«Рабочей армии мы светлый гимн поем!
Связавши жизнь свою с рабочим муравьем,
Оповещаем вас, друзья, усталых, потных,
Больных, калек и безработных:
В таком-то вот дупле открыли мы прием
Даянии доброхотных.
Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне!
В порыве к истине, добру, свободе, свету,
При вашей помощи, мы по весне
Решили основать рабочую газету!»
Бог весть, кому пришло в счастливый час на ум
Такое наколоть воззванье на репейник,
Что рос при входе в муравейник.
У муравьев поднялся сразу шум,
Движенье, разговоры
И споры.
От муравья шла новость к муравью:
«Слыхал? Газетку, брат, почнем читать свою!»
И на газету впрямь средь говора и писка
Пошла пребойкая подписка,
А дальше — муравей, глядишь, за муравьем,
Здесь — в одиночку, там — вдвоем,
Отдавшись увлеченью,
Несут: кто перышко, кто пух, кто волосок,
Кто зернышко, кто целый колосок…
Предела нет святому рвеныо!
Кипит работа. Через час
Подписка и припас
Пошли по назначенью.
Газету жадно ждут равно — старик, юнец,
От нетерпенья изнывая.
В начале мая.
Газета вышла наконец.
На час забыты все заботы,
Работникам не до работы:
Кто не читает сам, те слушают чтеца.
«Так!»
«Правда!»
«Истина!»
«Смотри ж ты, как понятно!»
«Читай, миляга, внятно!»
Все живо слушают с начала до конца:
Тот — крякнет, тот — вздохнет, тот — ахнет…
Что не осилил ум, то схвачено чутьем.
«Вот… Сла-те, господи! Дождались: муравьем
Газетка пахнет!»
«Видать: орудуют свои».
«Бог помочь им! Святое дело!»
«Вот… прямо за душу задело!..»
И рядовые муравьи,
Кто как хотел и мог, в газету путь проведав,
Шлют за статьей статью
Про жизнь про горькую свою,
Про душегубов-муравьедов,
Про то, чтоб муравьям сойтись в одну семью,
Скрепивши родственные узы.
И до того статьи, как видно, били в цель,
Что не прошло и двух недель —
Все муравейники сплотилися в союзы!
Жизнь муравьиная! С работы — ломит грудь…
А тут беда — гнездо загажено, разрыто:
То рыло по гнезду прошлося чье-нибудь:
То чье-нибудь копыто.
Но муравьям теперь не так страшна беда:
Газетка скажет, как все сообща поправить,
Подскажет остальным товарищам — куда
Подмогу братскую направить.
Меж тем идет весна. Успело все отцвесть,
И время двигается к лету.
С газетой — чудеса: денек газета есть,
А три дня — нету.
Мурашки — ах да ох!
Пошли меж ними слухи,
Что дело гадят мухи:
Все это — их подвох;
Что, бог весть, живы все ли
В газете земляки;
Что все дупло обсели
Могильщики-жуки.
Мурашки бьют тревогу:
«Спешите, братцы, все — газете на подмогу,
Чтоб отстоять ее судьбу.
Ведь польза от нее так явно всем приметна:
Жизнь будет без нее мертва и беспросветна,
Как в заколоченном гробу.
Припасы наши как ни тощи,
Покажемте пример великой нашей мощи
И, чтобы доказать, что эта мощь — не тень,
Назначим «трудовой» в году особый день,
Доход которого отчислим
Газете, коей мы живем
И пролетарски мыслим!
Когда душа горит божественным огнем, —
Пусть тучи грозные нависли! —
Пред темной силою мы шеи не согнем.
Товарищи! Да здравствует подъем!
Да будет первый день газеты нашей — «Днем
Рабочей вольной мысли!» Стал муравей за муравья,
А муравьед за муравьеда.
За кем останется победа —
Вы догадаетесь, друзья!
Душа, что получается?
— Повремени. Терпенье.
Он на простенок выбег, —
Он почернел, кончается
Сгустился,- целый цыбик
Был высыпан из чайницы.
Он на карнизе узком,
Он из агата выточен,
Он одуряет сгустком
Какой-то страсти плиточной.
Отчетлив, как майолика,
Из смол и молний набран,
Он дышит дрожью столика
И зноем канделябров.
Довольно. Мгла заплакала,
Углы стекла всплакнули…
Был карликом, кривлякою
Mеssиеurs — расставьте стулья.
Дома из более, чем антрацитных плиток,
Сады из более, чем медных мозаик,
И небо более паленое, чем свиток,
И воздух более надтреснутый, чем вскрик,
И в сердце, более прерывистом, чем «Слушай»
Глухих морей в ушах материка,
Врасплох застигнутая боле, чем удушьем,
Любовь и боле, чем любовная тоска!
Я дохну на тебя, мой замысел,
И ты станешь, как кожа индейца.
Но на что тебе, песня, надеяться?
Что с тобой я вовек не расстанусь?
Я создам, как всегда, по подобию
Своему вас, рабы и повстанцы, —
И закаты за вами потянутся,
Как напутствия вам и надгробья.
Но нигде я не стану вас чествовать
Юбилеем лучей, и на свете
Вы не встретите дня, день не встретит вас.
Я вам ночь оставляю в наследье.
Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий,
С белым пеплом баллад на челе,
С загрубевшей от музыки коркой
На поденной душе, вдалеке
Неумелой толпы, как шахтерку,
Проводящую день в руднике.
Она
Изборожденный тьмою бороздок,
Рябью сбежавший при виде любви,
Этот, вот этот бесснежный воздух,
Этот, вот этот — руками лови?
Годы льдов простерлися
Небом в отдаленьи,
Я ловлю, как горлицу,
Воздух голой жменей.
Вслед за накидкой ваточной
Все — долой, долой!
Нынче небес недостаточно,
Как мне дышать золой!
Ах, грудь с грудью борются
День с уединеньем.
Я ловлю, как горлицу,
Воздух голой жменей.
Он
Я люблю, как дышу. И я знаю:
Две души стали в теле моем.
И любовь та душа иная,
Им несносно и тесно вдвоем.
От тебя моя жажда пособья,
Без тебя я не знаю пути,
Я с восторгом отдам тебе обе,
Лишь одну из двоих приюти.
О, не смейся, ты знаешь какую.
О, не смейся, ты знаешь к чему.
Я и старой лишиться рискую,
Если новой я рта не зажму.
Чтоб не ругалась больная мать,
Я приду, как ... сука,
У порога околевать.
Ты ведь видишь, что ночь хорошая,
Нет ни холода, ни тепла.
Так зачем же под лунной порошею
В эту ночь ты совсем не спала?
Не спала почему? Скажи мне,
Я все [вынесу], все перенесу [переживу].
И хоть месяцем желтым выжну
Непосеянную полосу.
Весне зима есть,
Да, зима!
Ты ее ведь видела, любимая, сама.
Береза, как в метель с зеленым рукавом,
Хотя печалится, но не по мне живом.
Скажи же, милая, когда она печалится?
Кругом весна, и жизнь моя кончается.
Но к гробу уходя и смерть приняв постель
древесную метель.
Вот потому всегда, когда мой глаз остер,
Мне душу греет так рябиновый костер,
Но все пройдет навек, как этот жар в груди,
Береза милая, постой, не уходи.
ИИа
Сани. Сани. Конский бег.
Поле. Петухи да ветер.
Полюбил я русский снег
Тем, что чист и светел.
Сам я русский и далек,
Никогда не скрою:
Та звезда, что дал мне рок,
Пропадет со мною.
ИИб
Ночь проходит. Свет потух.
За окном поет петух.
И зачем в такую рань
Он поет — дурак и дрянь?
Но коль есть в том смысл и знак,
Я такой, как он, дурак.
ИИв
Небо хмурое. Небо сурится.
К голосам я привычен и глух.
Лишь тебя только, доброй курицы,
Я желаю, далекий петух.
Нам ведь нечего делать и надо ли?
Сдохну я, только ты не ложись.
У моей, я хотел бы, падали
Процветала куриная жизнь.
Ты ведь видишь, что небо серое
Так и виснет и липнет к очам.
Ты прости, что я в Бога не верую —
Я молюсь ему по ночам.
Так мне нужно. И нужно молиться.
И, желая чужого тепла,
Чтоб душа, как бескрылая птица,
От земли улететь не могла.
Ну, кажись, я готов:
Вот мой кафтанишко,
Рукавицы на мне,
Новый кнут под мышкой…
В голове-то шумит…
Вот что мне досадно!
Правда, хмель ведь не дурь, —
Выспался — и ладно.
Ты жена, замолчи:
Без тебя все знаю, —
Еду с барином… да!
Эх, как погуляю!
Да и барин!.. — поди —
У родного сына
Он невесту отбил, —
Стало, молодчина!
Схоронил две жены,
Вот нашел и третью…
А сердит… чуть не так —
Заколотит плетью!
Ну, ништо… говорят,
Эта-то невеста
И сама даст отпор, —
Не отыщешь места.
За богатство идет,
Ветрогонка, значит;
Сына пустит с сумой,
Мужа одурачит…
Сын, к примеру, не глуп,
Да запуган, верно:
Все глядит сиротой,
Смирен… вот что скверно!
Ну, да пусть судит Бог,
Что черно и бело…
Вот лошадок запречь —
Это наше дело!
Слышь, жена! погляди,
Каковы уздечки!
Вишь, вот медный набор,
Вот мохры, колечки.
А дуга-то, дуга, —
В золоте сияет…
Прр… шалишь, коренной!
Знай песок копает!
Ты, дружок, не блажи;
Старость твою жалко!..
Так кнутом проучу —
Станет небу жарко!..
Сидор вожжи возьмет —
Черта не боится!
Пролетит — на него
Облачко дивится!
Только крикнет: «Ну, ну!
Эх ты, беззаботный!»
Отстает позади
Ветер перелетный!
А седок-то мне — тьфу!..
Коли скажет: «Легче!» —
Нет, мол, сел, так сиди
Да держись покрепче.
Уж у нас, коли лень, —
День и ночь спим сряду;
Коли пир — наповал,
Труд — так до упаду;
Коли ехать — катай!
Головы не жалко!
Нам без света светло,
Без дороги — гладко!
Ну, Матрена, прощай!
Оставайся с Богом;
Жди обновки себе
Да гляди за домом.
Да, — кобыле больной
Парь трухою ногу…
Не забудь!.. А воды
Не давай помногу.
Ну-ка, в путь! Шевелись!
Эх, как понеслися!
Берегись ты, мужик,
Глух, что ль?.. берегися!..
Нежная вещь — корова.
Корову
не оставишь без пищи и крова.
Что человек —
жить норовит меж ласк
и нег.
Заботилась о корове Фекла,
ходит вокруг да около.
Но корова —
чахнет раз от разу.
То ли
дрянь какая поедена и попита,
то ли
от других переняла заразу,
то ли промочила в снегу копыта, —
только тает корова,
свеча словно.
От хворобы
никакая тварь не застрахована.
Не касается корова
ни жратвы,
ни пойла —
чихает на всё стойло.
Известно бабе —
в таком горе
коровий заступник —
святой Егорий.
Лезет баба на печку,
трет образа, увешанные паутинами,
поставила Егорию в аршин свечку —
и пошла…
только задом трясет по-утиному!
Отбивает поклоны.
Хлоп да хлоп!
Шишек десять набила на лоб.
Умудрилась даже расквасить нос.
Всю руку открестила —
будто в сенокос.
За сутками сутки
молилась баба,
не отдохнув ни минутки.
На четвертый день
(не помогли корове боги!)
отощала баба —
совсем тень.
А корова
околела, задрав ноги.
А за Фекловой хатой
— пройдя малость —
жила Акулина
и жизнью наслаждалась.
Акулина дело понимала лихо.
Аж ее прозвали
— «Тетя-большевиха».
Молиться —
не дело Акулинье:
у Акулины
другая линия.
Чуть у Акулины времени лишки,
садится Акулина за красные книжки.
А в книгах
речь
про то,
как корову надо беречь.
Заболеет —
времени не трать даром —
беги скорей за ветеринаром.
Глядишь —
на третий
аль на пятый день
корова,
улыбаясь,
выходит за плетень,
да еще такая молочная —
хоть ставь под вымя трубы водосточные.
Крестьяне,
поймите мой стих простенький
да от него
к сердцу
проведите мостики.
Поймите! —
во всякой болезни
доктора̀
любого Егория полезней.
Болезням коровьим —
не помощь бог.
Лучше
в зубы возьми ног пару
да бросайся
со всех ног —
к ветеринару.
На долго разлучен с тобою дарагая,
Я плачу день и ночь тебя воспоминая.
Минуты радостны возлюбленных мне дней,
Не выйдут никогда из памяти моей.
На что ни погляжу, на все взираю смутно
Тоскую завсегда, вздыхаю всеминутно.
Стараюсь облегчить грусть духу своему,
И серце покорить в правление уму;
Но так как жарка кровь и он меня терзает,
Что серце чувствует, то мысль изображает.
Как в изумлении и в жалости взгляну,
Где ты осталася, в прекрасну ту страну,
Котору горы, лесь от глаз моих скрывают,
Куда вздыхания со стономь отлетают:
Мне мнится в пламени, что слышу голос твой,
В плачевный день когда растался я с тобой,
Что ты любезная топя прелестны взгляды,
Со мной прощаешся и плачеш без отрады.
Мне кажется тогда бунтующему кровь;
Что в истинну с тобой я разлучаюсь вновь,
И дух мой чувствует, прошедтей, точну муку,
Как он терзаем был в действительну разлуку.
О день! День лютый! Будь хотя на час забвенъ!
Злой рокъ! Иль мало я тобою поражен,
Что вображаешся так часто ты, толь ясно?
Уже и без того я мучуся всечасно.
Престань еще теснить уже стесненну грудь,
Иль дай хотя на час нещастну отдохнуть.
Увы! Не зря драгой не будет облегченья,
Не зря тебя не льзя пробыти без мученья.
Но ахъ! Когда дождусь, чтоб оный час пришел,
В который б я опять в руках тебя имелъ!
Пройди, пройди скоряй о время злополучно,
И дай с возлюбленной мне жити неразлучно!
Терпеть и мучиться не станеть скоро сил.
Почто любезная, почто тебе я милъ!
Прошли минуты те, что толь нас веселили:
Далекия страны с тобой мя разлучили,
И нет скорбящу мне оставшу жизнь губя,
Надежды ни какой зреть в скорости тебя.
Чем буду прогонять тебя я, время злобно?
Какое место мне отраду дать способно?
Куда я ни пойду, на что я ни гляжу,
Я облегчения ни где не нахожу.
Куда ни вскину я свои печальны взоры,
В луга или в леса, на холмы иль на горы,
На шумныя ль валы, на тихия ль струи,
На пышно ль здание, ах все места сии,
Как громкой кажется плачевною трубою,
Твердят мне, и гласят, что неть тебя со мною.
Везде стеню, везде от горести своей,
Так горлица лишась того, что мило ей,
Не зная что зачать, места переменяет,
Летит с куста на куст, на всех кустах рыдает.
Когда была в тебе утеха толь кратка,
К чему весела жизнь была ты толь сладка!
Коль шастлив человек, ково не научали,
Веселости в любви, любовны знать печали!
Кто в разлучении с любезной не бывал,
Тот скуки и тоски прямыя не вкушал.
С тем, кто с возлюбленной живет своею купно,
Забавы завсегда бывают неотступно,
И нет ему часа себе вообразить,
Как былоб тяжело, ему с ней розно жить.
Лиш вам, которыя подвержены сей страсти,
И чувствовали в ней подобны мне напасти!
Коль сносно мне мое страдание терпеть,
Лиш вам одним лиш вам то можно разуметь,
Страдай моя душа и мучься несказанно!
Теките горьких слез потоки непрестанно!
И есть ли мне тоска жизнь горьку прекратит
И смерть потерянно спокойство возвратитъ;
Так знай любезная, что шествуя к покою,
Я мысля о тебе глаза свои закрою.
Не смертью, но тобой, я душу возмущу,
И с именем твоим дух томный испущу.
Пуанкаре
Мусье!
Нам
ваш
необходим портрет.
На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
Вас
разница в деталях
да не вгоняет
в грусть.
Позируйте!
Дела?
Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
такой дядя. —
Фигура
редкостнейшая в мире —
поперек
себя шире.
Пузо —
ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
больше
хорошей крысы.
Кожа
со щек
свисает,
как у бульдога.
Бороды нет,
бородавок много.
Зубы редкие —
всего два,
но такие,
что под губой
умещаются едва.
Физиономия красная,
пальцы — тоже:
никак
после войны
отмыть не может.
Кровью
двадцати миллионов
и пальцы краснеют,
и на
волосенках,
и на фрачной коре.
Если совесть есть —
из одного пятна
крови
совесть Пуанкаре.
С утра
дела подают ему;
пересматривает бумажки,
кровавит папки.
Потом
отдыхает:
ловит мух
и отрывает
у мух
лапки.
Пообрывав
лапки и ножки,
едет заседать
в Лигу наций.
Вернется —
паклю
к хвосту кошки
привяжет,
зажжет
и пустит гоняться.
Глядит
и начинает млеть.
В голове
мечты растут:
о, если бы
всей земле
паклю
привязать
к хвосту?!
Затем —
обедает,
как все люди,
лишь жаркое
живьем подают на блюде.
Нравится:
пища пищит!
Ворочает вилкой
с медленной ленью:
крови вид
разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
любит
полакать
молока.
Лакает бидонами, —
бидоны те
сами
в рот текут.
Молоко
берется
от рурских детей;
молочница —
генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
идет сзади,
тихо похихикивает,
на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
любит
попасть
под кодак.
Утром
слушает,
от восторга горя, —
газетчик
Парижем
заливается
в мили:
— «Юманите»!
Пуанкаря
последний портрет —
хохочет
на могиле! —
От Парижа
по самый Рур —
смех
да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
любит
антикварные вещицы.
Вечером
дает эстетике волю:
орамив золотом,
глазками ворьими
любуется
траченными молью
Версальским
и прочими догово́рами.
К ночи
ищет развлечений потише.
За день
уморен
делами тяжкими,
ловит
по очереди
своих детишек
и, хохоча
от удовольствия,
сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
приговаривает
меж ржаний:
— Эх,
быть бы тебе
Германией,
а не Жанной! —
Ночь.
Не подчиняясь
обычной рутине —
не ему
за подушки,
за одеяла браться, —
Пуанкаре
соткет
и спит
в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
в ручках
мир
наш.
Примечание.
Мусье,
не правда ли,
похож до нити?!
Нет?
Извините!
Сами виноваты:
вы же
не представились
мне
в мою бытность
в Париже.
Посланником от наших добрых русских
Я выбран, чтоб — в цветах благоуханных
Полудня — вам, благословенной гостье
Из севера, привет их передать.
Благодарю соотчичей моих
За этот выбор; он глубоко мне
По сердцу; весело на чуже мне
Пред дочерью Царя России нашей,
Мне, устарелому ее поэту,
Сказать за них и за себя, что мы
Свою царевну здесь встречаем с тою
Любовию, какая согревает
Так душу нам, когда мы помышляем
О нашем славном, мирном и могучем
Отечестве и о его великом
Царе. В живых цветах здесь подношу я
Вам, русская великая княгиня,
Встречальный русский наш привет. А сам
С растроганной душою (после долгой
С отечеством разлуки) вам смотрю
В лицо, столь мне знакомое, которым
От колыбели вашей до цветущих
Лет милой младости, день за день, я
Так любовался. Там, в царевом доме,
В его семье, под тайным обаяньем
Той Прелести, которая была
Мне и поэзией и сердца идеалом,
Как быстро для меня промчались годы!
Но жизнь из светлого того предела
Перевела меня в уединенный
Приют семейный, далеко от шума
Мирского. И со мною на просторе
Там милое минувшее мое,
В воспоминании дружася с настоящим,
В отечество чужбину превращая,
Всегда присутственною невидимкой
Спокойно жило. Но теперь внезапно,
Здесь в очарованном явленье вашем,
Оно лицом к лицу передо мною
Явилось вновь, прекрасное, каким
Бывало некогда. В час добрый! Я,
Им вдохновенный, за себя, за всех
Здесь собранных Царя любящих русских
И за мою жену с двумя моими
Детьми молитву приношу к святому
Хранившему ваш путь далекий Богу,
Чтоб до конца его Он сохранил,
Чтоб с вашего страдающего сердца
Отеческой рукой тревоги сгладил
И чтоб, при радостном на Русь святую
Моем возврате, я Царю и царству
Мог весть сказать, что Божьей благодатью
Вам все то спасено, в чем ваше сердце
Свои сокровища земные заключило.
Была жара. Леса горели. Нудно
Тянулось время. На соседней даче
Кричал петух. Я вышел за калитку.
Там, прислонясь к забору, на скамейке
Дремал бродячий серб, худой и черный.
Серебряный тяжелый крест висел
На груди полуголой. Капли пота
По ней катились. Выше, на заборе,
Сидела обезьяна в красной юбке
И пыльные листы сирени
Жевала жадно. Кожаный ошейник,
Оттянутый назад тяжелой цепью,
Давил ей горло. Серб, меня заслышав,
Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я
Воды ему. Но, чуть ее пригубив,—
Не холодна ли,— блюдце на скамейку
Поставил он, и тотчас обезьяна,
Макая пальцы в воду, ухватила
Двумя руками блюдце.
Она пила, на четвереньках стоя,
Локтями опираясь на скамью.
Досок почти касался подбородок,
Над теменем лысеющим спина
Высоко выгибалась. Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.
Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И — этот миг забуду ли когда? —
Мне черную, мозолистую руку,
Еще прохладную от влаги, протянула…
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа — ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И, видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину — до дна души моей.
Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось — хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.
И серб ушел, постукивая в бубен.
Присев ему на левое плечо,
Покачивалась мерно обезьяна,
Как на слоне индийский магараджа.
Огромное малиновое солнце,
Лишенное лучей,
В опаловом дыму висело. Изливался
Безгромный зной на чахлую пшеницу.
В тот день была обявлена война.
Поздравить с Пасхой вас спешу я,
И, вместо красного яйца,
Портрет курносого слепца
Я к вашим ножкам, их целуя,
С моим почтеньем приношу
И вас принять его прошу.
Гостинец мой не очень сладок, —
Боюсь, увидя образ мой,
Вы скажете: «Куда ты гадок,
Любезнейший голубчик мой!
Охота ж, и куда некстати,
С такою рожею дрянной
Себя выказывать в печати!»
Чухонский, греческий ли нос
Мне влеплен был? — Не в том вопрос.
Глаза ли мне иль просто щели
Судьбы благие провертели —
И до того мне дела нет!
Но если скажет мой портрет,
Что я вам предан всей душою,
Что каждый день и каждый час
Молю, с надеждой и тоскою,
Чтоб ваш хранитель-ангел спас
Вас от недуга и от скуки —
Сидеть и ждать, поджавши руки,
Сегодня так же, как вчера,
Когда помогут доктора;
Что я молю, чтобы с весною
Опять босфорской красотою
К здоровью, к радостям земли
Вы благодатно расцвели;
Молю, чтоб к Золотому Рогу
Вам случай вновь открыл дорогу,
Чтоб любоваться вновь могли
Небес прозрачных ярким блеском
И негой упоенным днем
Там, где в сиянье голубом
Пестреют чудным арабеском
Гор разноцветных шишаки,
Султанов пышные жилища,
Сады, киоски, и кладбища,
И минаретные штыки.
Там пред Эюбом живописным,
Венчаясь лесом кипарисным,
Картина чудной красоты
Свои раскинула узоры;
И в неге цепенеют взоры,
И на душу летят мечты,
Там, как ваянья гробовые,
И неподвижно и без слов,
Накинув на себя покров,
Сидят турчанки молодые
На камнях им родных гробов.
Волшебный край! Шехеразады
Живая сказочная ночь!
Дремоты сердца и услады
Там ум не в силах превозмочь.
Там вечно свежи сновиденья,
Живешь без цели, наобум,
И засыпают сном забвенья
Дней прежних суетность и шум.
Когда все то портрет вам скажет,
Меня чрезмерно он обяжет,
И я тогда скажу не ложь,
Что список с подлинником схож.
«Ну сто́ит ли богатым быть,
Чтоб вкусно никогда ни сесть, ни спить
И только деньги лишь копить?
Да и на что? Умрем, ведь все оставим.
Мы только лишь себя и мучим, и бесславим.
Нет, если б мне далось богатство на удел,
Не только бы рубля, я б тысяч не жалел,
Чтоб жить роскошно, пышно,
И о моих пирах далеко б было слышно;
Я, даже, делал бы добро другим.
А богачей скупых на муку жизнь похожа».
Так рассуждал Бедняк с собой самим,
В лачужке низменной, на голой лавке лежа;
Как вдруг к нему сквозь щелочку пролез,
Кто говорит — колдун, кто говорит — что бес,
Последнее едва ли не вернее:
Из дела будет то виднее,
Предстал — и начал так: «Ты хочешь быть богат,
Я слышал, для чего; служить я другу рад.
Вот кошелек тебе: червонец в нем, не боле;
Но вынешь лишь один, уж там готов другой.
Итак, приятель мой,
Разбогатеть теперь в твоей лишь воле.
Возьми ж — и из него без счету вынимай,
Доколе будешь ты доволен;
Но только знай:
Истратить одного червонца ты не волен,
Пока в реку не бросишь кошелька».
Сказал — и с кошельком оставил Бедняка.
Бедняк от радости едва не помешался;
Но лишь опомнился, за кошелек принялся,
И что́ ж?— Чуть верится ему, что то не сон:
Едва червонец вынет он,
Уж в кошельке другой червонец шевелится.
«Ах, пусть лишь до утра мне счастие продлится!»
Бедняк мой говорит:
«Червонцев я себе повытаскаю груду;
Так, завтра же богат я буду —
И заживу, как сибарит».
Однако ж поутру он думает другое.
«То правда», говорит; «теперь я стал богат;
Да кто́ ж добру не рад!
И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу,
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так, удержу чудесный кошелек:
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек,
А, впрочем, ведь пожить всегда успею».
Но что́ ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь недостает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется:
Придет к реке,— воротится опять.
«Как можно», говорит: «от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою са́мо льется?»
И, наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает:
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы вон таскает.
Таскал, таскал... и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.
Пастух в Нептуновом соседстве близко жил:
На взморье, хижины уютной обитатель,
Он стада малого был мирный обладатель
И век спокойно проводил.
Не знал он пышности, зато не знал и горя,
И долго участью своей
Довольней, может быть, он многих был царей.
Но, видя всякий раз, как с Моря
Сокровища несут горами корабли,
Как выгружаются богатые товары
И ломятся от них анбары,
И как хозяева их в пышности цвели,
Пастух на то прельстился;
Распродал стадо, дом, товаров накупил,
Сел на корабль — и за Море пустился.
Однако же поход его не долог был;
Обманчивость, Морям природну,
Он скоро испытал: лишь берег вон из глаз,
Как буря поднялась;
Корабль разбит, пошли товары ко дну,
И он насилу спасся сам.
Теперь опять, благодаря Морям,
Пошел он в пастухи, лишь с разницею тою,
Что прежде пас овец своих,
Теперь пасет овец чужих
Из платы. С нуждою, однако ж, хоть большою,
Чего не сделаешь терпеньем и трудом?
Не спив того, не сев другова,
Скопил деньжонок он, завелся стадом снова,
И стал опять своих овечек пастухом.
Вот, некогда, на берегу морском,
При стаде он своем
В день ясный сидя
И видя,
Что на Море едва колышется вода
(Так Море присмирело),
И плавно с пристани бегут по ней суда:
«Мой друг!» сказал: «опять ты денег захотело,
Но ежели моих — пустое дело!
Ищи кого иного ты провесть,
От нас тебе была уж честь.
Посмотрим, как других заманишь,
А от меня вперед копейки не достанешь».
Баснь эту лишним я почел бы толковать;
Но как здесь к слову не сказать,
Что лучше верного держаться,
Чем за обманчивой надеждою гоняться?
Найдется тысячу несчастных от нее
На одного, кто не был ей обманут,
А мне, что́ говорить ни станут,
Я буду все твердить свое:
Что впереди — бог весть; а что мое — мое!
Он духом чист и благороден был,
Имел он сердце нежное, как ласка,
И дружба с ним мне памятна, как сказка…
То было осенью унылой…
Средь урн надгробных и камней
Свежа была твоя могила
Недавней насыпью своей.
Дары любви, дары печали—
Рукой твоих учеников
На ней рассыпаны, лежали
Венки из листьев и цветов.
Над ней, суровым дням послушна,—
Кладбища сторож вековой,—
Сосна качала равнодушно
Зелено-грустною главой,
И речка, берег омывая,
Волной бесследною вблизи
Лилась, лилась, не отдыхая,
Вдоль нескончаемой стези.
Твоею дружбой не согрета,
Вдали шла долго жизнь моя,
И слов последнего привета
Из уст твоих не слышал я.
Размолвкой нашей недовольный,
Ты, может, глубоко скорбел;
Обиды горькой, но невольной
Тебе простить я не успел.
Никто из нас не мог быть злобен,
Никто, тая строптивый нрав,
Был повиниться неспособен,
Но каждый думал, что он прав.
И ехал я на примиренье,
Я жаждал искренно сказать
Тебе сердечное прощенье
И от тебя его принять…
Но было поздно!..
В день унылый,
В глухую осень, одинок,—
Стоял я у твоей могилы
И все опомниться не мог.
Я, стало, не увижу друга?
Твой взор потух, и навсегда?
Твой голос смолк среди недуга?
Меня отныне никогда
Ты в час свиданья не обнимешь,
Не молвишь в провод ничего?
Ты сердцем любящим не примешь
Признаний сердца моего?
Все кончено, все невозвратно,
Как правды ужас ни таи!
Шептали что-то непонятно
Уста холодные мои;
И дрожь по телу пробегала,
Мне кто-то говорил укор,
К груди рыданье подступало,
Мешался ум, мутился взор,
И кровь по жилам стыла, стыла…
Скорей на воздух! дайте свет!
О! это страшно, страшно было,
Как сон гнетущий или бред…
Я пережил—и вновь блуждает
Жизнь между дела и утех,
Но в сердце скорбь не заживает,
И слезы чуются сквозь смех.
В наследье мне дала утрата
Портрет с умершего чела;
Гляжу—и будто образ брата
У сердца смерть не отняла;
И вдруг мечта на ум приходит,
Что это только мирный сон,
Он это спит, улыбка бродит,
И завтра вновь проснется он;
Раздастся голос благородный,
И юношам в заветный дар
Он принесет и дух свободный,
И мысли свет, и сердца жар…
Но снова в памяти унылой—
Ряд урн надгробных и камней
И насыпь свежая могилы
В цветах и листьях, и над ней,
Дыханью осени послушна,—
Кладбища сторож вековой—
Сосна качает равнодушно
Зелено-грустною главой,
И волны, берег омывая,
Бегут, спешат, не отдыхая.
<1857?>
Из вольных мысли сфер к нам ветер потянул
В мир душный чувств немых и дум, объятых тайной;
В честь слова на Руси, как колокола гул,
Пронесся к торжеству призыв необычайный.
И рады были мы увидеть лик певца,
В ком духа русского живут краса и сила;
Великолепная фигура мертвеца
Нас, жизнь влачащих, оживила.Теперь узнал я всё, что там произошло.
Хоть не было меня на празднике народном,
Но сердцем был я с тем, кто честно и светло,
Кто речью смелою и разумом свободным
Поэту памятник почтил в стенах Москвы;
И пусть бы он в толпе хвалы не вызвал шумной,
Лишь был привета бы достоин этой умной,
К нему склоненной головы.Но кончен праздник… Что ж! гость пушкинского пира
В грязь жизни нашей вновь ужель сойти готов?
Мне дело не до них, детей суровых мира,
Сказавших напрямик, что им не до стихов,
Пока есть на земле бедняк, просящий хлеба.
Так пахарь-труженик, желающий дождя,
Не станет петь, в пыли за плугом вслед идя,
Красу безоблачного неба.Я спрашиваю вас, ценители искусств:
Откройтесь же и вы, как те, без отговорок,
Вот ты хоть, например, отборных полный чувств,
В ком тонкий вкус развит, кому так Пушкин дорог;
Ты, в ком рождают пыл возвышенной мечты
Стихи и музыка, статуя и картина, -
Но до седых волос лишь в чести гражданина
Не усмотревший красоты.Или вот ты еще… Но вас теперь так много,
Нас поучающих прекрасному писак!
Вы совесть, родину, науку, власть и бога
Кладете под перо и пишете вы так,
Как удержал бы стыд писать порою прошлой…
Но наш читатель добр; он уж давно привык,
Чтобы язык родной, чтоб Пушкина язык
Звучал так подло и так пошло.Вы все, в ком так любовь к отечеству сильна,
Любовь, которая всё лучшее в нем губит, -
И хочется сказать, что в наши времена
Тот — честный человек, кто родину не любит.
И ты особенно, кем дышит клевета
И чья такая ж роль в событьях светлых мира,
Как рядом с действием высоким у Шекспира
Роль злая мрачного шута… О, докажите же, рассеяв все сомненья,
Что славный тризны день в вас вызвал честь и стыд!
И смолкнут голоса укора и презренья,
И будет старый грех отпущен и забыт…
Но если низкая еще вас гложет злоба
И миг раскаянья исчезнул без следа, -
Пусть вас народная преследует вражда,
Вражда без устали до гроба!
…Когда переезжали через Неву, Пушкин
шутливо спросил:
— Уж не в крепость ли ты меня везешь?
— Нет, — ответил Данзас, — просто через
крепость на Черную речку самая близкая
дорога!
Записано В.А. Жуковским со слов
секунданта Пушкина — Данзаса…
То было в прошлом феврале
И то и дело
Свеча горела на столе…
Б.Пастернак…
Мурка, не ходи, там сыч,
На подушке вышит!
А. Ахматова
Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею,
Ни границы над сердцем моим не вольны,
ни года!
Так зачем же я вдруг при одной только мысли
шалею,
Что уже никогда, никогда…
Боже мой, никогда!..
Погоди, успокойся, подумай —
А что — никогда?!
Широт заполярных метели,
Тарханы, Владимир, Ирпень —
Как много мы не доглядели,
Не поздно ль казниться теперь?!
Мы с каждым мгновеньем бессильней,
Хоть наша вина не вина,
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер — луна.
Обкомы, горкомы, райкомы,
В подтеках снегов и дождей.
В их окнах, как бельма тархомы
(Давно никому не знакомы),
Безликие лики вождей.
В их залах прокуренных — волки
Пинают людей, как собак,
А после те самые волки
Усядутся в черные «Волги»,
Закурят вирджинский табак.
И дач государственных охра
Укроет посадских светил
И будет мордастая ВОХРа
Следить, чтоб никто не следил.
И в баньке, протопленной жарко,
Запляшет косматая чудь…
Ужель тебе этого жалко?
Ни капли не жалко, ничуть!
Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не
вспомню,
Севастопольский берег,
Почти небывалую быль.
И таинственный спуск в Херсонесскую
каменоломню,
И на детской матроске —
Эллады певучую пыль.
Я не вспомню, клянусь!
Ну, а что же я вспомню?
А что же я вспомню?
Усмешку
На гладком чиновном лице,
Мою неуклюжую спешку
И жалкую ярость в конце.
Я в грусть по березкам не верю,
Разлуку слезами не мерь.
И надо ли эту потерю
Приписывать к счету потерь?
Как каменный лес, онемело,
Стоим мы на том рубеже,
Где тело — как будто не тело,
Где слово — не только не дело,
Но даже не слово уже.
Идут мимо нас поколенья,
Проходят и машут рукой.
Презренье, презренье, презренье,
Дано нам, как новое зренье
И пропуск в грядущий покой!
А кони?
Крылатые кони,
Что рвутся с гранитных торцов,
Разбойничий посвист погони,
Игрушечный звон бубенцов?!
А святки?
А прядь полушалка,
Что жарко спадает на грудь?
Ужель тебе этого жалко?
Не очень…
А впрочем — чуть-чуть!
Но тает февральская свечка,
Но спят на подушке сычи,
Но есть еще Черная речка,
Но есть еще Черная речка,
Но — есть — еще — Черная речка…
Об этом не надо!
Молчи!
Пастушки некогда купаться шли к реке,
Которая текла от паства вдалеке.
В час оный Агенор дух нежно утешает
И нагу видети Мелиту поспешает.
Снимают девушки и ленты, и цветы,
И платье, кроюще природны красоты,
Скидают обуви, все члены обнажают
И прелести свои, открывся, умножают.
Мелита в платии прекрасна на лугу,
Еще прекраснее без платья на брегу.
Влюбленный Агенор Мелитою пылает
И более еще, чего желал, желает.
Спускается в струи прозрачные она:
Во жидких облаках блистает так луна.
Сие купание пастушку охлаждает,
А пастуха оно пыланьем побеждает.
Выходят, охладясь, красавицы из вод
И одеваются, спеша во коровод
В растущие у стад березовые рощи.
Уже склоняется день светлый к ясной нощи,
Оделись и пошли приближиться к стадам.
Идет и Агенор за ними по следам.
Настало пение, игры, плясанье, шутки,
Младые пастухи играли песни в дудки.
Влюбленный Агенор к любезной подошел
И говорил: «Тебя ль в сей час я здесь нашел
Или сей светлый день немного стал ненастней,
Пред сим часом еще твой образ был прекрасней!»
— «Я та ж, которая пред сим часом была,
Не столько, может быть, как давече, мила.
Не знаю, отчего кажусь тебе другою!»
— «Одета ты, а ту в струях я зрил нагою».
— «Ты видел там меня? Ты столько дерзок был?
Конечно, ты слова вчерашние забыл,
Что ты меня, пастух, давно всем сердцем любишь».
— «Нагая, ты любовь мою еще сугубишь.
Прекрасна ты теперь и станом и лицем,
А в те поры была прекрасна ты и всем».
Мелита, слыша то, хотя и не сердилась,
Однако пастуха, краснеяся, стыдилась.
Он спрашивал: «На что стыдишься ты того,
Чьему ты зрению прелестнее всего?
Пусть к правилам стыда девица отвечает:
«Меня к тебе любовь из правил исключает…»
Мелита нудила слова сии пресечь:
«Потише, Агенор! Услышат эту речь,
Пастушки, пастухи со мною все здесь купно».
— «Но сердце будет ли твое без них приступно?»
— «Молчи или пойди, пойди отселе прочь,
И говори о том… теперь вить день, не ночь».
— «Но сложишь ли тогда с себя свою одежду?»
Во торопливости дает она надежду.
Отходит Агенор, и, ждущий темноты,
Воображал себе прелестны наготы,
Которы кровь его сильняе распалили
И, нежностью томя, вce мысли веселили.
Приближилася ночь, тот час недалеко,
Но солнце для него гораздо высоко.
Во нетерпении он солнцу возглашает:
«Доколе океан тебя не утушает?
Спустись во глубину, спокойствие храня,
Престань томиться, Феб, и не томи меня!
Медление твое тебе и мне презлобно,
Ты целый день горел, — горел и я подобно».
Настали сумерки, и меркнут небеса,
Любовник дождался желанного часа,
И погружается горяще солнце в бездну,
Горящий Агенор спешит узрит любезну.
Едва он резвыми ногами не бежит.
Пришел, пастушка вся мятется и дрожит,
И ободряется она и унывает,
Разгорячается она и простывает.
«Чтоб ты могла солгать, так ты не такова.
Я знаю, сдержишь ты мне данные слова.
Разденься!» — «Я тебе то в скорости сказала».
— «Так вечной ты меня напастию связала,
Так давешний меня, Мелита, разговор
Возвел на самый верх превысочайших гор
И сверг меня оттоль во рвы неисходимы,
Коль очи мной твои не будут победимы».
Пастушка жалится, переменяя вид,
И гонит от себя, колико можно, стыд
И, покушаяся одежды совлекати,
Стремится, чтоб его словами уласкати.
Другое пастуху не надобно ничто.
Пастушка сердится, но исполняет то,
И с Агенором тут пастушка ощущала
И то, чего она ему не обещала.
Сын
отцу твердил раз триста,
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —
О чем же долго думать тут?
Игрушек
в лавке
много вам.
И в лавку
сын с отцом идут
купить четвероногого.
В лавке им
такой ответ:
— Лошадей сегодня нет.
Но, конечно,
может мастер
сделать лошадь
всякой масти. —
Вот и мастер. Молвит он:
— Надо
нам
достать картон.
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
— Вам толстый
или тонкий? —
Спросил
и вынес три листа
отличнейшей картонки.
— Кстати
нате вам и клей.
Чтобы склеить —
клей налей. —
Тот, кто ездил,
знает сам,
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
Быстро,
ровно, а не криво,
сделал им колесиков.
Есть колеса,
нету гривы,
нет
на хвост волосиков.
Где же конский хвост найти нам?
Там,
где щетки и щетина.
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
дал
конский волос
для хвоста
и гривы лошадиной.
Спохватились —
нет гвоздей.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.
Рад кузнец.
— Пожалте, гости!
Вот вам
самый лучший гвоздик. —
Прежде чем работать сесть,
осмотрели —
всё ли есть?
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
чтоб раскрасил
шерсть и глазки. —
К художнику,
удал и быстр,
вбегает наш кавалерист.
— Товарищ,
вы не можете
покрасить шерсть у лошади?
— Могу. —
И вышел лично
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
лошадке
глазки красит.
Что за лошадь,
что за конь —
горячей, чем огонь!
Хоть вперед,
хоть назад,
хочешь — в рысь,
хочешь — в скок.
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
Взнуздан
и оседлан он,
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!
Хочешь, я спою тебе песенкy
Как мы вчетвером шли на лесенкy?
Митенька с Сереженькой шли в краях,
А в середке Настенька шла да я.
Впереди себя бежал вверх по лесенке
И такие пел песни-песенки.
И такие пел песни-песенки.
— Не ворчи, Сереженька, не ворчи!
Ухаешь, как филин в глухой ночи.
Да не ной, Сереженька, ох, не ной —
Холодно зимой — хорошо весной!
— Да я не ною, Сашенька, не ворчy.
Да может быть я, Сашенька, спеть хочy.
Силушкy в руках нелегко согнуть,
А вот песенкy пока что не вытянуть.
Да помнится ты, Саша, ох, как сам скрипел,
Прежде, чем запел, прежде, чем запел.
Я бегy с тобой по лесенке,
Даже может, фоpy в ноге даю!
Только, может быть, твоя песенка
Помешает мне услыхать свою.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке
И ловили мы песни-песенки.
И ловили мы песни-песенки.
— Ой, не спи ты, Митенька, не зевай. —
Делай шире шаг да не отставай.
Не боись ты Митенька, не боись!
Покажи нам, Митенька, чем ты любишь жизнь.
— Да не сплю я, Сашенька, не боюсь!
Да только как прольюсь, сей же час споткнусь.
Я ж наоборот — хорошо пою,
Да ногами вот еле топаю.
Да помнится, ты, Саша, когда сам вставал,
На карачках полз да слабинy давал.
А теперь с тобою куда дойдешь?
Жмешь себе вперед, никого не ждешь.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке,
На плечах несли песни-песенки.
На плечах несли песни-песенки.
— Ой, не плачь ты, Настенька, не грусти —
В девках все равно себя не спасти.
Вяжет грудь веревкою грусть-тоска.
А ты люби хорошего мужика!
Все как трижды два, значит — глупости.
А в девках все равно себя не спасти.
Все вокруг груди, как вокруг стола.
Да какие ж, Настя, важней дела?
— Да я не плачy, Сашенька, не грущy,
Да тоскy-занозy не вытащy.
А мне от тоски хоть рядись в петлю.
Что мне мужики? Я тебя люблю.
Да я б вокруг стола танцевать пошла,
Да без тебя никак не идут дела.
Сколько ж лет мне куковать одной?
Душy мне до дыp ты пропел, родной.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке.
Да только как теперь допеть этy песенкy?
А зачем допеть? Пел бы без конца.
Без меня ж тебе не спрыгнуть, не выбраться.
Ты же, брат, ко мне на всю жизнь зашел.
Знаешь сам, что все будет хорошо.
Как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Да как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
В одном разуме живот состоится,
Когда прочая подлежат вся смерти
И когда ово гинет, ово тлится, —
Преславный разум ни смерть может стерти.
Хитр ум естество всего испытует: звездный
Что круг сей ни обемлет, вин истинну с бездны
Недр самых выводит,
Полки стройно водит,
Всех дел поведения устрояет мудро.
Народами той же Разум управляет,
Преступающих же с злочинств достягает,
Он царства правит. Но, тем не доволен,
Небесну имея природу, весь волен,
К небесам ся простирает
И, аки пернатный,
Землю круг сей блатный
Презрев, в вышня возлетает.
Зная же небесного царя, благочестно
Того чтит, иже душу (как, то неизвестно)
Разумную вложил в тело,
Причастницу божественна духа.
Многи, правда, храбры во бранях бывают,
Но те безрассудно сил употребляют.
Колико же кормчий матроса честнейший,
Колико воина есть изящнейший,
Над храбростью толико
Мудрость нечто велико.
Греков против римска был всего защититель
Войска Архимед один, дивных вымыслитель
Орудий, поразив
Войско и превратив
В пепел, в прах флот воздушным
Огнем, уму послушным;
Хитростию и советы,
Оружие и наветы
Воспятив сопротивных,
В мужестве, в деле дивных.
Сего для музы всегда любимы, почтенны
Бывали тем, которы лучшим одаренны
Свыше разума светом.
Есть бо уму врожденно
Науки искати, которых советом
И действом свирепство народ усмиренно
Много бывает, и теми правы
Насаждаются, нам в пользу, нравы.
Тем одни радетели мудрости блаженны,
Хоть и таковых не нет, которы, разженны
Ненавистью, на нее зрят злыми глазами
И продерзством безумным; если б учинити
Можно было, готовы (злобны суще сами)
И саму добродетель вдруг искоренити;
Которы всезлобными терзают зубами
Всех дела, кроме своих; те токмо хвалити
Обыкши, завистью всегда изумленны,
Любовью к единым себе наполненны.
Но егда конь доброродный,
Иже в смелости блистает,
Или цинтия пресветла,
Краса и утеха ночи,
Смотрит на то, что с всей мочи
Ярящийся пес в ветр лает?
Невредимо пребывает
Все, что мужественно, честно,
Благо, истинно, нелестно;
Я ко же вдавшася в море
Камениста гора валы,
Возвышающися горе
С стремлением и немалый
Ужас с собою влекущи,
Сильны ветры, все гнев сущи,
Ни во что, тверда, вменяет.
Видел я многих, и неоднократно,
Которые, в старость достигше глубоку,
Горькие слезы с вздыханием лили,
Что оных лета глупо провожденны,
И «О, дай, боже, видеть возвращенны
Мне мои лета!» — умильно вопили;
Видел потерю мнящих ту жестоку,
Когда уж время стало невозвратно.
Отвсюду бессмертная хвала и велика
Тебе слава пристоит, о Анна; толика
Пространство, империя, яже управляешь
Праведными законы и счастливо знаешь,
Державствуя, добрые вводить в народ нравы,
Добродетели в себе дая образ здравый.
Долженствовать всяк тебе здравие согласно
Свое исповедует; и мир цветет красно,
Всеприятный при тебе, мир, един над многи.
Падущая с небес река!
Ток светлых, беспрерывных вод!
Чья всемогущая рука,
О время! о минувший год!
Твое теченье прекратила?
Какая мгла тебя сокрыла?
Где делись дни, часы твои?
Где разновидных дел струи?
Являло ль солнце красоту,
Блистало ль лаврами чело,
Когда побед на высоту
Всходил Алкид? — И все прошло!
Уж не на верх теперь Альпийский
Орел склоняет свой полет,
Но в дол, под сосны Боровицки: —
Все вечности жерло пожрет.
Что было, то не придет вспять;
Проходит что, то вмиг пройдет;
Что будет впредь, — не можно знать;
И вот Нарышкина уж нет, —
Нет в доме сем храмоподобном,
Веселом, светлом, благовонном,
Где жизнь цвела, довольств полна;
Но плач и тма и тишина!
Увы! — вот тот зеленый дуб,
Вкруг коего на дерне тень,
Цветы и запах злачных куп
Граждан отвсюду в ясный день,
Как птиц, сзывали для витанья;
Где игры, шутки, резвость, смех
И дружества рукоплесканья
Звучали по следам утех.
Увы! — вот тот чертог,
Где зодчества, убранства вкус
Вели всех зрителей в восторг,
И где под сладким пеньем муз
Козловского пленяли звуки;
Где ты гостей, простерши руки,
Без всяких сборов и сует,
За дружеский сажал обед.
Увы! — вот тот изящный храм,
Где купольный, тьмозвездный свод
Осиявал из разных стран
Сбиравшийся к тебе народ;
Где ты угощевал Фелицу,
И Лель своих во плясках жертв
В цветочную вязал пленицу,
Где ты... Ах! ты лежишь тут мертв...
Ты мертв! — и все прошло? — Нет, жив!
Ты жив в сердцах твоих друзей:
Хотя печальный гроб, сокрыв,
Тебя лишил их в жизни сей;
Но ласк твоих и угощений
Живут лучи в воображеньи,
Живешь в слезах блестящих их
Ты ввек. — Се бисер чад твоих!
Придите, девы юны, нежны,
Три грацьи, отрасли его!
И, труп облобызав священный,
Оставленное от него
В приданство перло вы возьмите:
В нем клад блаженства вам сокрыт;
Глас добродушия внемлите;
Се дед из гроба говорит:
«Дела великие дивят,
Но зависть их вокруг шипит,
И добродетели темнят
Прекрасный часто страсти вид;
Но кто ни родом, ни богатством,
Ни знатным чином, а приятством
Себе почтенье заслужил,
Тот в жизни и по смерти мил».
Так, смертный! зиждет лишь отцов
Благословенье чад их дом;
А матерних проклятье слов
Преобращает все вверх дном!
Не ставь слез сирых за игрушку,
Чужих стяжаний не желай;
Брось бедному в кошель полушку,
И отвори себе тем рай.
Проходит наша жизнь, как миг;
Но видны и по нас следы
Дел наших добрых или злых,
Как в море за кормой бразды.
Поставим же себе предметом,
Чтоб с сим разлука наша светом,
Как прямовидность средь садов,
Была наполнена цветов.
1799
Услышьте все, живущи в мире,
Убогих и богатых сонм,
Ходящи в рубище, в порфире,
Склонитеся ко мне челом!
Язык мой истину вещает,
Премудрость сердце говорит;
Что свыше Дух Святый внушает,
Моя то лира днесь звучит.
Не убоюсь во дни я злые,
Коль сильный гнать меня начнет,
Опершись на столпы златые,
Богатств пятой меня попрет;
В день лют — брат брату не спасенье,
Не заменит души душой;
У смерти тщетно искупленье,
Цены нет жизни никакой.
Пускай же князи процветают,
Не чая гибели своей;
Но коль и мудры умирают
И погребаются землей
Равно с безумцами вседневно:
За гробом должен всяк своим
Свой сан, сокровище бесценно,
Оставить по себе другим.
Ах, тщетно смертны мнят в надменье,
Что ввек их зданья не падут;
Что титл и славы расширенье
Потомки в надписях почтут.
Увы! вся власть и честь земная
Минует с нами, будто тень:
Затмит лишь солнце тьма ночная,
Где звук? где блеск? где светлый день?
Где скиптр, — коль только добродетель
Не освещала жизни путь,
И хвал тщеславье лишь содетель,
По нас которые поют?
Ах! глупому равны мы стаду,
Косой что гонит к гробу Смерть:
В ней праведник один в награду
Удобен утро жизни зреть.
Не вечно бездна дух обымет,
Но он ее переживет.
Господь мою как душу примет
И облечет бессмертья в свет:
Воззрит она на долгоденство
Тогда, без зависти, того,
Кто честь, богатство, благоденство
Умножил дому своего.
По смерти не возьмет с собою
Никто вещей своих драгих;
Блаженный жизнью здесь святою
Блажится меж духов благих;
А если здесь не освятится
И в злобе век свой проведет,
Между благими не вселится,
Его не облистает свет.
От нашей воли то зависит,
Чтоб здесь и там блаженным быть,
Себя унизить иль возвысить,
Погребсть во тьме иль осветить.
На высшей степени мы власти
Свою теряем высоту:
В порочные упадший страсти
Подобен человек скоту.
1796
1
Над древними подъемляся дубами,
Он остров наш от недругов стерег;
В войну и мир равно честимый нами,
Он зорко вкруг глядел семью главами,
Наш Ругевит, непобедимый бог.2
Курился дым ему от благовоний,
Его алтарь был зеленью обвит,
И много раз на кучах вражьих броней
У ног своих закланных видел доней
Наш грозный бог, наш славный Ругевит.3
В годину бурь, крушенья избегая,
Шли корабли под сень его меча;
Он для своих защита был святая,
И ласточек доверчивая стая
В его брадах гнездилась, щебеча.4
И мнили мы: «Жрецы твердят недаром,
Что если враг попрет его порог,
Он оживет, и вспыхнет взор пожаром,
И семь мечей подымет в гневе яром
Наш Ругевит, наш оскорбленный бог».Так мнили мы, — но роковая сила
Уж обрекла нас участи иной;
Мы помним день: заря едва всходила,
Нежданные к нам близились ветрила,
Могучий враг на Ругу шел войной.5
То русского шел правнук Мономаха,
Владимир шел в главе своих дружин,
На ругичан он первый шел без страха,
Король Владимир, правнук Мономаха,
Варягов князь и доней властелин.7
Мы помним бой, где мы не устояли,
Где Яромир Владимиром разбит;
Мы помним день, где наши боги пали,
И затрещал под звоном вражьей стали,
И рухнулся на землю Ругевит.8
Четырнадцать волов, привычных к плугу,
Дубовый вес стащить едва могли;
Рога склонив, дымяся от натугу,
Под свист бичей они его по лугу
При громких криках доней волокли.9
И, на него взошед, с крестом в деснице,
Держась за свой вонзенный в бога меч,
Епископ Свен, как вождь на колеснице,
Так от ворот разрушенной божницы
До волн морских себя заставил влечь.10
И к берегу, рыдая, все бежали,
Мужи и старцы, женщины с детьми;
Был вой кругом. В неслыханной печали:
«Встань, Ругевит! — мы вслед ему кричали, —
Воспрянь, наш бог, и доней разгроми!»11
Но он не встал. Где, об утес громадный
Дробясь, кипит и пенится прибой,
Он с крутизны низвергнут беспощадно;
Всплеснув, валы его схватили жадно
И унесли, крутя перед собой.12
Так поплыл прочь от нашего он края
И отомстить врагам своим не мог.
Дивились мы, друг друга вопрошая:
«Где ж мощь его? Где власть его святая?
Наш Ругевит ужели был не бог?»13
И, пробудясь от первого испугу,
Мы не нашли былой к нему любви
И разошлись в раздумии по лугу,
Сказав: «Плыви, в беде не спасший Ругу,
Дубовый бог! Плыви себе, плыви!»
Есть у меня сынок-малютка,
Любимец мой и деспот мой.
Мелькнет досужая минутка —
Я тешусь детской болтовней.
Умен малыш мой не по летам,
Но — в этом, знать, пошел в отца! —
Есть грех: пристрастие к газетам
Подметил я у молодца.
Не смысля в буквах ни бельмеса,
Он, тыча пальчиком в строку,
Лепечет: «Лодзь, Москва, Одесса,
Валсава, Хальков, Томск, Баку…»
И, сделав личико презлое,
Нахмурясь, счет ведет опять:
«В Москве — цетыле, в Вильне — тлое,
В Валсаве — восемь, в Лодзи — пять…»
И мог из этого понять я,
Что здесь — призвания печать,
Что по счислению занятья
Пора мне с Петею начать.
Но, чтобы жизнь придать предмету
И рвенья чтоб не притупить,
Я ежедневную газету
Решил в учебник превратить.
Вот за работой по утрам мы.
Но вижу: труд не для юнца!
Все телеграммы, телеграммы…
Все цифры, цифры без конца!
Задача Пете непосильна:
Всего не вымолвить, не счесть.
«Хельсон, Цалицин, Киев, Вильна..,
Двенадцать, восемь, девять, сесть…»
И каждый день нам весть приносит,
И каждый день дает отчет!
Все Смерть нещадно жатву косит!
Все кровь течет!.. Все кровь течет!..
Смеется в цифрах Призрак Красный,
Немые знаки говорят!
И все растет, растет ужасный
Кровавый ряд! Кровавый ряд!..
«Волонез — двое, тли — Цел кассы,
Сувалки — восемь, пять — Батум…»
Зловещих цифр кошмарной массы
Не постигает детский ум.
И отложил я прочь газету,
И прекратил я тяжкий счет.
Мал Петя мой. Задачу эту
Исполнит он, как подрастет.
Душою — чист и мощен — телом,
Высок — умом и сердцем — строг,
В порыве пламенном и смелом
Он затрубит в призывный рог.
И грозно грянет клич ответный,
Клич боевой со всех сторон!
И соберется полк несметный
Богатырей таких, как он!
Забрызжет юных сил избыток,
Ужасен будет их напор!
И, развернув кровавый свиток,
Синодик жертв и повесть пыток,
Бойцы поставят приговор!
В день красный некогда, как содице уклонялось,
И небо светлое во мрачно пременялось:
Когда краснелися и горы и леса,
Луна готовилась ийти на небеса,
Ириса при водах по камешкам бегущих,
В кустарнике, где глас был слышан Нимф поющихь,
Вещала таинство тут будучи одна,
И вот какую речь вещала тут она:
В сей год рабятска жизнь мне больше не являлась,
В которую я здесь цветами забавлялась.
Как только лиш пришла весенняя краса,
И отрасли свои пустили древеса,
Природа некия мне новости вдохнула,
Лиш я на пастуха прекраснаго взглянула,
Который в прошлый год мне ягод приносил,
И всякой раз тогда за труд себе просил,
Чтоб я ево за то пять раз поцеловала:
По прозьбе я ево безспорна пребывала.
Вообразив себе дни года я тово,
Отворотилася я тотчас от нево.
Куда рабятска жизнь одной зимою делась!
Я то воспомиила, а вспомнив то зарделась.
Где скрылась матерня из памяти гроза!
Пустила к Гиласу я мысли и глаза.
Ево желая зреть, я видя убегала:
А бывша без нево, со всем изнемогала:
С утра до вечера, по саму темну нощь
Влачила зрак ево с собой в средину рощь.
Лицо ево по всем местам очам мечталось:
И мысли кроме сей другия не осталось.
Богиня паств и девъ! В те где ты дни была
Как я на всякой час тебя к себе звала?
Я часто муравы журчащей етой речки,
Кропила током слез: а вас мои овечки
Когда вы бегали вокруг меня блея,
Трепещущей рукой не гладила уж я.
А он терзаяся ко мне любовью злосно,
Пенял: доколь тобой страдати мне не сносно?
Я день и нощь горя любовию, грущу,
И бегая, по всем тебя местам ищу.
Лев гонит Волка, волк стремится за козою,
Голодная коза любуется лозою:
Куда стремление; так то и повлечетъ;
Поток на верьх горы во век не потечет.
Не знала я тогда, в котору речь пускаться?
Престала я уже упорностью ласкаться,
Сказала: коль любя по всей моей борьбе,
Пренебрегая стыд я вверюся тебе:
А ты над слабою стал ныне полновластен,
Переменишься мне, другой пастушкой страстен:
И буду видет я плененны взоры мной,
Тобой обращены к любовнице иной?
В век розы, отвечал мне он мои пусть вянут,
И белы лилии родиться впредь не станут:
От ядовитых трав и от болотных вод,
Пускай зачахнет мой и весь издохнет скот,
Сей клятвой надо мной победа ускорилась:
А я ему душей и телом покорилась.
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?
Зовет нас жизнь: идем, мужаясь, все мы;
Но в краткий час, где стихнет гром невзгод,
И страсти спят, и споры сердца немы, —
Дохнет душа среди мирских забот,
И вдруг мелькнут далекие эдемы,
И думы власть опять свое берет.Остановясь горы на половине,
Пришлец порой кругом бросает взгляд:
За ним цветы и майский день в долине,
А перед ним — гранит и зимний хлад.
Как он, вперед гляжу я реже ныне,
И более гляжу уже назад.Там много есть, чего не встретить снова;
Прелестна там и радость и беда;
Там много есть любимого, святого,
Разбитого судьбою навсегда.
Ужели всё душа забыть готова?
Ужели всё проходит без следа? Ужель вы мне — безжизненные тени,
Вы, взявшие с меня, в моей весне,
Дань жарких слез и горестных борений,
Погибшие! ужель вы чужды мне
И помнитесь, среди сердечной лени,
Лишь изредка и тёмно, как во сне? Ты, с коей я простилася, рыдая,
Чей путь избрал безжалостно творец,
Святой любви поборница младая, —
Ты приняла терновый свой венец
И скрыла глушь убийственного края
И подвиг твой, и грустный твой конец.И там, где ты несла свои страданья,
Где гасла ты в несказанной тоске, —
Уж, может, нет в сердцах воспоминанья,
Нет имени на гробовой доске;
Прошли года — и вижу без вниманья
Твое кольцо я на своей руке.А как с тобой рассталася тогда я,
Сдавалось мне, что я других сильней,
Что я могу любить, не забывая,
И двадцать лет грустеть, как двадцать дней.
И тень встает передо мной другая
Печальнее, быть может, и твоей! Безвестная, далекая могила!
И над тобой промчалися лета!
А в снах моих та ж пагубная сила,
В моих борьбах та ж грустная тщета;
И как тебя, дитя, она убила, —
Убьет меня безумная мечта.В ночной тиши ты кончил жизнь печали;
О смерти той не мне бы забывать!
В ту ночь два-три страдальца окружали
Отжившего изгнанника кровать;
Смолк вздох его, разгаданный едва ли;
А там ждала и родина, и мать.Ты молод слег под тяжкой дланью рока!
Восторг святой еще в тебе кипел;
В грядущей мгле твой взор искал далеко
Благих путей и долговечных дел;
Созрелых лет жестокого урока
Ты не узнал, — блажен же твой удел! Блажен! — хоть ты сомкнул в изгнанье вежды!
К мете одной ты шел неколебим;
Так, крест прияв на бранные одежды,
Шли рыцари в святой Ерусалим,
Ударил гром, в прах пала цель надежды, —
Но прежде пал дорогой пилигрим.Еще другой! — Сердечная тревога,
Как чутко спишь ты! — да, еще другой! —
Чайльд-Гарольд прав: увы! их слишком много,
Хоть их и всех так мало! — но порой
Кто не подвел тяжелого итога
И не поник, бледнея, головой? Не одного мы погребли поэта!
Судьба у нас их губит в цвете дней;
Он первый пал; — весть памятна мне эта!
И раздалась другая вслед за ней:
Удачен вновь был выстрел пистолета.
Но смерть твоя мне в грудь легла больней.И неужель, любимец вдохновений,
Исчезнувший, как легкий призрак сна,
Тебе, скорбя, своих поминовений
Не принесла родная сторона?
И мне пришлось тебя назвать, Евгений,
И дань стиха я дам тебе одна? Возьми ж ее ты в этот час заветный,
Возьми ж ее, когда молчат они.
Увы! зачем блестят сквозь мрак бесцветный
Бывалых чувств блудящие огни?
Зачем порыв и немочный, и тщетный?
Кто вызвал вас, мои младые дни? Что, бледный лик, вперяешь издалёка
И ты в меня свой неподвижный взор?
Спокойна я; шли годы без намека;
К чему ты здесь, ушедший с давних пор?
Оставь меня! — белеет день с востока,
Пусть призраков исчезнет грустный хор.Белеет день, звезд гасит рой алмазный,
Зовет к труду и требует дела;
Пора свершать свой путь однообразный,
И всё забыть, что жизнь превозмогла,
И отрезветь от хмеля думы праздной,
И след мечты опять стряхнуть с чела.
Идут ли впрок дела, иль плохо;
Успех, задержка ли в труде?
Все переходная эпоха
За всех ответствует везде.
Упившись этим новым словом,
Толкуем мы и вкривь и вкось
Как будто о явленьи новом,
Что неожиданно сбылось;
Как будто б новая эпоха
С небес сошла на нас врасплох;
Но со времен царя гороха
Непереходных нет эпох.
С тех пор, что Русь стоит, что люди
В ней кое-как в кружок сошлись,
Варяги будь, или из Жмуди,
Или пожалуй Черемис,
Но все ж средь общего сожитья
Жизнь приносила цвет и плод,
И поколенья и событья
Свой совершали переход.
Все переход, всегда теченье,
Все волны той живой реки,
Которой русло — Провиденье
И нам незримы родники.
Век каждый был чреват событьем,
И на себе нес след борьбы,
То явно, то глухим наитьем
Проходят Божии судьбы.
И по лицу земли, и в недрах
Ее глубоких тайников,
В иссопах дольных, в горных кедрах,
Разросшихся до облаков,
В таинственных пучинах моря,
В таинственном броженьи руд, —
Все образуясь, строясь, споря,
Проходит переходный труд.
Идет повсюду разработка
Зиждительных начал и сил,
От хладной жизни самородка
До строя огненных светил.
С неугасаемой любовью,
Так и в духовном бытии
Тому же следует условью
Жизнь человеческой семьи.
И у нее своя работа,
То в потаенной тишине,
То с быстротой водоворота
И грозами внутри и вне.
Без жертвы нравственной свободы,
Но к цели часто темной нам,
Идут эпохи и народы
По историческим путям.
Следами путь свой обознача
Эпоха каждая жила:
У каждой были цель, задача,
Грехи и добрые дела.
Событья льются по порядку
Из лона плодотворной тьмы,
Сфинкс времени дает загадку,
Ее разгадываем мы.
Сфинкс этот не давал покоя:
Одну загадку порешат, —
Вторая, третья, без отбоя,
Одни вослед другим спешат.
Вся жизнь в приливе и отливе,
Посев и жатва чередой
Сменяются на Божьей ниве
Под человеческой рукой.
Вперед, вперед моя исторья!
Взывал Онегина певец,
Когда просил от муз подспорья,
Чтобы с концом свести конец.
Сей клик труда и упованья —
И человечества есть клик,
Он с первых дней миросозданья,
А не с вчерашнего возник.
К чему ж, скажите, ради Бога,
Мы век свой не в пример другим, —
Когда им всем одна дорога, —
Особым прозвищем честим?
Но вы затем, что сами новы,
Что веры в прошлое в вас нет,
А верить в сны свои готовы
С слепым доверьем детских лет.
Вам, чуждым летописи древней,
Вам в ум забрать не мудрено,
Что с той поры и свет в деревне,
Как стали вы смотреть в окно.
Нет, и до вас шли годы к цели,
В деревне Божий свет не гас,
А в окна многие смотрели,
Которые позорче вас.
Лишь губами одними,
бессвязно, все снова и снова
Я хотел бы твердить,
как ты мне дорога…
Но по правому флангу,
по славным бойцам Кузнецова,
Ураганный огонь
открывают орудья врага.
Но враги просчитались: не наши —
фашистские кости
Под косыми дождями
сгниют на ветру без следа,
И леса зашумят
на обугленном черном погосте,
И на пепле развалин
поднимутся в рост города.
Мы четвертые сутки в бою,
нам грозит окруженье:
Танки в тыл просочились,
и фланг у реки оголен…
Но тебе я признаюсь,
что принято мною решенье,
И назад не попятится
вверенный мне батальон!
…Ты прости, что письмо,
торопясь, отрываясь, небрежно
Я пишу, как мальчишка — дневник
и как штурман — журнал…
Вот опять начинается…
Слышишь, во мраке кромешном
С третьей скоростью мчится
огнем начиненный металл?
Но со связкой гранат,
с подожженной бутылкой бензина
Из окопов бойцы
выползают навстречу ему.
Это смерть пробегает
по корпусу пламенем синим,
Как чудовища, рушатся
танки в огне и дыму.
Пятый раз в этот день
начинают они наступление,
Пятый раз в этот день
поднимаю бойцов я в штыки,
Пятый раз в этот день
лишь порывом одним вдохновения
Мы бросаем врага
на исходный рубеж у реки!
В беспрестанных сраженьях
ребята мои повзрослели,
Стали строже и суше
скуластые лица бойцов…
…Вот сейчас предо мной
на помятой кровавой шинели
Непривычно спокойный
лежит лейтенант Кузнецов.
Он останется в памяти
юным, веселым, бесстрашным,
Что любил по старинке
врага принимать на картечь.
Нам сейчас не до слез —
над товарищем нашим
Начинают орудья
надгробную гневную речь.
Но вот смолкло одно,
и второе уже замолчало,
С тылом прервана связь,
а снаряды приходят к концу.
Но мы зря не погибнем!
Сполна мы сочтемся сначала.
Мы откроем дорогу
гранате, штыку и свинцу!..
Что за огненный шквал!
Все сметает…
Я ранен вторично…
Сколько времени прожито:
сутки, минута ли, час?
Но и левой рукой
я умею стрелять на «отлично»…
Но по-прежнему зорок
мой кровью залившийся глаз…
Снова лезут! Как черти,
но им не пройти, не пробиться.
Это вместе с живыми
стучатся убитых сердца,
Это значит, что детям
вовек не придется стыдиться,
Не придется вовек им
украдкой краснеть за отца!..
Я теряю сознанье…
Прощай! Все кончается просто…
Но ты слышишь, родная,
как дрогнула разом гора!
Это голос орудий
и танков железная поступь,
Это наша победа
кричит громовое «ура».
ВОСПОМИНАНИЕ.
(Из Ламартина).
Вотще бегуть за днями дни,
Их свет обманчивый изменит;
Ничто в душе тебя не сменит,
Последний сон. Моей любви!
Лета промчались как мгновенья;
На них взираю в грусти я,
Как дуб осенний вкруг себя
Поблекших листьев зрит паденье.
Ужь иней лег на мне годов,
Кровь, прежде пылкая, немеет;
Так, облечен в кору снегов,
Источник быстрый цепенеет.
Но образ твой со мной всегда;
Душе подобно неизменный,
Он не стареет никогда
В моей груди воспламененной.
Неотразимая в мечтах,
Во след тебь я взор подемлю!
Едва покинула ты землю,
Тебя я взвидел в небесах.
Ты там беседуешь со мною,
Как в тот была последний день,
Когда в безоблачную сень
Взлетела с юною зарею.
И та же все и в небесах,
С тобой краса не разлучилась;
Угасла жизнь в твоих очах,
Но в них безсмертье засветилось.
К тебе ласкаясь горячо,
Власы зефиры воздымают;
На снего-белое плечо
Льняные кудри упадают.
Таинственной завесы тень,
Как флер взвевает пред тобою;
Tак пар, возставший над водою
Новорожденный нежит день.
Лучь сонца, веселящий очи,
Со днем приходит и бежит;
Ho для любви моей нет ночи,
Твой вечный луч во мне горит.
Повсюду взор тебя сретает,
Всему ты жизнь в душе моей!
Волна мне лик твой отражает,
Зефир приносит звукь речей.
В штиль природы отененной
Листок дрожащий прошумит,
Мне мнится: голось твой священный
О чем-то сердцу говорит.
Зажжет ли звезды сумрак ночи,
Тебя я в каждой зрю из них,
Которой свет, пленяя очи,
Блистает более других.
Брожу ль в задумчивом мечтанье
По пестрому ковру лугов,
В восторге пью твое дыханье
В прелестном запахе цветов.
Ты мне ссылаешь утешенья,
Когда, сокрытый от людей,
У милосердых алтарей,
Ищу в молитве наслажденья.
Когда я сплю, не ты ли сны
Мне шлешь, таясь в тени прохладной;
Прекраспые как цвет весны,
Как милой тени взгляд отрадный!
О, еслиб средь мечтаний сих
Я вдруг от жизни отделился;
С каким бы счастьем пробудился
В обьятьях пламенных твоих!
Как два луча, слетясь в эфире,
Как страстный вздохов двух полет,
Слились в нас души—и живет
Еще твой друг, забытый в мире.
И. Великопольский.
Ах, наверно, сегодняшним утром
Слишком громко звучат барабаны,
Крокодильей обтянуты кожей,
Слишком звонко взывают колдуньи
На утесах Нубийского Нила,
Потому что сжимается сердце,
Лоб горяч и глаза потемнели
И в мечтах оживленная пристань,
Голоса смуглолицых матросов,
В пенных клочьях веселое море,
А за морем ущелье Дарфура,
Галереи-леса Кордофана
И великие воды Борну.Города, озаренные солнцем,
Словно склады в зеленых трущобах,
А из них, как грозящие руки,
Минареты возносятся к небу.
А на тронах из кости слоновой
Восседают, как древние бреды,
Короли и владыки Судана,
Рядом с каждым, прикованный цепью,
Лев прищурился, голову поднял
И с усов лижет кровь человечью,
Рядом с каждым играет секирой
Толстогубый, с лоснящейся кожей,
Чёрный, словно душа властелина,
В ярко-красной рубашке палач.Перед ними торговцы рабами
Свой товар горделиво проводят,
Стонут люди в тяжелых колодках
И белки их сверкают на солнце,
Проезжают вожди из пустыни,
В их тюрбанах жемчужные нити,
Перья длинные страуса вьются
Над затылком играющих коней,
И надменно проходят французы,
Гладко выбриты, в белой одежде,
В их карманах бумаги с печатью,
Их завидя, владыки Судана
Поднимаются с тронов своих.А кругом на широких равнинах,
Где трава укрывает жирафа,
Садовод Всемогущего Бога
В серебрящейся мантии крыльев
Сотворил отражение рая:
Он раскинул тенистые рощи
Прихотливых мимоз и акаций,
Рассадил по холмам баобабы,
В галереях лесов, где прохладно
И светло, как в дорическом храме,
Он провел многоводные реки
И в могучем порыве восторга
Создал тихое озеро Чад.А потом, улыбнувшись, как мальчик,
Что придумал забавную шутку,
Он собрал здесь совсем небывалых,
Удивительных птиц и животных.
Краски взяв у пустынных закатов,
Попугаям он перья раскрасил,
Дал слону он клыки, что белее
Облаков африканского неба,
Льва одел золотою одеждой
И пятнистой одел леопарда,
Сделал рог, как янтарь, носорогу,
Дал газели девичьи глаза.И ушёл на далекие звёзды —
Может быть, их раскрашивать тоже.
Бродят звери, как Бог им назначил,
К водопою сбираются вместе,
И не знают, что дивно-прекрасны,
Что таких, как они, не отыщешь,
И не знает об этом охотник,
Что в пылающий полдень таится
За кустом с ядовитой стрелою
И кричит над поверженным зверем,
Исполняя охотничью пляску,
И уносит владыкам Судана
Дорогую добычу свою.Но роднят обитателей степи
Иногда луговые пожары.
День, когда затмевается солнце
От летящего по ветру пепла
И невиданным зверем багровым
На равнинах шевелится пламя,
Этот день — оглушительный праздник,
Что приветливый Дьявол устроил
Даме Смерти и Ужасу брату!
В этот день не узнать человека,
Средь толпы опаленных, ревущих,
Всюду бьющих клыками, рогами,
Сознающих одно лишь: огонь! Вечер. Глаз различить не умеет
Ярких нитей на поясе белом;
Это знак, что должны мусульмане
Пред Аллахом свершить омовенье,
Тот водой, кто в лесу над рекою,
Тот песком, кто в безводной пустыне.
И от голых песчаных утесов
Беспокойного Красного Моря
До зеленых валов многопенных
Атлантического Океана
Люди молятся. Тихо в Судане,
И над ним, над огромным ребенком,
Верю, верю, склоняется Бог.
Владимиру Павловичу Титову
Я не могу сказать, что старость для меня
Безоблачный закат безоблачного дня.
Мой полдень мрачен был и бурями встревожен,
И темный вечер мой весь тучами обложен.
Я к старости дошел путем родных могил:
Я пережил детей, друзей я схоронил.
Начну ли проверять минувших дней итоги?
Обратно ль оглянусь с томительной дороги?
Везде развалины, везде следы утрат
О пройденном пути одни мне говорят.
В себя ли опущу я взор свой безотрадный —
Все те ж развалины, все тот же пепел хладный
Печально нахожу в сердечной глубине;
И там живым плодом жизнь не сказалась мне.
Талант, который был мне дан для приращенья,
Оставил праздным я на жертву нераденья;
Все в семени самом моя убила лень,
И чужд был для меня созревшей жатвы день.
Боец без мужества и труженик без веры
Победы не стяжал и не восполнил меры,
Которая ему назначена была.
Где жертвой и трудом подятые дела?
Где воли торжество, благих трудов начало?
Как много праздных дум, а подвигов как мало!
Я жизни таинства и смысла не постиг;
Я не сумел нести святых ее вериг,
И крест, ниспосланный мне свыше мудрой волей —
Как воину хоругвь дается в ратном поле, —
Безумно и грешно, чтобы вольней идти,
Снимая с слабых плеч, бросал я по пути.
Но догонял меня крест с ношею суровой;
Вновь тяготел на мне, и глубже язвой новой
Насильно он в меня врастал.
В борьбе слепой
Не с внутренним врагом я бился, не с собой;
Но промысл обойти пытался разум шаткой,
Но промысл обмануть хотел я, чтоб украдкой
Мне выбиться на жизнь из-под его руки
И новый путь пробить, призванью вопреки.
Но счастья тень поймать не впрок пошли усилья,
А избранных плодов несчастья не вкусил я.
И, видя дней своих скудеющую нить,
Теперь, что к гробу я все ближе подвигаюсь,
Я только сознаю, что разучился жить,
Но умирать не научаюсь.
Предвестницы зари, еще молчали птицы,
В полях покой, не знать горящей колесницы,
Когда встает Эраст и мнит, коль он встает,
Что солнце уж лугам Фетида отдает.
Бежит открыть окно и на небо взирает,
Но светозарных в нем красот не обретает,
Ни бледной светлости сияющей луны.
Едва выходит мать любви из глубины.
Эраст озлобился, во мраке зря зеленость,
И сердится на ночь и на дневную леность.
Как в сумерки стада с лугов сойдут долой,
Ириса, проводив овец своих домой,
Средь рощи говорить с ним нечто обещалась,
И для того та ночь ему длинна казалась.
Вот для чего раскрыт его несонный взор,
Доколь не осветил луч дни высоких гор.
Пошел из шалаша. Титира возглашает.
Эрастову Титир скотину сохраняет
От времени того, как он вздыхати стал:
Когда б скот пас он сам, то б скот его пропал.
«Ты спишь еще, ты спишь, — с досадою вещает, —
Ты спишь, а день уже прекрасный наступает.
Ступай и в дол туда скотину погони!»
Он мнил, гоня его, гнать ночь, желая дни,
А день еще далек и самому быть мнится,
Еще повсюду мрак, но пастуху не спится,
Предолгий солнца бег, как выйдет день из вод,
До вечера себе он ставит в целый год
И тако меряет ток солнечный глазами.
Над сими луч его рождается горами,
Неспешно шествует как в небо, так с небес
И спустится потом за дальний тамо лес.
Какая долгота! Когда того дождется!
Он меряет сей путь, а меря, только рвется.
Скрывается от глаз его ночная тень,
Отходит тишина, пришел желанный день.
Но беспокойство, чем Эраст себя тревожил,
Еще стократнее желанный день умножил.
Нетерпеливыми желаньями его
Во все скучала мысль минуты дни сего,
И, чтобы как-нибудь горячность утолити,
Хотел любезную от мысли удалити.
То в стаде, то в саду что делать начинал.
То стриг овец, то где деревья подчищал.
Все тщетно; в памяти Ириса непрестанно,
Все вечер тот в уме и счастье обещанно.
Нет помощи ни в чем, он сердцу власть дает,
Оставив скот и сад, свирель свою берет,
Котора жар его всечасно возглашает.
Он красоту своей любезной воспевает,
Неосторожности любовника в любви!
Он множит только тем паление в крови.
День долог: беспокойств его нельзя исчислить,
Что ж делать? что ему тогда иное мыслить?
Лишь солнце начало спускаться за леса
И стали изменять цвет ясны небеса,
Эраст спешит к леску, спешит в средину рощи,
Мня, что туда придет Ириса прежде нощи.
Страшится; пастуха мысль новая мятет:
«Ну, если, — думает, — Ириса мне солжет!»
Приходит и она. Еще не очень поздно,
Весь страх его прошел, скончалось время грозно.
Пришла и делает еще пред ним притвор,
Пришествия ея незапность кажет взор.
С ней множество любвей в то место собралося:
Известие по всем странам к ним разнеслося,
Что будет сходбище пастушке в роще той.
Одни, подвигнуты приятством, красотой,
Скрываются между кустов и древ сплетенных
Внять речь любовников, толь жарко распаленных.
Другие, крояся, не слыша их речей,
С ветвей их тайну речь внимали из очей.
Тогда любовники без всякия помехи
Тут сладость чувствуют цитерския утехи
И в восхищении в любовных сих местах
Играют нежностью в растаянных сердцах.
Любились тут; простясь, и пуще возлюбились.
Но как они тогда друг с другом разлучились,
Ей мнилось, жар ея излишно речь яснил,
А он мнил, что еще неясно говорил.
Среди песков нам третий вечер
Сводило судорогой рты,
И третий день меха овечьи
На солнце сохли без воды.
Мы губы, черные от жажды,
Не в силах были приоткрыть,
А в душном зное с часом каждым
У лошадей стихала прыть.
Уже и сердце забывало
Стучать о выжженную грудь,
Какая сила диктовала
Нам этот мужественный путь!
Но в этот миг в седле высоком
Привставши из последних сил,
Наш проводник трахомным оком
За взлетом беркута следил.
А там, за дымкою, лежали
В дремоте низкие холмы, —
И наши кони задрожали,
И в седлах вытянулись мы.
И как певучий голос девы,
Среди палящей тишины
Ручья прохладные напевы
Нам были явственно слышны.
Как безраздельно полюбили
Мы детский строй его речей,
Мы только пили, пили, пили,
Боясь, что высохнет ручей.
А он в песке лишь разливался,
На солнце только студенел,
Но чем я больше напивался,
Тем все сильнее пить хотел.
Потом арыками покрыли
Мы эти мертвые бугры,
Мы ночью скважины бурили,
А днем сдыхали от жары.
Остались трое в пекле ада,
Под солнцем коротая дни;
Мы схоронили их как надо,
В шурфах, что вырыли они.
Но мощной жаждой ожиданья
Прониклось наше бытие,
А жалкой смерти притязания
Лишь служат почвой для нее!
С тех пор, как верная подруга,
Мне жажда спутницей была,
Меня кружила, словно вьюга,
По тропкам севера вела.
Она со мной одежду шила,
Под лыжи подбивала мех,
И с кем она сильней дружила,
Те проходили дальше всех.
И, сразу же в седом просторе
Теряясь точкой, сквозь пургу,
Спешили в тишь аудиторий,
Собак меняя на ходу.
Еще в снегах костры дымились,
А мы в смешных мешках своих
За парты низкие садились
И трудно горбились на них.
Мы спотыкались, шли наощупь,
Блуждали в книгах, как в тайге,
И лампы жгли глубокой ночью,
И спали, сжав тетрадь в руке.
Пред нами, как с вершины птичьей
Все видно, что б ни оглядел,
Открылся мир во всем величьи
Еще не завершенных дел.
Он звал нас, ясный и влекущий,
Он был податлив, как руда,
Расцвет предчувствуя грядущий
В дыханьи нашего труда.
И жажда снова нас бросала
В водоворот его крутой,
Пока что, влажная, не стала
И нашей жизнью, и судьбой.
И мне тот день других дороже,
Что завтра должен наступить,
И с каждым днем, чем дольше прожил,
Тем все сильней хочу я жить.
Как в «оны дни», когда явился в мир Спаситель,
Неся с собой завет прощенья и любви, —
Толпой был осужден Божественный Учитель
На казнь, как вор, убийца иль грабитель,
И, обагренная в святой Его крови,
Слепая чернь, глумясь, влекла Его на муки —
Так на тебя, наш Царь, поднять дерзнула руки
Орда безумная свирепых палачей…
Тебе, кто даровал и милость и свободу
Закрепощенному, бесправному народу,
Кто властию державною своей
Славян освободил от вековых цепей, —
Тебя, которого, волнением обятым,
Склоненным видели над раненым солдатом.
Тебя — великого и кроткого Царя,
Кого вся Русь, любовию горя,
Звала не иначе как: Царь-Освободитель —
Мы, близорукие, увы не сберегли!
И — жертвой за грехи своей родной земли
Ты пал, великий Искупитель…
В тот чудный день, когда в твоем первопрестольном,
Старинном городе, при звоне колокольном
Приветствовал тебя единодушный клик
Народа твоего, что стал отныне вольным —
Как светел был твой благородный лик!
Как многие вокруг от счастия рыдали!
И матери, пришедшие с детьми,
Их на руках своих высоко поднимали,
Чтоб и они Царя того благословляли,
Кто сделал их, рабов, свободными людьми!..
В другой великий день, когда, победоносный,
Предпринял ты свою крестовую войну,
Вступив среди дружин, как воин венценосный,
В освобожденную славянскую страну, —
В тот день, когда в церквах ее опустошенных
Воздвиглася опять святыня алтаря,
И тысячи людей, от гибели спасенных,
Моленья вознесли за русского Царя, —
Ты снова счастлив был, и облако печали
Исчезло с кроткого лица,
И не предвидел ты тогда в грядущей дали
Грозящего тебе ужасного конца!..
Увы, наш кроткий Царь! До твоего престола,
С которого не раз виновных ты прощал,
Ползком добралася злодейская крамола
И скорби час, позора час — настал!
О Русь! Не смоешь ты кровавыми слезами
Сознанье жгучее позора своего, —
Нам в душу врезалось глубокими чертами
Оно, и в нем — врагов отчизны торжество…
Прости же нам, наш Мученик Державный,
Что, увлекаяся игрой страстей бесславной,
Забыли мы завет священнейший отцов:
Наш долг святой и честь, к отечеству любовь!
Что, в сердце загасив светильник чистой веры,
Добро мы различить не в силах ото зла,
Что беззакониям свершенным нету меры
И нет числа…
О, Царь! В сознанья час, из глубины могильной
Нам помоги свернуть с неправого пути,
И Божий гнев — правдивый и всесильный
Молитвою твоей любвеобильной
От нас, заблудших, отврати!..
1
Весь машинный свой век, каждый день по утрам
Волоча свои старые шины,
По брезгливым гранитным колонным домам
Развозил он шампанские вина!
И глотали в свои погреба-животы
Эти вина по бочкам с присеста
Их раскрытые настежь гранитные рты –
Обожженные жаждой подезды.
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
Весь свой век должен был по подездам таскаться
Грузовик № 131
7.
2
Но однажды наутро у этих домов
Были начисто выбиты стекла!
И панель вокруг них вглубь на много шагов
От вина и от крови промокла!
«Эй, подвалы, чья доля лежит издавна
Под любым каблуком на паркете,
Выходите на Невский – ломать времена!
Выходите – шагать по столетьям!»
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
Покатил за Свободу по улицам драться
Грузовик № 131
7.
3
Но открылись фронты! О, услышав сигнал,
Он увесисто и кривобоко
Наступал, отступал и опять наступал
От Варшавы до Владивостока.
И ходил он насупившись – издалека
На Деникинские аксельбанты,
На тачанки Махно, на штыки Колчака
И на хмурые танки Антанты!
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
Второпях во весь мах по фронтам стал шататься
Грузовик № 131
7.
4
На поля неостывших побед из нутра
Отощавшей земли вылез Голод!
И наотмашь схватил от двора до двора
Города и деревни за ворот!
И, шагая по смятой Руси напролом
Уходящими в землю шагами,–
Из Лукошка Поволжья кругом, как зерном,–
Он засеял поля костяками!
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
С воблой тут по Руси, как шальной, стал мотаться
Грузовик № 131
7.
5
Поднатужились нивы в России! И вот:
По Москве он в день Первого мая,
Запыхавшись от новых нежданных хлопот,
Октябрят полным ходом катает!
Октябрята на нем –воробьев веселей!
Не желают слезать добровольно!
И машиною, новою нянькой своей,
Октябрята ужасно довольны!
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
С октябрятами нянькой решил впредь остаться
Грузовик № 131
7.