Все стихи про дело - cтраница 44

Найдено стихов - 1947

Владимир Маяковский

Фабрика бюрократов

Его прислали
       для проведенья режима.
Средних способностей.
           Средних лет.
В мыслях — планы.
         В сердце — решимость.
В кармане — перо
         и партбилет.
Ходит,
   распоряжается энергичным жестом.
Видно —
    занимается новая эра!
Сам совался в каждое место,
всех переглядел —
         от зава до курьера.
Внимательный
      к самым мельчайшим крохам,
вздувает
     сердечный пыл…
Но бьются
     слова,
        как об стену горохом,
об —
  канцелярские лбы.
А что канцелярии?
        Внимает мошенница!
Горите
   хоть солнца ярче, —
она
  уложит
      весь пыл в отношеньица,
в анкетку
     и в циркулярчик.
Бумажку
    встречать
         с отвращением нужно.
А лишь
   увлечешься ею, —
то через день
       голова заталмужена
в бумажную ахинею.
Перепишут всё
     и, канителью исходящей нитясь,
на доклады
      с папками идут:
— Подпишитесь тут!
        Да тут вот подмахнитесь!..
И вот тут, пожалуйста!..
           И тут!..
              И тут!.. —
Пыл
  в чернила уплыл
          без следа.
Пред
  в бумагу
      всосался, как клещ…
Среда —
это
  паршивая вещь!
Глядел,
   лицом
      белее мела,
сквозь канцелярский мрак.
Катился пот,
      перо скрипело,
рука свелась
      и вновь корпела, —
но без конца
      громадой белой
росла
   гора бумаг.
Что угодно
     подписью подляпает,
и не разберясь:
       куда,
         зачем,
            кого?
Собственную
      тетушку
          назначит римским папою.
Сам себе
    подпишет
        смертный пригово̀р.
Совести
    партийной
         слабенькие писки
заглушает
     с днями
         исходящий груз.
Раскусил чиновник
         пафос переписки,
облизнулся,
      въелся
         и — вошел во вкус.
Где решимость?
       планы?
          и молодчество?
Собирает канцелярию,
           загривок мыля ей.
— Разузнать
      немедля
          имя-отчество!
Как
  такому
     посылать конверт
            с одной фамилией?! —
И опять
    несется
        мелким лайцем:
— Это так-то службу мы несем?!
Написали просто
        «прилагается»
и забыли написать
         «при сем»! —
В течение дня
страну наводня
потопом
    ненужной бумажности,
в машину
     живот
уложит —
     и вот
на дачу
    стремится в важности.
Пользы от него,
        что молока от черта,
что от пшенной каши —
           золотой руды.
Лишь растут
      подвалами
           отчеты,
вознося
    чернильные пуды.
Рой чиновников
        с недели на́ день
аннулирует
     октябрьский гром и лом,
и у многих
     даже
        проступают сзади
пуговицы
    дофевральские
           с орлом.
Поэт
  всегда
     и добр и галантен,
делиться выводом рад.
Во-первых:
     из каждого
          при известном таланте
может получиться
         бюрократ.
Вывод второй
       (из фельетонной водицы
вытекал не раз
       и не сто):
коммунист не птица,
         и незачем обзаводиться
ему
  бумажным хвостом.
Третий:
    поднять бы его за загривок
от бумажек,
      разостланных низом,
чтоб бумажки,
       подписанные
             прямо и криво,
не заслоняли
       ему
         коммунизм.

Александр Блок

Скифы

Панмонголизм! Хоть имя дико,
Но нам ласкает слух оно…

Вл⟨адимир⟩ С⟨оловьев⟩


Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!

Для вас — века, для нас — единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!

Века, века ваш старый горн ковал
И заглушал грома, лавины,
И дикой сказкой был для вас провал
И Лиссабона, и Мессины!

Вы сотни лет глядели на Восток
Копя и плавя наши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!

Вот — срок настал. Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит,
И день придет — не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!

О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!

Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!..

Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!

Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!

Мы любим все — и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё — и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…

Мы помним всё — парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…

Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?

Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжелые крестцы,
И усмирять рабынь строптивых…

Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно — старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем — братья!

А если нет — нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века вас будет проклинать
Больное позднее потомство!

Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!

Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!

Но сами мы — отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.

Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..

В последний раз — опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!

Александр Пушкин

К сестре

Ты хочешь, друг бесценный,
Чтоб я, поэт младой,
Беседовал с тобой
И с лирою забвенной,
Мечтами окриленный,
Оставил монастырь
И край уединенный,
Где непрерывный мир
Во мраке опустился
И в пустыни глухой
Безмолвно воцарился
С угрюмой тишиной.

И быстрою стрелой
На невской брег примчуся.
С подругой обнимуся
Весны моей златой,
И, как певец Людмилы
Мечты невольник милый,
Взошед под отчий кров,
Несу тебе не злато
(Чернец я небогатый),
В подарок пук стихов.

Тайком взошед в диванну,
Хоть помощью пера,
О, как тебя застану,
Любезная сестра?
Чем сердце занимаешь
Вечернею порой?
Жан-Жака ли читаешь,
Жанлиса ль пред тобой?
Иль с резвым Гамильтоном
Смеешься всей душой?
Иль с Греем и Томсоном
Ты пренеслась мечтой
В поля, где от дубравы
В дол веет ветерок,
И шепчет лес кудрявый,
И мчится величавый
С вершины гор поток?
Иль моську престарелу,
В подушках поседелу,
Окутав в длинну шаль
И с нежностью лелея,
Ты к ней зовешь Морфея?
Иль смотришь в темну даль
Задумчивой Светланой
Над шумною Невой?
Иль звучным фортепьяно
Под беглою рукой
Моцарта ояшвляешь?
Иль тоны повторяешь
Пиччини и Рамо?

Но вот уж я с тобою,
И в радости немой
Твой друг расцвел душою,
Как ясный вешний день.
Забыты дни разлуки,
Дни горести и скуки,
Исчезла грусти тень.

Но это лишь мечтанье!
Увы, в монастыре,
При бледном свеч сиянье,
Один пишу к сестре.
Все тихо в мрачной келье:
Защелка на дверях,
Молчанье, враг веселий,
И скука на часах!
Стул ветхий, необитый,
И шаткая постель,
Сосуд, водой налитый,
Соломенна свирель —
Вот все, что пред собою
Я вижу, пробужден.
Фантазия, тобою
Одной я награжден,
Тобою пренесенный
К волшебной Иппокрене,
И в келье я блажен.

Что было бы со мною,
Богиня, без тебя?
Знакомый с суетою,
Приятной для меня,
Увлечен в даль судьбою,
Я вдруг в глухих стенах,
Как Леты на брегах,
Явился заключенным,
Навеки погребенным,
И скрыпнули врата,
Сомкнувшися за мною,
И мира красота
Оделась черной мглою!..
С тех пор гляжу па свет,
Как узник из темницы
На яркий блеск денницы.
Светило ль дня взойдет,
Луч кинув позлащенный
Сквозь узкое окно,
Но сердце помраченно
Не радует оно.
Иль позднею порою,
Как луч на небесах,
Покрытых чернотою,
Темнеет в облаках, —
С унынием встречаю
Я сумрачную тень
И с вздохом провожаю
Скрывающийся день!..
Сквозь слез смотрю в решетки,
Перебирая четки.

Но время протечет,
И с каменных ворот
Падут, падут затворы,
И в пышный Петроград
Через долины, горы
Ретивые примчат;
Спеша на новоселье,
Оставлю темну келью,
Поля, сады свои;
Под стол клобук с веригой —
И прилечу расстригой
В объятия твои.

Александр Пушкин

Наполеон

Чудесный жребий совершился:
Угас великий человек.
В неволе мрачной закатился
Наполеона грозный век.
Исчез властитель осужденный,
Могучий баловень побед,
И для изгнанника вселенной
Уже потомство настает.

О ты, чьей памятью кровавой
Мир долго, долго будет полн,
Приосенен твоею славой,
Почий среди пустынных волн…
Великолепная могила!
Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила
И луч бессмертия горит.

Давно ль орлы твои летали
Над обесславленной землей?
Давно ли царства упадали
При громах силы роковой;
Послушны воле своенравной,
Бедой шумели знамена,
И налагал ярем державный
Ты на земные племена?

Когда надеждой озаренный
От рабства пробудился мир,
И галл десницей разъяренной
Низвергнул ветхий свой кумир;
Когда на площади мятежной
Во прахе царский труп лежал,
И день великий, неизбежный —
Свободы яркий день вставал, —

Тогда в волненье бурь народных
Предвидя чудный свой удел,
В его надеждах благородных
Ты человечество презрел.
В свое погибельное счастье
Ты дерзкой веровал душой,
Тебя пленяло самовластье
Разочарованной красой.

И обновленного народа
Ты буйность юную смирил,
Новорожденная свобода,
Вдруг онемев, лишилась сил;
Среди рабов до упоенья
Ты жажду власти утолил,
Помчал к боям их ополченья,
Их цепи лаврами обвил.

И Франция, добыча славы,
Плененный устремила взор,
Забыв надежды величавы,
На свой блистательный позор.
Ты вел мечи на пир обильный;
Все пало с шумом пред тобой:
Европа гибла — сон могильный
Носился над ее главой.

И се, в величии постыдном
Ступил на грудь ее колосс.
Тильзит!.. (при звуке сем обидном
Теперь не побледнеет росс) —
Тильзит надменного героя
Последней славою венчал,
Но скучный мир, но хлад покоя
Счастливца душу волновал.

Надменный! кто тебя подвигнул?
Кто обуял твой дивный ум?
Как сердца русских не постигнул
Ты с высоты отважных дум?
Великодушного пожара
Не предузнав, уж ты мечтал,
Что мира вновь мы ждем, как дара;
Но поздно русских разгадал…

Россия, бранная царица,
Воспомни древние права!
Померкни, солнце Австерлица!
Пылай, великая Москва!
Настали времена другие,
Исчезни, краткий наш позор!
Благослови Москву, Россия!
Война по гроб — наш договор!

Оцепенелыми руками
Схватив железный свой венец,
Он бездну видит пред очами,
Он гибнет, гибнет наконец.
Бежат Европы ополченья!
Окровавленные снега
Провозгласили их паденье,
И тает с ними след врага.

И все, как буря, закипело;
Европа свой расторгла плен;
Во след тирану полетело,
Как гром, проклятие племен.
И длань народной Немезиды
Подъяту видит великан:
И до последней все обиды
Отплачены тебе, тиран!

Искуплены его стяжанья
И зло воинственных чудес
Тоскою душного изгнанья
Под сенью чуждою небес.
И знойный остров заточенья
Полнощный парус посетит,
И путник слово примиренья
На оном камне начертит,

Где, устремив на волны очи,
Изгнанник помнил звук мечей,
И льдистый ужас полуночи,
И небо Франции своей;
Где иногда, в своей пустыне
Забыв войну, потомство, трон,
Один, один о милом сыне
В унынье горьком думал он.

Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Хвала! он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.

Иосиф Бродский

Песня пустой веранды

Not with a bang but a whimper.*

T.S. Eliot

Март на исходе, и сад мой пуст.
Старая птица, сядь на куст,
у которого в этот день
только и есть, что тень.

Будто и не было тех шести
лет, когда он любил цвести;
то есть грядущее тем, что наг,
делает ясный знак.

Или, былому в противовес,
гол до земли, но и чужд небес,
он, чьи ветви на этот раз -
лишь достиженье глаз.

Знаю и сам я не хуже всех:
грех осуждать нищету. Но грех
так обнажать — поперёк и вдоль -
язвы, чтоб вызвать боль.

Я бы и сам его проклял, но
где-то птице пора давно
сесть, чтоб не смешить ворон;
пусть это будет он.

Старая птица и голый куст,
соприкасаясь, рождают хруст.
И, если это принять всерьёз,
это — апофеоз.

То, что цвело и любило петь,
стало тем, что нельзя терпеть
без состраданья — не к их судьбе,
но к самому себе.

Грустно смотреть, как, сыграв отбой,
то, что было самой судьбой
призвано скрасить последний час,
меняется раньше нас.

То есть предметы и свойства их
одушевлённее нас самих.
Всюду сквозит одержимость тел
манией личных дел.

В силу того, что конец страшит,
каждая вещь на земле спешит
больше вкусить от своих ковриг,
чем позволяет миг.

Свет — ослепляет. И слово — лжёт.
Страсть утомляет. А горе — жжёт,
ибо страданье — примат огня
над единицей дня.

Лучше не верить своим глазам
да и устам. Оттого что Сам
Бог, предваряя Свой Страшный Суд,
жаждет казнить нас тут.

Так и рождается тот устав,
что позволяет, предметам дав
распоряжаться своей судьбой,
их заменять собой.

Старая птица, покинь свой куст.
Стану отныне посредством уст
петь за тебя, и за куст цвести
буду за счёт горсти.

Так изменились твои черты,
что будто на воду села ты,
лапки твои на вид мертвей
цепких нагих ветвей.

Можешь спокойно лететь во тьму.
Встану и место твоё займу.
Этот поступок осудит тот,
кто не встречал пустот.

Ибо, чужда четырём стенам,
жизнь, отступая, бросает нам
полые формы, и нас язвит
их нестерпимый вид.

Знаю, что голос мой во сто раз
хуже, чем твой — пусть и низкий глас.
Но даже режущий ухо звук
лучше безмолвных мук.

Мир если гибнет, то гибнет без
грома и лязга; но также не с
робкой, прощающей грех слепой
веры в него, мольбой.

В пляске огня, под напором льда
подлинный мира конец — когда
песня, которая всем горчит,
выше нотой звучит.

*Не взрыв, но всхлип (англ.). — Из стихотворения
Т.С. Элиота «The Hollow Men».

Валерий Брюсов

Осенний день

1
Ты помнишь ли больной осенний день,
Случайное свободное свиданье,
Расцвет любви в период увяданья,
Лучи, когда вокруг ложится тень?
Нас мучила столицы суматоха,
Хотелось прочь от улиц и домов, —
Куда-нибудь в безмолвие лесов,
К молчанию невнемлющего моха.
Нет, ни любовь, ни осень не могли
Затмить в сердцах созвучное стремленье!
Нет, никогда не разорвутся звенья
Между душой и прелестью земли!
2
Ты помнить ли мучения вокзала,
Весь этот мир и прозы и минут,
И наконец приветливый приют,
Неясных грез манящее начало?
Ты помнишь ли, — я бросился у ног,
Я голову склонил в твои колени,
Я видел сон мерцающих видений,
Я оскорбить молчание не мог.
Боялись мы отдаться поцелуям,
Мы словно шли по облачной тропе,
И этот час в застенчивом купе
Для полноты был в жизни неминуем.
3
Не знаю я — случайно или нет
Был избран путь, моей душе знакомый.
Какою вдруг мучительной истомой
Повеял мне былого первый след.
Выходим мы: знакомое мне поле,
И озеро, и пожелтевший сад,
И дач пустых осиротелый ряд,
И все кругом… О Леля! Леля! Леля!
Да, это здесь росла моя любовь,
Меж тополей, под кудрями березы,
У этих мест уже бродили грезы…
Я снова здесь, и здесь люблю я вновь.
4
Вошли мы в лес, ища уединенья.
Сухой листвы раскинулся ковер, —
И я поймал твой мимолетный взор:
Он был в тот миг улыбкой восхищенья.
Рука с рукой в лесу бродили мы,
Встречая грязь, переходя канавы,
Ломали сучья, мяли сушь и травы,
Смеялись мы над призраком зимы.
И, подойдя к исписанной скамейке,
Мы сели там и любовались всем, —
Как хорошо, тепло, как воздух нем,
Как в вышине спят облачные змейки!
5
В безмолвии слова так хороши,
Так дороги в уединеньи ласки,
И так блестят возлюбленные глазки
Осенним днем в осмеянной глуши.
Кругом болезнь, упрямые вороны,
Столбы берез, осины багрянец,
За дымкою мучительный конец,
В молчании томительные стоны.
Одним лишь нам — душистая весна,
Одним лишь нам — душистые фиалки!
И плачет лес, завистливый и жалкий,
И внемлет нам сквозь слезы тишина.
6
Мы перешли на старое кладбище,
Где ждали нас холодные кресты.
Почиют здесь безумные мечты,
И здесь душа прозрачнее и чище.
Склонились мы над маленьким крестом,
Где скрыто все, мне вечно дорогое,
И где она оставлена в покое
Приветствием и дерзостным судом.
И долго я над юною могилой,
Обнявши крест, томился недвижим;
И ты, мой друг, ты плакала над ним,
Над образом моей забытой милой.
7
Еще сильней я полюбил тебя
За этот миг, за слезы, эти слезы!
Забыла ты ревнивые угрозы,
Соперницу ласкала ты, любя!
Я чувствовал, что с сердцем отогретым
Мы кладбище оставили вдвоем.
Горел закат оранжевым огнем,
Восток синел лилово-странным светом.
Мы снова шли, и шли, как прежде, мы
К великому, безбрежному сближенью,
Чужды опять лесов опустошенью,
Опять чужды дыханию зимы.
8
На станции мы поезд ожидали
И выбрали заветную скамью,
Где Леле я проговорил «люблю»,
Где мне «люблю» послышалось из дали.
Луна плыла за дымкой облаков,
Горели звезд алмазные каменья,
В немом пруду дробились отраженья,
А на душе лучи сверкали снов.
То был ли бред, опять воспоминанья,
Прошедшее, воскресшее во мне!
Слова любви шептал ли я во сне,
Иль наяву я повторял признанья?
9
И две мечты — невеста и жена —
В объятиях предстали мне так живо.
Одна была, как осень, молчалива,
Восторженна другая, как весна.
Я полон был любовию к обеим,
К тебе, и к ней, и вновь и вновь к тебе,
Я сладостно вручал себя судьбе,
Таинственной надеждою лелеем…
Ты помнишь ли наш путь назад сквозь тень,
Недавних грез с разлукою слиянье,
Случайное свободное прощанье,
Промчавшийся, но возвратимый день?

Алексей Константинович Толстой

В борьбе суровой с жизнью душной

В борьбе суровой с жизнью душной
Мне любо сердцем отдохнуть,
Смотреть, как зреет хлеб насущный
Иль как мостят широкий путь.
Уму легко, душе отрадно,
Когда увесистый, громадный,
Блестящий искрами гранит
В куски под молотом летит!
Люблю подчас подсесть к старухам,
Смотреть на их простую ткань,
Люблю я слушать русским ухом
На сходках уличную брань!
Вот собрались.— Эй, ты, не мешкай!
— Да ты-то что ж? Небось устал!
— А где Ермил?— Ушел с тележкой!
— Эх, чтоб его!— Да чтоб провал...!
— Где тут провал?— Вот я те, леший!
— Куда полез? Знай, благо пеший!
— А где зипун?— Какой зипун?
— А мой!— Как твой?— Эх, старый лгун!
— Смотри задавят!— Тише, тише!
— Бревно несут!— Эй вы, на крыше!
— Вороны!— Митька! Амельян!
— Слепой!— Свинья!— Дурак!— Болван!
И все друг друга с криком вящим
Язвят в колене восходящем.

Ну что же, родные?
Довольно ругаться!
Пора нам за дело
Благое приняться!

Подымемте дружно
Чугунную бабу!
Все будет досужно,
Лишь песня была бы!

Вот дуются жилы,
Знать, чуют работу!
И сколько тут силы!
И сколько тут поту!

На славу терпенье,
А нега на сором!
И дружное пенье
Вдруг грянуло хором:

«Как на сытном-то на рынке
Утонула баба в крынке,
Звали Мишку на поминки,
Хоронить ее на рынке,
Ой, дубинушка, да бухни!
Ой, зеленая, сама пойдет!

Да бум!
Да бум!
Да бум!»

Вот поднялась стопудовая баба,
Все выше, выше, медленно, не вдруг…
— Тащи, тащи! Эй, Федька, держишь слабо!
— Тащи еще!— Пускай!— И баба: бух!
Раздался гул, и, берег потрясая,
На три вершка ушла в трясину свая!

Эх бабобитье! Всем по нраву!
Вот этак любо работать!
Споем, друзья, еще на славу!
И пенье грянуло опять:

«Как на сытном-то на рынке
Утонула баба в крынке» и пр.

Тащи! Тащи!— Тащи еще, ребята!
Дружней тащи! Еще, и дело взято!
Недаром в нас могучий русский дух!
Тащи еще!— Пускай!— И баба: бух!
Раздался гул, и, берег потрясая,
На два вершка ушла в трясину свая!

<Начало 1860-х годов (?)>

Джеймс Томсон

Селадон и Амелия

Ужасен грома глас пороков злых рабам,
Но мститель пламенный паря по небесам,
Всегдаль приносит казнь дрожащему злодею? —
Любезный Селадон с Амелией своею
Являли образец прелестыя четы,
В них равна доброта; в них равны красоты;
Единство милое лишь полом разделялось;
В ней утро раннее, златое улыбалось;
В нем ясной; яркой день краса природы всей.
Любовь связала их, любовь блаженных дней,
Подруга простоты, которая сначала
Невинность, искренность и счастье в нас питала.
То было дружество, союз сердед святой;
Надежда сладкая, уверенность, покой
Светились в их очах и в души изливались,
Любови преданы, друг другом восхищались,
Друг другу были тем, чем каждой был себе;
Друг друга радовать—обеты их судьбе.—
В уединении, сквозь тени древ прохладны
День сельской освещал беседы их отрадны;
Немой язык сердец; вот весь их разговор;
Люби и будь любим; слова заменит взор!
И жизнь катилась их, как тихий ключь кристальной,
Без бурь и без забот.—Однажды, в роще дальной,
Постигла их гроза, обманутых тропой. —
Безпечны, заняты единственно собой,
Когда сама Любовь любимцов провождая,
Велела вкруг цвести очарованьям рая,
Могли ли замечать, куда ведет их путь?
Вздыханья томныя теснили девы груд,
И в сердце вещем хлад безвестный возраждался;
Печальный взор ея то робко поднимался
К гремящим небесам, то в горестных слезах
На друта yпадал, чтоб в нем прочесть—свой страх!
Ни Вера, ни Любовь ее не подкрепляла;
И в трепете она, казалося, сретала
Парящую к ней Смерть!… и замер дружбы глас!
И тщетен всяк совет! Как Ангел, в смертной час,
Со взором, тающим в любви и умиленье,
Зрит праведной души на небо возвращенье:
Так Селадон взирал на бледны красоты. —
"Невинность кроткая! чего боишься ты? —
"Что бури для тебя?—Ты чужда преступленья
"И скрытых в сердце бурь.—Когда посланник мщенья
"Из мрака сыплет казнь:—то радость и покой
"Вокруг тебя стоят;—дух смерти роковой
"В полунощи, во дни, блуждая невидимо,
"С тобою встретится;—и тихо пройдет мимо! —
"Сей гром—глагол суда для извергов земных —
"Как Серафимской хор, крепит сердца Святых. —
"Блажѳн, кто зрит тебя, блажен руководимый
«Тобою в храм добра!» ----—Судьбы непостижимы! —
Едва успел сказать… развился молний клуб,
И дева милая—бездушный, хладный труп!
— Кто, кто изобразит любовника несчастна
Во изступлении, недвижима, безгласна,
Окаменелаго над перстию драгой —
Таков поставленный над гробною доской
Скудельный истукан, усопших друг притворный,
Безмолвью вечному и горести покорный.
Мрзлкв.

Эдуард Асадов

Стихи о тебе

Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.

А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.

И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!

Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…

Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…

Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!

И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…

И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…

Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…

Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…

Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.

И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!

Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…

Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…

И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…

Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!

А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!

Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…

А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!

И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!

Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!

Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:

«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»

Иван Козлов

Возвращение, крестоносца

Младой Готфрид Шатобриан
Жил в замке над рекою
Меж гор и добрых поселян
С прелестною женою.Их ночь тиха, их ясен день,
В их сердце дышит радость,
Бежит от них печали тень,
В любви цветет их младость.Вдруг раздался священный зов, —
И звук тревоги бранной
Влечет туда, где гроб Христов
В земле обетованной.Восстали все: и стар и млад —
Везде кипят дружины,
Не страшен им ни зной, ни хлад,
Ни степи, ни пучины.И витязь смотрит на коня.
«О милый край отчизны,
Приют домашнего огня
И нега мирной жизни! Проститься с вами должен я.
А ты, мой друг прелестный,
Не унывай, и за меня
Молись в тиши безвестной!»И взял он меч и крест святой,
И собрал он дружину,
Простился с милою женой,
Готовый в Палестину.Помчался он, -но всё глядит
На замок свой родимый
И слезы на железный щит
Ронял, тоской крушимый.В далекий край он долетел,
Где бой кипит кровавый,
И в блеске там отважных дел
Покрылся новой славой.Меж тем, печальна и мрачна,
Жена его младая
Живет, слезам обречена,
О витязе мечтая.И память с ним веселых дней
Слилась с душевной мукой,
И мнится, витязь стал милей
Несносною разлукой.Тепла в ней вера, но крушит
Жестоких битв тревога.
«Нет, он не ранен, не убит,
Мой милый, ратник бога».О, как любовь младую грудь
Томит мечтой своею!
И как вздохнуть, куда взглянуть,
Чтоб не был он пред нею! Несется ль свежий ветерок
И солнце догорает, —
На пасмурный она восток
Взор томный устремляет; Взойдут ли звезды и луна
Над сонными волнами, —
О нем беседует она
С луною и звездами.Страшит ее в тиши ночей
Между гробниц заветных
Вид фантастических теней
При стеклах разноцветных.Об нем там молится она
И мнит, какой-то силой
Невольно втайне смущена,
Что видит образ милый, Что он мелькнул и вдруг исчез
Меж дымными столбами,
Как на лазурной тме небес
Звезда меж облаками.Но время вечною стрелой
Летит, летит; дружины
Идут, одна вслед за другой,
Назад из Палестины.И у прекрасной день и ночь
Надеждой сердце бьется;
Но как сомненье превозмочь! —
Всё ждет и не дождется.Однажды вечер пламенел,
И горем дух стеснялся:
Ей никогда ее удел
Мрачнее не казался.Волнуясь вещею тоской
И страшными мечтами,
К иконе девы пресвятойИдет она с слезами.И вдруг знакомый рог трубит,
И мост упал подъемный,
И вне себя она бежит,
Стремясь к аллее темной, Где витязь шлем булатный свой,
С сточив с коня, бросает,
А паж — наездник молодой —
С седла копье снимает.Не верит взору своему,
Летит — и муж пред нею,
И кинулась она к нему
Без памяти на шею.И витязь страстно обнимал
Жену свою младую;
Счастливец! он благословлял
Любовь ее святую.Уста дрожали на устах,
Об сердце сердце билось;
Вдруг — чудный блеск в ее очах,
Дыханье прекратилось.В груди стесненной жизни нет:
Творец! убила радость
Всё то, чем мил нам божий свет, —
Любовь, красу и младость! И страшен, как жилец могил,
Был витязь овдовелый,
И месяц трепетно светил
На лик оцепенелый.Сражен таинственной судьбой,
От всех несчастный скрылся,
С житейским морем и с земной
Надеждой он простился.Обитель иноков стоит
Близ замка; там в молитвах,
В посте, в слезах он жизнь таит,
Прославленную в битвах.Но час настал — и с нею вновь
Забыл он сердца муки
В том светлом мире, где любовь
Не знает уж разлуки.

Константин Бальмонт

Замок Джэн Вальмор

В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной,
Толпятся гости с давних пор,
В тоске беспеременной:
Во взор ее лишь бросишь взор,
И ты навеки пленный.
Красивы замки старых лет.
Зубцы их серых башен
Как будто льют чуть зримый свет,
И странен он и страшен,
Немым огнем былых побед
Их гордый лик украшен.
Мосты подъемные и рвы, —
Замкнутые владенья
Здесь ночью слышен крик совы,
Здесь бродят привиденья.
И странен вздох седой травы
В час лунного затменья.
В старинном замке Джэн Вальмор
Чуть ночь — звучат баллады
Поет струна, встает укор,
А где-то водопады,
И долог гул окрестных гор,
Ответствуют громады.
Сегодня день рожденья Джэн.
Часы тяжелым боем
Сзывают всех, кто взят ей в плен,
И вот проходят роем
Красавцы, Гроль и Ральф, и Свен,
По сумрачным покоям.
И нежных дев соседних гор
Здесь ярко блещут взгляды,
Эрглэн, Линор, и ясен взор
Пышноволосой Ады, —
Но всех прекрасней Джэн Вальмор,
В честь Джэн звучат баллады.
Певучий танец заструил
Медлительные чары.
Пусть будет с милой кто ей мил,
И вот кружатся пары
Но бог любви движеньем крыл
Сердцам готовит кары.
Да, взор один на путь измен
Всех манит неустанно.
Все в жизни дым, все в жизни тлен,
А в смерти все туманно.
Но ради Джэн, о, ради Джэн,
И смерть сама желанна.
Бьет полночь. — «Полночь!» — Звучный хор
Пропел балладу ночи. —
«Беспечных дней цветной узор
Был длинен, стал короче» —
И вот у гордой Джэн Вальмор
Блеснули странно очи.
В полночный сад зовет она
Безумных и влюбленных,
Там нежно царствует Луна
Меж елей полусонных,
Там дышит нежно тишина
Среди цветов склоненных.
Они идут, и сад молчит,
Прохлада над травою,
И только здесь и там кричит
Сова над головою,
Да в замке музыка звучит
Прощальною мольбою.
Идут Но вдруг один пропал,
Как бледное виденье,
Другой холодным камнем стал,
А третий — как растенье.
И обнял всех незримый вал
Волненьем измененья.
Под желтой дымною Луной,
В саду с травой седою,
Безумцы, пестрой пеленой,
И разной чередою,
Оделись формою иной
Пред девой молодою.
Исчезли Гроль и Ральф, и Свен
Среди растений сада.
К цветам навек попали в плен
Эрглэн, Линор и Ада.
В глазах зеленоглазой Джэн —
Змеиная отрада.
Она одна, окружена
Тенями ей убитых.
Дыханий много пьет она
Из этих трав излитых.
В ней — осень, ей нужна весна
Восторгов ядовитых.
И потому, сплетясь в узор,
В тоске беспеременной,
Томятся души с давних пор,
Толпой навеки пленной,
В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной.

Николай Некрасов

Генерал Топтыгин

Дело под вечер, зимой,
И морозец знатный.
По дороге столбовой
Едет парень молодой,
Ямщичок обратный;
Не спешит, трусит слегка;
Лошади не слабы,
Да дорога не гладка —
Рытвины, ухабы.
Нагоняет ямщичок
Вожака с медведем:
«Посади нас, паренек,
Веселей доедем!»
— Что ты? с мишкой? — «Ничего!
Он у нас смиренный,
Лишний шкалик за него
Поднесу, почтенный!»
— Ну, садитесь! — Посадил
Бородач медведя,
Сел и сам — и потрусил
Полегоньку Федя…
Видит Трифон кабачок,
Приглашает Федю.
«Подожди ты нас часок!» —
Говорит медведю.
И пошли. Медведь смирен, —
Видно, стар годами,
Только лапу лижет он
Да звенит цепями…
Час проходит; нет ребят,
То-то выпьют лихо!
Но привычные стоят
Лошаденки тихо.
Свечерело. Дрожь в конях,
Стужа злее на ночь;
Заворочался в санях
Михайло Иваныч,
Кони дернули; стряслась
Тут беда большая —
Рявкнул мишка! — понеслась
Тройка как шальная!
Колокольчик услыхал,
Выбежал Федюха,
Да напрасно — не догнал!
Экая поруха!
Быстро, бешено неслась
Тройка — и не диво:
На ухабе всякий раз
Зверь рычал ретиво;
Только стон кругом стоял:
«Очищай дорогу!
Сам Топтыгин-генерал
Едет на берлогу!»
Вздрогнет встречный мужичок,
Жутко станет бабе,
Как мохнатый седочок
Рявкнет на ухабе.
А коням подавно страх —
Не передохнули!
Верст пятнадцать на весь мах
Бедные отдули!
Прямо к станции летит
Тройка удалая.
Проезжающий сидит,
Головой мотая:
Ладит вывернуть кольцо.
Вот и стала тройка;
Сам смотритель на крыльцо
Выбегает бойко.
Видит, ноги в сапогах
И медвежья шуба,
Не заметил впопыхах,
Что с железом губа,
Не подумал: где ямщик
От коней гуляет?
Видит — барин материк,
«Генерал», — смекает.
Поспешил фуражку снять:
«Здравия желаю!
Что угодно приказать,
Водки или чаю?..»
Хочет барину помочь
Юркий старичишка;
Тут во всю медвежью мочь
Заревел наш мишка!
И смотритель отскочил:
«Господи помилуй!
Сорок лет я прослужил
Верой, правдой, силой;
Много видел на тракту
Генералов строгих,
Нет ребра, зубов во рту
Не хватает многих,
А такого не видал,
Господи Исусе!
Небывалый генерал,
Видно, в новом вкусе!..»
Прибежали ямщики,
Подивились тоже;
Видят — дело не с руки,
Что-то тут негоже!
Собрался честной народ,
Всё село в тревоге:
«Генерал в санях ревет,
Как медведь в берлоге!»
Трус бежит, а кто смелей,
Те — потехе ради,
Жмутся около саней;
А смотритель сзади.
Струсил, издали кричит:
«В избу не хотите ль?»
Мишка вновь как зарычит.
Убежал смотритель!
Оробел и убежал
И со всею свитой…
Два часа в санях лежал
Генерал сердитый.
Прибежали той порой
Ямщик и вожатый;
Вразумил народ честной
Трифон бородатый
И Топтыгина прогнал
Из саней дубиной…
А смотритель обругал
Ямщика скотиной…

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Ты боже, боже, Спас милостивой!
К чему рано над нами прогневался,
Сослал нам, боже, прелестника,
Злаго Расстригу Гришку Атрепьева.
Уже ли он, Расстрига, на царство сел,
Называется Расстрига прямым царем;
Царем Димитрием Ивановичем Углецким.
Недолго Расстрига на царстве сидел,
Похотел Расстрига женитися,
Не у себя-то он в каменно́й Москве,
Брал он, Расстрига, в проклятой Литве,
У Юрья пана Седомирскова
Дочь Маринку Юрьеву,
Злу еретницу-безбожницу.
На вешней праздник, Николин день,
В четверг у Расстриги свадьба была,
А в пятницу праздник Николин день
Князи и бояра пошли к заутрени,
А Гришка Расстрига он в баню с женой;
На Гришки рубашка кисейная,
На Маринке соян хрущето́й камки.
А час-другой поизойдучи,
Уже князи и бояра от заутрени,
А Гришка Расстрига из бани с женой.
Выходит Расстрига на Красной крылец,
Кричит-ревет зычным голосом:
«Гой еси, клюшники мои, приспешники!
Приспевайте кушанье разное,
А и пос(т)ное и скоромное:
Заутра будет ко мне гость дорогой,
Юрья пан са паньею».
А втапоры стрельцы догадалися,
За то-то слово спохватилися,
В Боголюбов монастырь металися
К царице Марфе Матвеевне:
«Царица ты, Марфа Матвеевна!
Твое ли это чадо на царстве сидит,
Царевич Димитрей Иванович?».
А втапоры царица Марфа Матвеевна заплакала
И таковы речи во слезах говорила:
«А глупы, стрельцы, вы, недогадливы!
Какое мое чадо на царстве сидит?
На царстве у вас сидит Расстрига,
Гришка Атрепьев сын.
Потерен мой сын, царевич Димитрей Иванович, на Угличе
От тех от бояр Годуновыех,
Ево мощи лежат в каменной Москве
У чудных Сафеи Премудрыя.
У тово ли-та Ивана Великова
Завсегда звонят во царь-колокол,
Соборны попы собираются,
За всякия праздники совершают понафиды
За память царевича Димитрия Ивановича,
А Годуновых бояр проклинают завсегда».
Тут стрельцы догадалися,
Все оне собиралися,
Ко Красному царскому крылечку металися,
И тут в Москве [в]збунтовалися.
Гришка Расстрига дагадается,
Сам в верхни чердаки убирается
И накрепко запирается,
А злая ево жена Маринка-безбожница
Сорокою обвернулася
И из полат вон она вылетела.
А Гришка Расстрига втапоры догадлив был,
Бросался он со тех чердаков на копья вострыя
Ко тем стрельцам, удалым молодцам.
И тут ему такова смерть случилась.

Владимир Владимирович Маяковский

Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче

(Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева,
27 верст по Ярославской жел. дор.)
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце а́ло.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи́ гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!

Гораций

Песнь столетию

Феб и Диана владычица-дева лесная,
Светлых небес украшенье! Вы целой вселенной
Чтимые! дайте о чем мы вас молим, взывая
В день сей священный.

В книгах Сивиллиных, должному нас научивших,
Сказано мальчикам чистым да избранным девам
Ныне беcсмертных семь наших холмов облюбивших
Славить напевом.

Солнце кормилец! ты день с колесницей летучей
Кажешь и прячешь, о, пусть возрождаясь незримо
Вечное ты ничего не увидишь могучей
Города Рима.

О, Илития! родов безувечных причина,
Крепко храни матерей, как всегда охраняла,
Будет ли имя твое на молитве Люцина
Иль Генитала.

Вырости отроков, благослови совещанье
Наших отцов, что судьбу обеспечило женам,
В новом обильном потомстве пошли оправданье
Новым законам.

Каждыя сто десять лет неизменной чредою
Пусть к нам веселыя игры и песни приходят,
Светлых три дня пусть нам столько ж ночей за собою
Сладких приводят.

Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите!
Рок оправдал приговор ваш незыблемой волей,
Все, что для нас совершилось—в грядущем продлите
Счастливой долей.

Пусть умножая плоды и стада, возлагает
Почва на кудри Цереры венок колосистый.
Ветер Зевеса пусть юным полям навевает
Дождик росистый.

О, Аполлон! опуская и стрелы и очи,
Кроток и милостив, мальчиков внемли моленьям.
Внемли Луна, властелинка двурогая ночи,
Дев песнопеньям.

Если вы создали Рим и велели вы сами
По морю плыть, направляясь к земле Итальянской,
Отческих Лар заменяя иными богами,
Горсти троянской,

Той, средь которой, прошедши горящую Трою,
Родины гибель увидя, Эней непорочный
Путь проложил, заменяя утраты судьбою
Более прочной.

Боги! возвысьте в понятливой юности нравы!
Боги! вы старость святой тишиной окружите!
Ромула внукам потомства, богатства и славы
Громкой пошлите.

Кто ублажает вас, белых быков закалая,
Славный праправнук Анхизы и светлой Киприды,
Миром да правит на гибель врагам, но прощая
Падшим обиды.

Море и суша в деснице его. Ужь Мидийцы
Видят готовую кару в албанской секире,
Скифы надменные ждут приговоров, Индийцы
Молят о мире.

С древней Стыдливостью, с Миром и Честью дерзает
Доблесть забытая вновь появляться меж нами,
Снова Довольство отрадное всем рассыпает
Рог свой с дарами.

О, прорицатель! украшенный луком блестящим,
Феб Аполлон! Девяти драгоценный Каменам!
Чье благотворное знанье целебно болящим,
Слабнущим членам.

Если ты видишь с любовью алтарь Палатинской,
Римскую жизнь и красу итальянскаго края,
Дай, чтобы счастье неслось над землею Латинской,
Век возрастая.

Ты же царишь ли на Алгиде иль Авентине,
Видишь, Диана, пятнадцать мужей пред тобою;
Ты их услышь, и взывающих мальчиков ныне
Тронься мольбою.

С полною верою в то, что понравилась Небу
Песня моя, возвращаюсь домой умиленный,
В хоре священном хвалу и Диане и Фебу
Петь наученный.

Александр Сумароков

Дорисъ

Красавицы своей отстав пастух, в разлуке,
Лил слезы и стеня во всехь местахь был в скуке
Везде ее искал, ни где не находил,
И некогда в тоске без пользы говорил:
О рощи! О луга! О холмики высоки!
Долины красных местъ! И быстрыя потоки!
Жилище прежнее возлюбленной моей!
Места где много раз бывал я купно с ней!
Где кроется теперь прекрасная, скажите,
И чем нибудь ее обратно привлеките!
Ольстите дух ея, ольстите милый взор,
Умножь журчание вода бегуща с гор,
Младыя древеса вы отрасли пускайте,
Душистыя цветы долины покрывайте,
Земли сладчайшия плоды произрости!
Или ничто ее не может привести?
Приди назад приди, драгая! возвратися,
Хоть на не многи дни со стадом отпросиса!
Не сказывай, что я в печали здесь живу;
Скажи что здешний луг сочняй дает траву,
Скажи, что здесь струи свежяе протекают,
И волки никогда овец не похищают.
Мы будемь весело здесь время провождать,
Ты станеш песни петь, а я в свирель играть
Ты песни, кои нам обеим очень внятны,
Я знаю, что они еще тебе приятны;
В них тебе мое вздыхание являл,
И нежную любовь стократно возглашал:
Услышиш множество ты песен, вновь, разлучных,
Которы я слагаль во времена дней скучных,
В которыя тебя я больше не видал,
И плачучи по всемь тебя местам искал,
Где часто мы часы с тобой препровождали,
Когда с забавою минуты пролетали.
Пещры, тень древес, в печяльной сей стране,
И тропки, где бывал с тобою, милы мне.
О время! О часы! Куда от грусти деться?
Приди дражайшая, и дай мне наглядеться!
Мне день, кратчайший день, стал ныне скучный год:
Не можно обрести таких холодных вод,
Которы б жаркий дух хоть мало охладили,
Ни трав, которы бы от раны излечили.
Твоя любезна тень ни на единый час,
Не можеш отступить от омраченных глаз.
Когда краснеются в дали высоки горы,
Востокомь в небеса прекрасныя Авроры,
И златозарный к нам приходит паки день,
Снимая с небеси густу нощную тень,
День в пасство, я в тоску, все утро воздыхаю
И в жалостну свирель, не помню, что играю.
Наступит полдень жарк, последует трудам
Отдохновенный час пасущим и стадам,
Пастушки, пастухи, покоятся прохладно
А я смущаяся крушуся безотрадно.
Садится дневное светило за леса,
Или уже луна восходить в небеса,
Товарищи мои любовниц любызают,
И сгнав своих овец в покое пребываютъ;
А я или грущу вздыхание губя,
Иль просыпаюся зря в тонкомь сне тебя,
А пробудившися тебя не обретаю
И лишь едину тень руками я хватаю.
Драгая, иль тебе меня уже не жаль?
Коль жаль, приди ко мне, скончай мою печаль!
Колико б щастья мне ты Дорись приключила!
Какия б слезы ты из глазь моихь пустила!
Те слезы, что из глазь в последния текуть,
И по лицу ключем сладчайших водь бегуть.
Как птицам радостна весна, и всей природе,
И нимфам красный день по дождевой погоде,
Так весел был бы мне желаемый сей час,
В который б я тебя увидель в перьвый раз.
Не знаеш Дорис ты, колико вздохов трачу
И что я по тебе бесперестанно плачу.
О ветры! Что могли на небеса вознесть
К Венере тающей печальную ту вест,
Что на земли ея сокровище дражайше,
Адонис, с кем она во время пресладчайше
Имела множество утех средь темныхь рощь,
Незапным бедствием, познал противну нощь!
Когда вы станете то место прелетати
Где Дорис без меня сужденна обитати;
Остановитеся, вдыхните в уши ей,
Хоть часть к известию сея тоски моей:
Скажите, что по ней и дух и сердце стонет.
Мой свет: когда тебе власы ветр легкий тронеть,
А ты почувствуеш смятение в себе,
Так знай, что вестник то, что плачу по тебе.
Когда ты чувствуеш еще любовны раны,
Употреби, что есть, прошение, обманы,
Чтоб, только лиш могло меня с тобой свести;
Уже не стало сил мне грусти сей нести.
И ежели узрят мои тебя овечки
Опять на берегу любезныя той речки,
Где я дражайшая с тобою часто быль,
И где при вечере любовь тебе открыл,
Я мню, что и они узря тебя взыграють,
Мне кажется тебя все вещи зреть желают,
И естьли я тебя к себе не праздно жду,
Скончай мой свет, скончай скоряй мою беду!..

Александр Твардовский

Ленин и печник

В Горках знал его любой,
Старики на сходку звали,
Дети — попросту, гурьбой,
Чуть завидят, обступали.Был он болен. Выходил
На прогулку ежедневно.
С кем ни встретится, любил
Поздороваться душевно.За версту — как шел пешком —
Мог его узнать бы каждый.
Только случай с печником
Вышел вот какой однажды.Видит издали печник,
Видит: кто-то незнакомый
По лугу по заливному
Без дороги — напрямик.А печник и рад отчасти, -
По-хозяйски руку в бок, -
Ведь при царской прежней власти
Пофорсить он разве мог? Грядка луку в огороде,
Сажень улицы в селе, -
Никаких иных угодий
Не имел он на земле…— Эй ты, кто там ходит лугом!
Кто велел топтать покос?! —
Да с плеча на всю округу
И поехал, и понес.Разошелся.
А прохожий
Улыбнулся, кепку снял.
— Хорошо ругаться можешь! —
Только это и сказал.Постоял еще немного,
Дескать, что ж, прости, отец,
Мол, пойду другой дорогой…
Тут бы делу и конец.Но печник — душа живая, -
Знай меня, не лыком шит! —
Припугнуть еще желая:
— Как фамилия? — кричит.Тот вздохнул, пожал плечами,
Лысый, ростом невелик.
— Ленин, — просто отвечает.
— Ленин! — Тут и сел старик.День за днем проходит лето,
Осень с хлебом на порог,
И никак про случай этот
Позабыть печник не мог.А по свежей по пороше
Вдруг к избушке печника
На коне в возке хорошем —
Два военных седока.Заметалась беспокойно
У окошка вся семья.
Входят гости:
— Вы такой-то?.
Свесил руки:
— Вот он я…— Собирайтесь! —
Взял он шубу,
Не найдет, где рукава.
А жена ему:
— За грубость,
За свои идешь слова… Сразу в слезы непременно,
К мужней шубе — головой.
— Попрошу, — сказал военный.
Ваш инструмент взять с собой.Скрылась хата за пригорком.
Мчатся санки прямиком.
Поворот, усадьба Горки,
Сад, подворье, белый дом.В доме пусто, нелюдимо,
Ни котенка не видать.
Тянет стужей, пахнет дымом, -
Ну овин — ни дать ни взять.Только сел печник в гостиной,
Только на пол свой мешок —
Вдруг шаги, и дом пустынный
Ожил весь, и на порог —Сам, такой же, тот прохожий.
Печника тотчас узнал:
— Хорошо ругаться можешь, -
Поздоровавшись, сказал.И вдобавок ни словечка,
Словно все, что было, — прочь.
— Вот совсем не греет печка.
И дымит. Нельзя ль помочь? Крякнул мастер осторожно,
Краской густо залился.
— То есть как же так нельзя?
То есть вот как даже можно!.. Сразу шубу с плеч — рывком,
Достает инструмент. — Ну-ка…-
Печь голландскую кругом,
Точно доктор, всю обстукал.В чем причина, в чем беда
Догадался — и за дело.
Закипела тут вода,
Глина свежая поспела.Все нашлось — песок, кирпич,
И спорится труд, как надо.
Тут печник, а там Ильич
За стеною пишет рядом.И привычная легка
Печнику работа.
Отличиться велика
У него охота.Только будь, Ильич, здоров,
Сладим любо-мило,
Чтоб, каких ни сунуть дров,
Грела, не дымила.Чтоб в тепле писать тебе
Все твои бумаги,
Чтобы ветер пел в трубе
От веселой тяги.Тяга слабая сейчас —
Дело поправимо,
Дело это — плюнуть раз,
Друг ты наш любимый… Так он думает, кладет
Кирпичи по струнке ровно.
Мастерит легко, любовно,
Словно песенку поет… Печь исправлена. Под вечер
В ней защелкали дрова.
Тут и вышел Ленин к печи
И сказал свои слова.Он сказал, — тех слов дороже
Не слыхал еще печник:
— Хорошо работать можешь,
Очень хорошо, старик.И у мастера от пыли
Зачесались вдруг глаза.
Ну, а руки в глине были —
Значит, вытереть нельзя.В горле где-то все запнулось,
Что хотел сказать в ответ,
А когда слеза смигнулась,
Посмотрел — его уж нет… За столом сидели вместе,
Пили чай, велася речь
По порядку, честь по чести,
Про дела, про ту же печь.Успокоившись немного,
Разогревшись за столом,
Приступил старик с тревогой
К разговору об ином.Мол, за добрым угощеньем
Умолчать я не могу,
Мол, прошу, Ильич, прощенья
За ошибку на лугу.
Сознаю свою ошибку… Только Ленин перебил:
— Вон ты что, — сказал с улыбкой, —
Я про то давно забыл… По морозцу мастер вышел,
Оглянулся не спеша:
Дым столбом стоит над крышей, —
То-то тяга хороша.Счастлив, доверху доволен,
Как идет — не чует сам.
Старым садом, белым полем
На деревню зачесал… Не спала жена, встречает:
— Где ты, как? — душа горит…
— Да у Ленина за чаем
Засиделся, — говорит…

Иван Крылов

А.А. Оленину 25 июля 1821 г

Милостивый государь мой, Алексей Алексеевич!
Плотичка
Хоть я и не пророк,
Но, видя мотылька, что он вкруг свечки вьется,
Пророчество почти всегда мне удается,
Что крылышки сожжет мой мотылек.
Так привлекает нас заманчиво порок —
Вот, юный друг, тебе сравненье и урок.
Он и для взрослого хорош и для ребенка.
Уж ли вся басня тут? ты спросишь — погоди —
Нет, это только прибасенка;
А басня будет впереди.
И к ней я наперед скажу нравоученье —
Вот, вижу новое в глазах твоих сомненье:
Сначала краткости, теперь уж ты
Боишься длинноты.
Что ж делать, милый друг, возьми терпенье.
За тайну признаюсь:
Я сам того ж боюсь.
Но как же быть? — теперь я старе становлюсь.
Погода к осени дождливей,
А люди к старости болтливей.
Но шутка шуткою — чтоб мне заговорясь
Не выпустить и дела вон из глаз —
Послушай же: слыхал я много раз,
Что легкие проступки ставя в малость,
В них извинить себя хотят
И говорят:
За что журить тут? — это шалость.
Но эта шалость есть к паденью первый шаг:
Она становится привычкой, после страстью,
Потом пороком — и, к несчастью,
Нам не дает опомниться никак.
Напрасно мы надеялись сначала
Себя во время перемочь.
Такая мысль всегда в погибель вовлекала —
Беги сперва ты лучше прочь.
А чтоб тебе еще сильней представить,
Как на себя надеянность вредна,
Позволь мне басенкой тебя ты позабавить.
Теперь из-под пера сама идет она
И может с пользою тебя наставить.

Не помню, у какой реки,
Злодеи царства водяного,
Приют имели рыбаки.
В реке, поблизости у берега крутого,
Плотичка резвая жила.
Проворна и лукава
Небоязливого была Плотичка нрава:
Вкруг удочек она вертелась, как юла.
И часто с ней рыбак клял промысл свой с досады.
Когда за пожданье он, в чаяньи награды,
Закинет уду, глаз не сводит с поплавка —
Вот, кажется, взяла — в нем сердце встрепенется.
Взмахнет он удой — глядь! крючок без червяка;
Плутовка, кажется, над рыбаком смеется:
Сорвет приманку, увернется
И, хоть ты что, обманет рыбака.
«Послушай», говорит другая ей Плотица:
«Не сдобровать тебе, сестрица.
Иль мало места здесь в воде,
Что ты всегда вкруг удочек вертишься?
Боюсь я: скоро ты с рекой у нас простишься.
Чем ближе к удочкам, тем ближе и к беде.
Сегодня с рук сошло: а завтра — кто порука?»
Но глупым, что глухим разумные слова.
«Вот», говорит моя Плотва:
«Ведь я не близорука!
Хоть хитры рыбаки, но страх пустой ты брось:
Я вижу все обманы их насквозь.
Смотри — вот уда — вон закинута другая —
Ах! вот еще — еще! Гляди же, дорогая,
Как хитрецов я снова проведу».
И к удочкам стрелой пустилась;
Рванула с той, с другой; на третьей зацепилась,
И, ах, попалася в беду.
Тут поздно бедная узнала,
Что лучше б ей бежать опасности сначала.

Овца

Крестьянин позвал с суд Овцу:
Он уголовное взвел на бедняжку дело.
Судьей был Волк — оно в минуту закипело —
Допрос ответчику — другой запрос истцу:
Сказать по пунктам и без крика:
[В чем] Как было дело; в чем улика?
Крестьянин говорит;
«Такого-то числа
Поутру у меня двух кур не досчитались;
От них лишь перышки, да косточки остались:
А на дворе одна Овца была».—
Овца же говорит: она всю ночь спала. И всех соседей в том в свидетели брала,
Что никогда за ней не знали никакого
Ни воровства,
Ни плутовства;
А сверх того, она совсем не ест мясного.
Но волчий приговор вот от слова до слова:
Понеже кур овца сильней —
И с ними ночь была, как видится из дела,
То, признаюсь по совести моей,
Нельзя, чтоб утерпела
И кур она не съела.
А потому, казнить Овцу,
И мясо в суд отдать; а шкуру взять истцу.

В прочем имею честь пребыть Ваш покорнейший слуга
Иван Крылов

Валентин Иванович Шульчев

Мужество

Партизану Гайдукову, пустившему
под откос четыре вражеских эшелона

Мы стоим торжественно и строго.
Зимний день. Забыть его нельзя.
Вот уходят в дальнюю дорогу
Побратимы наши и друзья.

Им идти безлунными ночами
От дорог проезжих вдалеке,
С карабином, с сумкой за плечами
И военной картою в руке.

Впереди – белесая равнина,
Мгла, сугробы, рек неверный лед.
Пусть литое дуло карабина
Их в бою с врагом не подведет.

Пусть рука не дрогнет на гранате,
След их скроют вьюги и снега…
В каждом доме, в каждой сельской хате
Защитят, укроют от врага.

Соберутся люди, и селянам
Будет мил, и радостен, и нов
Разговор с заправским партизаном
Из больших прославленных лесов.

Может, дед заплачет бородатый:
– Скоро ль наши? Долго ль будем ждать?
Все на стол, чем живы и богаты,
Для гостей поставят, станут хату
От чужих людей оберегать.

Только, может, хаты не найдется.
День пройдет под стрехой шалаша,
Где-то в ржавом, сереньком болотце,
Крытом редкой гривой камыша…

Вновь дорога. Месяц – как подкова.
Дали – цвета мутного свинца.
Трудный путь Егора Гайдукова –
Доведен уже он до конца.

Я опять припомню и увижу
Сталь ружья, зажатую в руке.
И едва поскрипывают лыжи,
И мерцают рельсы вдалеке.

Провода, гудящие при ветре,
Крыши будок – как ребро ножа.
Там стоят на каждом километре
Патрули, посты и сторожа.

Только – что они для партизана!
Скрытый ночью, мутной, словно дым,
Он придет, негаданный, нежданный,
И опять уйдет, неуловим.

И они уходят. И за ними
Загремит и рухнет под уклон
В тяжком лязге, в пламени и дыме
Шедший к фронту вражий эшелон…

Слава вам, прямым и непреклонным!
Снова тропы падают в туман.
За каким по счету эшелоном
Ты идешь бесстрашный партизан?

Может быть, и мне придется круто.
Повстречавший смертную беду,
Как свою последнюю минуту
Я в бою последнем проведу?

Труден будет этот час суровый.
Но, с врагом сойдясь лицом к лицу,
Вспомню я Егора Гайдукова
И умру, как следует бойцу.

Только жить и жить нам, побеждая,
Сил и песен звонких не тая.
Сторона родимая лесная!
Партизанские края!

Ольга Берггольц

Европа. Война 1940 года

Илье Эренбургу1Забыли о свете
вечерних окон,
задули теплый рыжий очаг,
как крысы, уходят
глубоко-глубоко
в недра земли и там молчат.
А над землею
голодный скрежет
железных крыл,
железных зубов
и визг пилы: не смолкая, режет
доски железные для гробов.
Но всё слышнее,
как плачут дети,
ширится ночь, растут пустыри,
и только вдали на востоке светит
узенькая полоска зари.
И силуэтом на той полоске
круглая, выгнутая земля,
хата, и тоненькая березка,
и меченосные стены Кремля.2Я не видала высоких крыш,
черных от черных дождей.
Но знаю
по смертной тоске своей,
как ты умирал, Париж.Железный лязг и немая тишь,
и день похож на тюрьму.
Я знаю, как ты сдавался, Париж,
по бессилию моему.Тоску не избудешь,
не заговоришь,
но всё верней и верней
я знаю по ненависти своей,
как ты восстанешь, Париж! 3Быть может, близко сроки эти:
не рев сирен, не посвист бомб,
а тишину услышат дети
в бомбоубежище глухом.
И ночью, тихо, вереницей
из-под развалин выходя,
они сперва подставят лица
под струи щедрого дождя.
И, точно в первый день творенья,
горячим будет дождь ночной,
и восклубятся испаренья
над взрытою корой земной.
И будет ветер, ветер, ветер,
как дух, носиться над водой…
…Все перебиты. Только дети
спаслись под выжженной землей.
Они совсем не помнят года,
не знают — кто они и где.
Они, как птицы, ждут восхода
и, греясь, плещутся в воде.
А ночь тиха, тепло и сыро,
поток несет гряду костей…
Вот так настанет детство мира
и царство мудрое детей.4Будет страшный миг
будет тишина.
Шепот, а не крик:
«Кончилась война…»Темно-красных рек
ропот в тишине.
И ряды калек
в розовой волне…5Его найдут
в долине плодородной,
где бурных трав
прекрасно естество,
и удивятся силе благородной
и многослойной ржавчине его.
Его осмотрят
с трепетным вниманьем,
поищут след — и не найдут
следа,
потом по смутным песням
и преданьям
определят:
он создан для труда.
И вот отмоют
ржавчины узоры,
бессмертной крови сгустки
на броне,
прицепят плуги,
заведут моторы
и двинут по цветущей целине.
И древний танк,
забыв о нашей ночи,
победным ревом
сотрясая твердь,
потащит плуги,
точно скот рабочий,
по тем полям, где нес
огонь и смерть.6Мечи острим и готовим латы
затем, чтоб миру предстала Ты
необоримой, разящей,
крылатой,
в сиянье Возмездия и Мечты.
К тебе взывают сестры и жены,
толпа обезумевших матерей,
и дети,
бродя в городах сожженных,
взывают к тебе:
«Скорей, скорей!»
Они обугленные ручонки
тянут к тебе во тьме, в ночи…
Во имя
счастливейшего ребенка
латы готовим, острим мечи.
Всё шире ползут
кровавые пятна,
в железном прахе земля,
в пыли…
Так будь же готова
на подвиг ратный —
освобожденье всея земли!

Михаил Васильевич Троицкий

Испания

И вдруг по залу глуховато
Толпы дыханье пронеслось.
Оно с жужжаньем аппарата
В один и трудный вздох сошлось.
Так от колесиков зубчатых
Большая повернется ось,
Так струны: запоет одна —
Другая задрожит струна.
Так свет изображенье строит —
Далекий раскаленный день
Прошел, но долго целлулоид
Хранит живые свет и тень.
Ряды бойцов и небо юга,
Вот кто-то смотрит к нам сюда.
Я, может быть, такого друга
Не встречу больше никогда.
Винтовку взял шутя и взвесил.
Пусть поглядел он наугад,
Но взгляд его упрям и весел!
Мы здесь, товарищ! Все глядят.
Мы сжали пальцы, ручки кресел
У нас в руках, а не приклад.
Так мысль идет мгновенным чудом
На всех народов языки,
И смотрят женщины оттуда,
К плечам поднявши кулаки.
Там день, здесь вечер темный, ранний,
Там свет, но между нами нет
Ни дней пути, ни расстояний,
И все мы поняли привет.
Бойцы нам свой пароль сказали.
И дети закивали нам.
Они глядят как будто в зале,
А мы глядим как будто там.
Свои вершины приближая,
Идут вдали покатые холмы.
Твои дороги, родина чужая,
Как сказки детства, узнавали мы.
«Испания!» — мы повторяем глухо,
Мы узнаем, как имя произнесть,
Чтоб оглянулась шедшая старуха,
Чтобы друзья услышали: мы здесь!
Мы здесь глядим, мы знаем все кругом.
Как мы глядим! В экран ворваться можем,
Как будто кинемся к прохожим,
Детей их на руки возьмем,
Я узнаю дороги жесткий камень
И матерей усталые глаза.
Покачивая серыми вьюками,
Проходит мул — и трудно дышит зал.
Как мы глядим! Мы здесь. Мы узнаем
Обломки баррикад, пустые окна зданий.
Они живут в дыхании моем
И в горькой тишине воспоминаний.
Мы узнаем. Мы знаем все вокруг:
Шипенье пуль и крик гортанный.
О, если бы перешагнул я вдруг
На серую траву экрана!
Не подвиги, не воинская слава!
И клятвы ни одной не произнесть!
К чужой земле, к чужим горячим травам
Прижаться грудью! Родина, ты здесь!
О, если бы… Но это только чудо!
О, если бы… Но это полотно!
Комок земли хотя бы взять оттуда,
Уж если мне там быть не суждено!

Николай Филиппович Павлов

На другой день после преставления света, Или комета в 1832 году

Павел
Дать слово — ничего не стоит,
Дать деньги — стоит кой-чего.

Луиза
Но кто ж племянника пристроит,
Как дядя проведет его?
Всегда нас дяди притесняют,
Они нам вечная гроза,
У денег глаз нет, повторяют,
А сами смотрят им в глаза.

Его наука так задорна,
Что нас не ставит в грош она;
Нам кажется земля просторна,
Ему же кажется тесна.
Но дело в чем — я растолкую.
Тут есть особенный расчет:
Он в небе видит запятую,
Так землю точкою зовет.

Бонардин
Чины с ума его сведут.
В нем так душа честолюбива,
Что он, взгляните, тут как тут,
Где честолюбию пожива.
Ну как ему не надоест —
Все хлопочи, все изгибайся…
Он с неба не хватает звезд,
А на земле не попадайся.

Павел
Зачем пугаете вы нас
Своей наукою мудреной…
Я в ней силен не меньше вас,
А не скажу, чтоб был ученой.
Ну, чем меня вы превзошли,
Ну, что вы нового сказали?
Вы звезд на небе не сочли,
Мы на земле не сосчитали.

Бонардин
Про добродетель и науки
Мы громко начали кричать,
И прибирать богатых в руки,
И в пользу бедных танцевать.
Теперь не денег мы желаем,
А просвещенья одного:
Из свеклы сахар добываем,
Хоть нам и горько от него.
Мы то прочтем, о том услышим,
Что писано и не про нас:
Мы вечно говорим как пишем
И с жаром пишем на заказ.
На свете люди все узнали,
Все, кажется, идет на стать.
Мы так умны, так добры стали,
Что, право, нам несдобровать.

Бонардин
Все звезды я считал, бывало,
Но мне они не по глазам.
Учился я, а толку мало, —
Не поклониться ли звездам?
Поклонишься — не ошибешься,
Поклонишься — не осмеют.
Ведь без ученья обойдешься,
А без поклона обойдут.

Граф
Кто кланяется ежедневно,
А кто поклона вечно ждет, —
А потому я рад душевно,
Как утром кредитор придет.
Я с ним могу, не беспокоясь,
И без поклонов обойтись;
Ему не кланяйся ти в пояс,
Именью только поклонись.

Павел
Что жены многих бед причиной, —
Кой-кто нам доказать умел;
И я с дражайшей половиной,
Быть может, сам не буду цел.
Жене поставлен муж главою,
И что ж? Поди пойми людей:
Один раскланялся с женою,
Другой же поклонился ей.

Бабетт
Мужчин поклон не беспокоит,
Везде мужчинам легкий путь:
Чтоб поклониться, то им стоит
Снять шляпу, голову нагнуть.
У нас же так несправедливо
Поклоны разные ввели:
Жених умен — присядь учтиво,
Жених богат — так поклонись.

Дюран
Везде поклоны путь проложат,
Все можно выклонить подчас:
И дело поскорей доложат,
И вспомнят вовремя о нас.
Нельзя назвать поклоны бредней,
Как хочешь, а поклонам верь:
Иной накланялся в передней
И не поклонится теперь.

Луиза
(к зрителям)
Счастлив, в ком твердости достало,
Чтоб не сгибаться ни пред кем,
И у кого знакомых мало,
Чтоб мог он кланяться не всем!
Счастливей тот, кто без исканий
И все нашел, и жил своим —
И кто под гром рукоплесканий
Вам только кланялся одним.

<не позднее 1831>

Петр Андреевич Вяземский

Алексей Перовский

Алексей Алексеевич Перовский (портрет работы К. Брюллова)
Мой товарищ, спутник милый,
На младом рассвете дня,
С кем испытывал я силы
Жизни новой для меня.

Как-то, встречею случайной,
Мы столкнулись в добрый час,
И сочувствий связью тайной
Породнились души в нас.

Мы с тобою обновили
Свежих радостей венок,
Вместе вплавь мы переплыли
Быстрой младости поток.

Время младости и счастья,
Лучезарная пора,
День без теней, без ненастья,
День без завтра и вчера!

Миг один, но всеобятный,
Миг чудесный, сердца май!
Ты улыбкой благодатной
Претворяешь землю в рай.

Не зерцало ль мир наш внешний
Мира внутреннего в нас?
Мир цветет, пока день вешний
В сердце нашем не погас.

Но затмится ль? мир остынет,
Все впадет в глубокий сон,
И рассудок тень накинет
На холодный небосклон.

Без оглядки и волненья
Тратим зрелые года,
Время строгого мышленья
И заботы и труда.

Но дни юности крылатой
Оставляют грустный след:
Мы скорбим над их утратой
И средь счастья и средь бед.

И под холодом суровым
Увядающих годов,
Чуждых обольщеньям новым,
Чуждых блеску милых слов,

Призрак их еще волнует:
Возвращаясь к дням былым,
Сердце ноет и тоскует
По тревогам молодым.

Берега студеной Камы,
Оживая предо мной,
Выступают как из рамы
С их бесцветной наготой.

Свод небес свинцово-темный,
Область вьюг и непогод,
Город тихий, город скромный,
В царство злата бедный вход!

Равнодушьем хладным света
(Лавр — обманчивая цель!)
Позабытого поэта
Мерзлякова колыбель,

Пермь с радушием и лаской
Встретит нас, младых гостей,
Чудной песнью, чудной сказкой,
В блеске радужных лучей.

Там зарницей скоротечной
Развивались наши дни,
И на памяти сердечной
Отпечатались они.

С той порою златокрылой,
С той железной стороной
Неразрывно, друг мой милый,
Сочетался образ твой.

Тайных чувств моих наперсник,
Часто колкий судия!
По летам я был твой сверстник,
А по разуму — дитя.

Странствий сердца Одиссею
Там я начал при тебе,
Там нашел свою Цирцею
И поддался ворожбе.

Пермь, Казань, преданий тайных
Сердцу памятник живой,
Встреч сердечных, бурь случайных,
Так легко игравших мной,

Вы свидетелями были,
В вас — и помните ли вы? —
Я моей сердечной были
Издал первые главы.

И пока богиням Камы,
Волги, Клязьмы и Оки
Воздвигал я фимиамы
И к ногам бросал венки,

Охраняя ум свой здравый
От припадков сродных мне,
Лиц, обычаи и нравы
Ты следил наедине.

Вопрошал ты быт губерний,
Их причуды, суеты,
И умел из этих терний
Вызвать свежие цветы.

И тебе и нам в то время
Тайной всем был твой удел;
Но уже таилось семя,
Но в тебе художник зрел.

И призванию послушный
Карандаш твой изучал
Монастырки простодушной
Миловидный идеал.

Николай Заболоцкий

Восстание

Стругали радугу рубанки
В тот день испуганный, когда
Артиллерийские мустанги
О камни рвали повода,
И танки, всеми четырьмя
Большими банками гремя,
Валились.
. . . . . . . . . . . . . . .
В мармеладный дом
Въезжал под знаменем закон,
Кроил портреты палашом,
Срывал рубашечки с икон, —
Закон брадат, священна власть,
Как пред Законом не упасть?
. . . . . . . . . . . . . . .
Цари проехали по крыше,
Цари катали катыши,
То издалёка, то поближе,
И вот у самой подлой мыши
Поперло матом из души…
Цари запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То выпивают сладкий квас,
То замыкают на ночь глаз, —
Совсем заснули. Ночь кружится
Между корон, между папах;
И вот к царю идет царица.
. . . . . . . . . . . . . . .
Они запрятывались в кадку,
Грызут песок, едят помадку,
То ищут яблоки в штанах,
Читают мрачные альбомы,
Вокруг династии гремят,
А радуга стоит над домом
И тоже, всеми четырьмя
Большими танками гремя,
Вдруг опустилась.
. . . . . . . . . . . . . . .
На заре
Трещал Колчак в паникадило,
И панихиду по царе
Просвирня в дырку говорила,
Она тряслась, клубилась, выла,
Просила выдать ей мандат, —
И многое другое было.
. . . . . . . . . . . . . . .
В аэроплане жил солдат,
Живет-живет, — вдруг заиграет,
По переулку полетит, —
Ему кричат, а он порхает
И ручку весело вертит, —
Все это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
Принц Вид, албанский губернатор,
И пляской Витта одержим,
Поехал ночью на экватор.
Глядит: Албания бежит,
Сама трясется не своя,
И вот на кончике копья,
Чулочки сдернув, над Невою,
Перепотевшею от бою,
На перевернутый гранит
Вознесся Губернатор Вид.
И это ставлю вам на вид.
. . . . . . . . . . . . . . .
И видит он:
стоят дозоры,
На ружьях крылья отогрев,
И вдоль чугунного забора
Застекленевшая «Аврора»
Играет жерлами наверх,
И вдруг завыла.
День мотался
Между корон, между папах,
Брюхатых залпов, венских вальсов,
Мотался, падал, спотыкался,
Искал царя — встречал попа,
Искал попа — встречал солдата,
Солдат завел аэроплан,
И вот последняя граната,
Нерасторопна и брюхата,
Разорвалась…
. . . . . . . . . . . . .
Россия взвыла,
Копыта встали, — день ушел,
И царские мафусаилы,
Надев на голову мешок,
Вдоль по карнизам и окошкам
Развесились по всем гвоздям.
Царь закачался и нарочно
Кричал, что все это — пустяк,
Что все пройдет и все остынет,
И что отныне и навек
На перекошенной Неве
И потревоженной пустыне
Его прольется благостыня.
. . . . . . . . . . . . . .
Но уж корона вкруг чела
Другие надписи прочла.
Все.

Джордж Крабб

Умалишенный

«Я разкажу, что делали со мною…
О, слушайте! я голос услыхал:
Тебя ждет смерть и адския мученья!»
И овладели мной два демона. Они
Мое существованье отравили,
Они меня будили до зари,
Терзали днем и по ночам терзали.
Я сделался добычей тьмы
И надо мною бесы потешались,
"Я нищим стал,—нет, хуже во сто раз, —
Презреннейший из нищих с омерзеньем
Меня толкал… Я стал ничтожней гада.
Убитый, опозоренный, я шел
Куда влекли меня два дьявола, не зримы
Для всех других—я видел их один.
Мы пронеслись через моря и степи,
Неслися в даль и стали наконец,
Среди одной поляны безконечной,
Где воздух мертв, где не росло былинки,
Где сковано все вечной тишиной.
"На западе садилось в тучи солнце,
Бросая погребальный, грустный свет
На эту омертвевшую поляну,
На груды камней, сброшенных колонн,
Зеленым мхом и плесенью покрытых,
"Там демоны поставили меня,
И я стоял недвижно, обреченный
На эту казнь на многие года;
Там время надо мной остановилось,
И ночью не сменялся вечный день.
Остановилось солнце на закате,
Свои лучи вокруг меня роняя,
Тоскливые и сонные лучи.
"Враги мои переменили пытку.
В полночный час носились мы втроем
По улицам громадных городов;
Никто не видел нас, но тайный ужас
Охватывал неспавших горожан,
Огни сторожевые погасали
И лаять псы не смели у ворот.
Гудел звончее колокол полночный
И воздух постепенно холодел…
Меня переносили на кладбище
И ставили на гробовой плите
Среди могил и памятников мрачных.
Вставали дыбом волосы мои,
Но я молил напрасно о пощаде.
Из тьмы могил являлись мертвецы.
И, саванами длинными покрыты,
Они глядела грозно на меня;
Живой мертвец я мертвым был ужасен.
"В глухую ночь, дрожа, полунагой
Я погружался в темное болото,
Вокруг меня носилась стая птиц
И огоньки болотные мелькали.
Когда же утром солнце загоралось,
Сверкали снегом дальния поля,
На шпиц высоких, древних колоколен
Меня сажали демоны, меня
Бросали вниз с громаднейших утесов,
И я спасался чудом, ухватясь
За корни попадавшихся растений
"Меня сажали дьяволы в Бедлам,
Где разные безумцы замышляли
Убить того, в ком был разсудок светел.
Я под дождем привязан был не раз
К вершине мачт,—в пучину океана
Бросался я и выплывал со дна.
С бродягами, с убийцами бродил я
И, их боясь, не редко совершал
Ужасныя дела и преступленья.
"Перед морским приливом наконец
Позволили на отмели песчаной
Мне умереть, и твердо я стоял,
Когда на встречу мне бежали воли и,
Все выше поднимались надо мной.
Наполнился соленою водою
Мой рот…. я захлебнулся вновь…
Мои глаза закрыты, и волны
Заколыхались тихо и опять
Отхлынули от берега отливом.
ДМИТРИЙ МИНАЕВ.

Константин Константинович Случевский

После похорон Ф. М. Достоевского

И видели мы все явленье эпопеи...
Библейским чем-то, средневековым,
Она в четыре дня сложилась с небольшим
В спокойной ясности и красоте идеи!

И в первый день, когда ты остывал,
И весть о смерти город обегала,
Тревожной злобы дух недоброе шептал,
И мысль людей глубоко тосковала...

Где вы, так думалось, умершие давно,
Вы, вы, ответчики за раннюю кончину,
Успевшие измять, убить наполовину
И этой жизни чистое зерно!

Ваш дух тлетворный от могил забытых
Деянье темное и после вас вершит,
От жил, в груди его порвавшихся, открытых,
От катафалка злобно в нас глядит...

И день второй прошел. И вечер, наступая,
Увидел некое большое торжество:
Толпа собралась шумная, живая,
Другого чествовать, поэта твоего!..
Гремели песни с освещенной сцены,
Звучал с нее в толпу могучий сильный стих,
И шли блестевшие огнями перемены
Людей, костюмов и картин живых...
И в это яркое и пестрое движенье,
Где мягкий голос твой — назначен был звучать,
Внесен был твой портрет, — как бледное виденье,
Нежданной смерти ясная печать!
И он возвысился со сцены — на престоле,
В огнях и звуках, точно в ореоле...
И веяло в сердца от этого всего
Сближением того, что живо, что мертво,
Рыданьем, радостью, сомненьями без счета,
Всей страшной правдою «Бесо́в» и «Идиота»!..
Тревожной злобы дух — он уставал шептать!
Надеяться хотелось, верить, ждать!..

Три дня в туманах солнце заходило,
И на четвертый день, безмерно велика,
Как некая духовная река
Тебя толпа в могилу уносила...
Зима, испугана как будто, отступила
Пред пестротой явившихся цветов!
Качались перья пальм и свежестью листов
Сияли лавры, мирты зеленели!
Разумные цветы слагались в имена,
В слова, — как будто говорить хотели...
Чуть видной ношею едва отягчена,
За далью серой тихо исчезая,
К безмолвной лавре путь свой направляя,
Тихонько шла река, и всей своей длиной
Вторила хорам, певшим: «Упокой!»
В умах людских, печальных и смущенных,
Являлась мысль: чем обяснить полней —
Стремленье волн людских и стягов похоронных,
Как не печалью наших тяжких дней,
В которых много так забитых, оскорбленных,
Непризнанных, отверженных людей?
И в ночь на пятый день, как то и прежде было,
Людей каких-то много приходило
Читать псалтырь у головы твоей...
Там ты лежал под сенью балдахина,
И вкруг тебя, как стройная дружина
Вдруг обратившихся в листву богатырей,
Из полутьмы собора проступая
И про тебя былину измышляя,
Задумчивы, безмолвны, велики́,
По кругу высились лавровые венки!
И грудой целою они тебя покрыли,
Когда твой яркий гроб мы в землю опустили...
Морозный ветер выл... Но ранее его
Заговорила сдержанная злоба
Вдогонку шествию довременного гроба!
По следу свежему триумфа твоего
Твои товарищи, и из того же круга,
Служащие давно тому же, что и ты, —
Призванью твоему давали смысл недуга,
Тоске предвиденья — смысл тронутой мечты!..
Да, да, действительно — бессмертье наступало,
Заговорило то, что до того молчало
И распинало братьев на кресты!

И приняла тебя земля твоей отчизны;
Дороже стала нам одною из могил
Земля, которую, без всякой укоризны,
Ты так мучительно и смело так любил!

Борис Николаевич Алмазов

Успокоение

Пора моей весны, пора очарований,
Пора безпечных снов, надежд и ожиданий,
Как неожиданно, как рано скрылась ты!
Где сны волшебные? где страсти и мечты?
Тревожный сердца жар, надежд лукавый шепот?
Восторгов бред больной, сомненья праздный ропот?
Все стихло, замерло среди мирских невзгод,
Под гнетом тягостным лишений и забот!

Да, с утра дней моих, среди семьи родимой,
Уже теснил меня мой рок неумолимый,
Но я на зло ему средь бурь и непогод
Юдолью жизни сей упрямо шел вперед:

Какой-то бешеной отвагой одержимый,
Бросался к цели я всегда недостижимой
Путем, где более виднелось мне преград,
И схватке с недругом, как пиршеству был рад.
И жизнь отмстила мне безжалостно жестоко:
Изломанный в борьбе, униженный глубоко,
Средь битвы жизненной я пал на полпути,
И дальше никуда не в силах был идти.

Но я благодарю всечасно Провиденье
За все несчастия, страданья, униженья,
Ниспосланныя мне: они смирили пыл
Самонадеянных, мятежных, дерзких сил,
Тревожный жар страстей мне в сердце потушили,
И самолюбие, и гордость сокрушили,—
И силы я свои измерил и узнал,
И к целям дерзостным стремиться перестал.
С тех пор, отвергнув грез безумных заблужденья,
Я дух свой укреплял в смиреньи и терпеньи,—
И научился я: день за день мирно жить
И тихой радостью, и дружбой дорожить:
За каждый светлый миг, за каждый взгляд радушный,
За искренний привет, за кров и хлеб насущный
Благодарить Творца,— и в мраке я прозрел,
И слов евангельских я смысл уразумел,
И усыпив страстей недуг неисцелимый,
Мне душу осветил покой невозмутимый.

Опора давняя, но крепкая моя —
Мои немногие, но верные друзья,
О светлом будущем напрасно вы твердите —
Успехи, счастие, довольство мне сулите!
Не нужно счастья мне: страшит меня оно
С моею участью сроднился я давно.

Кто знает? может-быть в моей смиренной доле
Я воли не даю страстям лишь поневоле.
Да, счастие, как льстец перед лицом властей,
Опасно для души заносчивой моей;
Увы, быть-может, в ней с возвратом дней счастливых,
Проснется скопище надежд самолюбивых,
И страсти прежния, воспрянув закипят,
И гордость разольет по сердцу острый яд,
И юность вспыхнет вновь,— и счастья голос мнимый
Смутит покой души, покой невозмутимый.

Василий Васильевич Капнист

Ода на истребление в России звания раба Екатериною Второю

Красуйся, счастлива Россия!
Восторгом радостным пылай;
Встречая времена златые,
Главу цветами увенчай,
В порфиру светлу облекися,
Веселья миром умастися.
Да глас твой в песнях возгремит,
Исполнит радостью вселенну:
Тебе свободу драгоценну
Екатерина днесь дарит.

О дар божественныя длани!
Дар истинных богоцарей,
Достойных вечной сердца дани,
Достойных мира алтарей!
Российские сыны! теките,
Усердья жертвы принесите:
Мы с ними той к стопам падем,
Чья нас десница восставляет,
Оковы с наших рук снимает
И с вый невольничий ярем.

С времен, в забвении лежащих,
Наш род был славен на земли.
Везде с молвой побед гремящих
Российски лавры возросли.
Не там лишь, где восшедша Феба,
Текущего по своду неба
И в понт сходяща, виден свет,
Но там, где бог сей не сияет,
Завесы звездной не вскрывает,
Где вечно мрачна ночь живет.

Среди такого блеска славы,
Побед, которым нет числа,
Во узах собственной державы
Россия рабства дни влекла.
Когда чужую цепь терзала,
Сама в веригах унывала
И не рвала своих оков,
Но раболепными руками
Упадших пред ее ногами
Царей брала под свой покров.

Теперь, о радость несказанна!
О день, светляе дня побед!
Царица, небом ниспосланна,
Неволи тяжки узы рвет;
Россия! ты свободна ныне!
Ликуй, — вовек в Екатерине
Ты благость бога зреть должна:
Она тебе вновь жизнь дарует
И счастье с вольностью связует
На все грядущи времена.

Обилие рекой польется
И ризу позлатит полей.
Глас громких песней разнесется,
Где раздавался звук цепей.
Девиц и юнош хороводы
Выводят уж вослед свободы
Забавы в рощи за собой;
И старость, игом лет согбенна,
Пред гробом зрится восхищенна,
С свободой встретя век златой.

Развязанными днесь крылами
Орел российский воспарит
Над гордыми его врагами,
С высот их выи поразит;
Обвившись пламенем перуна,
В Эвксине из руки Нептуна
Трезубый жезл исторгнет он;
В дальнейшие врагов пределы
Пошлет молниеносны стрелы
И раздробит сарматский трон.

Лети, пернатых царь! взносися,
Главой касайся небесам,
Над кровом вечности спустися,
Внеси в ее священный храм
Священный лик Екатерины.
Бессмертных дел ее картины
Там изваянны на стенах;
Да узрят веки отдаленны,
Колико времена блаженны
Текут в подвластных ей странах.

А ты, которая свободу,
Как животворный свет, даришь!
Знай, что российскому народу
Ты вечну цепь принять велишь:
Мы прежде власти покорялись,
В плену днесь кротости остались
И стали пленнее стократ, —
Твои щедроты бесконечны,
Сии сердец оковы вечны
И дух свободы покорят.

В потомстве благодарны россы,
Наследники времен златых,
Воздвигнут в честь твою колоссы,
Блестящи славой дел твоих.
В них кроткий образ изваянный,
Рукою правды увенчанный,
Святиться будет в род и род;
И время, кое все сражает,
Бессмертну косу изломает
Об памятник твоих щедрот.

Владимир Владимирович Маяковский

Газетный день

Рабочий
утром
глазеет в газету.
Думает:
"Нам бы работешку эту!
Дело тихое, и нету чище.
Не то что по кузницам отмахивать ручища.
Сиди себе в редакции в беленькой сорочке —
и гони строчки.
Нагнал,
расставил запятые да точки,
подписался,
под подпись закорючку,
и готово:
строчки растут как цветочки.
Ручки в брючки,
в стол ручку,
получил построчные —
и, ленивой ивой
склоняясь над кружкой, дуй пиво".
В искоренение вредного убежденья
вынужден описать газетный день я.

Как будто
весь народ,
который
не поместился под башню Сухареву, —
пришел торговаться в редакционные коридоры.
Тыщи!
Во весь дух ревут.
«Где обявления?
Потеряла собачку я!»
Голосит дамочка, слезками пачкаясь.
«Караул!»
Отчаянные вопли прореяли.
«Миллиард?
С покойничка?
За строку нонпарели?»
Завжилотдел.
Не глаза — жжение.
Каждому сует какие-то опровержения.
Кто-то крестится.
Клянется крещеным лбом:
«Это я — настоящий Бим-Бом!»
Все стены уставлены какими-то дядьями.
Стоят кариатидами по стенкам голым.
Это «начинающие».
Помахивая статьями,
по дороге к редактору стоят частоколом.
Два.
Редактор вплывает барином.
В два с четвертью
из барина,
как из пристяжной,
умученной выездом парным,—
паром вздымается испарина.
Через минуту
из кабинета редакторского рев:
то ручкой по папке,
то по столу бац ею.
Это редактор,
собрав бухгалтеров,
потеет над самоокупацией.
У редактора к передовице лежит сердце.
Забудь!
Про сальдо язычишкой треплет.
У редактора —
аж волос вылазит от коммерции,
лепечет редактор про «кредит и дебет».
Пока редактор завхоза ест —
раз сто телефон вгрызается лаем.
Это ставку учетверяет Мострест.
И еще грозится:
«Удесятерю в мае».
Наконец, освободился.
Минуточек лишка…
Врывается начинающий.
Попробуй — выставь!
«Прочтите немедля!
Замечательная статьишка»,
а в статьишке —
листов триста!
Начинающего унимают диалектикой нечеловечьей.
Хроникер врывается:
"Там,
в Замоскворечье,—
выловлен из Москвы-реки — живой гиппопотам!" Из РОСТА
на редактора
начинает литься
сенсация за сенсацией,
за небылицей небылица.
Нет у РОСТА лучшей радости,
чем всучить редактору невероятнейшей гадости.
Извергая старательность, как Везувий и Этна,
курьер врывается.
«К редактору!
Лично!»
В пакете
с надписью:
— Совершенно секретно —
повестка
на прошлогоднее заседание публичное.
Затем курьер,
красный, как малина,
от НКИД.
Кроет рьяно.
Передовик
президента Чжан Цзо-лина
спутал с гаоляном.
Наконец, библиограф!
Что бешеный вол.
Машет книжкой.
Выражается резко.
Получил на рецензию
юрист —
хохол —
учебник гинекологии
на древнееврейском!
Вокруг
за столами
или перьев скрежет,
или ножницы скрипят:
писателей режут.
Секретарь
у фельетониста,
пропотевшего до сорочки,
делает из пятисот —
полторы строчки.
Под утро стихает редакционный раж.
Редактор в восторге,
Уехал.
Улажено.
Но тут…
Самогоном упился метранпаж,
лишь свистят под ротационкой ноздри метранпажины.
Спит редактор.
Снится: Мострест
так высоко взвинтил ставки —
что на колокольню Ивана Великого влез
и хохочет с колокольной главки.
Просыпается.
До утра проспал без просыпа.
Ручонки дрожат.
Газету откроют.
Ужас!
Не газета, а оспа.
Шрифт по статьям расплылся икрою.
Из всей газеты,
как из моря риф,
выглядывает лишь — парочка чьих-то рифм. Вид у редактора…
такой вид его,
что видно сразу — нечему завидовать.

Если встретите человека белее мела,
худющего,
худей, чем газетный лист,—
умозаключайте смело:
или редактор,
или журналист.

Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов

26 мая 1880 года

В разцвете сил, ума и вдохновенья,
С неконченною песней на устах,
Могучий сын больнаго поколенья —
Он пал в борьбе, он был низвергнут в прах.
Орлиныя его погасли очи,
Горевшия в потьмах духовной ночи,
Как мысли путеводные огни;
Замолк поэт—и гром великой славы,
Как праздный шум наскучившей забавы,
В толпе утих…
И понеслися дни.
Сменялись имена, событья, лица,
То спешной, то ленивой чередой
Пред вечно изумленною толпой
Их пестрая влеклася вереница.
Прошедшему вершился быстрый суд
Средь похорон и празднеств новоселья;
И редко лишь сквозь шум житейских смут,
Тревог и дел, потехи и безделья
Звук имени священнаго порой
Вновь пролетал печально над отчизной,
То с робкою, оглядчивой хвалой,
То с громкою и дерзкой укоризной!

Но светлых дум и чудных песень клад,
Безценный клад, толпою позабытый,
В холодный склеп минувшаго сокрытый, —
В нем не истлел! Годов пронесся ряд,
Час миновал урочнаго отлива.
И, как на глас знакомаго призыва,
В обратный бег, раскаянья полна,
Вновь понеслась народная волна!
Красы, добра и правды идеалы
Блеснули вновь, как утра чистый свет,
И помянул народ—в борьбе усталый,
Заблудший в тьме и духом обнищалый--
Что у него великий есть поэт.
И захотел (народ) перед собою
Его могучий образ воскресить,
Почтить певца безсмертною хвалою,
Его вознесть высоко над толпою
И памятник ему соорудить.
Он захотел прозреть и обновиться,
Прочь отогнать печальной ночи сны,
Забытым кладом вновь обогатиться,
Его красе нетленной поклониться,
Как свету возвратившейся весны!

И день настал—исполнилось желанье:
Стоит пред нами Пушкин, как живой!
Вокруг него народа ликованье
И славное гремит именованье
Его, как гром над русскою землей!
Вновь расцвели земли родной просторы-
Веселье, плеск и песни без конца!
Гремит весна, гремят живые хоры
Прилетных птиц на празднике певца,
A он стоит и смотрит с возвышенья
С приветом жизни, с гордостью в очах,
Как будто снова полный вдохновенья,
Как будто с песней новой на устах!
Он смотрит вдаль и видит пред собою
Сквозь многих дней таинственный туман,
Как движется пучиною живою
Грядущаго безбрежный океан.
И знает он, что плещущия воды
К его стопам покорно притекут,
Что всей Руси языки и народы
Ему дань славы вечной принесут!

Перси Биши Шелли

Призыв. К Джен

К Джен
Мой лучший друг, мой нежный друг,
Пойдем туда, где зелен луг!
Ты вся светла, как этот День,
Что гонит прочь и скорбь и тень,
И будит почки ото сна,
И говорит: «Пришла Весна!»
Пришла Весна, и светлый Час
Блестит с небес, глядит на нас,
Целует он лицо земли,
И к морю ластится вдали,
И нежит шепчущий ручей,
Чтоб он журчал и пел звончей,
И дышит лаской между гор,
Чтобы смягчить их снежный взор,
И, как предтеча Майских снов,
Раскрыл он чашечки цветов, —
И просиял весь мир кругом,
Обятый светлым торжеством,
Как тот, кому смеешься ты,
Кто видит милые черты.

Уйдем от пыльных городов,
Уйдем с тобою в мир цветов,
Туда, где — мощные леса,
Где ярко искрится роса,
Где новый мир, особый мир
Поет звучнее наших лир,
Где ветерок бежит, спеша,
Где раскрывается душа
И не боится нежной быть,
К другой прильнуть, ее любить,
С Природой жить, и с ней молчать,
И гармонически звучать.
А если кто ко мне придет,
На двери надпись он найдет:
«Прощайте! Я ушел в поля,
Где в нежной зелени земля;
Хочу вкусить блаженный час,
Хочу уйти, уйти от вас;
А ты, Рассудок, погоди,
Здесь у камина посиди,
Тебе подругой будет Грусть,
Читайте с нею наизусть
Свой утомительный рассказ
О том, как я бежал от вас.
За мной, Надежда, не ходи,
Нет слов твоих в моей груди,
Я не хочу грядущим жить,
Хочу мгновению служить,
Я полон весь иной мечты,
Непредвкушенной красоты!»

Сестра лучистых Вешних Дней,
Проснись, пойдем со мной скорей!
Под говор птичьих голосов,
Пойдем в простор густых лесов,
Где стройный ствол сосны могуч,
Где еле светит солнца луч,
Едва дрожит среди теней,
Едва целует сеть ветвей.
Среди прогалин и кустов
Мы встретим сонм живых цветов,
Фиалки нам шепнут привет,
Но мы уйдем, нас нет как нет,
Мы ускользнем от анемон,
Увидим синий небосклон,
Ото всего умчимся прочь,
Забудем день, забудем ночь,
И к нам ручьи, журча, придут,
С собою реки приведут,
Исчезнут рощи и поля,
И с морем встретится земля,
И все потонет, все — в одном,
В безбрежном свете неземном!

Владимир Маяковский

Ответ на «Мечту»

1.
Мечта

Мороз повел суровым глазом,
с таким морозом быть греху, —
мое пальто подбито газом,
мое пальто не на меху.

Пускай, как тряпки, полы реют
и ноги пляшут тра-та-ты…
Одни мечты мне сердце греют —
такие знойные мечты!

Мороз. Врачом я скоро буду,
уж чую в воздухе банкет.
Я скоро-скоро позабуду
пору стипендий и анкет.

Нужды не будет и помину,
тогда пойдет совсем не то.
Уж скоро-скоро я покину
тебя, дырявое пальто!

Одену шубу подороже,
одену шляпу набекрень,
и в первый раз без всякой дрожи
я выйду в первый зимний день.

Затем — семейная картина.
Вернусь я вечером домой,
и будем греться у камина
вдвоем с молоденькой женой.

Я буду пользовать бесплатно
иль за гроши крестьянский люд.
Обедать буду аккуратно —
обед из трех приличных блюд.

А там… пойдут, как надо, детки.
Глядишь — я главврачом зовусь.
Окончат детки семилетку,
потом поступят детки в вуз.

Вузовец
2.
Ответ

Что ж!
   Напишу и я про то же.
Я
 все мечтательное чту.
Мне хочется
      слегка продолжить
поэта-вузовца «мечту».

Вузовец вырос.
       Уже главврачом.
Живет, как в раю,
        не тужа ни о чем.
Супружницы ласки
        роскошны и пылки.
Бифштексы к обеду —
          каждому фунт.
На каждого —
      пива по две бутылки.
У каждого —
      пышная шуба в шкафу.
И дети,
   придя
      из различнейших школ,
играют,
    к папаше воссев на брюшко…
Рабочий не сыт.
       Крестьянин мрачен.
Полураздетая мерзнет страна.
Но светятся
     счастьем
         глазки главврачьи:
— Я сыт,
    и дело мое —
          сторона. —
И вдруг
    начинают приказы взывать:
«Ничем
    от войны
        не могли схорониться.
Спешите
    себя
      мобилизовать,
враги обступают Советов границы».
Главврач прочитал
         и солидную ногу
направил обратно
         домой,
             в берлогу.
— Авось
    они
      без меня отобьются.
Я —
  обыватель
        и жажду уютца. —
А белые прут.
       Чего им лениться?!
И взяли за ворот
        поэта больницы.
Товарищ главврач,
        на мечтательность плюньте!
Пух
  из перин
      выпускают ножницы.
Жену
  твою
    усастый унтер
за ко́сы
    к себе
       волочит в наложницы.
Лежит
   плашмя
       на пороге дочка.
Платок —
    и кровь краснее платочка.
А где сынишка?
        Высшую меру
суд
  полевой
       присудил пионеру.
Пошел
   главврач
       в лоскутном наряде
с папертей
     с ихних
         просить христа-ради.
Такой
   уют
     поджидает тех,
кто, бросив
     бороться
         за общее
             лучше,
себе самому
      для своих утех
мечтает
    создать
        канарейный уютчик.
Вопрос
    о личном счастье
             не прост.
Когда
   на республику
          лезут громилы,
личное счастье —
        это
          рост
республики нашей
         богатства и силы.
Сегодня
    мир
      живет на вулкане.
На что ж
    мечты об уюте дали́сь?!
Устроимся все,
       если в прошлое канет
проклятое слово
        «капитализм».

Демьян Бедный

О писательском труде

Склонясь к бумажному листу,
Я — на посту.
У самой вражье-идейной границы,
Где высятся грозно бойницы
И неприступные пролетарские стены,
Я — часовой, ожидающий смены.
Дослуживая мой срок боевой,
Я — часовой.
И только.
Я никогда не был чванным нисколько.
Заявляю прямо и раз навсегда
Без ломания
И без брюзжания:
Весь я — производное труда
И прилежания.
Никаких особых даров.
Работал вовсю, пока был здоров.
Нынче не то здоровье,
Не то полнокровье.
Старость не за горой.
Водопад мой играет последнею пеною.
Я — не вождь, не «герой».
Но хочется так мне порой
Поговорить с молодою сменою.
Не ворчать,
Не поучать,
Не сокрушенно головою качать,
Не журить по-старчески всех оголтело.
Это — последнее дело.
Противно даже думать об этом.
Я буду доволен вполне,
Если мой разговор будет ясным ответом
На потоки вопросов, обращенных ко мне:
«Как писателем стать?»
«Как вы стали поэтом?
Поделитеся вашим секретом!»
«Посылаю вам два стихотворения
И басню «Свинья и чужой огород».
Жду вашего одобрения
Или — наоборот».
Не раз я пытался делать усилие —
На все письма давать непременно ответ.
Но писем подобных такое обилие,
Что сил моих нет,
Да, сил моих нет
Все стихи разобрать, все таланты увидеть
И так отвечать, чтоб никого не обидеть,
Никакой нет возможности
При всей моей осторожности.
После ответного иного письма
Бывал я обруган весьма и весьма.
Человек, величавший меня поэтом,
У меня с почтеньем искавший суда,
Обидясь на суд, крыл меня же ответом:
«Сам ты, дьявол, не гож никуда!
Твое суждение глупо и вздорно!»
Благодарю покорно!
Я честным судом человека уважил
И — себе неприятеля нажил.
Вот почему нынче сотни пакетов
Лежат у меня без ответов.
Лечить стихотворно-болезненный зуд…
Нет, к этим делам больше я не причастен.
А затем… Может быть, и взаправду мой суд
Однобок и излишне пристрастен.
И сейчас я тоже никого не лечу,
Я только хочу
В разговоре моем стихотворном
Поговорить о главном, бесспорном,
Без чего нет успеха ни в чем и нигде,
О писательском — в частности — тяжком и черном, Напряженно-упорном,
Непрерывном труде. Вот о чем у нас нынче — так и прежде бывало! —
Говорят и пишут до ужаса мало.
Убрали мы к дьяволу, скажем, Парнас,
Ушли от превыспренних прежних сравнений,
Но всё же доселе, как нужно, у нас
Не развенчан собой ослепленный,
Самовлюбленный,
Писательский неврастенический «гений».
«Гений!» — это порожденье глупцов
И коварных льстецов,
Это первопричина больных самомнений
И печальных концов.
Подчеркиваю вторично
И категорично,
Чтоб сильней доказать мою тезу:
Не лез я в «гении» сам и не лезу, —
Я знаю, какие мне скромные средства
Природой отпущены с детства.
Но при этаких средствах — поистине скромных —
Результатов порой достигал я огромных.
Достигал не всегда:
Писал я неровно.
Но я в цель иногда
Попадал безусловно.
Врагов мои песни весьма беспокоили,
Причиняли порой им не мало вреда,
Но эти удачи обычно мне стоили
Большого труда,
Очень, очень большого труда
И обильного пота:
Работа всегда есть работа.
Зачем я стал бы это скрывать,
Кого надувать?
Перед кем гениальничать,
Зарываться, скандальничать?
Образ был бы не в точности верен —
Сравнить себя с трудолюбивой пчелой,
Но я все же скрывать не намерен,
Что я очень гордился б такой похвалой.
И к тому разговор мой весь клонится:
Глуп, кто шумно за дутою славою гонится,
Кто кривляется и ломается,
В манифестах кичливых несет дребедень,
А делом не занимается
Каждый день,
Каждый день,
Каждый день! Гений, подлинный гений, бесспорный,
Если он не работник упорный,
Сколько б он ни шумел, свою славу трубя,
Есть только лишь дробь самого себя.
Кто хочет и мудро писать и напевно,
Тот чеканит свой стиль ежедневно. «Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто ежедневно с бою их берет!
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной,
Дитя, и муж, и старец пусть идет». Гете. «Фауст» Мы все в своем деле — солдаты,
Залог чьих побед — в непрерывной борьбе.
Творец приведенной выше цитаты
Сам сказал о себе:

Арсений Иванович Несмелов

Приключение

Рассказ в стихах

Твой профиль промелькнул на белом фоне шторы —
Мгновенная отчетливая тень.
Погасла вывеска «технической конторы»,
Исчерпан весь уже рабочий день.
Твой хмурый муж, застывший у конторки,
Считает выручку. Конторщица в углу
Закрыла стол. Степан, парнишка зоркий,
В четвертый раз берется за метлу.
Ты сердишься. Ты нервно хмуришь брови.
В душе дрожит восстанье: злость и месть.
«Сказать к сестре — вчера была… К свекрови?
Отпустит, да… Не так легко учесть!»
А муж молчит. Презрительной улыбкой
Кривит свой рот, кусая рыжий ус…
…И ты встаешь. Потягиваясь гибко,
Ты думаешь: «У каждого свой вкус!»
В кротовой шапочке (на ней смешные рожки)
Спешишь ко мне и прячешь в муфту нос.
В огромных ботиках смешно ступают ножки:
Вот так бы взял на руки и понес…
Я жду давно. Я голоден и весел.
Метель у ног свистит, лукавый уж!
— Где был весь день? Что делал? Где повесил?
— Ах, я звонил, но подошел твой муж!
Скорей с Тверской! По Дмитровке к бульварам,
Подальше в глушь от яркого огня,
Где ночь темней… К домам слепым и старым
Гони, лихач, храпящего коня!
Навстречу нам летит и ночь, и стужа,
В ней тысячи микробов, колких льдин…
— Ты знаешь, друг, мне нынче жалко мужа:
Ты посмотри — один, всегда один.
Неясно, как во сне, доносится из зала
Какой-то медленный мотив и голоса.
— Как здесь тепло! — ты шепотом сказала.
Подняв привычно руки к волосам.
Тебя я обнял. Медленно и жутко
Дразнила музыка и близкий, близкий рот.
Но мне в ответ довольно злая шутка
И головы упрямый поворот.
Ты вырвалась; поджав под юбку ножки
И сжавшись вся в сиреневый комок
(Ах, сколько у тебя от своенравной кошки),
Садишься на диван, конечно, в уголок.
Лакей ушел, мелькнув в дверях салфеткой
(Он позабыл поджаренный миндаль),
И комната, как бархатная клетка,
Умчала музыку, глуша, куда-то вдаль.
— Ты кушай все.
— А ты?
И вот украдкой
Ловлю лицо. Ответ — исподтишка…
Ты пьешь ликер ароматично-сладкий
Из чашечки звенящего цветка.
— Ты целомудрена, ты любишь только шалость.
— Я бедная. Я белка в колесе.
Ты видишь, друг, в моих глазах усталость,
Но мы — как все…
И снова ночь. Полозьями по камню
Визжит саней безудержный полет.
А ты молчишь, ты снова далека мне…
Томительно и строго сомкнут рот.
И вдруг — глаза! Ты вдруг поворотила
Ко мне лицо и, строгая, молчишь,
Молчу и я, но знаю: ты решилась,
И нас, летя, засвистывает тишь.
А утром думали: «Быть может, все ошибка?»
И долго в комнате не поднимали штор.
Какой неискренней была моя улыбка…
Так хмурый день оттиснул приговор.
Ты одевалась быстро, ежа плечи
Oт холода, от утренней тоски.
Зажгла у зеркала и погасила свечи
И опустила прядки на виски.
Я шел домой, вдыхая колкий воздух,
И было вновь свободно и легко.
Казалась ночь рассыпанной на звездах,
Ведь сны ее — бездонно далеко.
Был белый день. Как колеи, колеса
Взрезали путь в сияющем снегу,
Трамвайных дуг уже дрожали осы,
Газетчики кричали на бегу.

Константин Бальмонт

Глубинная книга

Восходила от Востока туча сильная, гремучая,
Туча грозная, великая, как жизнь людская — длинная,
Выпадала вместе с громом Книга Праотцев могучая,
Книга-Исповедь Глубинная,
Тучей брошенная к нам,
Растянулась, распростерлась по равнинам, по горам.
Долины та Книга будет — описать ее нельзя,
Поперечина — померяй, истомит тебя стезя,
Буквы, строки — чащи — леса, расцвеченные кусты,
Эта Книга — из глубинной беспричинной высоты.
К этой Книге ко божественной,
В день великий, в час торжественный,
Соходились сорок мудрых и царей,
Сорок мудрых, и несчетность разномыслящих людей.
Царь Всеслав до этой Книги доступается,
С ним ведун-певец подходит Светловзор,
Перед ними эта книга разгибается,
И глубинное писанье рассвечается,
Но не полно означается узор.
Велика та Книга — взять так не поднять ее,
А хотя бы и поднять — так не сдержать ее,
А ходить по ней — не выходить картинную,
А читать ее прочесть ли тьму глубинную.
Но ведун подходит к Книге, Светловзор,
И подходит царь Всеслав, всепобедительный,
Дух у них, как и у всех, в телесный скрыт цветной убор,
Но другим всем не в пример горит в них свет нездешний, длительный.
Царь Славянский вопрошает, отвечает Светловзор.
«Отчего у нас зачался белый вольный свет,
Но доселе, в долги годы, в людях света нет?
Отчего у нас горит Солнце красное?
Месяц светел серебрит Небо ясное?
Отчею сияют ночью звезды дружные,
А при звездах все ж глубоки ночи темные?
Зори утренни, вечерние — жемчужные?
Дробен дождик, ветры буйные — бездомные?
Отчего у пас ум-разум, помышления?
Мир-народ, как Море, сумрачный всегда?
Отчего всей нашей жизни есть кружение?
Наши кости, наше тело, кровь-руда?»
И ведун со взором светлым тяжело дышал,
Перед Книгою Глубинной он ответ царю держал.
«Белый свет у нас зачался от хотенья Божества,
От великого всемирного Воления.
Люди ж темны оттого, что воля света в них мертва,
Не хотят в душе расслышать вечность пения.
Солнце красное — от Божьего пресветлого лица,
Месяц светел — от Божественной серебряной мечты,
Звезды частые — от риз его, что блещут без конца,
Ночи темные — от Божьих дум, от Божьей темноты
Зори утренни, вечерние — от Божьих жгучих глаз,
Дробен дождик — от великих, от повторных слез его,
Буйны ветры оттого, что есть у Бога вещий час,
Неизбежный час великого скитанья для него.
Разум наш и помышленья — от высоких облаков,
Мир-народ — от тени Бога, светотень живет всегда,
Нет конца и нет начала — оттого наш круг веков,
Камень, Море — наши кости, наше тело, кровь-руда».
И Всеслав, желаньем властвовать и знать всегда томим,
Светловзора вопрошал еще, была беседа длинная
Книгу Бездны, в чьи листы мы каждый день и час глядим,
Он сполна хотел прочесть, забыл, что Бездна — внепричинная,
И на вечность, на одну из многих вечностей, пред ним.
Заперлась, хотя и светит, Книга-Исповедь Глубинная.