В голубыя волны Рейна,
Полн церквей и колокольн,
Со святым своим собором
Наш святой глядится Кельн.
В том соборе есть икона,
Вся на фоне золотом.
Долго шел я в степи жизни
Освещен ея лучом.
Вкруг нея цветы живые
И народ теснится к ней…
В голубые волны Рейна,
Полн церквей и колокольн,
Со святым своим собором
Наш святой глядится Кельн.
В том соборе есть икона,
Вся на фоне золотом.
Долго шел я в степи жизни
Освещен ее лучом.
Вкруг нее цветы живые
И народ теснится к ней…
В потоке быстром, светлом Рейна,
Как будто в зеркале большом,
Видны все занья, церкви Кельна, —
Собор священный виден в нем.
В соборе том есть лик старинный
Мадонны, в ризе золотой,
Он в жизни мне моей пустынной
Был путводною звездой.
Парят над ликом херувимы,
Весь он цветами окружен…
Мне образ женщины любимой
Напоминает сильно он…
Волны Рейна, реки этой чудной,
Отражают, чаруя мой взор,
Кельн, большой и священный наш город,
И его исполинский собор.
В том соборе есть образ, написан
На золоченной коже. Меж туч
Моей жизни пустынной приветно
Он светил, как живительный луч.
Вкруг прекрасной Мадонны летают
Ангелочки, цветы; а у ней
Щечки, губы, глаза — совершенно
Как у милой подруги моей.
Дочь обер-кистера вела
Меня по святыне портала,
Как золото косы, и ростом мала,
Косынка с шейки сползала.
За грош осмотрел я — собор был стар —
Кресты, гробницы, дверцы.
Взглянув на личико Эльсбет, жар
Почуял я в самом сердце.
И снова глядел я вверх и вниз —
На храма хоругвь святую,
На жен, что в пляске на стеклах неслись
В одном белье, аллилуя!
Дочь обер-кистера целый час
Вместе со мной оставалась.
Была у ней пара чудесных глаз,
В которых все отражалось.
Дочь обер-кистера назад
Вышла со мной из портала, —
Красна была шейка, ротик сжат,
С груди косынка упала.
Дочь старшего кистера в церковь ввела
Меня через двери портала;
Малютка блондинка и ростом мала,
Косыночка с шейки упала.
Я видел за несколько пфеннигов пар
Лампады, кресты и гробницы
В соборе; но тут меня бросило в жар
При взгляде на щечки девицы.
И снова смотрел я туда и сюда —
На все, чем наполнены храмы;
На окна, где в юбочках — аллилуя!
Танцуя, проносятся дамы.
Дочь старшего кистера вместе как раз
Со мною стояла здесь рядом;
У ней столь прозрачная парочка глаз —
Я все в них проник своим взглядом.
Дочь старшего кистера вновь чрез портал
Обратно меня провожала;
Красна была шейка, и ротик так мал,
Косыночка с шейки упала.
Дочь старшаго кистера в церковь ввела
Меня через двери портала;
Малютка блондинка и ростом мала,
Косыночка с шейки упала.
Я видел за несколько пфеннигов пар
Лампады, кресты и гробницы
В соборе; но тут меня бросило в жар
При взгляде на щечки девицы.
И снова смотрел я туда и сюда —
На все, чем наполнены храмы;
На окна, где в юбочках — аллилуя!
Танцуя, проносятся дамы.
Дочь старшаго кистера вместе как раз
Со мною стояла здесь рядом;
У ней столь прозрачная парочка глаз —
Я все в них проник своим взглядом.
Дочь старшаго кистера вновь чрез портал
Обратно меня провожала;
Красна была шейка, и ротик так мал,
Косыночка с шейки упала.
Дочь старшаго кистера в церковь ввела
Меня через двери портала;
Малютка блондинка и ростом мала,
Косыночка с шейки упала.
Я видел за несколько пфеннигов пар
Лампады, кресты и гробницы
В соборе; но тут меня бросило в жар
При взгляде на щечки девицы.
И снова смотрел я туда и сюда —
На все, чем наполнены храмы;
На окна, где в юбочках — аллилуя!
Танцуя, проносятся дамы.
Дочь старшаго кистера вместе как раз
Со мною стояла здесь рядом;
У ней столь прозрачная парочка глаз —
Я все в них проник своим взглядом.
Дочь старшаго кистера вновь чрез портал
Обратно меня провожала;
Красна была шейка, и ротик так мал,
Косыночка с шейки упала.
Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.
Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.
Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.
На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.
На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.
Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!
Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:
«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!
Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»
И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.
Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.
По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —
Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.
Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.
Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.
В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.
Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.
Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;
Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.
Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.
Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.
Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.
В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.
Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.
Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.
Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.
Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.
Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.
Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.
Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.
И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.
Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.
Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.
Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.
Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.
И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;
«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!
Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».
И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.
Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.
По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,
Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.
В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).
И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.
В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.
Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.
Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.
Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.
В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.
В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.
Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.
Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.
Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.
Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.
Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.
Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.
Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.
Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.
В году достопамятном сорок осьмом,
Когда весь народ волновался,
Во Франкфурте, для заседаний своих,
Немецкий парламент собрался.
И в Ремере «белая дама» тогда
Явилась; она — предвещанье
Тяжелых невзгод и несчастий; народ
Ей дал «экономки» прозванье.
Молва утверждает, что в Ремер она
Является в пору ночную.
Как только мои земляки сотворить
Сбираются глупость большую.
И вот в эту ночь самому мне пришлось
Увидеть, как «белая дама»
Ходила по залам, где с средних веков
Скопилося множество хлама.
В руках мертвобледных держала она
Фонарик и связку с ключами,
Лари и шкафы отворяя, что здесь
По стенкам стояли рядами.
В тех ящиках спрятано много вещей:
Тут булла лежит золотая,
Лежат и корона, держава и скиптр
И разная ветошь другая.
Лежат одеяния кесарей — все
Изедены молью, изгнили;
Германской Империи весь гардероб
В лохмотья года обратили.
При зрелище грустном таком головой
В тоске экономка качает;
И вскрикнула вдруг с отвращеньем она:
«Все это ужасно воняет!
Все это воняет мышиным дерьмом,
И в старом отрепье, в дни оны
Так гордо лежавшем на царских плечах,
Кишат насекомых мильоны.
А этот вот плащ горностаевый — он
Нередко служил, без сомненья,
Постелью для ремерских кошек в часы
От бремени их разрешенья.
Тут сколько ни чисть, все напрасно! Мне жаль
Грядущих монархов сердечно:
Венчальный их плащ — я уверена в том —
От блох не избавится вечно.
А знайте — когда у властителей зуд,
Чесаться должны их народы…
О, немцы! Боюсь я — от кесарских блох
Вам будут большие невзгоды.
Да, впрочем, к чему нам еще и монарх,
И блохи? Ведь в старой одежде
Все сгнило; в наш век не хотят уж носить
Костюмов, носившихся прежде.
Сказал справедливо немецкий поэт
В Кифгейзере Фридриху: «Право,
Коль строго рассудишь — так кесарь для нас
Не нужен — пустая забава!»
Но ежели кесарством обзавестись
Уж вы непременно хотите,
Любезные немцы — совет мой: ума
И славы совсем не ищите.
Из черни главу изберите себе,
Отнюдь не из высшего сана;
Не нужно ни льва, ни лисицы; должны
Избрать вы тупого барана.
Возьмите вы кельнского Кобеса; он,
Поверьте мне, в глупости — гений;
Не будет терпеть от него наш народ
Неправедных бед и гонений.
Чурбан ведь всегда наилучший монарх,
Как в басне Эзоп обясняет;
Нас, бедных лягушек, он клювом своим,
Как хитрый журавль, не шпыняет.
Не будет тираном ваш Кобес, вторым
Нероном; в нем дух человека
Не древнего лютого времени; в нем
Дух мягкий, дух нового века.
То сердце отвергнула спесь торгашей —
И он устремился в обятья
Илотов-рабочих; он лучший цветок
Во всех мастерских без изятья.
Союзом ремесленным избран он был
В ораторы; с ними делился
Их хлеба кусочком последним; и им
Рабочий весь люд возгордился.
В нем славили то, что не слушал совсем
Он лекций университетских
И книги писал из своей головы,
Без всяких подмог факультетских.
Да, это невежество полное сам
Себе приобрел он; нимало
Научное знанье на душу его,
Как вредная вещь, не влияло.
И дух философьи абстрактной к нему
В мышленье совсем не пробрался.
Ваш Кобес — характер. Он с первого дня
Доныне собою остался.
Он стереотипную носит слезу
В прекрасных глазах неизменно;
И толстая глупость на милых губах
Покоится тоже бессменно.
И слов вислоухих в речах у него
Запас изумительный прямо;
Наслушавшись их накануне родов,
Осла родила одна дама.
Писаньем брошюр и вязаньем чулков
Он занят, когда он свободен
От прочих занятий; и этих чулков,
Им связанных, сбыт превосходен.
Его подстрекают и бог Аполлон,
И музы отдать на вязанье
Все силы: чуть только возьмет он перо —
Приходят они в содроганье.
Вязанье приводит на память нам дни —
Дни функенов, в годы былые
Они в карауле вязали чулки —
И были бойцы удалые.
Будь Кобес на троне немецком — тотчас
Он функенов вызвал бы к жизни,
И храбрый отряд, охраняя престол,
Опять послужил бы отчизне.
Пожалуй, с такими бойцами монарх
Во Францию двинется смело —
Бургундью, Эльзас с Лотарингией вновь
Вернет он в германское тело.
Не бойтесь! он дома останется. Он
Великой и мирной идее
Себя посвятил: надо кельнский собор
Достроить ему поскорее.
Но кончив постройку, немедленно он,
Воинственным духом обятый,
С мечом на французов помчится, и там
Потребует грозно расплаты.
У них он отымет и немцам отдаст
Эльзас с Лотарингией скоро,
Бургундию тоже; но надо сперва
Окончить постройку собора.
Да, немцы, коль кесарь так нужен уж вам —
Пусть будет им царь карнавальный,
И Кобесом Первым зовется пусть он…
Чулками со спицей вязальной
Украсит пусть он государственный герб;
Министров пускай выбирает
В союзе шутов карнавальных и их
В дурацкий колпак наряжает.
А в канцлеры Дрикеса надо; пусть он
Граф Дрикес-Дриксгаузен зовется;
В сан лейб фаворитки Марицебиль им
Торжественно пусть возведется.
В священном, почтеннейшем Кельне своем
Монарх, воцарясь, поселится.
Об этом счастливом событьи узнав,
Зажжется огнями столица.
Псы медные воздуха — колокола
Ликующим лаем зальются,
И в тихой часовне своей три царя,
Пришедших с востока, проснутся.
И выйдут оттуда, костями стуча,
И живо запляшут, ликуя…
Их пенье несется далеко вокруг,
Я слышу — поют аллилуйа».
Так «белая дама» сказала и речь
Окончив, она рассмеялась,
И хохоту вторя, по залам пустым,
Зловещее эхо раздалось.