Я
завел
чемоданчик, братцы.
Вещь.
Заграница, ноздрю утри.
Застежки,
ручки
(чтоб, значит, браться),
а внутри…
Внутри
в чемодане —
освещенье трехламповое.
На фибровой крышке —
чертеж-узор,
и тот,
который
музыку нахлопывает,
репродуктор —
типа Дифузор.
Лезу на крышу.
Сапоги разул.
Поставил
на крыше
два шеста.
Протянул антенну,
отвел грозу…
Словом —
механика
и никакого волшебства.
Помещение, знаете, у меня —
мало̀.
Гостей принимать
возможности не дало́.
Путь, конешно, тоже
до нас
дли́нен.
А тут к тебе
из чемодана:
«Ало́, ало́!
К вам сейчас
появются
товарищ Калинин».
Я рад,
жена рада.
Однако
делаем
спокойный вид.
— Мы, говорим,
его выбирали,
и ежели
ему
надо,
пусть
Михал Ваныч
с нами говорит. —
О видах на урожай
и на промышленность вид
и много еще такова…
Про хлеб
говорит,
про заем
говорит…
Очень говорит толково.
Польза.
И ничего кроме.
Закончил.
Следующий номер.
Накануне получки
пустой карман.
Тем более —
семейство.
Нужна ложа.
— Подать, говорю,
на́ дом
оперу «Кармен». —
Подали,
и слушаю,
в кровати лёжа.
Львов послушать?
Пожалуста!
вот они…
То в Москве,
а то
в Ленинграде я.
То
на полюсе,
а то
в Лондоне.
Очень приятное это —
р-а-д-и-о!
Завтра —
праздник.
В самую рань
слушать
музыку
сяду я.
Правда,
часто
играют и дрянь,
но это —
дело десятое.
Покончил с житьишком
пьяным
и сонным.
Либо —
с лекцией,
с музыкой либо.
Советской власти
с Поповым и Эдисонами
от всей души
пролетарское спасибо!
Не мне российская делегация вверена.
Я —
самозванец на конференции Генуэзской.
Дипломатическую вежливость товарища Чичерина
дополню по-моему —
просто и резко.
Слушай!
Министерская компанийка!
Нечего заплывшими глазками мерцать.
Сквозь фраки спокойные вижу —
паника
трясет лихорадкой ваши сердца.
Неужели
без смеха
думать в силе,
что вы
на конференцию
нас пригласили?
В штыки бросаясь на Перекоп идти,
мятежных склоняя под красное знамя,
трудом сгибаясь в фабричной копоти, —
мы знали —
заставим разговаривать с нами.
Не просьбой просителей язык замер,
не нищие, жмурящиеся от господского света, —
мы ехали, осматривая хозяйскими глазами
грядущую
Мировую Федерацию Советов.
Болтают язычишки газетных строк:
«Испытать их сначала…»
Хватили лишку!
Не вы на испытание даете срок —
а мы на время даем передышку.
Лишь первая фабрика взвила дым —
враждой к вам
в рабочих
вспыхнули души.
Слюной ли речей пожары вражды
на конференции
нынче
затушим?!
Долги наши,
каждый медный грош,
считают «Матэны»,
считают «Таймсы».
Считаться хотите?
Давайте!
Что ж!
Посчитаемся!
О вздернутых Врангелем,
о расстрелянном,
о заколотом
память на каждой крымской горе.
Какими пудами
какого золота
опла́тите это, господин Пуанкаре?
О вашем Колчаке — Урал спроси́те!
Зверством — аж горы вгонялись в дрожь.
Каким золотом —
хватит ли в Сити?! —
опла́тите это, господин Ллойд-Джордж?
Вонзите в Волгу ваше зрение:
разве этот
голодный ад,
разве это
мужицкое разорение —
не хвост от ваших войн и блокад?
Пусть
кладби́щами голодной смерти
каждый из вас протащится сам!
На каком —
на железном, что ли, эксперте
не встанут дыбом волоса?
Не защититесь пунктами резолюций-плотин.
Мировая —
ночи пальбой веселя —
революция будет —
и велит:
«Плати
и по этим российским векселям!»
И розовые краснеют мало-помалу.
Тише!
Не дыша!
Слышите
из Берлина
первый шаг
трех Интернационалов?
Растя единство при каждом ударе,
идем.
Прислушайтесь —
вздрагивает здание.
Я кончил.
Милостивые государи,
можете продолжать заседание.
Я недаром вздрогнул.
Не загробный вздор.
В порт,
горящий,
как расплавленное лето,
разворачивался
и входил
товарищ «Теодор
Нетте».
Это — он.
Я узнаю его.
В блюдечках — очках спасательных кругов.
— Здравствуй, Нетте!
Как я рад, что ты живой
дымной жизнью труб,
канатов
и крюков.
Подойди сюда!
Тебе не мелко?
От Батума,
чай, котлами покипел…
Помнишь, Нетте, —
в бытность человеком
ты пивал чаи
со мною в дипкупе?
Медлил ты.
Захрапывали сони.
Глаз
кося
в печати сургуча,
напролет
болтал о Ромке Якобсоне
и смешно потел,
стихи уча.
Засыпал к утру.
Курок
аж палец свел…
Суньтеся —
кому охота!
Думал ли,
что через год всего
встречусь я
с тобою —
с пароходом.
За кормой лунища.
Ну и здорово!
Залегла,
просторы надвое порвав.
Будто навек
за собой
из битвы коридоровой
тянешь след героя,
светел и кровав.
В коммунизм из книжки
верят средне.
«Мало ли,
что можно
в книжке намолоть!»
А такое —
оживит внезапно «бредни»
и покажет
коммунизма
естество и плоть.
Мы живем,
зажатые
железной клятвой.
За нее —
на крест,
и пулею чешите:
это —
чтобы в мире
без России,
без Латвии,
жить единым
человечьим общежитьем.
В наших жилах —
кровь, а не водица.
Мы идем
сквозь револьверный лай,
чтобы,
умирая,
воплотиться
в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела.
Мне бы жить и жить,
сквозь годы мчась.
Но в конце хочу —
других желаний нету —
встретить я хочу
мой смертный час
так,
как встретил смерть
товарищ Нетте.
Десятком кораблей
меж льдами
северными
по́были
и возвращаются
с потерей самолетов
и людей…
и ног…
Всемирному
«перпетуум-Нобиле»
пора
попробовать
подвесть итог.
Фашистский генерал
на полюс
яро лез.
На Нобиле —
благословенье папское.
Не карты полюсов
он вез с собой,
а крест,
громаднейший крестище…
и шампанское!
Аэростат погиб.
Спаситель —
самолет.
Отдавши честь
рукой
в пуховых варежках,
предав
товарищей,
вонзивших ногти в лед,
бежал
фашистский генералишко.
Со скользкой толщи
льдистый
лез
вопль о помощи:
«Эс-о-Эс!»
Не сговорившись,
в спорах покидая порт,
вразброд
выходят
иностранные суда.
Одних
ведет
веселый
снежный спорт,
других —
самореклама государств.
Европа
гибель
предвещала нам по карте,
мешала,
врала,
подхихикивала недоверчиво,
когда
в неведомые
океаны Арктики
железный «Красин»
лез,
винты заверчивая.
Советских
летчиков
впиваются глаза.
Нашли!
Разысканы —
в туманной яме.
И «Красин»
итальянцев
подбирает, показав,
что мы
хозяйничаем
льдистыми краями.
Теперь
скажите вы,
которые летали,
что нахалтурили
начальники «Италии»?
Не от креста ль
с шампанским
дирижабля крен?
Мы ждем
от Нобиле
живое слово:
Чего сбежали?
Где Мальмгрен?
Он умер?
Или бросили живого?
Дивите
подвигом
фашистский мир,
а мы,
в пространство
врезываясь, в белое,
работу
делали
и делаем.
Снова
«Красин»
в айсберги вросся.
За Амундсеном!
Днями воспользуйся!
Мы
отыщем
простого матроса,
победившего
два полюса!
Этими —
и добрыми,
и кобры лютѐй —
Союз
до краев загружён.
Кто делает
этих
искусственных людей?
Какой нагружённый Гужо́н?
Чтоб долго
не размусоливать этой темы
(ни зол,
ни рад),
объективно
опишу человека —
системы
«бюрократ».
Сверху — лысина,
пятки — низом, —
организм, как организм.
Но внутри
вместо голоса —
аппарат для рожений
некоторых выражений.
Разлад в предприятии —
грохочет адом,
буза и крик.
А этот, как сова,
два словца изрыгает:
— Надо
согласовать! —
Учрежденья объяты ленью.
Заменили дело канителью длинною,
А этот
отвечает
любому заявлению:
— Ничего,
выравниваем линию. —
Надо геройство,
надо умение,
чтоб выплыть
из канцелярщины вязкой,
а этот
жмет плечьми в недоумении:
— Неувязка! —
Из зава трестом
прямо в воры́
лезет
пройдоха и выжига,
а этот
изрекает
со спокойствием рыб:
— Продвижка! —
Разлазится все,
аппарат — вразброд,
а этот,
куря и позевывая,
с достоинством
мямлит
во весь свой рот:
— Использо́вываем. —
Тут надо
видеть
вражьи войска,
надо
руководить прицелом, —
а этот
про все
твердит свысока:
— В общем и целом. —
* * *
Тут не приходится в кулак свистеть, —
как пишется
в стенгазетных листах:
«Уничтожим это, —
если не везде,
то во всех местах».
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта.
К другим —
отношение плевое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским левою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые,
паспорт
американца.
На польский —
глядят,
как в афишу коза.
На польский —
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости —
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берет
мою
краснокожую паспортину.
Берет —
как бомбу,
берет —
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берет,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесет задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлестан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
Я
достаю
из широких штанин
дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я —
гражданин
Советского Союза.
Я живу на Большой Пресне,
36, 2
4.
Место спокойненькое.
Тихонькое.
Ну?
Кажется — какое мне дело,
что где-то
в буре-мире
взяли и выдумали войну?
Ночь пришла.
Хорошая.
Вкрадчивая.
И чего это барышни некоторые
дрожат, пугливо поворачивая
глаза громадные, как прожекторы?
Уличные толпы к небесной влаге
припали горящими устами,
а город, вытрепав ручонки-флаги,
молится и молится красными крестами.
Простоволосая церковка бульварному
изголовью
припала, — набитый слезами куль, —
а У бульвара цветники истекают кровью,
как сердце, изодранное пальцами пуль.
Тревога жиреет и жиреет,
жрет зачерствевший разум.
Уже у Ноева оранжереи
покрылись смертельно-бледным газом!
Скажите Москве —
пускай удержится!
Не надо!
Пусть не трясется!
Через секунду
встречу я
неб самодержца, —
возьму и убью солнце!
Видите!
Флаги по небу полощет.
Вот он!
Жирен и рыж.
Красным копытом грохнув о площадь,
въезжает по трупам крыш!
Тебе,
орущему:
«Разрушу,
разрушу!»,
вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,
я,
сохранивший бесстрашную душу,
бросаю вызов!
Идите, изъеденные бессонницей,
сложите в костер лица!
Все равно!
Это нам последнее солнце —
солнце Аустерлица!
Идите, сумасшедшие, из России, Польши.
Сегодня я — Наполеон!
Я полководец и больше.
Сравните:
я и — он!
Он раз чуме приблизился троном,
смелостью смерть поправ, —
я каждый день иду к зачумленным
по тысячам русских Яфф!
Он раз, не дрогнув, стал под пули
и славится столетий сто, —
а я прошел в одном лишь июле
тысячу Аркольских мостов!
Мой крик в граните времени выбит,
и будет греметь и гремит,
оттого, что
в сердце, выжженном, как Египет,
есть тысяча тысяч пирамид!
За мной, изъеденные бессонницей!
Выше!
В костер лица!
Здравствуй,
мое предсмертное солнце,
солнце Аустерлица!
Люди!
Будет!
На солнце!
Прямо!
Солнце съежится аж!
Громче из сжатого горла храма
хрипи, похоронный марш!
Люди!
Когда канонизируете имена
погибших,
меня известней, —
помните:
еще одного убила война —
поэта с Большой Пресни! —
Воздев
печеные
картошки личек,
черней,
чем негр,
не видавший бань,
шестеро благочестивейших католичек
влезло
на борт
парохода «Эспань».
И сзади
и спереди
ровней, чем веревка.
Шали,
как с гвоздика,
с плеч висят,
а лица
обвила
белейшая гофрировка,
как в пасху
гофрируют
ножки поросят.
Пусть заполнится годами
жизни квота —
стоит
только
вспомнить это диво,
раздирает
рот
зевота
шире Мексиканского залива.
Трезвые,
чистые,
как раствор борной,
вместе,
эскадроном, садятся есть.
Пообедав, сообща
скрываются в уборной.
Одна зевнула —
зевают шесть.
Вместо известных
симметричных мест,
где у женщин выпуклость, —
у этих выем:
в одной выемке —
серебряный крест,
в другой — медали
со Львом
и с Пием.
Продрав глазенки
раньше, чем можно, —
в раю
(ужо!)
отоспятся лишек, —
оркестром без дирижера
шесть дорожных
вынимают
евангелишек.
Придешь ночью —
сидят и бормочут.
Рассвет в розы —
бормочут, стервозы!
И днем,
и ночью, и в утра, и в полдни
сидят
и бормочут,
дуры господни.
Если ж
день
чуть-чуть
помрачнеет с виду,
сойдут в кабину,
12 галош
наденут вместе
и снова выйдут,
и снова
идет
елейный скулёж.
Мне б
язык испанский!
Я б спросил, взъяренный:
— Ангелицы,
попросту
ответ поэту дайте —
если
люди вы,
то кто ж
тогда
воро̀ны?
А если
вы вороны,
почему вы не летаете?
Агитпропщики!
не лезьте вон из кожи.
Весь земной
обревизуйте шар.
Самый
замечательный безбожник
не придумает
кощунственнее шарж!
Радуйся, распятый Иисусе,
не слезай
с гвоздей своей доски,
а вторично явишься —
сюда
не суйся —
всё равно:
повесишься с тоски!
Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!
1
Живо заняли мы Галич,
Чтобы пузом на врага лечь.
2
Эх, и милый город Лык,
Поместился весь на штык!
3
Как заехали за Лык —
Видим — немцы прыг да прыг!
4
Не ходи австриец плутом —
Будешь битым русским кнутом.
5
По утру из Львова вышли,
Заночуем в Пржемышле.
6
Как австрийцы да за Краков
Пятят, будто стадо раков.
7
Скоро, скоро будем в Краков —
Удирайте от казаков!
8
Как орда Вильгельма, братцы,
Стала в поле спотыкаться.
Да в бою под Ковно
Вся была подкована.
9
Выезжали мы из Ковны,
Уж от немцев поле ровно.
10
Ах ты, милый город Люблин,
Под тобой был враг изрублен.
11
Эх ты, немец! Едем в Калиш,
Береги теперь бока лишь.
12
Как к Ивану-городу
Смяли немцу бороду.
13
Эх, и поле же у Торна,
На Берлин итти просторно!
14
Русским море по колено:
Скоро нашей будет Вена!
15
Немцу только покажи штык,
Забывает, бедный, фриштык.
16
С криком: «Deutschland über alles!»
Немцы с поля убирались.
17
Франц-Иосиф с войском рад
Взять у сербов Белоград.
Только Сербия — она им
Смяла шею за Дунаем.
18
Вот как немцы у Сувалок
Перепробовали палок.
19
Подходили немцы к Висле,
Да увидев русских — скисли
20
Как начнет палить винтовка,
Немцу будто и не ловко.
21
Выезжали мы за Млаву
Бить колбасников на славу.
22
Хоть у немца пушки Круппа,
Обернулось дело глупо.
23
Шел в Варшаву — сел у Пылицы.
Хоть ревет, а драться силится.
24
И без шляпы и без юбок
Убежала немка в Любек.
25
Жгут дома, наперли копоть,
А самим-то неча лопать.
26
Немцы, с горя сев в Берлин,
Раздувают цепелин.
27
Как казаки цепелину
Ободрали пелерину.
28
Неужели немец рыжий
Будет барином в Париже?
Нет уж, братцы, — клином клин,
Он в Париж, а мы в Берлин.
29
Хочет немец, зол и рыж,
У французов взять Париж.
Только немцы у француза
Положили к пузу пузо.
30
Ах, как немцам под Намюром
Достало́сь по шевелюрам.
31
Турки, севши у Димотики,
Чешут с голоду животики.
32
Немка турка у Стамбула
И одела, и обула.
Возьми
разбольшущий
дом в Нью-Йорке,
взгляни
насквозь
на зданье на то.
Увидишь —
старейшие
норки да каморки —
совсем
дооктябрьский
Елец аль Конотоп.
Первый —
ювелиры,
караул бессменный,
замок
зацепился ставням о бровь.
В сером
герои кино,
полисмены,
лягут
собаками
за чужое добро.
Третий —
спят бюро-конторы.
Ест
промокашки
рабий пот.
Чтоб мир
не забыл,
хозяин который,
на вывесках
золотом
«Вильям Шпрот».
Пятый.
Подсчитав
приданные сорочки,
мисс
перезрелая
в мечте о женихах.
Вздымая грудью
ажурные строчки,
почесывает
пышных подмышек меха.
Седьмой.
Над очагом
домашним
высясь,
силы сберегши
спортом смолоду,
сэр
своей законной ми́ссис,
узнав об измене,
кровавит морду.
Десятый.
Медовый.
Пара легла.
Счастливей,
чем Ева с Адамом были.
Читают
в «Таймсе»
отдел реклам:
«Продажа в рассрочку автомобилей».
Тридцатый.
Акционеры
сидят увлечены,
делят миллиарды,
жадны и озабочены.
Прибыль
треста
«изготовленье ветчины
из лучшей
дохлой
чикагской собачины».
Сороковой.
У спальни
опереточной дивы.
В скважину
замочную,
сосредоточив прыть,
чтоб Ку́лидж дал развод,
детективы
мужа
должны
в кровати накрыть.
Свободный художник,
рисующий задочки,
дремлет в девяностом,
думает одно:
как бы ухажнуть
за хозяйской дочкой —
да так,
чтоб хозяину
всучить полотно.
А с крыши стаял
скатертный снег.
Лишь ест
в ресторанной выси
большие крохи
уборщик негр,
а маленькие крошки —
крысы.
Я смотрю,
и злость меня берет
на укрывшихся
за каменный фасад.
Я стремился
за 7000 верст вперед,
а приехал
на 7 лет назад.
Эй, крестьянин, если ты не знаешь о налоге декрета, почитай, посмотри и обдумай это
*
Коммунистическая партия — друг крестьянину истый.
Вот, что говорил Ленин,
вот что приняли на партийном съезде коммунисты:
1.
Эй, крестьянин, пойми ты,
разверстка прошла недаром —
твои враги, помещиков наймиты,
разбиты красноармейским ударом.
2.
Теперь разверстка отменена,
работай, не зная лени!
Лишь дай с нищетой справиться нам,
мы и налог отменим.
3.
Греми по крестьянам декрета клич:
«За плуг, лишь утро забрезжит!
Засев и запашку скорей увеличь,
чтоб больше осталось тебе же!»
4.
Крестьянин с рабочим в мире будь!
Антанта лишь ждет раздора,
чтоб к горлу крестьянина вновь протянуть
лапу помещика-вора.
5.
Чтоб крестьянин свободней распоряжался своими продуктами,
чтоб крестьянин на улучшение хозяйства налег, —
тяжкая разверстка отменяется,
вводится посильный налог.
6.
Нет лучше прогрессивного налога:
меньше дает тот, у кого капитала мало,
больше тот, у кого много.
7.
Круговой поруки нет,
сам за себя отвечает
каждый, не выполнивший декрет.
8.
Если крестьянин пожелает излишки сдать,
государство за излишки обязано тут же
или предметы широкого потребления,
или инвентарь сельскохозяйственный дать.
9.
Будет взиматься меньше, чем раньше взималось.
Только для Красной Армии,
только для голодных рабочих
берется самая малость.
1
0.
Чтоб крестьянин знал, что он для себя,
не только для государства, проливает пот,
размер налога устанавливается
до начала полевых работ.
1
1.
Сдай налог, а остальной фураж,
остальное сырье и продовольствие
хочешь храни,
хочешь продай,
хочешь ешь в свое удовольствие.
1
2.
Чтоб знали все, что советская власть
на благо трудящихся правит и правила,
будет производиться помощь беднейшим
по особо установленным правилам.
Крестьянин, после этого декрета будешь свободно хлеб
менять, хранить и есть.
Помни, что по настоянию коммунистической партии
этот декрет решили ввесть.
Подымая
гири
и ганте́ли,
обливаясь
сто десятым потом,
нагоняя
мускулы на теле,
все
двуногие
заувлекались спортом.
Упражняются,
мрачны и одиноки.
Если парня,
скажем,
осенил футбол,
до того
у парня
мускулятся ноги,
что идет,
подламывая пол.
Если парень
боксами увлекся,
он —
рукой — канат,
а шеей —
вол;
дальше
своего
расквашенного носа
не мерещится
парнишке
ничего.
Постепенно
забывает
все на свете.
Только
мяч отбей
да в морду ухай, —
и свистит,
засвистывает ветер,
справа
в левое засвистывает ухо.
За такими,
как за шерстью
золотой овцы,
конкурентову
мозоль
отдавливая давкой,
клубные
гоняются дельцы,
соблазняя
сверхразрядной ставкой.
И растет
приобретенный чемпион
безмятежней
и пышнее,
чем пион…
Чтобы жил
привольно,
побеждая и кроша,
чуть не в пролетарии
произведут
из торгаша.
У такого
в политграмоте
неважненькая си́лища,
От стыда
и хохота
катись под стол:
назовет
товарища Калинина
«Давид Василичем»,
величает —
Рыкова
«Заведующий СТО».
Но зато —
пивцы́!
Хоть бочку с пивом выставь!
То ли в Харькове,
а то ль в Уфе
говорят,
что двое футболистов
на вокзале
вылакали
весь буфет.
И хотя
они
к политучебе вя́лы,
но зато
сильны
в другом
изящном спорте:
могут
зря
(как выражаются провинциалы)
всех девиц
в окру́ге
перепортить!
Парень,
бицепсом
не очень-то гордись!
В спорт
пока
не внесено особых мен.
Нам
необходим
не безголовый рекордист —
нужен
массу подымающий
спортсмен.
Недвижим Крым.
Ни вздоха,
ни чиха.
Но,
о здравии хлопоча,
не двинулись
в Крым
ни одна нэпачиха
и
ни одного нэпача.
Спекулянты,
вам скрываться глупо
от движения
и от жары —
вы бы
на камнях
трясущихся Алупок
лучше бы
спустили бы
жиры.
Но,
прикрывши
локонами уши
и надвинув
шляпы на глаза,
нэпачи,
стихов не слушая,
едут
на успокоительный нарзан.
Вертя
линяющею красотою,
ушедшие
поминая деньки,
скучают,
с грустной кобылой стоя,
крымские
проводники.
Бытик
фривольный
спортом выглодан,
крымских
романов
закончили серию,
и
брошюры
доктора Фридлянда
дремлют
в пыли
за закрытою дверью.
Солнцу облегчение.
Сияет солнце.
На лице —
довольство крайнее.
Сколько
силы
экономится,
тратящейся
на всенэповское загорание.
Зря
с тревогою
оглядываем Крым
из края в край мы —
ни толчков,
ни пепла
и ни лав.
И стоит Ай-Петри,
как недвижный
несгораемый
шкаф.
Я
землетрясения
люблю не очень,
земле
подобает —
стоять.
Но слава встряске —
Крым
орабочен
больше,
чем на ять.
В известном октябре
известного годика
у мадам
реквизнули
шубку из котика.
Прождав Колчака,
оттого и потом
простилась
мадам
со своим мантом.
Пока
добивали
деникинцев кучки,
мадам
и жакет
продала на толкучке.
Мадам ожидала,
дождаться силясь,
и туфли,
глядишь,
у мадам износились.
Мадамью одежу
для платья удобного
забыли мы?
Ничего подобного!
Рубли
завелись
у рабочей дочки,
у пролетарки
в красном платочке.
Пошла в Мосторг.
В продающем восторге
ей
жуткие туфли
всучили в Мосторге.
Пошла в Москвошвей —
за шубкой,
а там ей
опять
преподносят
манто мадамье.
В Тэжэ завернула
и выбрала красок
для губок,
для щечек,
для бровок,
для глазок.
Из меха —
смех
накрашенным ротиком.
А шубка
не котик,
так — вроде котика.
И стал
у честной
рабочей дочки
вид,
что у дамы
в известном годочке.
Москвошвей —
залежались
котики и кошки.
В руки
моды
вожжи!
Не по одежке
протягивай ножки,
а шей
одежи
по молодежи.
Если
с неба
радуга
свешивается
или
синее
без единой заплатки —
неужели
у вас
не чешутся
обе
лопатки?!
Неужели не хочется,
чтоб из-под блуз,
где прежде
горб был,
сбросив
груз
рубашек-обуз,
раскры́лилась
пара крыл?!
Или
ночь когда
в звездищах разно́чится
и Медведицы
всякие
лезут —
неужели не завидно?!
Неужели не хочется?!
Хочется!
до зарезу!
Тесно,
а в небе
простор —
дыра!
Взлететь бы
к богам в селения!
Предъявить бы
Саваофу
от ЦЖО
ордера̀
на выселение!
Калуга!
Чего окопалась лугом?
Спишь
в земной яме?
Тамбов!
Калуга!
Ввысь!
Воробьями!
Хорошо,
если жениться собрался:
махнуть крылом —
и
губерний за двести!
Выдернул
перо
у страуса —
и обратно
с подарком
к невесте!
Саратов!
Чего уставил глаз?!
Зачарован?
Птичьей точкой?
Ввысь —
ласточкой!
Хорошо
вот такое
обделать чисто:
Вечер.
Ринуться вечеру в дверь.
Рим.
Высечь
в Риме фашиста —
и
через час
обратно
к самовару
в Тверь.
Или просто:
глядишь,
рассвет вскрыло —
и начинаешь
вперегонку
гнаться и гнаться.
Но…
люди — бескрылая
нация.
Людей
создали
по дрянному плану:
спина —
и никакого толка.
Купить
по аэроплану —
одно остается
только.
И вырастут
хвост,
перья,
крылья.
Грудь
заостри
для любого лёта.
Срывайся с земли!
Лети, эскадрилья!
Россия,
взлетай развоздушенным флотом.
Скорей!
Чего,
натянувшись жердью,
с земли
любоваться
небесною твердью?
Буравь ее,
авио.
Многие товарищи повесили нос.
— Бросьте, товарищи!
Очень не умно-с.
На арену!
С купцами сражаться иди!
Надо счётами бить учиться.
Пусть «всерьез и надолго»,
но там,
впереди,
может новый Октябрь случиться.
С Адама буржую пролетарий не мил.
Но раньше побаивался —
как бы не сбросили;
хамил, конечно,
но в меру хамил —
а то
революций не оберешься после.
Да и то
в Октябре
пролетарская голь
из-под ихнего пуза-груза —
продралась
и загна́ла осиновый кол
в кругосветное ихнее пузо.
И вот,
Вечекой,
Эмчекою
вынянчена,
вчера пресмыкавшаяся тварь еще —
трехэтажным «нэпом» улюлюкает нынче нам:
«Погодите, голубчики!
Попались, товарищи!»
Против их
инженерски-бухгалтерских числ
не попрешь, с винтовкою выйдя.
Продувным арифметикам ихним учись —
стиснув зубы
и ненавидя.
Великолепен был буржуазный Лоренцо.
Разве что
с шампанского очень огорчится —
возьмет
и выкинет коленце:
нос
— и только! —
вымажет горчицей.
Да и то
в Октябре
пролетарская голь,
до хруста зажав в кулаке их, —
объявила:
«Не буду в лакеях!»
Сегодня,
изголодавшиеся сами,
им открывая двери «Гротеска», знаем —
всех нас
горчицами,
соуса̀ми
смажут сначала:
«НЭП» — дескать.
Вам не нравится с вымазанной рожей?
И мне — тоже.
Не нравится-то, не нравится,
а черт их знает,
как с ними справиться.
Раньше
был буржуй
и жирен
и толст,
драл на сотню — сотню,
на тыщи — тыщи.
Но зато,
в «Мерилизах» тебе
и пальто-с,
и гвоздишки,
и сапожищи.
Да и то
в Октябре
пролетарская голь
попросила:
«Убираться изволь!»
А теперь буржуазия!
Что делает она?
Ни тебе сапог,
ни ситец,
ни гвоздь!
Она —
из мухи делает слона
и после
продает слоновую кость.
Не нравится производство кости слонячей?
Производи ина́че!
А так сидеть и «благородно» мучиться —
из этого ровно ничего не получится.
Пусть
от мыслей торгашских
морщины — ров.
В мозг вбирай купцовский опыт!
Мы
еще
услышим по странам миров
революций радостный топот.
В нашем хозяйстве —
дыра за дырой.
Трат масса,
расходов рой.
Поэтому
мы
у своей страны
берем взаймы.
Конечно,
дураков нету
даром
отдавать
свою монету.
Заем
поэтому
так пущен,
что всем доход —
и берущим
и дающим.
Ясно,
как репа на блюде, —
доход обоюден.
Встань утром
и, не смущаемый ленью,
беги
к ближайшему
банковскому отделению!
Не желая
посторонним отвлекаться,
требуй сразу
— подать облигаций!
Разумеется,
требуй
двадцатипятирублевые.
А нет четвертного —
дело плевое!
Такие ж облигации,
точка в точку,
за пять рублей,
да и то в рассрочку!
Выпадет счастье —
участвуешь в выигрыше
в пятой части.
А если
не будешь молоть Емелю
и купишь
не позднее чем к 1-му апрелю,
тогда —
от восторга немеет стих —
рассрочка
от четырех месяцев
и до шести.
А также
(случай единственный в мире!)
четвертные
продаются
по 24,
а пятерка —
по 4 и 8 гривен.
Словом:
доходов — ливень!
Этот заем
такого рода,
что доступен
для всего трудового народа.
Сидишь себе
и не дуешь в ус.
На каждый рубль —
гривенник плюс.
А повезет,
и вместо денежного поста —
выигрываешь
тысяч до полуста.
А тиражей —
масса,
надоедают аж:
в год до четырех.
За тиражом тираж!
А в общем,
сердце радостью облей, —
разыгрывается
до семнадцати миллионов рублей.
На меня обижаются:
— Что ты,
в найме?
Только и пишешь,
что о выигрышном займе! —
Речь моя
кротка и тиха:
— На хорошую вещь —
не жалко стиха. —
Грядущие годы
покрыты тьмой.
Одно несомненно: на 27-й
(и то, что известно,
про то и поём)
— выгоднейшая вещь
10% заем!
Подмастерье
Ваня Дылдин
был
собою
очень виден.
Рост
(длинней моих стишков!) —
сажень
без пяти вершков.
Си́лища!
За ножку взяв,
поднял
раз
железный шкаф.
Только
зря у парня сила:
глупый парень
да бузила.
Выйдет,
выпив всю пивную, —
переулок
врассыпную!
Псы
и кошки
скачут прытки,
скачут люди за калитки.
Ходит
весел и вихраст,
что ни слово —
«в морду хряст».
Не сказать о нем двояко.
Общий толк один:
— Вояка!
* * *
Шла дорога милого
через Драгомилово.
На стене —
бумажный лист.
Огорчился скандалист.
Клок бумаги,
а на ней
велено:
— Призвать парней! —
«Меж штыков острых
Наш Союз —
остров.
Чтоб сломить
врагов окружие,
надобно
владеть оружием.
Каждому,
как клюква, ясно:
нечего баклуши бить,
надо в нашей,
надо в Красной,
надо в армии служить».
С огорченья —
парень скис.
Ноги врозь,
и морда вниз.
* * *
Парень думал:
— Как пойду, мол? —
Пил,
сопел
и снова думал,
подложив под щеку руку.
Наконец
удумал штуку.
С постной миной
резвой рысью
мчится
Дылдин
на комиссию.
Говорит,
учтиво стоя:
Убежденьями —
Толстой я.
Мне война —
что нож козлу.
Я —
непротивленец злу.
По слабости
по свойской
я
кровь
не в силах вынести.
Прошу
меня
от воинской
освободить повинности.
* * *
Этаким
непротивленцам
я б
под спину дал коленцем.
* * *
Жива,
как и раньше,
тревожная весть:
— Нет фронтов,
но опасность есть!
Там,
за китайской линией,
грозится Чжанцзолиния,
и пан Пилсудский в шпорах
просушивает порох.
А Лондон —
чемберленится,
кулак
вздымать
не ленится.
Лозунг наш
ряду годов:
— Рабочий,
крестьянин,
будь готов!
Будь горд,
будь рад
стать
красноармейцам в ряд.
— Патронов не жалейте! Не жалейте пуль!
Опять по армиям приказ Антанты отдан.
Январь готовят обернуть в июль -
июль 14-го года.
И может быть,
уже
рабам на Сене
хозяйским окриком повѐлено:
— Раба немецкого поставить на колени.
Не встанут — расстрелять по переулкам Кельна!
Сияй, Пуанкаре!
Сквозь жир
в твоих ушах
раскат пальбы гремит прелестней песен:
рабочий Франции по штольням мирных шахт
берет в штыки рабочий мирный Эссен.
Тюрьмою Рим — дубин заплечных свист,
рабочий Рима, бей немецких в Руре —
пока
чернорубашечник фашист
твоих вождей крошит в застенках тюрем.
Британский лев держи нейтралитет,
блудливые глаза прикрой стыдливой лапой,
а пальцем
укажи,
куда судам лететь,
рукой свободною колоний горсти хапай.
Блестит английский фунт у греков на носу,
и греки прут, в посул топыря веки;
чтоб Бонар-Лоу подарить Мосул,
из турков пустят кровь и крови греков реки.
Товарищ мир!
Я знаю,
ты бы мог
спинищу разогнуть.
И просто —
шагни!
И раздавили б танки ног
с горба попадавших прохвостов.
Время с горба сдуть.
Бунт, барабан, бей!
Время вздеть узду
капиталиста алчбе.
Или не жалко горба?
Быть рабом лучше?
Рабочих шагов барабан,
по миру греми, гремучий!
Европе указана смерть
пальцем Антанты потным,
Лучше восстать посметь,
встать и стать свободным.
Тем, кто забит и сер,
в ком курья вера —
красный СССР
будь тебе примером!
Свобода сама собою
не валится в рот.
Пять —
пять лет вырываем с бою
за пядью каждую пядь.
Еще не кончен труд,
еще не рай неб.
Капитализм — спрут.
Щупальцы спрута — НЭП.
Мы идем мерно,
идем, с трудом дыша,
но каждый шаг верный
близит коммуны шаг.
Рукой на станок ляг!
Винтовку держи другой!
Нам покажут кулак,
мы вырвем кулак с рукой.
Чтоб тебя, Европа-раба,
не убили в это лето —
бунт бей, барабан,
мир обнимите, Советы!
Снова сотни стай
лезут жечь и резать.
Рабочий, встань!
Взнуздай!
Антанте узду из железа!