ниткой дыма,
Прем в откосы, летим с откоса.
Где крылечко? — тю-тю крылечко!
Будка мелькнула, и под колеса
С разрезанным горлом упала речка.
Ну, говорю, жарь, нажимай, не потеха ли,
Но в эту минуту мы — приехали.

Предлагает на даче знакомая чаю,
Так, мол, и так, мол, я тоже скучаю.
Тут я, конечно, вынул билет. —
Для скуки в мире места нет,
Взгляните в дырку, и скука — начисто!
Хитрость в жизни — чу-десное качество!

Валерий Брюсов

Город женщин

Домчало нас к пристани в час предвечерний,
Когда на столбах зажигался закат,
И волны старались плескаться размерней
О плиты бассейнов и сходы аркад.
Был берег таинственно пуст и неслышен.
Во всей красоте златомраморных стен,
Дворцами и храмами, легок и пышен,
Весь город вставал из прибоев и пен.
У пристани тихо качались галеры,
Как будто сейчас опустив паруса,
И виделись улицы, площади, скверы,
А дальше весь край занимали леса.
Но не было жизни и не было люда,
Закрытые окна слагались в ряды,
И только картины глядели оттуда…
И звук не сливался с роптаньем воды.Нас лоцман не встретил, гостей неизвестных,
И нам не пропела с таможни труба,
И мы, проходя близ галер многоместных,
Узнали, что пусты они как гроба.
Мы тихо пристали у длинного мола,
И бросили якорь, и подняли флаг.
Мы сами молчали в тревоге тяжелой,
Как будто грозил неизведанный враг.
Нас шестеро вышло, бродяг неуклонных,
Искателей дней, любопытных к судьбе,
Мы дома не кинули дев обрученных,
И каждый заботился лишь о себе.
С немого проспекта сойдя в переулки,
Мы шли и стучались у мертвых дверей,
Но только шаги были четки и гулки
Да стекла дрожали больших фонарей.
Как будто манили к себе магазины,
И груды плодов, и бутылки вина…
Но нас не окликнул привет ни единый…
И вот начала нас томить тишина.А с каждым мгновеньем ясней, неотвязней
Кругом разливался и жил аромат.
Мы словно тонули в каком-то соблазне
И шли и не знали, пойдем ли назад.
Все было безмолвно, мертво, опустело,
Но всюду, у портиков, в сводах, в тени
Дышало раздетое женское тело, —
И в запахе этом мы были одни.
Впивая его раздраженным дыханьем,
Мы стали пьянеть, как от яда змеи.
Никто, обжигаемый жадным желаньем,
Не мог подавлять трепетанья свои.
Мы стали кидаться на плотные двери,
Мы стали ломиться в решетки окна,
Как первые люди, как дикие звери…
И мгла была запахом тела полна.Без цели, без мысли, тупы, но упрямы,
Мы долго качали затворы дворца…
И вдруг подломились железные рамы…
Мы замерли, — сразу упали сердца.
Потом мы рванулись, теснясь, угрожая,
Мы вспрыгнули в зал, побежали вперед.
На комнаты мгла налегала ночная,
И громко на крики ответствовал свод.
Мы вкруг обежали пустые палаты,
Взобрались наверх, осмотрели весь дом:
Все было наполнено, свежо, богато,
Но не было жизни в жилище пустом.
И запах такой же, полней, изначальней,
В покоях стоял, возрастая в тени,
И на пол упали мы в шелковой спальне,
Целуя подушки, ковры, простыни.
И ночь опустилась, и мы не поднялись,
И нас наслажденье безмерное жгло,
И мы содрогались, и мы задыхались…
Когда мы очнулись, — уж было светло.Мы шестеро вышли на воздух, к свободе,
Без слов отыскали на берег пути
И так же без слов притаились в проходе:
Мы знали, что дальше не должно идти.
И долго, под мраморным портиком стоя,
С предела земли не спускали мы глаз.
Корабль наш качался на зыби прибоя,
Мы знали, что он дожидается нас.
По улицам клича, друзья нас искали,
Но, слыша, как близятся их голоса,
Мы прятались быстро в проходе, в подвале…
И после корабль распустил паруса.
Поплыл в широту и в свободное море,
Где бури, и солнце, и подвиги есть,
И только в словах баснословных историй
Об нас, для безумцев, останется весть.Товарищи! братья! плывите! плывите!
Забудьте про тайну далекой земли!
О, счастлив, кто дремлет в надежной защите, —
По, дерзкие, здесь мы не смерть обрели!
Найти здесь легко пропитанье дневное,
Нет, мы не умрем, — но весь день наш уныл,
И только встречая дыханье ночное,
Встаем мы в волненьи воскреснувших сил!
И бродим по городу в злом аромате,
И входим в дворцы и в пустые дома
Навстречу открытых незримых объятий —
И вплоть до рассвета ласкает нас тьма.
В ней есть наслажденье до слез и до боли,
И сладко лежать нам в пыли и в крови,
И счастью в замену не надо нам воли,
И зримых лобзаний, и явной любви!

Белла Ахмадулина

Глава из поэмы

I

Начну издалека, не здесь, а там,
начну с конца, но он и есть начало.
Был мир как мир. И это означало
все, что угодно в этом мире вам.

В той местности был лес, как огород, —
так невелик и все-таки обширен.
Там, прихотью младенческих ошибок,
все было так и все наоборот.

На маленьком пространстве тишины
был дом как дом. И это означало,
что женщина в нем головой качала
и рано были лампы зажжены.

Там труд был легок, как урок письма,
и кто-то — мы еще не знали сами —
замаливал один пред небесами
наш грех несовершенного ума.

В том равновесье меж добром и злом
был он повинен. И земля летела
неосторожно, как она хотела,
пока свеча горела над столом.

Прощалось и невежде и лгуну —
какая разница? — пред белым светом,
позволив нам не хлопотать об этом,
он искупал всеобщую вину.

Когда же им оставленный пробел
возник над миром, около восхода,
толчком заторможенная природа
переместила тяжесть наших тел.

Объединенных бедною гурьбой,
врасплох нас наблюдала необъятность,
и наших недостоинств неприглядность
уже никто не возмещал собой.

В тот дом езжали многие. И те
два мальчика в рубашках полосатых
без робости вступали в палисадник
с малиною, темневшей в темноте.

Мне доводилось около бывать,
но я чужда привычке современной
налаживать контакт несоразмерный,
в знакомстве быть и имя называть.

По вечерам мне выпадала честь
смотреть на дом и обращать молитву
на дом, на палисадник, на малину —
то имя я не смела произнесть.

Стояла осень, и она была
лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.

Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
в простор его лица, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой
чащи переделкинских дерев поздно вечером,
в октябре, более двух лет назад.
На нем был грубый и опрятный костюм охотника:
синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки.

От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела
его лица — только ярко-белые вспышки его
рук во тьме слепили мне уголки глаз.
Он сказал: «О, здравствуйте!
Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал».

И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания,
взмолился: «Ради бога! Извините меня!
Я именно теперь должен позвонить!».
Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы,
но резко вернулся, и из кромешной темноты
мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица,
лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне.
Меня охватил сладко-ледяной,
шекспировский холодок за него.
Он спросил с ужасом: «Вам не холодно?
Ведь дело к ноябрю?» — и, смутившись,
неловко впятился в низкую дверь.
Прислонясь к стене, я телом, как глухой,
слышала, как он говорил с кем-то,
словно настойчиво оправдываясь перед ним,
окружал его заботой и любовью голоса.
Спиной и ладонями я впитывала диковинные
приемы его речи — нарастающее пение фраз,
доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный
трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и
кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой
округлолюбовной, величественно-деликатной интонации.
Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями,
сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле.
Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной,
сгустившейся вокруг нас, — с выпяченными, дешево
сверкающими звездами, с впадиной на месте луны,
с грубо поставленными, неуютными деревьями.
Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите?
У меня иногда бывают очень милые и интересные
люди — вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра».
От низкого головокружения, овладевшего мной,
я ответила почти надменно: «Благодарю вас.
Как-нибудь я непременно зайду».

Из леса, как из-за кулис актер,
он вынес вдруг высокопарность позы,
при этом не выгадывая пользы
у зрителя — и руки распростер.

Он сразу был театром и собой,
той древней сценой, где прекрасны речи.
Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи
уже мерцает фосфор голубой.

— О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —
не холодно ли? — вот и все, не боле.
Как он играл в единственной той роли
всемирной ласки к людям и зверью.

Вот так играть свою игру — шутя!
всерьез! до слез! навеки! не лукавя! —
как он играл, как, молоко лакая,
играет с миром зверь или дитя.

— Прощайте же! — так петь между людьми
не принято. Но так поют у рампы,
так завершают монолог той драмы,
где речь идет о смерти и любви.

Уж занавес! Уж освещает тьму!
Еще не все: — Так заходите завтра! —
О тон гостеприимного азарта,
что ведом лишь грузинам, как ему.

Но должен быть такой на свете дом,
куда войти — не знаю! невозможно!
И потому, навек неосторожно,
я не пришла ни завтра, ни потом.

Я плакала меж звезд, дерев и дач —
после спектакля, в гаснущем партере,
над первым предвкушением потери
так плачут дети, и велик их плач.

II

Он утверждал: «Между теплиц
и льдин, чуть-чуть южнее рая,
на детской дудочке играя,
живет вселенная вторая
и называется — Тифлис».

Ожог глазам, рукам — простуда,
любовь моя, мой плач — Тифлис!
Природы вогнутый карниз,
где бог капризный, впав в каприз,
над миром примостил то чудо.

Возник в моих глазах туман,
брала разбег моя ошибка,
когда тот город зыбко-зыбко
лег полукружьем, как улыбка
благословенных уст Тамар.

Не знаю, для какой потехи
сомкнул он надо мной овал,
поцеловал, околдовал
на жизнь, на смерть и наповал-
быть вечным узником Метехи.

О, если бы из вод Куры
не пить мне!
И из вод Арагвы
не пить!

И сладости отравы
не ведать!
И лицом в те травы.
не падать!

И вернуть дары,
что ты мне, Грузия, дарила!
Но поздно! Уж отпит глоток,
и вечен хмель, и видит бог,
что сон мой о тебе — глубок,
как Алазанская долина.

Владимир Высоцкий

Олегу Ефремову

Мы из породы битых, но живучих,
Мы помним всё, нам память дорога.
Я говорю как мхатовский лазутчик,
Заброшенный в «Таганку» — в тыл врага.Теперь — в обнимку, как боксёры в клинче.
И я, когда-то мхатовский студент,
Олегу Николаевичу нынче
Докладываю данные развед-, Что на «Таганке» той толпа нахальная
У кассы давится — Гоморр, Содом! —
Цыганки с картами, дорога дальняя
И снова строится казённый дом.При всех делах таганцы с вами схожи,
Хотя, конечно, разницу найдёшь:
Спектаклям МХАТа рукоплещут ложи,
А те, без ложной скромности, без лож.В свой полувек Олег на век моложе —
Вторая жизнь взамен семи смертей,
Из-за того что есть в театре ложи,
Ты можешь смело приглашать гостей.Таганцы наших авторов хватают,
И тоже научились брать нутром,
У них гурьбой Булгакова играют,
И Пушкина — опять же впятером.Шагают роты в выкладке на марше,
Двум ротным — ордена за марш-бросок!
Всего на десять лет Любимов старше
Плюс «Десять дней…» — ну разве это срок?! Гадали разное — года в гаданиях:
Мол доиграются — и грянет гром.
К тому ж кирпичики на новых зданиях
Напоминают всем казённый дом.В истории искать примеры надо:
Был на Руси такой же человек —
Он щит прибил к воротам Цареграда
И звался тоже, кажется, Олег… Семь лет назад ты въехал в двери МХАТа,
Влетел на белом княжеском коне.
Ты сталь сварил, теперь все ждут проката —
И изнутри, конечно, и извне.На мхатовскую мельницу налили
Расплав горячий — это удалось.
Чуть было «Чайке» крылья не спалили,
Но, слава богу, славой обошлось.Во многом совпадают интересы:
В «Таганке» пьют за старый Новый год,
В обоих коллективах «мерседесы»,
Вот только «Чаек» нам недостаёт.А на «Таганке» — там возня повальная:
Перед гастролями она бурлит —
Им предстоит в Париж дорога дальняя,
Но «Птица синяя» не предстоит.Здесь режиссёр в актёре умирает,
Но — вот вам парадокс и перегиб:
Абдулов Сева — Севу каждый знает —
В Ефремове чуть было не погиб.Нет, право, мы похожи, даже в споре,
Живём и против правды не грешим:
Я тоже чуть не умер в режиссёре,
И, кстати, с удовольствием большим… Идут во МХАТ актёры, и едва ли
Затем, что больше платят за труды.
Но дай бог счастья тем, кто на бульваре,
Где чище стали Чистые пруды! Тоскуй, Олег, в минуты дорогие
По вечно и доподлинно живым!
Все понимают эту ностальгию
По бывшим современникам твоим.Волхвы пророчили концы печальные:
Мол змеи в черепе коня живут…
А мне вот кажется, дороги дальние,
Глядишь, когда-нибудь и совпадут.Учёные, конечно, не наврали.
Но ведь страна искусств — страна чудес,
Развитье здесь идёт не по спирали,
А вкривь и вкось, вразрез, наперерез.Затихла брань, но временны поблажки,
Светла Адмиралтейская игла.
«Таганка», МХАТ идут в одной упряжке,
И общая телега тяжела.Мы пара тварей с Ноева ковчега,
Два полушарья мы одной коры.
Не надо в академики Олега!
Бросайте дружно чёрные шары! И с той поры как люди слезли с веток,
Сей день — один из главных. Можно встать
И тост поднять за десять пятилеток —
За сто на два, за два по двадцать пять!

Владимир Владимирович Маяковский

О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки

1
Двое.
Двое. В петлицах краснеют флажки.
К дверям учрежденья направляют
К дверям учрежденья направляют шажки…
Душой — херувим,
Душой — херувим, ангел с лица,
дверь
дверь перед ними
дверь перед ними открыл швейцар.
Не сняв улыбки с прелестного ротика,
ботики снял
ботики снял и пылинки с ботиков.
Дескать:
Дескать: — Любой идет пускай:
ни имя не спросим,
ни имя не спросим, ни пропуска! —
И рот не успели открыть,
И рот не успели открыть, а справа
принес секретарь
принес секретарь полдюжины справок.
И рта закрыть не успели,
И рта закрыть не успели, а слева
несет резолюцию
несет резолюцию какая-то дева…
Очередь?
Очередь? Где?
Очередь? Где? Какая очередь?
Очередь —
Очередь — воробьиного носа короче.
Ни чином своим не гордясь,
Ни чином своим не гордясь, ни окладом —
принял
принял обоих
принял обоих зав
принял обоих зав без доклада…
Идут обратно —
Идут обратно — весь аппарат,
как брат
как брат любимому брату, рад…
И даже
И даже котенок,
И даже котенок, сидящий на папке,
с приветом
с приветом поднял
с приветом поднял передние лапки.
Идут, улыбаясь,
Идут, улыбаясь, хвалить не ленятся:
— Рай земной,
— Рай земной, а не учрежденьице! —
Ушли.
Ушли. У зава
Ушли. У зава восторг на физии:
— Ура!
— Ура! Пронесло.
— Ура! Пронесло. Не будет ревизии!.. —

2
Назавтра,
Назавтра, дома оставив флажки,
двое
двое опять направляют шажки.
Швейцар
Швейцар сквозь щель
Швейцар сквозь щель горделиво лается:
— Ишь, шпана.
— Ишь, шпана. А тоже — шляется!.. —
С черного хода
С черного хода дверь узка.
Орет какой-то:
Орет какой-то: — Предявь пропуска! —
А очередь!
А очередь! Мерь километром.
А очередь! Мерь километром. Куда!
Раз шесть
Раз шесть окружила дом,
Раз шесть окружила дом, как удав.
Секретарь,
Секретарь, величественней Сухаревой башни,
вдали
вдали телефонит знакомой барышне…
Вчерашняя дева
Вчерашняя дева в ответ на вопрос
сидит
сидит и пудрит
сидит и пудрит веснушчатый нос…
У завовской двери
У завовской двери драконом-гадом
некто шипит:
некто шипит: — Нельзя без доклада! —
Двое сидят,
Двое сидят, ковыряют в носу…
И только
И только уже в четвертом часу
закрыли дверь
закрыли дверь и орут из-за дверок:
— Приходите
— Приходите после дождика в четверг! —
У кошки —
У кошки — и то тигрячий вид:
когти
когти вцарапать в глаза норовит…
В раздумье
В раздумье оба
В раздумье оба обратно катятся:
— За день всего —
— За день всего — и так обюрократиться?! —
А в щель
А в щель гардероб
А в щель гардероб вдогонку брошен:
на двух человек
на двух человек полторы галоши.

Нету места сомнениям шатким.
Чтоб не пасся
Чтоб не пасся бюрократ
Чтоб не пасся бюрократ коровой на лужку,
надо
надо или бюрократам
надо или бюрократам дать по шапке,
или
или каждому гражданину
или каждому гражданину дать по флажку!

<1926>

Константин Фофанов

Волки. Рождественский рассказ

В праздник, вечером, с женою
Возвращался поп Степан,
И везли они с собою
Подаянья христиан.
Нынче милостиво небо, —
Велика Степана треба;
Из-под полости саней
Видны головы гусей,
Зайцев трубчатые уши,
Перья пестрых петухов
И меж них свиные туши —
Дар богатых мужиков.

Тих и легок бег савраски…
Дремлют сонные поля,
Лес белеет, точно в сказке,
Из сквозного хрусталя
Полумесяц в мгле морозной
Тихо бродит степью звездной
И сквозь мглу мороза льет
Мертвый свет на мертвый лед.
Поп Степан, любуясь высью,
Едет, страх в душе тая;
Завернувшись в шубу лисью,
Тараторит попадья.

— Ну, уж кум Иван — скупенек,
Дал нам зайца одного,
А ведь, молвят, куры денег
Не клевали у него!
Да и тетушка Маруся
Подарила только гуся,
А могла бы, ей-же-ей,
Раздобриться пощедрей.
Скуп и старый Агафоныч,
Не введет себя в изъян…
— Что ты брехаешь за полночь! —
Гневно басит поп Степан.

Едут дальше. Злее стужа;
В белом инее шлея
На савраске… Возле мужа
Тихо дремлет попадья.
Вдруг савраска захрапела
И попятилась несмело,
И, ушами шевеля,
В страхе смотрит на поля.
Сам отец Степан в испуге
Озирается кругом…
«Волки!» — шепчет он супруге,
Осеняяся крестом.

В самом деле, на опушке
Низкорослого леска
Пять волков сидят, друг дружке
Грея тощие бока.
И пушистыми хвостами,
В ожидании гостей,
Разметают снег полей.
Их глаза горят, как свечи,
В очарованной глуши.
До села еще далече,
На дороге — ни души!

И, внезапной встречи труся,
Умоляет попадья:
«Степа, Степа, брось им гуся,
А уж зайца брошу я!» —
«Ах ты Господи Исусе,
Не спасут от смерти гуси,
Если праведный Господь
Позабудет нашу плоть!» —
Говорит Степан, вздыхая.
Все ж берет он двух гусей,
И летят они, мелькая,
На холодный снег полей.

Угостившись данью жалкой,
Волки дружною рысцой
Вновь бегут дорогой яркой
За поповскою четой.
Пять теней на снеге белом,
Войском, хищным и несмелым,
Подвигаясь мирно вряд,
Души путников мрачат.
Кнут поповский по савраске
Ходит, в воздухе свистит,
Но она и без острастки
Торопливо к дому мчит.

Поп Степан вопит в тревоге:
«Это бог нас за грехи!»
И летят волкам под ноги
Зайцы, куры, петухи…
Волки жадно
дань сбирают,
Жадно кости разгрызают,
Три отстали и жуют.
Только два не отстают,
Забегают так и эдак…
И, спасаясь от зверей,
Поп бросает напоследок
Туши мерзлые свиней.

Легче путники вздыхают,
И ровней савраски бег.
Огоньки вдали мигают,
Теплый близится ночлег.
Далеко отстали волки…
Кабака мелькают елки,
И гармоника порой
Плачет в улице глухой.
Быстро мчит савраска к дому
И дрожит от сладких грез:
Там найдет она солому
И живительный овес.

А в санях ведутся толки
Между грустною четой:
«Эх, уж, волки, эти волки!»
Муж качает головой.
А супруга чуть не плачет:
«Что ж такое это значит?
Ведь была у нас гора
В санках всякого добра!
Привезли ж — одни рогожи,
Что же делать нам теперь?»
«Что ж, за нас, на праздник божий,
Разговелся нынче зверь!..»

Николай Алексеевич Некрасов

Дешевая покупка

«За отездом продаются: мебель,
зеркала и проч. Дом Воронина,
№ 159».«Полиц. вед.»
Надо поехать — статья подходящая!
Слышится в этом нужда настоящая,
Не попадется ли что-нибудь дешево?
Вот и поехал я. Много хорошего:
Бронза, картины, портьеры все новые,
Мягкие кресла, диваны отменные,
Только у барыни очи суровые,
Речи короткие, губы надменные;
Видимо, чем-то она озабочена,
Но молода, хороша удивительно:
Словно рукой гениальной обточено
Смуглое личико. Все в ней пленительно:
Тянут назад ее голову милую
Черные волосы, сеткою сжатые,
Дышат какою-то сдержанной силою
Ноздри красивые, вверх приподнятые.
Видно, что жгучая мысль беспокойная
В сердце кипит, на простор порывается.
Вся соразмерная, гордая, стройная,
Мне эта женщина часто мечтается…

Я отобрал себе вещи прекрасные,
Но оказалися цены ужасные!
День переждал, захожу — то же самое!
Меньше предложишь, так даже обидится!..
«Барыня эта — созданье упрямое:
С мужем,— подумал я,— надо увидеться».
Муж — господин красоты замечательной,
В гвардии год прослуживший отечеству —
Был человек разбитной, обязательный,
Склонный к разгулу, к игре, к молодечеству,—
С ним у нас дело как раз завязалося.
Странная драма тогда разыгралася:
Мужа застану — поладим скорехонько;
Барыня выйдет — ни в чем не сторгуешься
(Только глазами ее полюбуешься).
Нечего делать! вставал я ранехенько,
И, пока барыня сном наслаждалася,—
Многое сходно купить удавалося.

У дому ждут ломовые извозчики,
В доме толпятся вещей переносчики,
Окна ободраны, стены уж голые,
У покупателей лица веселые.
Только у няни глаза заслезилися:
«Вот и с приданым своим мы простилися!» —
Молвила няня…— Какое приданое? —
«Все это взял он за барышней нашею,
Вместе весной покупали с мамашею;
Как любовались!..»
Как любовались!..»Открытье нежданное!
Сказано слово — и все обяснилося!
Вот почему так она дорожилася.
Бедная женщина! В позднем участии,
Я проклинаю торгашество пошлое.
Все это куплено с мыслью о счастии,
С этим уходит — счастливое прошлое!
Здесь ты свила себе гнездышко скромное,
Каждый здесь гвоздик вколочен с надеждою…
Ну, а теперь ты созданье бездомное,
Порабощенное грубым невеждою!
Где не остыл еще след обаяния
Девственной мысли, мечты обольстительной,
Там совершается торг возмутительный.
Как еще можешь сдержать ты рыдания!
В очи твои голубые, красивые
Нагло глядят торгаши неприветные,
Осквернены твои думы стыдливые,
Проданы с торгу надежды заветные!..

Няня меж тем заунывные жалобы
Шепчет мне в ухо: «Распродали дешево —
Лишь до деревни доехать достало бы.
Что уж там будет? не жду я хорошего!
Барин, поди, загуляет с соседями,
Барыня будет одна-одинехенька,
День-то не весел, а ночь-то чернехонька.
Рядом лесище — с волками, с медведями».
— Смолкни ты, няня! созданье болтливое,
Не надрывай мое сердце пугливое!
Нам ли в диковину сцены тяжелые?
Каждому трудно живется и дышится.
Чудо, что есть еще лица веселые,
Чудо, что смех еще временем слышится!..—

Барин пришел — поздравляет с покупкою,
Барыня бродит такая унылая;
С тихо воркующей, нежной голубкою
Я ее сравнивал, деньги постылые
Ей отдавая… Копейка ты медная!
Горе ты, горе! нужда окаянная…

Чуть над тобой не заплакал я, бедная,
Вот одолжил бы… Прощай, бесталанная!..

Ольга Берггольц

Международный проспект

Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре — Международным:
здесь можно целым нациям пройти.«И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой…»Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся — девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш «Интернационала»…
Так бог когда-то мир именовал.А для меня ты — юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру…
И вдруг, с размаху, сорок первый год, -
и каждый дом уже не дом, а дот,
и — фронт Международный в сорок первом.И снова мы пришли сюда…
Иная была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.…Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом… Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.…В ту зиму по фронтам меня носило, -
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала «Электросила»,
а на «Победе» сшили сапоги. (Фонарь — пожалуй, громко, так, фонарик —
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал — всей тьме наперевес…)А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов…
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб — как Творчество и Слово
и Слово наше — как в блокаду хлеб.Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа…
И ее солдат, ее Правофланговый — Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим, тяжким, благородным.
И на земле ничейной… да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя, — одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля — из дикой ржавчины земля, -
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц, -
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской, зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи… Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло, -
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву —
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их…
И семя тополей —
летучий пух — им покрывает груди…
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди… И я доныне верить не устала
и буду верить — с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш «Интернационала»
сойдемся мы на Праздник мировой.Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои, -
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои…

Александр Сергеевич Пушкин

К Лицинию

Лициний, зришь ли ты? на быстрой колеснице,
Увенчан лаврами, в блестящей багрянице,
Спесиво развалясь, Ветулий молодой
В толпу народную летит по мостовой.
Смотри, как все пред ним усердно спину клонят,
Как ликторов полки народ несчастный гонят.
Льстецов, сенаторов, прелестниц длинный ряд
С покорностью ему умильный мещут взгляд,
Ждут в тайном трепете улыбку, глаз движенья,
Как будто дивного богов благословенья;
И дети малые, и старцы с сединой
Стремятся все за ним и взором и душой,
И даже след колес, в грязи напечатленный,
Как некий памятник им кажется священный.

О Ромулов народ! пред кем ты пал во прах?
Пред кем восчувствовал в душе столь низкой страх?
Квириты гордые под иго преклонились!...
Кому ж, о небеса! кому поработились?...
Скажу ль — Ветулию! — Отчизне стыд моей,
Развратный юноша воссел в совет мужей,
Любимец деспота Сенатом слабым правит,
На Рим простер ярем, отечество бесславит.
Ветулий, римлян царь!... О срам! о времена!
Или вселенная на гибель предана?

Но кто под портиком, с руками за спиною,
В изорванном плаще и с нищенской клюкою,
Поникнув головой, нахмурившись идет?
Не ошибаюсь я, философ то Дамет.
«Дамет! куда, скажи, в одежде столь убогой
Средь Рима пышного бредешь своей дорогой?»

«Куда? не знаю сам. Пустыни я ищу.
Среди разврата жить уж боле не хочу;
Япетовых детей пороки, злобу вижу,
Навек оставлю Рим: я людства ненавижу».

Лициний, добрый друг! не лучше ли и нам,
Отдав поклон мечте, Фортуне, суетам,
Седого стоика примером научиться?
Не лучше ль поскорей со градом распроститься,
Где все на откупе: законы, правота,
И жены, и мужья, и честь, и красота?
Пускай Глицерия, красавица младая,
Равно всем общая, как чаша круговая,
Других неопытных в любовну ловит сеть;
Нам стыдно слабости с морщинами иметь.
Летит от старика любовь в толпе веселий.
Пускай бесстыдный Клит, вельможей раб Корнелий,
Оставя ложе сна с запевшим петухом,
От знатных к богачам бегут из дома в дом;
Я сердцем римлянин, кипит в груди свобода,
Во мне не дремлет дух великого народа.
Лициний, поспешим далеко от забот,
Безумных гордецов, обманчивых красот,
Докучных риторов, Парнасских Геростратов;
В деревню пренесем отеческих пенатов;
В тенистой рощице, на берегу морском
Найти нетрудно нам красивый, светлый дом,
Где, больше не страшась народного волненья,
Под старость отдохнем в тиши уединенья,
И там, расположась в уютном уголке,
При дубе пламенном, возженном в камельке,
Воспомнив старину за дедовским фиялом,
Свой дух воспламеню Петроном, Ювеналом,
В гремящей сатире порок изображу
И нравы сих веков потомству обнажу.

О Рим! о гордый край разврата, злодеянья,
Придет ужасный день — день мщенья, наказанья;
Предвижу грозного величия конец,
Падет, падет во прах вселенныя венец!
Народы дикие, сыны свирепой брани,
Войны ужасной меч прияв в кровавы длани,
И горы, и моря оставят за собой
И хлынут на тебя кипящею рекой.
Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой;
И путник, обратив на груды камней око,
Речет задумавшись, в мечтаньях углублен:
«Свободой Рим возрос — а рабством погублен».

1815

Альфред Теннисон

Годива

Я в Ковентри ждал поезда, толкаясь
В толпе народа по мосту, смотрел
На три высоких башни—и в поэму
Облек одну из древних местных былей.

Не мы одни—плод новых дней, последний
Посев Времен, в своем нетерпеливом
Стремленье вдаль злословящий Былое,—
Не мы одни, с чьих праздных уст не сходит
Добро и Зло, сказать имеем право,
Что мы народу преданы: Годива,
Супруга графа Ковентри, что правил
Назад тому почти тысячелетье,
Любила свой народ и претерпела
Не меньше нас. Когда налогом тяжким
Граф обложил свой город и пред замком
С детьми столпились матери, и громко
Звучали вопли: «Подать нам грозит
Голодной смертью!»—в графские покои,
Где граф, с своей аршинной бородой
И полсаженной гривою, по залу
Шагал среди собак, вошла Годива
И, рассказав о воплях, повторила
Мольбу народа: «Подати грозят
Голодной смертью!» Граф от изумленья
Раскрыл глаза. «Но вы за эту сволочь
Мизинца не уколете!»—сказал он.
«Я умереть согласна!»—возразила
Ему Годива. Граф захохотал,
Петром и Павлом громко побожился,
Потом по бриллиантовой сережке
Годиву щелкнул: « Россказни!»—«Но чем же
Мне доказать?»—ответила Годива.
И жесткое, как длань Исава, сердце
Не дрогнуло. «Ступайте,—молвил граф,—
По городу нагая—и налоги
Я отменю»,—насмешливо кивнул ей
И зашагал среди собак из залы.

Такой ответ сразил Годиву. Мысли,
Как вихри, закружились в ней и долго
Вели борьбу, пока не победило
Их Состраданье. В Ковентри герольда
Тогда она отправила, чтоб город
Узнал при трубных звуках о позоре,
Назначенном Годиве: только этой
Ценою облегчить могла Годива
Его удел. Годиву любят,—пусть же
До полдня ни единая нога
Не ступит на порог и ни единый
Не взглянет глаз на улицу: пусть все
Затворят двери, спустят в окнах ставни
И в час ее проезда будут дома.

Потом она поспешно поднялась
Наверх, в свои покои, расстегнула
Орлов на пряжке пояса—подарок
Сурового супруга—и на миг
Замедлилась, бледна, как летний месяц,
Полузакрытый облачком… Но тотчас
Тряхнула головой и, уронивши
Почти до пят волну волос тяжелых,
Одежду быстро сбросила, прокралась
Вниз по дубовым лестницам—и вышла,
Скользя, как луч, среди колонн, к воротам,
Где уж стоял ее любимый конь,
Весь в пурпуре, с червонными гербами.

На нем она пустилась в путь—как Ева
Как гений целомудрия. И замер,
Едва дыша от страха, даже воздух
В тех улицах, где ехала она.
Разинув пасть, лукаво вслед за нею
Косился желоб. Тявканье дворняжки
Ее кидало в краску. Звук подков
Пугал, как грохот грома. Каждый ставень
Был полон дыр. Причудливой толпою
Шпили домов глазели. Но Годива,
Крепясь, все дальше ехала, пока
В готические арки укреплений
Не засняли цветом белоснежным
Кусты густой цветущей бузины.

Тогда назад поехала Годива—
Как гений целомудрия. Был некто,
Чья низость в этот день дала начало
Пословице: он сделал в ставне щелку
И уж хотел, весь трепеща, прильнуть к ней,
Как у него глаза оделись мраком
И вытекли,—да торжествует вечно
Добро над злом. Годива же достигла
В неведении замка—и лишь только
Вошла в свои покои, как ударил
И загудел со всех несметных башен
Стозвучный полдень. В мантии, в короне
Она супруга встретила, сняла
С народа тяжесть податей—и стала
С тех пор бессмертной в памяти народа.

Жан Ришпен

Всегда

Когда мои кибитки кочевые
Остановились здесь впервые —
Я с изумлением увидел пышный град:
И зданий, и дворцов, и храмов целый ряд.
В ответ на мой вопрос: Давно ли, всем на диво,
Здесь город выстроен? — сказали горделиво

Мне граждане его: — Отчизна наша — он,
И с отдаленнейших существовал времен.

Прошли века, и снова я
Забрел в знакомые края.

Дома, дворцы и храм — исчезло все бесследно.
Лишь отблеск солнечный светился, как рубин,
На бархате травой покрытых луговин.
Я встретил пастуха: один одетый бедно,
Жевал он черный хлеб и пас в лугах стада.
Я с ним заговорил, спросив его: давно ли
На этом пастбище пасется скот на воле?
Пастух ответил мне: — Он пасся тут всегда! —

Прошли века и снова я
Забрел в знакомые края.

Как мачты, высились гигантские деревья,
Обвиты змеями тянувшихся лиан,
И я в тени ветвей разбил мои кочевья.
Пловец, заброшенный в зеленый океан —
Стрелок мне встретился, и я без колебанья
Спросил: Давно ли здесь дремучие леса,
Почти укрывшие от взоров небеса?
— Давно ль? Я думаю, с дней первых мирозданья! —

Прошли века, и снова я
Забрел в знакомые края.

И что ж? Пучина вод блистала синевою,
Лианы, темный лес с роскошною листвою —
Исчезли под ее холодной пеленой,
И с ропотом волна катилась за волной.
Рыбацкий старый челн качался на просторе,
И я спросил гребца: давно ли здесь вода?
— Ты шутишь, — он сказал, — она была всегда
С тех пор, я думаю, как существует море. —

Прошли века, и снова я
Забрел в знакомые края.

На место светлых волн с серебряной каймой —
Сверкали золотом песков зыбучих волны
И долго я стоял, недоуменья полный,
Пред степью выжженной, бесплодной и немой.
Когда ж потребовал я обясненья чуда —
Ответил продавец, торочивший верблюда:
— С тех пор, как создан был Аллахом человек —
Пустыня здесь была, и будет здесь вовек. —

Прошли века, и снова я
Забрел в знакомые края.

Я город увидал — с домами и с дворцами,
С толпою шумною, кипящею ключем
И я спросил, смеясь в уме над гордецами:
Где прежний пышный град, где память здесь о нем?

Где волны зелени, песков и океана?
И молвили они, не ведая обмана:
— Наш город здесь стоит в течении веков. —
И рассмеялся я при звуке этих слов…

Пройдут века, и снова я
Приду в знакомые края.

Владимир Высоцкий

Баллада о детстве

Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя однобока,
Но зачат я был ночью, порочно,
И явился на свет не до срока.

Я рождался не в муках, не в злобе: —
Девять месяцев — это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе:
Ничего там хорошего нет.

Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали

В те времена укромные,
Теперь — почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные.

Их брали в ночь зачатия,
А многих — даже ранее,
А вот живет же братия,
Моя честна компания!

Ходу, думушки резвые, ходу!
Слово, строченьки милые, слово!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.

Знать бы мне, кто так долго мурыжил, —
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился, и жил я, и выжил —
Дом на Первой Мещанской, в конце.

Там за стеной, за стеночкою,
За перегородочкой
Соседушка с соседочкой
Баловались водочкой.

Все жили вровень, скромно так —
Система коридорная:
На тридцать восемь комнаток —
Всего одна уборная.

Здесь на зуб зуб не попадал,
Не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал,
Почем она — копеечка.…

Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я, здоровый трехлетка,
На воздушную эту тревогу!

Да не всё то, что сверху, — от Бога,
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.

И било солнце в три луча,
Сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кириллыча
И Гисю Моисеевну.

Она ему: «Как сыновья?» —
«Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья —
Вы тоже пострадавшие!

Вы тоже — пострадавшие,
А значит — обрусевшие:
Мои — без вести павшие,
Твои — безвинно севшие».

…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал — не забыт, не заброшен,
Но дразнили меня «недоносок»,
Хоть и был я нормально доношен.

Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят — чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам — по своим да чужим…

У тети Зины кофточка
С драконами да змеями —
То у Попова Вовчика
Отец пришел с трофеями.

Трофейная Япония,
Трофейная Германия…
Пришла страна Лимония,
Сплошная Чемодания!

Взял у отца на станции
Погоны, словно цацки, я,
А из эвакуации
Толпой валили штатские.

Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились — потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся — отревели.

Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,
Мы спросили: «Зачем?» — он в ответ:
Мол, коридоры кончаются стенкой,
А тоннели выводят на свет!

Пророчество папашино
Не слушал Витька с корешом —
Из коридора нашего
В тюремный коридор ушел.

Да он всегда был спорщиком,
Припрут к стене — откажется…
Прошел он коридорчиком —
И кончил «стенкой», кажется.

Но у отцов — свои умы,
А что до нас касательно —
На жизнь засматривались мы
Уже самостоятельно.

Все — от нас до почти годовалых —
Толковища вели до кровянки,
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.

Не досталось им даже по пуле,
В «ремеслухе» — живи да тужи:
Ни дерзнуть, ни рискнуть… Но рискнули
Из напильников сделать ножи.

Они воткнутся в легкие
От никотина черные
По рукоятки — легкие
Трехцветные наборные…

Вели дела обменные
Сопливые острожники —
На стройке немцы пленные
На хлеб меняли ножики.

Сперва играли в «фантики»,
В «пристенок» с крохоборами,
И вот ушли романтики
Из подворотен ворами.…

Спекулянтка была номер перший —
Ни соседей, ни бога не труся,
Жизнь закончила миллионершей
Пересветова тетя Маруся.

У Маруси за стенкой говели,
И она там втихую пила…
А упала она возле двери —
Некрасиво так, зло умерла.

Нажива — как наркотики.
Не выдержала этого
Богатенькая тетенька
Маруся Пересветова.…

И было все обыденно:
Заглянет кто — расстроится.
Особенно обидело
Богатство — метростроевца.

Он дом сломал, а нам сказал:
«У вас носы не вытерты,
А я — за что я воевал?!» —
И разные эпитеты.

Было время — и были подвалы,
Было надо — и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.

Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись,
Потому что из тех коридоров
Им казалось, сподручнее — вниз.

Владислав Фелицианович Ходасевич

Дом

Здесь домик был. Недавно разобрали
Верх на дрова. Лишь каменного низа
Остался грубый остов. Отдыхать
Сюда по вечерам хожу я часто. Небо
И дворика зеленые деревья
Так молодо встают из-за развалин,
И ясно так рисуются пролеты
Широких окон. Рухнувшая балка
Похожа на колонну. Затхлый холод
Идет от груды мусора и щебня,
Засыпавшего комнаты, где прежде
Гнездились люди…
Где ссорились, мирились, где в чулке
Замызганные деньги припасались
Про черный день; где в духоте и мраке
Супруги обнимались; где потели
В жару больные; где рождались люди
И умирали скрытно, — все теперь
Прохожему открыто. О, блажен,
Чья вольная нога ступает бодро
На этот прах, чей посох равнодушный
В покинутые стены ударяет!
Чертоги ли великого Рамсеса,
Поденщика ль безвестного лачуга —
Для странника равны они: все той же
Он песенкою времени утешен;
Ряды ль колонн торжественных иль дыры
Дверей вчерашних — путника все так же
Из пустоты одной ведут они в другую
Такую же…

Вот лестница с узором
Поломанных перил уходит в небо,
И, обрываясь, верхняя площадка
Мне кажется трибуною высокой.
Но нет на ней оратора. А в небе
Уже горит вечерняя звезда,
Водительница гордого раздумья.

Да, хорошо ты, время. Хорошо
Вдохнуть от твоего ужасного простора.
К чему таиться? Сердце человечье
Играет, как проснувшийся младенец,
Когда война, иль мор, или мятеж
Вдруг налетят и землю сотрясают;
Тут рaзвеpзaются, как небо, времена —
И человек душой неутолимой
Бросается в желанную пучину.

Как птица в воздухе, как рыба в океане,
Как скользкий червь в сырых пластах земли,
Как салaмaндpa в пламени — так человек
Во времени. Кочевник полудикий,
По смене лун, по очеркам созвездий
Уже он силится измерить эту бездну
И в письменах неопытных заносит
События, как острова на карте…
Но сын отца сменяет. Грады, царства,
Законы, истины — преходят. Человеку
Ломать и строить — равная услада:
Он изобрел историю — он счастлив!
И с ужасом и с тайным сладострастьем
Следит безумец, как между минувшим
И будущим, подобно ясной влаге,
Сквозь пальцы уходящей, — непрерывно
Жизнь утекает. И трепещет сердце,
Как легкий флаг на мачте корабельной,
Между воспоминаньем и надеждой —
Сей памятью о будущем…

Но вот —
Шуршат шаги. Горбатая старуха
С большим кулем. Морщинистой рукой
Она со стен сдирает паклю, дранки
Выдергивает. Молча подхожу
И помогаю ей, и мы в согласье добром
Работаем для времени. Темнеет,
Из-за стены встает зеленый месяц,
И слабый свет его, как струйка, льется
По кафелям обрушившейся печи.

Николай Степанович Гумилев

Сентиментальное путешествие

И.

Серебром холодной зари
Озаряется небосвод,
Меж Стамбулом и Скутари
Пробирается пароход.
Как дельфины, пляшут ладьи,
И так радостно солоны
Молодые губы твои
От соленой свежей волны.
Вот, как рыжая грива льва,
Поднялись три большие скалы —
Это Принцевы Острова
Выступают из синей мглы.
В море просветы янтаря
И кровавых кораллов лес,
Иль то розовая заря
Утонула, сойдя с небес?
Нет, то просто красных медуз
Проплывает огромный рой,
Как сказал нам один француз, —
Он ухаживал за тобой.
Посмотри, он идет опять
И целует руку твою…
Но могу ли я ревновать, —
Я, который слишком люблю?..
Ведь всю ночь, пока ты спала,
Ни на миг я не мог заснуть,
Все смотрел, как дивно бела
С царским кубком схожая грудь.
И плывем мы древним путем
Перелетных веселых птиц,
Наяву, не во сне плывем
К золотой стране небылиц.

ИИ.

Сеткой путанной мачт и рей
И домов, сбежавших с вершин,
Поднялся перед нами Пирей,
Корабельщик старый Афин.
Паровоз упрямый, пыхти!
Дребезжи и скрипи, вагон!
Нам дано наконец прийти
Под давно родной небосклон.
Покрывает июльский дождь
Жемчугами твою вуаль,
Тонкий абрис масличных рощ
Нам бросает навстречу даль.
Мы в Афинах. Бежим скорей
По тропинкам и по скалам:
За оградою тополей
Встал высокий мраморный храм,
Храм Палладе. До этих пор
Ты была не совсем моя.
Брось в расселину луидор —
И могучей станешь, как я.
Ты поймешь, что страшного нет
И печального тоже нет,
И в душе твоей вспыхнет свет
Самых вольных Божьих комет.
Но мы станем одно вдвоем
В этот тихий вечерний час,
И богиня с длинным копьем
Повенчает для славы нас.

ИИИ.

Чайки манят нас в Порт-Саид,
Ветер зной из пустыни донес,
Остается направо Крит,
А налево милый Родос.
Вот широкий Лессепсов мол,
Ослепительные дома.
Гул, как будто от роя пчел,
И на пристани кутерьма.
Дело важное здесь нам есть, —
Без него был бы день наш пуст, —
На террасе отеля сесть
И спросить печеных лангуст.
Ничего нет в мире вкусней
Розоватого их хвоста,
Если соком рейнских полей
Пряность легкая полита.
Теплый вечер. Смолкает гам.
И дома в прозрачной тени.
По утихнувшим площадям
Мы с тобой проходим одни.
Я рассказываю тебе,
Овладев рукою твоей,
О чудесной, как сон, судьбе,
О твоей судьбе и моей.
Вспоминаю, что в прошлом был
Месяц черный, как черный ад,
Мы расстались, и я манил
Лишь стихами тебя назад.
Только вспомнишь — и нет вокруг
Тонких пальм, и фонтан не бьет,
Чтобы ехать дальше на юг,
Нас не ждет большой пароход.
Петербургская злая ночь;
Я один, и перо в руке,
И никто не может помочь
Безысходной моей тоске…
Со стихами грустят листы,
Может быть, ты их не прочтешь…
Ах, зачем поверила ты
В человечью скучную ложь?
Я люблю, бессмертно люблю
Все, что пело в твоих словах,
И скорблю, смертельно скорблю
О твоих губах-лепестках.
Яд любви и позор мечты!
Обессилен, не знаю я —
Что же сон? Жестокая ты
Или нежная и моя?

Февраль 1920 г.

Петр Андреевич Вяземский

Родительский дом

Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна.
Жуковский
Поэзия воспоминаний,
Дороже мне твои дары
И сущих благ и упований,
Угодников одной поры.

Лишь верно то, что изменило,
Чего уж нет и вновь не знать,
На что уж время наложило
Ненарушимую печать.

То, что у нас еще во власти,
Что нам дано в насущный хлеб,
Что тратит жизнь — слепые страсти
И ум, который горд и слеп, —

То наше, как волна в пучине,
Скользящая из жадных рук,
Как непокорный ветр в пустыне,
Как эха бестелесный звук.

В воспоминаниях мы дома,
А в настоящем — мы рабы
Незапной бури, перелома
Желаний, случаев, судьбы.

Одна в убежище безбурном
Нам память мир свой бережет,
Пока детей своих с Сатурном
Сама в безумье не пожрет.

Кто может хладно, равнодушно
На дом родительский взглянуть?
В ком на привет его послушно
Живей не затрепещет грудь!

Влеченьем сердца иль случайно
Увижу стены, темный сад,
Где ненарушимо и тайно
Зарыт минувшей жизни клад, —

Я, как скупец, сурово хладный
К тому, чем пользуется он,
И только к тем богатствам жадный,
На коих тленья мертвый сон,

Я от минуты отрекаюсь,
И, охладев к тому, что есть,
К тому, что было, прилепляюсь,
Чтоб сердца дань ему принесть.

Ковчег минувшего, где ясно
Дни детства мирного прошли
И волны жизни безопасно
Над головой моей текли;

Где я расцвел под отчей сенью
На охранительной груди,
Где тайно созревал к волненью,
Что мне грозило впереди;

Где искры мысли, искры чувства
Впервые вспыхнули во мне
И девы звучного искусства
Мне улыбнулись в тайном сне;

Где я узнал по предисловью
Жизнь сердца, ряд его эпох,
Тоску, зажженную любовью,
Улыбку счастья, скорби вздох,

Все, чем страстей живые краски
Одели после пестротой
Главы загадочной той сказки,
Которой автор — жребий мой.

Дом, юности моей преддверье,
Чем медленней надежд порыв,
Тем детства сердца суеверье
И давней памяти прилив

Меня к тебе уносит чаще;
Чем жизнь скупее на цветы,
Тем умилительней и слаще
Души обратные мечты.

Пусть в сей упра́здненной святыне
Нет сердцу образов живых,
И в отчем доме был бы ныне
Пришелец я в семье чужих;

Но неотемлемый, душевный
Мой целый мир тут погребен.
Волненьем жизни ежедневной
Не тронут он, не возмущен.

Призванью памяти покорный,
Он возникает предо мной
С своей красою благотворной,
С своей лазурною весной,

С дарами на запас богатый,
Которых жизнь не сберегла,
И с тем и теми, коих траты
Душа моя пережила.

Как часто в распре своевольной
С судьбою, жизнью и собой,
Чтоб обуздать раздор крамольный
И ропот немощи слепой,

Покинув света хаос бурный,
Вхожу в сей тихий саркофаг
И мыслью вопрошаю урны,
Где пепел лет, друзей и благ.

Целебной скорбью, грустью нежной
Тогда очистясь, гаснет вдруг
Души то робкой, то мятежной
Обуревающий недуг.

Пробьются умиленья слезы,
Смиряя смутный пыл в груди;
Так в воспаленном небе грозы
Разводят свежие дожди.

Сближая в мыслях с колыбелью
Гробницы ближних и друзей,
Жизнь проясняется пред целью,
Которой не избегнуть ей.

Вчера, сегодня, завтра — звенья
Предвечной цепи бытия,
Которой в тьме недоуменья
Таятся чудные края.

Рожденье, смерть, из урны рока
С неодолимой быстриной,
Как волны одного потока,
Нас уносящие с собой,

Скорбь, радость, буря, ветр попутный
И все, что испытали мы,
И все, чем в нас надеждой смутной
Еще волнуются умы;

Все то, что разнородным свойством,
Враждуя, развлекало нас,
Все равновесия спокойством
Почиет в этот светлый час.

На той стезе, где означаем
Свои неверные следы,
Где улыбаемся, вздыхаем,
Подемлем битвы и труды, —

До нас прошли, до нас сражались
В шуму падений и побед,
До нас невольно увлекались
Порывом дум, страстей и бед.

Одни надежды и сомненья,
Одни задачи бытия,
Которых тайные решенья,
Как недоступные края,

Обетованные мечтанью,
Но запрещенные уму,
Нас манят и во мзду исканью
Ввергают снова в хлад и тьму;

Одни веселья и печали
Нас и которых след остыл
Равно томили и ласкали
Средь колыбелей и могил.

Почтим же мы любовью нежной
До нас свершивших оный путь,
И мысль о них во мгле мятежной
Звездой отрадной нашей будь!

Когда ж придется нам, прохожим,
Доспехи жизни сбросить с плеч,
И посох странника отложим,
И ратоборца тяжкий меч, —

Пусть наша память, светлой тенью
Мерцая на небе живых,
Не будет чуждой поколенью
Грядущих путников земных.

Константин Николаевич Батюшков

К другу

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?
Где постоянно жизни счастье?
Мы область призраков обманчивых прошли;
Мы пили чашу сладострастья:

Но где минутный шум веселья и пиров?
В вине потопленные чаши?
Где мудрость светская сияющих умов?
Где твой Фалерн и розы наши?

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез
И место поросло кропивой.
Но я узнал его: я сердца дань принес
На прах его красноречивой.

На нем, когда окрест замолкнет шум градской
И яркий Веспер засияет
На темном севере: твой друг в тиши ночной
В душе задумчивость питает.

От самой юности служитель олтарей
Богини неги и прохлады;
От пресыщения, от пламенных страстей,
Я сердцу в ней ищу отрады.

Поверишь ли? я здесь, на пепле храмин сих,
Венок веселия слагаю,
И часто в горести, в волненьи чувств моих
Потупя взоры, восклицаю:

Минутны странники, мы ходим по гробам;
Все дни утратами считаем;
На крыльях радости летим к своим друзьям, —
И что ж? их урны обнимаем.

Скажи, давно ли здесь, в кругу твоих друзей
Сияла Лила красотою?
Благие небеса, казалось, дали ей
Все счастье смертной под луною:

Нрав тихий Ангела, дар слова, тонкий вкус,
Любви и очи и ланиты;
Чело открытое одной из важных Муз
И прелесть — девственной Хариты.

Ты сам, забыв и свет и тщетный шум пиров,
Ее беседой наслаждался,
И в тихой радости, как путник средь песков,
Прелестным цветом любовался.

Цветок (увы!) исчез, как сладкая мечта!
Она, в страданиях почила,
И с миром, в страшный час прощаясь навсегда…
На друге взор остановила.

Но дружба, может быть, ее забыла ты!..
Веселье слезы осушило;
И тень чистейшую, дыханье клеветы
На лоне мира возмутило.

Так все здесь суетно в обители сует!
Приязнь и дружество непрочно! —
Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет?
Что вечно чисто, непорочно?

Напрасно вопрошал я опытность веков,
И Клии мрачные скрижали:
Напрасно вопрошал всех мира мудрецов:
Они безмолвны пребывали.

Как в воздухе перо кружится здесь и там,
Как в вихре тонкий прах летает,
Как судно без руля стремится по волнам
И вечно пристани не знает:

Так ум мой посреди сомнений погибал.
Все жизни прелести затмились;
Мой Гений в горести светильник погашал
И Музы светлые сокрылись.

Я с страхом вопросил глас совести моей…
И мрак исчез, прозрели вежды:
И Вера пролила спасительный елей
В лампаду чистую Надежды.

Ко гробу путь мой весь, как солнцем озарен:
Ногой надежною ступаю;
И с ризы странника свергая прах и тлен,
В мир лучший духом возлетаю.

Иван Андреевич Крылов

Лжец

Из дальних странствий возвратясь,
Какой-то дворяни́н (а может быть, и князь),
С приятелем своим пешком гуляя в поле,
Расхвастался о том, где он бывал,
И к былям небылиц без счету прилыгал.
«Нет», говорит: «что я видал,
Того уж не увижу боле.
Что́ здесь у вас за край?
То холодно, то очень жарко,
То солнце спрячется, то светит слишком ярко.
Вот там-то прямо рай!
И вспомнишь, так душе отрада!
Ни шуб, ни свеч совсем не надо:
Не знаешь век, что́ есть ночная тень,
И круглый божий год все видишь майский день.
Никто там ни садит, ни сеет:
А если б посмотрел, что́ там растет и зреет!
Вот в Риме, например, я видел огурец:
Ах, мой творец!
И по сию не вспомнюсь пору!
Поверишь ли? ну, право, был он с гору».—
«Что за диковина!» приятель отвечал:
«На свете чудеса рассеяны повсюду;
Да не везде их всякий примечал.
Мы сами, вот, теперь подходим к чуду,
Какого ты нигде, конечно, не встречал,
И я в том спорить буду.
Вон, видишь ли через реку тот мост,
Куда нам путь лежит? Он с виду хоть и прост,
А свойство чудное имеет:
Лжец ни один у нас по нем пройти не смеет:
До половины не дойдет —
Провалится и в воду упадет;
Но кто не лжет,
Ступай по нем, пожалуй, хоть в карете».—
«А какова у вас река?» —
«Да не мелка.
Так видишь ли, мой друг, чего-то нет на свете!
Хоть римский огурец велик, нет спору в том,
Ведь с гору, кажется, ты так сказал о нем?» —
«Гора хоть не гора, но, право, будет с дом». —
«Поверить трудно!
Однако ж как ни чудно,
А все чуден и мост, по коем мы пойдем,
Что он Лжеца никак не подымает;
И нынешней еще весной
С него обрушились (весь город это знает)
Два журналиста, да портной.
Бесспорно, огурец и с дом величиной
Диковинка, коль это справедливо».—
«Ну, не такое еще диво;
Ведь надо знать, как вещи есть:
Не думай, что везде по-нашему хоромы;
Что там за домы:
В один двоим за нужду влезть,
И то ни стать, ни сесть!» —
«Пусть так, но все признаться должно,
Что огурец не грех за диво счесть,
В котором двум усесться можно.
Однако ж, мост-ат наш каков,
Что Лгун не сделает на нем пяти шагов,
Как тотчас в воду!
Хоть римский твой и чуден огурец...» —
«Послушай-ка», тут перервал мой Лжец:
«Чем на мост нам итти, поищем лучше броду».

<1811>

Николай Некрасов

Прекрасная партия

1
У хладных невских берегов,
В туманном Петрограде,
Жил некто господин Долгов
С женой и дочкой Надей.
Простой и добрый семьянин,
Чиновник непродажный,
Он нажил только дом один —
Но дом пятиэтажный.
Учась на медные гроши,
Не ведал по-французски,
Был добр по слабости души,
Но как-то не по-русски:
Есть русских множество семей,
Они как будто добры,
Но им у крепостных людей
Считать не стыдно ребры.
Не отличался наш Долгов
Такой рукою бойкой
И только колотить тузов
Любил козырной двойкой.
Зато господь его взыскал
Своею благодатью:
Он город за женою взял
И породнился с знатью.
Итак, жена его была
Наклонна к этикету
И дом как следует вела, -
Под стать большому свету:
Сама не сходит на базар
И в кухню ни ногою;
У дома их стоял швейцар
С огромной булавою;
Лакеи чинною толпой
Теснилися в прихожей,
И между ними ни одной
Кривой и пьяной рожи.
Всегда сервирован обед
И чай весьма прилично,
В парадных комнатах паркет
Так вылощен отлично.
Они давали вечера
И даже в год два бала:
Играли старцы до утра,
А молодежь плясала;
Гремела музыка всю ночь,
По требованью глядя.
Царицей тут была их дочь —
Красивенькая Надя.
2
Ни преждевременным умом,
Ни красотой нимало
В невинном возрасте своем
Она не поражала.
Была ленивой в десять лет
И милою резвушкой:
Цветущ и ясен, божий свет
Казался ей игрушкой.
В семнадцать — сверстниц и сестриц
Всех красотой затмила,
Но наших чопорных девиц
Собой не повторила:
В глазах природный ум играл,
Румянец в коже смуглой,
Она любила шумный бал
И не была там куклой.
В веселом обществе гостей
Жеманно не молчала
И строгой маменьки своей
Глазами не искала.
Любила музыку она
Не потому, что в моде;
Не исключительно луна
Ей нравилась в природе.
Читать любила иногда
И с книгой не скучала,
Напротив, и гостей тогда
И танцы забывала;
Но также синего чулка
В ней не было приметы:
Не трактовала свысока
Ученые предметы,
Разбору строгому еще
Не предавала чувство
И не трещала горячо
О святости искусства.
Ну, словом, глядя на нее,
Поэт сказал бы с жаром:
«Цвети, цвети, дитя мое!
Ты создана недаром!..»
Уж ей врала про женихов
Услужливая няня.
Немало ей писал стихов
Кузен какой-то Ваня.
Мамаша повторяла ей:
«Уж ты давно невеста».
Но в сердце береглось у ней
Незанятое место.
Девичий сон еще был тих
И крепок благотворно.
А между тем давно жених
К ней сватался упорно…
3
То был гвардейский офицер,
Воитель черноокий.
Блистал он светскостью манер
И лоб имел высокий;
Был очень тонкого ума,
Воспитан превосходно,
Читал Фудраса и Дюма
И мыслил благородно;
Хоть книги редко покупал,
Но чтил литературу
И даже анекдоты знал
Про русскую цензуру.
В Шекспире признавал талант
За личность Дездемоны
И строго осуждал Жорж Санд,
Что носит панталоны.
Был от Рубини без ума,
Пел басом «Caro mio»*
И к другу при конце письма
Приписывал: «addio»*.
Его любимый идеал
Был Александр Марлинский,
Но он всему предпочитал
Театр Александринский.
Здесь пищи он искал уму,
Отхлопывал ладони,
И были по сердцу ему
И Кукольник и Кони.
Когда главою помавал,
Как некий древний магик,
И диким зверем завывал
Широкоплечий трагик
И вдруг влетала, как зефир,
Воздушная Сюзета —
Тогда он забывал весь мир,
Вникая в смысл куплета.
Следил за нею чуть дыша,
Не отрывая взора,
Казалось, вылетит душа
С его возгласом: фора!
В нем бурно поднимала кровь
Все силы молодые.
Счастливый юноша! любовь
Он познавал впервые!
Отрада юношеских лет,
Подруга идеалам,
О сцена, сцена! не поэт,
Кто не был театралом,
Кто не сдавался в милый плен,
Не рвался за кулисы
И не платил громадных цен
За кресла в бенефисы,
Кто по часам не поджидал
Зеленую карету
И водевилей не писал
На бенефис «предмету»!
Блажен, кто успокоил кровь
Обычной чередою:
Успехом увенчал любовь
И завелся семьею;
Но тот, кому не удались
Исканья, — не в накладе:
Прелестны грации кулис —
Покуда на эстраде,
Там вся поэзия души,
Там места нет для прозы.
А дома сплетни, барыши,
Упреки, зависть, слезы.
Так отдает внаймы другим
Свой дом владелец жадный,
А сам, нечист и нелюдим,
Живет в конуре смрадной.
Но ты, к кому души моей
Летят воспоминанья, -
Я бескорыстней и светлей
Не видывал созданья!
Блестящ и краток был твой путь…
Но я на эту тему
Вам напишу когда-нибудь
Особую поэму…
В младые годы наш герой
К театру был прикован,
Но ныне он отцвел душой —
Устал, разочарован!
Когда при тысяче огней
В великолепной зале,
Кумир девиц, гроза мужей,
Он танцевал на бале,
Когда являлся в маскарад
Во всей парадной форме,
Когда садился в первый ряд
И дико хлопал «Норме»,
Когда по Невскому скакал
С усмешкой губ румяных
И кучер бешено кричал
На пару шведок рьяных —
Никто б, конечно, не узнал
В нем нового Манфреда…
Но, ах! он жизнию скучал —
Пока лишь до обеда.
Являл он Байрона черты
В характере усталом:
Не верил в книги и мечты,
Не увлекался балом.
Он знал: фортуны колесо
Пленяет только младость;
Он в ресторации Дюсо
Давно утратил радость!
Не верил истине в друзьях,
Им верят лишь невежды, -
С кием и с картами в руках
Познал тщету надежды!
Он буйно молодость убил,
Взяв образец в Ловласе,
И рано сердце остудил
У Кессених в танцклассе!
Расстроил тысячу крестьян,
Чтоб как-нибудь забыться…
Пуста душа и пуст карман —
Пора, пора жениться!
4
Недолго в деве молодой
Таилося раздумье…
«Прекрасной партией такой
Пренебрегать — безумье», -
Сказала плачущая мать,
Дочь по головке гладя,
И не могла ей отказать
Растроганная Надя.
Их сговорили чередой
И обвенчали вскоре.
Как думаешь, читатель мой,
На радость или горе?..
_____________________
Caro mio — дорогой мой (итал.)
Addio — прощай (итал.)Николай Некрасов

Марина Цветаева

Песенки из пьесы «Ученик»

«В час прибоя…»В час прибоя
Голубое
Море станет серым.В час любови
Молодое
Сердце станет верным.Бог, храни в часы прибоя —
Лодку, бедный дом мой!
Охрани от злой любови
Сердце, где я дома!«Сказать: верна…»Сказать: верна,
Прибавить: очень,
А завтра: ты мне не танцор, —
Нет, чем таким цвести цветочком, —
Уж лучше шею под топор! Пускай лесник в рубахе красной
Отделит купол от ствола —
Чтоб мать не мучилась напрасно,
Что не одна в ту ночь спала.Не снился мне сей дивный ужас:
Венчаться перед королем!
Мне женихом — топор послужит,
Помост мне будет — алтарем!«Я пришел к тебе за хлебом…»Я пришел к тебе за хлебом
За святым насущным.
Точно в самое я небо —
Не под кровлю впущен! Только Бог на звездном троне
Так накормит вдоволь!
Бог, храни в своей ладони
Пастыря благого! Не забуду я хлеб-соли,
Как поставлю парус!
Есть на свете три неволи:
Голод — страсть — и старость… От одной меня избавил,
До другой — далёко!
Ничего я не оставил
У голубоокой! Мы, певцы, что мореходы:
Покидаем вскоре!
Есть на свете три свободы:
Песня — хлеб — и море…«Там, на тугом канате…»Там, на тугом канате,
Между картонных скал,
Ты ль это как лунатик
Приступом небо брал? Новых земель вельможа,
Сын неземных широт —
Точно содрали кожу —
Так улыбался рот.Грохнули барабаны.
Ринулась голь и знать
Эту живую рану
Бешеным ртом зажать.Помню сухой и жуткий
Смех — из последних жил!
Только тогда — как будто —
Юбочку ты носил… (Моряки и певец)Среди диких моряков — простых рыбаков
Для шутов и для певцов
Стол всегда готов.Само море нам — хлеб,
Само море нам — соль,
Само море нам — стакан,
Само море нам — вино.Мореходы и певцы — одной материи птенцы,
Никому — не сыны,
Никому — не отцы.Мы — веселая артель!
Само море — нам купель!
Само море нам — качель!
Само море — карусель! А девчонка у нас — заведется в добрый час,
Лишь одна у нас опаска:
Чтоб по швам не разошлась! Бела пена — нам полог,
Бела пена — нам перинка,
Бела пена — нам подушка,
Бела пена — пуховик. (Певец — девушкам)Вам, веселые девицы,
— Не упомнил всех имен —
Вам, веселые девицы,
От певца — земной поклон.Блудного — примите — сына
В круг отверженных овец:
Перед Господом едино:
Что блудница — что певец.Все мы за крещенский крендель
Отдали людской почет:
Ибо: кто себя за деньги,
Кто за душу — продает.В пышущую печь Геенны,
Дьявол, не жалей дровец!
И взойдет в нее смиренно
За блудницею — певец.Что ж что честь с нас пооблезла,
Что ж что совесть в нас смугла, —
Разом побелят железом,
Раскаленным добела! Не в харчевне — в зале тронном
Мы — и нынче Бог-Отец —
Я, коленопреклоненный
Пред блудницею — певец!«Хоровод, хоровод…» — Хоровод, хоровод,
Чего ножки бьешь?
— Мореход, мореход,
Чего вдаль плывешь? Пляшу, — пол горячий!
Боюсь, обожгусь!
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь! Наш моряк, моряк —
Морячок морской!
А тоска — червяк,
Червячок простой.Поплыл за удачей,
Привез — нитку бус.
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь! Глубоки моря!
Вороч? йся вспять!
Зачем рыбам — зря
Красоту швырять? Бог дал, — я растрачу!
Крест медный — весь груз.
— Отчего я не плачу?
Оттого что смеюсь!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано

Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано.
Прошли, в теченьи лет, еще, еще года.
На шепчущем песке ночного Океана
Я в полночь был один, и пенилась Вода.

Вставал и упадал прибой живой пустыни,
Рождала отклики на суше глубина.
Был тот же Океан, от века и доныне,
Но я не знал, о чем поет его волна.

В моем сознании иные волны пели,
Припоминания всего, что видел я.
И чудилась мне мать у детской колыбели,
И чудился мне гроб, любовь, и смерть моя.

В предельность точную замкну́тые стремленья,
Паденье, высота, разорванный узор.
Все тех же вечных сил все новые сцепленья,
Моей души ночной качанье и простор.

Но за разорванной и многоцветной тканью
Я чувствовал мою — иль не мою — мечту.
В конце концов я рад, всему, я рад страданью,
Я нити яркие в живой узор плету.

Но мне хотелось знать все содержанье смысла.
Куда же я иду? Куда мы все идем?
Скажите, звезды, мне, вы, замыслы и числа,
Вы, волны вечные, чьих влажных ласк мы ждем!

На Небе облака, нежней мечтаний летом,
В холодной ясности ночного Сентября,
Дышали призрачным неуловимым светом,
Как бы сознанием прошедшего горя́.

От вод вставала мгла волнистого тумана,
И долго я смотрел на синий Небосклон.
И вот в мои зрачки — от зыбей Океана
И от высот Небес — вошел бессмертный сон.

Так глубока Вода, под Небом без предела,
Такая тайна в двух живет, всегда дыша,
Что может утонуть в их снах не только тело,
Но и глубокая всезрящая душа.

Из легкой водной мглы и из сияний звездных,
Из нежно-зыбкого воздушного руна,
Меж двух бездонностей, и в двух зеркальных безднах,
Возникла призрачно блаженная страна.

Мир, где ни мук, ни тьмы, ни страха, ни обиды,
Где все, плетя узор, в узорность сплетены.
Как будто города погибшей Атлантиды,
Преображенные, восстали с глубины.

Домов прекраснейших возникли мириады,
Среди невиданных фонтанов и садов.
Я знал, что в тех стенах всегда лучисты взгляды,
И могут все сказать глаза живых — без слов.

Здесь каждый новый день был сказкой, как вчерашний,
Созданий мысленных, дрожа, росли леса.
Здесь каждый стройный дом кончался легкой башней,
И все, что на земле, всходило в Небеса.

Весь бледный, Океан слиялся с Небосклоном,
Нет нежеланного, ни в чем, ни где-нибудь.
Весь Мир наполнился одним воздушным звоном,
Вселенная была — единый Млечный путь.

И этих бледных звезд мерцающие реки
Сказали молча мне, какой удел нам дан.
И в тот полночный час я стал иным навеки,
И понял я, о чем поет нам Океан.

Эдуард Асадов

Долголетие

Как-то раз появилась в центральной газете
Небольшая заметка, а рядом портрет
Старика дагестанца, что прожил на свете
Ровно сто шестьдесят жизнерадостных лет!

А затем в тот заоблачный край поднялся
Из ученых Москвы выездной совет,
Чтобы выяснить, чем этот дед питался,
Сколько спал, как работал и развлекался
И знавал ли какие пороки дед?

Он сидел перед саклей в густом саду,
Черной буркой окутав сухие плечи:
— Да, конечно, я всякую ел еду.
Мясо? Нет! Мясо — несколько раз в году.
Чаще фрукты, лаваш или сыр овечий.

Да, курил. Впрочем, бросил лет сто назад.
Пил? А как же! Иначе бы умер сразу.
Нет, женился не часто… Четыре раза…
Даже сам своей скромности был не рад!

Ну, случались и мелочи иногда…
Был джигитом. А впрочем, не только был. —
Он расправил усы, велики года,
Но джигит и сейчас еще хоть куда,
Не растратил горячих душевных сил.

— Мне таких еще жарких улыбок хочется,
Как мальчишке, которому шестьдесят! —
И при этом так глянул на переводчицу,
Что, смутясь, та на миг отошла назад.

— Жаль, вот внуки немного меня тревожат.
Вон Джафар — молодой, а кряхтит, как дед.
Стыдно молвить, на яблоню влезть не может,
А всего ведь каких-то сто десять лет!

В чем секрет долголетья такого, в чем?
В пище, воздухе или особых генах?
И, вернувшись в Москву, за большим столом,
Долго спорил совет в институтских стенах.

Только как же мне хочется им сказать,
Даже если в том споре паду бесславно я:
— Бросьте, милые, множить и плюсовать,
Ведь не в этом, наверно, сегодня главное!

Это славно: наследственность и лаваш,
Только верно ли мы над проблемой бьемся?
Как он жил, этот дед долголетний ваш?
Вот давайте, товарищи, разберемся.

Год за годом он пас на лугах овец.
Рядом горный родник, тишина, прохлада…
Шесть овчарок хранили надежно стадо.
Впрочем, жил, как и дед его, и отец.

Время замерло. Некуда торопиться.
В небе чертит орел не спеша круги.
Мирно блеют кудрявые «шашлыки»,
Да кричит в можжевельнике чибис-птица.

В доме тихо… Извечный удел жены:
Будь нежна и любимому не перечь
(Хорошо или нет — не об этом речь),
Но в семье никогда никакой войны.

Что там воздух? Да разве же в нем секрет?
Просто нервы не чиркались вроде спичек.
Никакой суеты, нервотрепок, стычек,
Вот и жил человек полтораста лет!

Мы же словно ошпарены навсегда,
Черт ведь знает как сами к себе относимся!
Вечно мчимся куда-то, за чем-то носимся,
И попробуй ответить: зачем, куда?

Вечно встрепаны, вечно во всем правы,
С добродушьем как будто и не знакомы,
На работе, в троллейбусе или дома
Мы же часто буквально рычим, как львы!

Каждый нерв как под током у нас всегда.
Только нам наплевать на такие вещи!
Мы кипим и бурлим, как в котле вода.
И нередко уже в пятьдесят беда:
То инфаркт, то инсульт, то «сюрприз» похлеще.

Но пора уяснить, наконец, одно:
Если нервничать вечно и волноваться,
То откуда же здесь долголетью взяться?!
Говорить-то об этом и то смешно!

И при чем тут кумыс и сыры овечьи!
Для того чтобы жить, не считая лет,
Нам бы надо общаться по-человечьи.
Вот, наверное, в чем основной секрет!

И когда мы научимся постоянно
Наши нервы и радости сберегать,
Вот тогда уже нас прилетят изучать
Представители славного Дагестана!

Генрих Гейне

С чего бунтует кровь во мне

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?

Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.

С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

Николай Тарусский

Покойница

В саду за чаем как-то в знойный день
Старушка-тетка, не окончив фразы
И поглядев на пыльную сирень,
Склонилась набок, повалила вазу,

Рассыпала печенье, поползла
Куда-то вниз, под стол, к лохматой шавке.
Не помогли ни фельдшер, ни игла,
Ни камфара, ни грелки, ни пиявки.

Почти что не касаясь половиц,
Поблескивавших полосою жгучей,
Монашки с чинным выраженьем лиц,
Однако походившие на щучек,

Откуда-то приплыли, чтоб убрать
Покойницу. И разбитная Фекла
Зачем-то стала в зальце протирать
Полы и замутившиеся стекла.

Читать псалтырь явился сын дьячка,
Семинарист в цветной косоворотке.
С достоинством, немного свысока
Всех оглядев, он выпил рюмку водки.

И все в дому истошным шепотком
Заговорили; только из гостиной
Глухой басок, как отдаленный гром,
Зарокотал с гнусавостью козлиной.

Мне было восемь или девять лет,
И я о смерти слышал очень мало.
Церковный запах ладана и свет
Дрожащих свечек – все меня пугало.

А табакерка с розовым цветком
И тетушкин ореховый очешник,
Забытые на столике ночном
В ее существовании неспешном,

Меня вогнали в ужас, потрясли.
Я рано лег. Я не простился с теткой.
Я спал недолго. С кашлем, с хрипом шли
Часы над головою. Вдруг короткий

Удар отдался в рамах. И гроза
Накрыла дом. Все спали. Дом как вымер.
Но я проснулся и, открыв глаза,
Следил за всполохами грозовыми.

Прислушавшись, я различил и бас
Семинариста. И в одной сорочке
Решил проститься с теткою сейчас –
Немедленно – сейчас же, без отсрочки.

Я распахнул гостиную. В тепле
(Там пахло воском, ладаном) старушка
Среди свечей лежала на столе.
Я видел нос, привыкнувший к понюшкам,

Казавшийся прозрачным. Все черты
Обуглились. Лицо казалось острым.
И длинный стол в свечах средь темноты
Всплывал, сиял, как освещенный остров.

И в сизых кольцах слипшихся волос
Семинарист, вспотевший в душном зальце,
Вдруг пробасил: "Уж если довелось
Вам заглянуть, то я б не отказался

Проветриться. Я скоро возвращусь,
Лишь покурю. Мне нужен миг единый!"
И вдруг ушел. А я, мальчишка, трус,
Один остался в сумрачной гостиной.

Я бормотал Давидовы псалмы,
Храбрился, притворялся, что не трушу,
А за стеной, среди садовой тьмы,
Гроза рыдала в яблонях и грушах.

В порывах ветра форточки тряслись
И обдавали свежестью и палом.
Трещали свечи. Язычки вились,
Мотались, танцевали как попало.

Казалось, этот деревянный дом
Вдруг окунули в черное бучило.
Вода клокочет, ходит за окном,
Как в бочке хмель, как сусло, как бродило.

И грянуло. И полетел псалтырь
Со столика. И загудело в рамах,
Когда над крышей расколола мир
Ночной грозы чудовищная гамма.

И распахнуло окна. И, в упор
Дохнув на свечи черной мокрой пылью,
Ворвалась ночь. И страх, и всякий вздор
Дрожащего мальчишку обступили.

Вся сказочная нечисть из углов
Вдруг поползла, как в гоголевском "Вие".
Покойница из светлых рукавов
Вдруг выпростала руки восковые.

Взыграл ли ветер, кофту шевельнув, –
Покойница, казалось, оживала.
Задравши нос, кривящийся, как клюв,
Порозовела, палец приподняла…

Не помню, закричал я или нет,
Очнулся я опять в своей постели.
Струила лампа мирный теплый свет.
Вокруг меня домашние сидели.

Гроза утихла. Смутный шум ветвей –
Вот все, что от ночной грозы осталось.
Мне было стыдно трусости своей:
Она внушала искреннюю жалость…

С тех давних пор прошло немало дней,
Я научился смерти не бояться.
Я жизнь люблю. Она всего ценней.
Я связан с нею нерушимым братством.

Но я узнал, что в смерти тайны нет,
Что смерть и жизнь – естественны и только.
И я – за разум, я – за белый свет,
И я за то, чтоб жить с разумным толком!

Коль смерть придет, коль надо умереть, –
Так мужественно, скромно, без истерик.
Во имя жизни принимаю смерть,
Во имя жизни покидаю берег.

Ольга Николаевна Чюмина

Из путевого альбома

Какая тишь и красота,
Какою веет стариною!
Вот башня с древнею стеною,
Аркады старого моста.

Окно — подобие бойницы,
И тут же — зелени кайма,
Повсюду — кровель черепицы
И островерхие дома…

Окутана тумана ризой,
Слилася с небом цепь холмов,
И затонула в дымке сизой
Громада кровель и домов.

Как отблеск солнца на воде —
Так, сквозь туманные волокна,
Порой сверкают кое-где,
Озарены закатом окна.

Что за покой, какая тишь!
Стихают здесь порывы горя.
Внизу в тумане море крыш
Мне кажется подобьем моря.

Туман сгущается в долине;
Как синий дым, стоят леса,
Зари погасла полоса,
Все как и небо — темно-сине.

Но огонек, сквозь синий мрак,
Блеснул внезапно меж листвою,
Так зажигается светляк
Июльской ночью меж травою.

Внизу блеснули огоньки.
Один, другой — над гущей вязов,
Как цепь рассыпанных алмазов.
Отражены волной реки.

Они из тьмы сияют ярко,
Как в жизни сумрачной — мечта,
Волшебная двойная арка
Воздушно смелого моста!

Там жизнь кипит неутомимо,
И над земною суетой
С небес лишь месяц золотой
Сиянье льет невозмутимо.

Раздался мерный шаг солдат.
По каменным и гулким плитам,

Сияньем солнечным залитым,
Шаги отчетливо звучат.

Сверкает луч на касках медных
И золотит ближайший шпиц;
В толпе немало женских лиц —
И нежно-розовых, и бледных.

Рожок походный заиграл —
И выступают люди важно,
Меж тем, как песнь звучит протяжно,
Как католический хорал.

Ей чужды: удаль, тоска,
И жажда новой лучшей доли,
Она уносит против воли
В давно прошедшие века.

Надо мною тихо веют
Тюрингенские леса
И приветливо синеют
Меж листвою небеса.
И напев особый слышен
В тихом шорохе ветвей:
Старый дуб, могуч и пышен,
О борьбе поет своей.
О печали шепчет ива

Полусонному ручью,
И лепечет сиротливо
Ясень исповедь свою.
Шелестят в раздумье сосны, —
Им с вечернею зарей
Дни любви, былые весны
Вспоминаются порой.
Лишь один зеленый ельник,
Наклонясь под гнетом дум,
Им внимает как отшельник —
И безмолвен, и угрюм.

С благоговением, как бы под сводом храма,
Безмолвно мы прошли покоев длинный ряд;
Порою кое-где поблескивала рама,
Созданья гения приковывали взгляд.
Но как паломники, спешащие к святыне,
Шли дальше мы туда, к единственной картине.
И ты предстала нам грядущей в облаках —
С Христом, Божественным Младенцем на руках,
У ног маститый Сикст и юная Варвара,
А ниже — ангелов задумчивых чета
С очами полными молитвенного жара,
Казалось мне, что их невинные уста
Поют хвалу Тебе, Святая Красота,

Чей образ девственный, божественно прекрасный
И в кротости своей невыразимо ясный,
Меж небом и землей — единое звено
И связь их лишь Тебе восстановить дано.

Василий Жуковский

Торжество победителей

Из Шиллера

Пал Приамов град священный;
Грудой пепла стал Пергам;
И, победой насыщенны,
К острогрудым кораблям
Собрались эллены — тризну
В честь минувшего свершить
И в желанную отчизну,
К берегам Эллады плыть.

‎Пойте, пойте гимн согласный:
‎Корабли обращены
‎От враждебной стороны
‎К нашей Греции прекрасной.

Брегом шла толпа густая
Илионских дев и жен:
Из отеческого края
Их вели в далекий плен.
И с победной песнью дикой
Их сливался тихий стон
По тебе, святой, великий,
Невозвратный Илион.‎

Вы, родные холмы, нивы,
‎Нам вас боле не видать;
‎Будем в рабстве увядать…
‎О, сколь мертвые счастливы!

И с предведеньем во взгляде
Жертву сам Калхас заклал:
Грады зиждущей Палладе
И губящей (он воззвал),
Буреносцу Посидону,
Воздымателю валов,
И носящему Горгону
Богу смертных и богов! ‎

Суд окончен; спор решился;
‎Прекратилася борьба;
‎Все исполнила Судьба:
‎Град великий сокрушился.

Царь народов, сын Атрея
Обозрел полков число:
Вслед за ним на брег Сигея
Много, много их пришло…
И незапный мрак печали
Отуманил царский взгляд:
Благороднейшие пали…
Мало с ним пойдет назад.‎

Счастлив тот, кому сиянье
‎Бытия сохранено,
‎Тот, кому вкусить дано
‎С милой родиной свиданье!

И не всякий насладится
Миром, в свой пришедши дом:
Часто злобный ков таится
За домашним алтарем;
Часто Марсом пощаженный
Погибает от друзей
(Рек, Палладой вдохновенный,
Хитроумный Одиссей).‎

Счастлив тот, чей дом украшен
‎Скромной верностью жены!
‎Жены алчут новизны:
‎Постоянный мир им страшен.

И стоящий близ Елены
Менелай тогда сказал:
Плод губительный измены —
Ею сам изменник пал;
И погиб виной Парида
Отягченный Илион…
Неизбежен суд Кронида,
Всё блюдет с Олимпа он.

‎Злому злой конец бывает:
‎Гибнет жертвой Эвменид,
‎Кто безумно, как Парид,
‎Право гостя оскверняет.

Пусть веселый взор счастливых
(Оилеев сын сказал)
Зрит в богах богов правдивых;
Суд их часто слеп бывал:
Скольких бодрых жизнь поблёкла!
Скольких низких рок щадит!..
Нет великого Патрокла;
Жив презрительный Терсит.‎

Смертный, царь Зевес Фортуне
‎Своенравной предал нас:
‎Уловляй же быстрый час,
‎Не тревожа сердца втуне.

Лучших бой похитил ярый!
Вечно памятен нам будь,
Ты, мой брат, ты, под удары
Подставлявший твердо грудь,
Ты, который нас, пожаром
Осажденных, защитил…
Но коварнейшему даром
Щит и меч Ахиллов был.‎

Мир тебе во тьме Эрева!
‎Жизнь твою не враг отнял:
‎Ты своею силой пал,
‎Жертва гибельного гнева.

О Ахилл! о мой родитель!
(Возгласил Неоптолем)
Быстрый мира посетитель,
Жребий лучший взял ты в нем.
Жить в любви племен делами —
Благо первое земли;
Будем вечны именами
И сокрытые в пыли! ‎

Слава дней твоих нетленна;
‎В песнях будет цвесть она:
‎Жизнь живущих неверна,
‎Жизнь отживших неизменна!

Смерть велит умолкнуть злобе
(Диомед провозгласил):
Слава Гектору во гробе!
Он краса Пергама был;
Он за край, где жили деды,
Веледушно пролил кровь;
Победившим — честь победы!
Охранявшему — любовь! ‎

Кто, на суд явясь кровавый,
‎Славно пал за отчий дом:
‎Тот, почтённый и врагом,
‎Будет жить в преданьях славы.

Нестор, жизнью убеленный,
Нацедил вина фиал
И Гекубе сокрушенной
Дружелюбно выпить дал.
Пей страданий утоленье;
Добрый Вакхов дар вино:
И веселость и забвенье
Проливает в нас оно.‎

Пей, страдалица! Печали
‎Услаждаются вином:
‎Боги жалостные в нем
‎Подкрепленье сердцу дали.

Вспомни матерь Ниобею:
Что изведала она!
Сколь ужасная над нею
Казнь была совершена!
Но и с нею, безотрадной,
Добрый Вакх недаром был:
Он струею виноградной
Вмиг тоску в ней усыпил.

‎Если грудь вином согрета
‎И в устах вино кипит:
‎Скорби наши быстро мчит
‎Их смывающая Лета.

И вперила взор Кассандра,
Вняв шепнувшим ей богам,
На пустынный брег Скамандра,
На дымящийся Пергам.
Все великое земное
Разлетается, как дым:
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим…‎

Смертный, силе, нас гнетущей,
‎Покоряйся и терпи;
‎Спящий в гробе, мирно спи;
‎Жизнью пользуйся, живущий.

Николай Заболоцкий

Восстание

Стругали радугу рубанки
В тот день испуганный, когда
Артиллерийские мустанги
О камни рвали повода,
И танки, всеми четырьмя
Большими банками гремя,
Валились.
. . . . . . . . . . . . . . .
В мармеладный дом
Въезжал под знаменем закон,
Кроил портреты палашом,
Срывал рубашечки с икон, —
Закон брадат, священна власть,
Как пред Законом не упасть?
. . . . . . . . . . . . . . .
Цари проехали по крыше,
Цари катали катыши,
То издалёка, то поближе,
И вот у самой подлой мыши
Поперло матом из души…
Цари запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То выпивают сладкий квас,
То замыкают на ночь глаз, —
Совсем заснули. Ночь кружится
Между корон, между папах;
И вот к царю идет царица.
. . . . . . . . . . . . . . .
Они запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То ищут яблоки в штанах,
Читают мрачные альбомы,
Вокруг династии гремят,
А радуга стоит над домом
И тоже, всеми четырьмя
Большими танками гремя,
Вдруг опустилась.
. . . . . . . . . . . . . . .
На заре
Трещал Колчак в паникадило,
И панихиду по царе
Просвирня в дырку говорила,
Она тряслась, клубилась, выла,
Просила выдать ей мандат, —
И многое другое было.
. . . . . . . . . . . . . . .
В аэроплане жил солдат,
Живет-живет, — вдруг заиграет,
По переулку полетит, —
Ему кричат, а он порхает
И ручку весело вертит, —
Все это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
Принц Вид, албанский губернатор,
И пляской Витта одержим,
Поехал ночью на экватор.
Глядит: Албания бежит,
Сама трясется не своя,
И вот на кончике копья,
Чулочки сдернув, над Невою,
Перепотевшею от бою,
На перевернутый гранит
Вознесся Губернатор Вид.
И это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
И видит он:
стоят дозоры,
На ружьях крылья отогрев,
И вдоль чугунного забора
Застекленевшая «Аврора»
Играет жерлами наверх,
И вдруг завыла.
День мотался
Между корон, между папах,
Брюхатых залпов, венских вальсов,
Мотался, падал, спотыкался,
Искал царя — встречал попа,
Искал попа — встречал солдата,
Солдат завел аэроплан,
И вот последняя граната,
Нерасторопна и брюхата,
Разорвалась…
. . . . . . . . . . . . .
Россия взвыла,
Копыта встали, — день ушел,
И царские мафусаилы,
Надев на голову мешок,
Вдоль по карнизам и окошкам
Развесились по всем гвоздям.
Царь закачался и нарочно
Кричал, что все это — пустяк,
Что все пройдет и все остынет,
И что отныне и навек
На перекошенной Неве
И потревоженной пустыне
Его прольется благостыня.
. . . . . . . . . . . . . .
Но уж корона вкруг чела
Другие надписи прочла.
Все.

Гавриил Державин

Осень во время осады Очакова

Спустил седой Эол Борея
С цепей чугунных из пещер;
Ужасные криле расширя,
Махнул по свету богатырь;
Погнал стадами воздух синий.
Сгустил туманы в облака,
Давнул, — и облака расселись,
Пустился дождь и восшумел.

Уже румяна Осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино.
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красно-желты листьи
Расстлались всюду по тропам.

В опушке заяц быстроногий,
Как колпик поседев, лежит;
Ловецки раздаются роги,
И выжлиц лай и гул гремит.
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет;
Обогащенный щедрым небом,
Блаженство дней своих поет.

Борей на Осень хмурит брови
И Зиму с севера зовет:
Идет седая чародейка,
Косматым машет рукавом;
И снег, и мраз, и иней сыплет
И воды претворяет в льды;
От хладного ее дыханья
Природы взор оцепенел.

Наместо радуг испещренных
Висит по небу мгла вокруг,
А на коврах полей зеленых
Лежит рассыпан белый пух.
Пустыни сетуют и долы,
Голодны волки воют в них;
Древа стоят и холмы голы,
И не пасется стад при них.

Ушел олень на тундры мшисты,
И в логовище лег медведь;
По селам нимфы голосисты
Престали в хороводах петь;
Дымятся серым дымом домы,
Поспешно едет путник в путь,
Небесный Марс оставил громы
И лег в туманы отдохнуть.

Российский только Марс, Потемкин,
Не ужасается зимы:
По развевающим знаменам
Полков, водимых им, орел
Над древним царством Митридата
Летает и темнит луну;
Под звучным крил его мельканьем
То черн, то бледн, то рдян Эвксин.

Огонь, в волнах неугасимый,
Очаковские стены жрет,
Пред ними росс непобедимый
И в мраз зелены лавры жнет;
Седые бури презирает.
На льды, на рвы, на гром летит,
В водах и в пламе помышляет:
Или умрет, иль победит.

Мужайся, твердый росс и верный,
Еще победой возблистать!
Ты не наемник — сын усердный;
Твоя Екатерина мать,
Потемкин — вождь, бог — покровитель;
Твоя геройска грудь — твой щит,
Честь — мзда твоя, вселенна — зритель,
Потомство плесками гремит.

Мужайтесь, росски Ахиллесы,
Богини северной сыны!
Хотя вы в Стикс не погружались.
Но вы бессмертны по делам.
На вас всех мысль, на вас всех взоры.
Дерзайте ваших вслед отцов!
И ты спеши скорей, Голицын!
Принесть в твой дом с оливой лавр.

Твоя супруга златовласа,
Пленира сердцем и лицом.
Давно желанного ждет гласа,
Когда ты к ней приедешь в дом;
Когда с горячностью обнимешь
Ты семерых твоих сынов,
На матерь нежны взоры вскинешь
И в радости не сыщешь слов.

Когда обильными речами
Потом восторг свой изъявишь,
Бесценными побед венцами
Твою супругу удивишь;
Геройские дела расскажешь
Ее ты дяди и отца,
И дух и ум его докажешь
И как к себе он влек сердца.

Спеши, супруг, к супруге верной,
Обрадуй ты, утешь ее;
Она задумчива, печальна,
В простой одежде, и, власы
Рассыпав по челу нестройно,
Сидит за столиком в софе;
И светло-голубые взоры
Ее всечасно слезы льют.

Она к тебе вседневно пишет:
Твердит то славу, то любовь,
То жалостью, то негой дышит,
То страх ее смущает кровь;
То дяде торжества желает,
То жаждет мужниной любви,
Мятется, борется, вещает:
«Коль долг велит, ты лавры рви!»

В чертоге вкруг ее безмолвном
Не смеют нимфы пошептать;
В восторге только музы томном
Осмелились сей стих бряцать.
Румяна Осень! радость мира!
Умножь, умножь еще твой плод!
Приди, желанна весть! — и лира
Любовь и славу воспоет.

Николай Михайлович Языков

Записки А. С. Дириной

И
Обедать я у вас готов —
Да дело в том, что нездоров:
Я болен болью головной,
Сижу, хожу, как сам не свой,
Я дома скучен, как монах,
И уверяю, что в гостях
Я буду вчетверо скучней:
Теперь мой разум — без мыслей,
Глаза все на землю глядят,
Язык молчит, хоть и не рад,
И даже громкие слова
Расслышать я могу едва.
Причина этому ясна
И для меня весьма важна:
Теперь я телом и душой
Неинтересный и плохой.
Итак меня простите вы,
Что по причине головы
Я не могу вас посетить.
Вас слушать, с вами говорить
Мне очень весело всегда —
Да не гожуся никуда,
А в состоянии таком
Кто ходит в ваш приятный дом?
И не подумайте, что лгу:
Я точно доказать могу
Всю справедливость этих слов.
Притом вам скажет Киселев
(Он будет к вам — так быть должно,—
Я это угадал давно),
Что видел сам, как у меня
Уж голова болит три дня;
Но если скажет Киселев,
Что я сегодня уж здоров,
Вы не поверьте — это ложь:
Я и сегодня, право, тож,
Что был вчера. И так… и так —
Я не могу никак, никак
Быть сотоварищем ему.
Мне это больно самому,
Но что же делать? У судьбы
Нет либералов: все рабы.

ИИ
Вы извините, что я вас
Своею просьбой беспокою.
И признаюсь: на этот раз
Я недоволен сам собою.
Но делать нечего: судьбою
Теперь мне дан такой указ.
Притом я сам обеспокоен:
Во мне восторг почти погас,
Мой ум чувствительно расстроен,
И задичился мой Пегас,
Я ничего не сочиняю,
Я даже писем не пишу —
И потому-то вас прошу,
Могу сказать, вас умоляю
Поэта искренность простить
И сострадательной рукою
Мои финансы оживить,
Давно рассеянные мною.
Я знаю: деньги — суета;
И для неложного монаха
Они едва ль дороже праха,
Душа не ими занята;
Но человеку в здешнем мире
Они так нужны, как в трактире,
Где в долг не любят никого.
Я ж человек — итак желаю,
Но вы уж знаете чего, —
И, уповая, умолкаю.

ИИИ
Благословенному царю
Не так за ленту благодарен
Ее не стоющий боярин:
Я вас душой благодарю.
Вы мне веселость оживили,
Моей мечты прогнали мрак
И вновь поэту возвратили
Свободу, музу и табак.
Была пора — я помню живо:
Свеча задумчиво горит,
Сижу с тоскою молчаливой,
Гляжу к земле, перо лежит,
Лишь изредка возьму бумагу,
Означу месяц, день;— но вдруг
Я вспомню денежный недуг,
И на ладонь главою лягу,
И томно очи затворю…
Не вы ли мне возможность дали
Укоротить мои печали?
Благодарю, благодарю!

Владимир Маяковский

Вы думаете, это бредит малярия (отрывок из поэмы «Облако в штанах»)

Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.

«Приду в четыре»,
— сказала Мария.

Восемь.
Девять.
Десять.

Вот и вечер
в полную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.

И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.

Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала, —
вон его!

Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.

Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, —
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы —
большие,
маленькие, —
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».

Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.

Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», —
а я одно видел:
вы — Джиоконда,
которую надо украсть!

И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!

Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, —
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?

И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.

Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкажу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Ей выскочишь из сердца!

На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».

Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний, —
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!


Александр Твардовский

Василий Теркин: 10. О потере

Потерял боец кисет,
Заискался, — нет и нет.

Говорит боец:
— Досадно.
Столько вдруг свалилось бед:
Потерял семью. Ну, ладно.
Нет, так на тебе — кисет!

Запропастился куда-то,
Хвать-похвать, пропал и след.
Потерял и двор и хату.
Хорошо. И вот — кисет.

Кабы годы молодые,
А не целых сорок лет…
Потерял края родные,
Все на свете и кисет.

Посмотрел с тоской вокруг:
— Без кисета, как без рук.

В неприютном школьном доме
Мужики, не детвора.
Не за партой — на соломе,
Перетертой, как костра.

Спят бойцы, кому досуг.
Бородач горюет вслух:

— Без кисета у махорки
Вкус не тот уже. Слаба!
Вот судьба, товарищ Теркин.—
Теркин:
— Что там за судьба!

Так случиться может с каждым,
Возразил бородачу, —
Не такой со мной однажды
Случай был. И то молчу,

И молчит, сопит сурово.
Кое-где привстал народ.
Из мешка из вещевого
Теркин шапку достает.

Просто шапку меховую,
Той подругу боевую,
Что сидит на голове.
Есть одна. Откуда две?

— Привезли меня на танке, —
Начал Теркин, — сдали с рук.
Только нет моей ушанки,
Непорядок чую вдруг.

И не то чтоб очень зябкий, —
Просто гордость у меня.
Потому, боец без шапки —
Не боец. Как без ремня.

А девчонка перевязку
Нежно делает, с опаской,
И, видать, сама она
В этом деле зелена.

— Шапку, шапку мне, иначе
Не поеду! — Вот дела.
Так кричу, почти что плачу,
Рана трудная была.

А она, девчонка эта,
Словно «баюшки-баю»:
— Шапки вашей, — молвит, — нету,
Я вам шапку дам свою.

Наклонилась и надела.
— Не волнуйтесь, — говорит
И своей ручонкой белой
Обкололась: был небрит.

Сколько в жизни всяких шапок
Я носил уже — не счесть,
Но у этой даже запах
Не такой какой-то есть…

— Ишь ты, выдумал примету.
— Слышал звон издалека.
— А зачем ты шапку эту
Сохраняешь?
— Дорога.

Дорога бойцу, как память.
А еще сказать могу
По секрету, между нами, —
Шапку с целью берегу.

И в один прекрасный вечер
Вдруг случится разговор:
«Разрешите вам при встрече
Головной вручить убор.».;

Сам привстал Василий с места
И под смех бойцов густой,
Как на сцене, с важным жестом
Обратился будто к той,
Что пять слов ему сказала,
Что таких ребят, как он,
За войну перевязала,
Может, целый батальон.

— Ишь, какие знает речи,
Из каких политбесед:
«Разрешите вам при встрече.».;
Вон тут что. А ты — кисет.

— Что ж, понятно, холостому
Много лучше на войне:
Нет тоски такой по дому,
По детишкам, по жене.

— Холостому? Это точно.
Это ты как угадал.
Но поверь, что я нарочно
Не женился. Я, брат, знал!

— Что ты знал! Кому другому
Знать бы лучше наперед,
Что уйдет солдат из дому,
А война домой придет.

Что пройдет она потопом
По лицу земли живой
И заставит рыть окопы
Перед самою Москвой.
Что ты знал!..

— А ты постой-ка,
Не гляди, что с виду мал,
Я не столько,
Не полстолько, —
Четверть столько! —
Только знал.

— Ничего, что я в колхозе,
Не в столице курс прошел.
Жаль, гармонь моя в обозе,
Я бы лекцию прочел.

Разреши одно отметить,
Мой товарищ и сосед:
Сколько лет живем на свете?
Двадцать пять! А ты — кисет.

Бородач под смех и гомон
Роет вновь труху-солому,
Перещупал все вокруг:
— Без кисета, как без рук…

— Без кисета, несомненно,
Ты боец уже не тот.
Раз кисет — предмет военный,
На-ко мой, не подойдет?

Принимай, я — добрый парень.
Мне не жаль. Не пропаду.
Мне еще пять штук подарят
В наступающем году.

Тот берет кисет потертый.
Как дитя, обновке рад…

И тогда Василий Теркин
Словно вспомнил:
— Слушай, брат.

Потерять семью не стыдно —
Не твоя была вина.
Потерять башку — обидно,
Только что ж, на то война.

Потерять кисет с махоркой,
Если некому пошить, —
Я не спорю, — тоже горько,
Тяжело, но можно жить,
Пережить беду-проруху,
В кулаке держать табак,
Но Россию, мать-старуху,
Нам терять нельзя никак.

Наши деды, наши дети,
Наши внуки не велят.
Сколько лет живем на свете?
Тыщу?.. Больше! То-то, брат!

Сколько жить еще на свете, —
Год, иль два, иль тыщи лет, —
Мы с тобой за все в ответе.
То-то, брат! А ты — кисет…


Гавриил Романович Державин

На смерть Нарышкина

Падущая с небес река!
Ток светлых, беспрерывных вод!
Чья всемогущая рука,
О время! о минувший год!
Твое теченье прекратила?
Какая мгла тебя сокрыла?
Где делись дни, часы твои?
Где разновидных дел струи?

Являло ль солнце красоту,
Блистало ль лаврами чело,
Когда побед на высоту
Всходил Алкид? — И все прошло!
Уж не на верх теперь Альпийский
Орел склоняет свой полет,
Но в дол, под сосны Боровицки: —
Все вечности жерло пожрет.

Что было, то не придет вспять;
Проходит что, то вмиг пройдет;
Что будет впредь, — не можно знать;
И вот Нарышкина уж нет, —
Нет в доме сем храмоподобном,
Веселом, светлом, благовонном,
Где жизнь цвела, довольств полна;
Но плач и тма и тишина!

Увы! — вот тот зеленый дуб,
Вкруг коего на дерне тень,
Цветы и запах злачных куп
Граждан отвсюду в ясный день,
Как птиц, сзывали для витанья;
Где игры, шутки, резвость, смех
И дружества рукоплесканья
Звучали по следам утех.

Увы! — вот тот чертог,
Где зодчества, убранства вкус
Вели всех зрителей в восторг,
И где под сладким пеньем муз
Козловского пленяли звуки;
Где ты гостей, простерши руки,
Без всяких сборов и сует,
За дружеский сажал обед.

Увы! — вот тот изящный храм,
Где купольный, тьмозвездный свод
Осиявал из разных стран
Сбиравшийся к тебе народ;
Где ты угощевал Фелицу,
И Лель своих во плясках жертв
В цветочную вязал пленицу,
Где ты... Ах! ты лежишь тут мертв...

Ты мертв! — и все прошло? — Нет, жив!
Ты жив в сердцах твоих друзей:
Хотя печальный гроб, сокрыв,
Тебя лишил их в жизни сей;
Но ласк твоих и угощений
Живут лучи в воображеньи,
Живешь в слезах блестящих их
Ты ввек. — Се бисер чад твоих!

Придите, девы юны, нежны,
Три грацьи, отрасли его!
И, труп облобызав священный,
Оставленное от него
В приданство перло вы возьмите:
В нем клад блаженства вам сокрыт;
Глас добродушия внемлите;
Се дед из гроба говорит:

«Дела великие дивят,
Но зависть их вокруг шипит,
И добродетели темнят
Прекрасный часто страсти вид;
Но кто ни родом, ни богатством,
Ни знатным чином, а приятством
Себе почтенье заслужил,
Тот в жизни и по смерти мил».

Так, смертный! зиждет лишь отцов
Благословенье чад их дом;
А матерних проклятье слов
Преобращает все вверх дном!
Не ставь слез сирых за игрушку,
Чужих стяжаний не желай;
Брось бедному в кошель полушку,
И отвори себе тем рай.

Проходит наша жизнь, как миг;
Но видны и по нас следы
Дел наших добрых или злых,
Как в море за кормой бразды.
Поставим же себе предметом,
Чтоб с сим разлука наша светом,
Как прямовидность средь садов,
Была наполнена цветов.

1799

Яков Петрович Полонский

Елка

И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.

За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.

Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—

И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…

Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.

Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.

ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.

С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,

На полатях под овчиной
Шевелится домовой.

Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…

— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?

Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…

Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?

Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!

Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.

— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..

— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..

ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,

К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.

Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.

Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.

Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.

Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—

Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.

Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..

Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.

И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..

И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…

По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.

И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—

Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.

И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.

Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.

Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.

Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…