Тёмный пасмурный день,
ясный день голубой —
каждый день человек
недоволен собой. Сеет хлеб.
Изменяет течение рек.
И опять — недоволен
собой человек. У него за плечами
огни, города.
Всё равно нет покоя
человеку труда! Он работал. Устал.
Он отходит ко сну
и решает: — С утра
по-другому начну. Я у жизни ещё
в неоплатном долгу,
я ещё не такое
на свете могу! …Жизнь меня наградила
счастливой судьбой:
я живу, каждый день
недовольна собой. Если счастлива я,
если чем-то горда, —
тем, что нет мне покоя
нигде, никогда, что я тоже в долгу
у снегов, у дождей,
у хороших, собой
недовольных людей.
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем. Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней —
бессмертие моё. У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
и бесконечные права! Я эту книжку не пишу —
я на руках ее ношу,
над ней пою,
над ней молчу,
её молчать и петь учу. Но не молчит она — поёт!
И мне работать не даёт.
Она болит — опять терпи.
Она зовёт — опять не спи! Опять не спать до петухов!
Опять — увы! — не до стихов:
всю ночь кричит сынишка —
моя живая книжка.
Я опять убегу!
И на том берегу,
до которого им не доплыть,
буду снова одна
до утра, дотемна
по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи,
где молчат лопухи,
плечи скроются в мокрой траве.
И твои, и мои,
и чужие стихи
перепутаются в голове. Я пою про цветы,
потому что и ты
на каком-нибудь дальнем лугу
ходишь, песней звеня.
И напрасно меня
ждут на том,
на другом, берегу!
1947!
И на том берегу,
до которого им не доплыть,
буду снова одна
до утра, дотемна
по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи,
где молчат лопухи,
плечи скроются в мокрой траве.
И твои, и мои,
и чужие стихи
перепутаются в голове. Я пою про цветы,
потому что и ты
на каком-нибудь дальнем лугу
ходишь, песней звеня.
И напрасно меня
ждут на том,
на другом, берегу!
Бывают в жизни глупые обиды:
не спишь из-за какой-то чепухи.
Ко мне пришёл
довольно скромный с виду
парнишка,
сочиняющий стихи.Он мне сказал,
должно быть, для порядка,
что глубока поэзия моя.
И тут же сразу
вытащил тетрадку —
свои стихи о сути бытия.Его рука рубила воздух резко,
дрожал басок, срываясь на верхах.
Но, кроме расторопности и треска,
я ничего не видела в стихах.В ответ парнишка, позабыв при этом,
как «глубока» поэзия моя,
сказал, что много развелось поэтов,
и настоящих,
и таких, как я.Он мне сказал, —
хоть верьте, хоть не верьте, —
что весь мой труд —
артель «Напрасный труд»,
а строчки не дотянут до бессмертья,
на полпути к бессмертию умрут.Мы все бываем в юности жестоки,
изруганные кем-то в первый раз.
Но пусть неумирающие строки
большое Время выберет без нас.А для меня
гораздо больше значит,
когда, над строчкой голову склоня,
хоть кто-то вздрогнет,
кто-нибудь заплачет
и кто-то скажет:
— Это про меня.
Когда, чеканный шаг равняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я — стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Ни о любви, ни о разлуке
не говорю я ничего.
И только молча грею руки
в трёхпалых варежках его.
Потом — прощаюсь целый вечер
и возвращаюсь к дому вновь.
И первый снег летит навстречу,
совсем как первая любовь.
Какой он был? Он был весёлый.
В последний год перед войной
он только-только кончил школу
и только встретился со мной.
Он был весёлый, тёмно-русый,
над чубом — красная звезда.
Он в бой пошёл под Старой Руссой
и не вернётся никогда.
Но всё равно — по переулкам
и возле дома моего
идут солдаты шагом гулким,
и все — похожи на него.
Идут, поют, равняя плечи.
Ушанки сдвинуты на бровь.
И первый снег летит навстречу —
и чья-то первая любовь.
Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Я не о вас, Работа и Забота!
Вы — по плечу, хоть с вами тяжело.
Но есть ещё помужественней что-то,
что не на плечи — на сердце легло. Когда непросто женщине живётся,
когда она одна растит ребят
и не перебивается, а бьётся,
ей — «Будь мужчиной!» — люди говорят. А как надоедает «быть мужчиной»!
Не охнуть, не поплакать, не приврать,
не обращать вниманья на морщины
и платья подешевле выбирать. С прокуренных собраний возвращаться —
всё, до рубашки, вешать на балкон
не для того, чтоб женщиной остаться,
а чтобы ночь не пахла табаком. Нет, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Ну, что ж! Мы научились, укрощая
крылатую заносчивость бровей,
глядеть на них спокойно, всё прощая,
как матери глядят на сыновей. Но всё труднее верится в ночи нам,
когда они, поддавшись на уют,
вдруг вспоминают, что они — мужчины,
и на колени всё-таки встают.
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли», что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы, наконец, приходим на участок
и смотрим:
полон красный уголок! Сидят ребята — парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
— Вот это да! …Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои — на суд людской!
Зал был со мной.
Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской. Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня. Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру! Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он. Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно
не смотрят на меня. По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли! Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю
только
о любви. Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто —
я тебя любила…
Но парни оторвались от доски! …Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге:
— Стихи!
Не покупают нипочем!