В мире
яснейте
рабочие лица, —
лозунг
и прост
и прям:
надо
в одно человечество
слиться
всем —
нам,
вам!
Сами
жизнь
и выжнем и выкуем.
Стань
электричеством,
пот!
Самый полный
развей непрерывкою
ход,
ход,
ход!
Глубже
и шире,
темпом вот эдаким!
Крикни,
победами горд —
«Эй,
сэкономим на пятилетке
год,
год,
год!»
Каждый,
которому
хочется очень
горы
товарных груд, —
каждый
давай
стопроцентный,
без порчи
труд,
труд,
труд!
Сталью
блестят
с генеральной стройки
сотни
болтов и скреп.
Эй,
подвезем
работникам стойким
хлеб,
хлеб,
хлеб!
В строгое
зеркало
сердцем взглянем,
счистим
нагар
и шлак.
С партией в ногу!
Держи
без виляний
шаг,
шаг,
шаг!
Больше
комбайнов
кустарному лугу,
больше
моторных стай!
Сталь и хлеб,
железо и уголь
дай,
дай,
дай!
Будем
в труде
состязаться и гнаться.
Зря
не топчись
и не стой!
Так же вымчим,
как эти
двенадцать,
двадцать,
сорок
и сто!
В небо
и в землю
вбивайте глаз свой!
Тишь ли
найдем
над собой?
Не прекращается
злой
и классовый
бой,
бой,
бой!
Через года,
через дюжины даже,
помни
военный
строй!
Дальневосточная,
зорче
на страже
стой,
стой,
стой!
В мире
яснейте
рабочие лица, —
лозунг
и прост
и прям:
надо
в одно человечество
слиться
всем —
нам,
вам.
Улица —
меж домами
как будто ров.
Тротуары
пешеходов
расплескивают на асфальт.
Пешеходы ругают
шоферов, кондукторов.
Толкнут,
наступят,
отдавят,
свалят!
По Петровке —
ходят яро
пары,
сжаты по-сардиньи.
Легкомысленная пара,
спрыгнув с разных тротуаров,
снюхалась посередине.
Он подымает кончик кепки,
она
опускает бровки…
От их
рукопожатий крепких —
плотина
поперек Петровки.
Сирене
хвост
нажал шофер,
визжит
сирен
железный хор.
Во-всю
автобусы ревут.
Напрасен вой.
Напрасен гуд.
Хоть разверзайся преисподняя,
а простоят
до воскресения,
вспоминая
прошлогоднее
крымское землетрясение.
Охотный ряд.
Вторая сценка.
Снимают
дряхленькую церковь.
Плетенка из каких-то вех.
Задрав седобородье вверх,
стоят,
недвижно, как свеча,
два довоенных москвича
Разлив автомобильных лав,
таких спугнуть
никак не суйся
Стоят,
глядят, носы задрав,
и шепчут:
«Господи Исусе…»
Картина третья.
Бытовая.
Развертывается у трамвая.
Обгоняя
ждущих —
рысью,
рвясь,
как грешник рвется в рай,
некто
воет кондуктриссе:
«Черт…
Пусти! —
Пустой трамвай…»
Протолкавшись между тетей,
обернулся,
крыть готов…
«Граждане!
Куда ж вы прете?
Говорят вам —
нет местов!»
Поэтому
у меня,
у старой газетной крысы,
и язык не поворачивается
обвинять:
ни шофера,
ни кондуктриссу.
Уважаемые
дяди и тети!
Скажите,
сделайте одолжение:
Чего вы
нос
под автобус суете?!
Чего вы
прете
против движения?!
Петр Иванович Васюткин
бога
беспокоит много —
тыщу раз,
должно быть,
в сутки
упомянет
имя бога.
У святоши —
хитрый нрав, —
черт
в делах
сломает ногу.
Пару
коробов
наврав,
перекрестится:
«Ей-богу».
Цапнет
взятку —
лапа в сале.
Вас считая за осла,
на вопрос:
«Откуда взяли?»
отвечает:
«Бог послал».
Он
заткнул
от нищих уши, —
сколько ни проси, горласт,
как от мухи
отмахнувшись,
важно скажет:
«Бог подаст».
Вам
всуча
дрянцо с пыльцой,
обворовывая трест,
крестит
пузо
и лицо,
чист, как голубь:
«Вот те крест».
Грабят,
режут —
очень мило!
Имя
божеское
помнящ,
он
пройдет,
сказав громилам:
«Мир вам, братья,
бог на помощь!»
Вор
крадет
с ворами вкупе.
Поглядев
и скрывшись вбок,
прошептал,
глаза потупив:
«Я не вижу…
Видит бог».
Обворовывая
массу,
разжиревши понемногу,
подытожил
сладким басом:
«День прожил —
и слава богу».
Возвратясь
домой
с питей —
пил
с попом пунцоворожим, —
он
сечет
своих детей,
чтоб держать их
в страхе божьем.
Жене
измочалит
волосья и тело
и, женин
гнев
остудя,
бубнит елейно:
«Семейное дело.
Бог
нам
судья».
На душе
и мир
и ясь.
Помянувши
бога
на ночь,
скромно
ляжет,
помолясь,
христианин
Петр Иваныч.
Ублажаясь
куличом да пасхой,
божьим словом
нагоняя жир,
все еще
живут,
как у Христа за пазухой,
всероссийские
ханжи.
Щеки,
знамена —
красные маки.
Золото
лозунгов
блещет на спуске.
Синие,
желтые,
красные майки.
Белые,
синие,
черные трусики.
Вздыбленные лыжи
лава
движет.
Над отрядом
рослым
проплывают весла.
К молодцу молодцы —
гребцы,
пловцы.
Круг
спасательный
спасет обязательно.
Искрятся
сетки
теннисной ракетки.
Воздух
рапирами
издырявлен дырами.
Моторы зацикали.
Сопит,
а едет!
На мотоцикле,
на велосипеде.
Цветной
водищейот иверских шлюзов*плещут
тыщи
рабочих союзов.
Панёвы,
папахи,
плахты
идут,
и нету убыли —
мускулы
фабрик и пахоты
всех
советских республик.
С площади покатой
льются плакаты:
«Нет
аполитичной
внеклассовой физкультуры».
Так и надо —
крой, Спартакиада!
С целого
белого,
черного света
по Красной
по площади
топочут иностранцы.
Небось
у вас
подобного нету?!
Трудно добиться?
Надо стараться!
На трибуны глядя,
идет
Финляндия.
В сторону
в нашу
кивают
и машут.
Хвост им
режется
шагом норвежцев.
Круглые очки,
оправа роговая.
Сияют значки
футболистов Уругвая.
За ними
виться
колоннам латвийцев.
Гордой
походкой
идут англичане.Мистер Хикс*, скиснь от отчаянья!
Чтоб нашу
силу
буржуи видели,
чтоб легче
ска̀лились
в военной злости,
рабочих
мира
идут представители,
стран
кандальных
смелые гости.
Веют знаменами,
золотом клейменными.
«Спартакиада —
международный
смотр
рабочего класса».
Так и надо —
крой, Спартакиада!
1928 г.
Он шел,
держась
за прутья перил,
сбивался
впотьмах
косоного.
Он шел
и орал
и материл
и в душу,
и в звезды,
и в бога.
Вошел —
и в комнате
водочный дух
от пьяной
перенагрузки,
назвал
мимоходом
«жидами»
двух
самых
отъявленных русских.
Прогромыхав
в ночной тишине,
встряхнув
семейное ложе,
миролюбивой
и тихой жене
скулу
на скулу перемножил.
В буфете
посуду
успев истолочь
(помериться
силами
не с кем!),
пошел
хлестать
любимую дочь
галстуком
пионерским.
Свою
мебелишку
затейливо спутав
в колонну
из стульев
и кресел,
коптилку —
лампадку
достав из-под спуда,
под матерь,
под божью
подвесил.
Со всей
обстановкой
в ударной вражде,
со страстью
льва холостого
сорвал
со стены
портреты вождей
и кстати
портрет Толстого.
Билет
профсоюзный
изодран в клочки,
ногою
бушующей
попран,
и в печку
с размаха
летят значки
Осавиахима
и МОПРа.
Уселся,
смирив
возбужденный дух, —
небитой
не явится личности ли?
Потом
свалился,
вымолвив:
«Ух,
проклятые черти,
вычистили!!!»
С чем
в поэзии
не сравнивали Коминтерна?
Кажется, со всем!
И все неверно.
И корабль,
и дредноут,
и паровоз,
и маяк —
сравнивать
больше не будем.
Главным
взбудоражена
мысль моя,
что это —
просто люди.
Такие вот
из подвальных низов —
миллионом
по улицам льются.
И от миллионов
пришли на зов —
первой
победившей
революции.
Историю
движет
не знатная стайка —
история
не деньгой
водима.
Историю
движет
рабочая спайка —
ежедневно
и непобедимо.
Тих
в Европах
класса коло́сс, —
но слышнее
за разом раз —
в батарейном
лязге колес
на позиции
прет
класс.
Товарищ Бухарин
из-под замызганных пальм
говорит —
потеряли кого…
И зал
отзывается:
«Вы жертвою пали…
Вы жертвою пали в борьбе роковой».
Бедой
к убийцам,
песня, иди!
К вам
имена жертв
мы
еще
принесем, победив, —
на пуле,
штыке
и ноже.
И снова
перечень
сухих сведений —
скольких
Коминтерн
повел за собой…
И зал отзывается:
«Это —
последний
и решительный бой».
И даже
речь
японца и китайца
понимает
не ум,
так тело, —
бери оружие в руки
и кидайся!
Понятно!
В чем дело?!
И стоило
на трибуне
красной звездой
красноармейцу
загореться, —
поняв
язык революции,
стоя
рукоплещут
японцы и корейцы.
Не стала
седа и стара —
гремит,
ежедневно известней
п-я-т-и-д-е-с-я-т-и стран
боевая
рабочая песня.
В революции
в культурной,
смысл которой —
общий рост,
многие
узрели
шкурный,
свой
малюсенький вопрос.
До ушей
лицо помыв,
галстук
выкрутив недурно,
говорят,
смотрите:
«Мы
совершенно рев-культурны».
Дурни тешат глаз свой
красотой пробо́ров,
а парнишка
массовый
грязен, как боров.
Проведи
глазами
по одной казарме.
Прет
зловоние пивное,
свет
махорка
дымом за́стит,
и котом
гармонька воет
«Д-ы-ш-а-л-а н-о-ч-ь
в-о-с-т-о-р-г-о-м с-л-а-д-ост-растья».
Дыры в крыше,
звёзды близки,
продырявлены полы,
режут
ночь
истомным визгом
крысьи
свадьбы да балы.
Поглядишь —
и стыдно прямо —
в чем
барахтаются парни.
То ли
мусорная яма,
то ли
заспанный свинарник.
Просто
слово
слышать редко,
мат
с похабщиною в куче,
до прабабки
кроют предков,
кроют внуков,
кроют внучек.
Кроют в душу,
кроют в бога,
в пьяной драке
блещет нож…
С непривычки
от порога
вспять
скорее
повернешь.
У нас
не имеется няней —
для очистки
жизни и зданий.
Собственной волей,
ею одной,
революционный порыв
в кулак сколотив,
строй
заместо
проплеванной
пивной
культуру
свою,
коллектив.
Подымай,
братва,
по заводам гул,
до корней
дознайся с охотою,
кто дает на ремонт
и какую деньгу,
где
и как деньгу берегут
и как
деньгу расходуют.
На зверей бескультурья —
охота.
Комсомол,
выступай походом!
От водки,
от мата,
от грязных груд
себя
обчистим
в МЮД.
Товарищ,
вдаль
за моря запусти
свое
пролетарское око!
Тебе
Вильсона покажет стих,
по имени —
Гевло́ка.
Вильсон
представляет
союз моряков.
Смотрите, владыка моря каков.
Прежде чем
водным лидером сделаться,
он дрался
с бандами
судовладельцев.
Дрался, правда,
не очень шибко,
чтоб в будущем
драку
признать ошибкой.
Прошла
постепенно
молодость лет.
Прежнего пыла
нет как нет!
И Ви́льсон
в новом
сиянии
рабочим явился.
На пост
председательский
Ви́льсон воссел.
Покоятся
в креслах ляжки.
И стал он
союз
продавать
во все
тяжкие.
Английских матросов
он шлет воевать:
— Вперед,
за купцову прибыль! —
Он слал
матросов
на минах взрывать, —
и шли
корабли
под кипящую водь,
и жрали
матросов
рыбы.
Текут миллиарды
в карманы купцовы.
Купцовы морды
от счастья пунцовы.
Когда же
матрос,
обляпан в заплаты,
пришел
за парой грошей —
ему
урезали
хвост от зарплаты
и выставили
взашей.
Матрос изумился:
— Ловко!
Пойду
на них
забастовкой. —
К Вильсону —
о стачке рядиться.
А тот —
говорит о традициях!
— Мы
мирное счастье выкуем,
а стачка —
дело дикое. —
Когда же
все,
что стояло в споре,
и мелкие стычки,
и драчки,
разлились
в одно
огромное море
всеобщей
великой стачки —
Гевлок
забастовку оную
решил
объявить незаконною.
Не сдерживая
лакейский зуд,
чтоб стачка
жиреть не мешала бы,
на собственных рабочих
в суд
Вильсон
обратился с жалобой!
Не сыщешь
аж до Тимбу́кту
такого
второго фрукта!
Не вечно
вождям
союзных растяп
держать
в хозяйских хле́вах.
Мы знаем,
что ежедневно
растет
крыло
матросов левых.
Мы верим —
скоро
английский моряк
подымется,
даже на водах горя,
чтоб с шеи союза
смылся
мистер
Гевлок Ви́льсон.
Дом за домом
крыши вздымай,
в небо
трубы
вверти!
Рабочее тело
хольте дома,
тройной
кубатурой
квартир.
Квартирка
нарядная,
открывай парадное!
Входим —
и увидели:
вид —
удивителен.
Стена —
в гвоздях.
Утыкали ее.
Бушуйте
над чердаками,
зи́мы, —
а у нас
в столовой
висит белье
гирляндой
разных невыразимых.
Изящно
сплетая
визголосие хоровое,
надрывают
дети
силенки,
пока,
украшая
отопление паровое,
испаряются
и высыхают
пеленки.
Уберись во-свояси,
гигиена незваная,
росой
омывайте глаза.
Зачем нам ванная?!
Вылазит
из ванной
проживающая
в ванне
коза.
Форточки заперты:
«Не отдадим
вентиляции
пот
рабочих пор!»
Аж лампы
сквозь воздух,
как свечи, фитилятся,
хоть вешай
на воздух
топор.
Потолок
в паутинных усах.
Голова
от гудения
пухнет.
В четыре глотки
гудят примуса
на удивление
газовой кухне.
Зажал
топор
папашин кулачи́на, —
из ноздрей
табачные кольца, —
для самовара
тонкая лучина
папашей
на паркете
колется.
Свезенной
невыбитой
рухляди скоп
озирает
со шкафа
приехавший клоп:
«Обстановочка ничего —
годится.
Начнем
размножаться и плодиться».
Мораль
стиха
понятна сама,
гвоздями
в мозг
вбита:
— Товарищи,
переезжая
в новые дома,
отречемся
от старого быта!
Десять лет боевых прошло.
Вражий раж —
еще не утих.
Может,
скоро
дней эшелон
пылью
всклубит
боевые пути.
Враг наготове.
Битвы грядут.
Учись
шагать
в боевом ряду.
Учись
отражать
атаки газовые,
смерти
в минуту
маску показывая.
Буржуй угрожает.
Кто уймет его?
Умей
управляться
лентой пулеметовой.
Готовится
к штурму
Антанта чертова —
учись
атакам,
штык повертывая.
Враг разбежится —
кто погонится?
Гнать златопогонников
учись, конница.
Слышна
у заводов
врага нога нам.
Учись,
товарищ,
владеть наганом.
Не век
стоять
у залива в болотце.
Крепите
советский флот,
краснофлотцы!
Битва не кончена,
только смолкла —
готовься, комсомолец
и комсомолка.
Сердце
республика
с армией сли́ла,
нету
на свете
тверже сплава.
Красная Армия —
наша сила.
Нашей
Красной Армии
слава!
Авто
Курфюрстендам-ом катая,
удивляясь,
раззеваю глаза —
Германия
совсем не такая,
как была
год назад.
На первый взгляд
общий вид:
в Германии не скулят.
Немец —
сыт.
Раньше
доллар —
лучище яркий,
теперь
«принимаем только марки».
По городу
немец
шествует гордо,
а раньше
в испуге
тек, как вода,
от этой самой
от марки твердой
даже
улыбка
как мрамор тверда.
В сомненья
гляжу
на сытые лица я.
Зачем же
тогда —
что ни шаг —
полиция!
Слоняюсь
и трусь
по рабочему Норду,
Нужда
худобой
врывается в глаз.
Толки:
«Вольфы…
покончили с голоду…
Семьей…
в коморке…
открыли газ…»
Поймут,
поймут и глупые дети,
Если
здесь
хоть версту пробрели,
что должен
отсюда
родиться третий —
третий родиться —
Красный Берлин.
Пробьется,
какие рогатки ни выставь,
прорвется
сквозь штык,
сквозь тюремный засов.
Первая весть:
за коммунистов
подано
три миллиона голосов.
Товарищ Попов
чуть-чуть не от плуга.
Чуть
не от станка
и сохи.
Он —
даже партиец,
но он
перепуган,
брюзжит
баритоном сухим:
«Раскроешь газетину —
в критике вся,
любая
колеблется
глыба.
Кроют.
Кого?
Аж волосья
встают
от фамилий
дыбом.
Ведь это —
подрыв,
подкоп ведь это…
Критику
осторожненько
должно вести.
А эти
критикуют,
не щадя авторитета,
ни чина,
ни стажа,
ни должности.
Критика
снизу —
это яд.
Сверху —
вот это лекарство!
Ну, можно ль
позволить
низам,
подряд,
всем! —
заниматься критиканством?!
О мерзостях
наших
трубим и поем.
Иди
и в газетах срамись я!
Ну, я ошибся…
Так в тресте ж,
в моем,
имеется
ревизионная комиссия.
Ведь можно ж,
не задевая столпов,
в кругу
своих,
братишек, —
вызвать,
сказать:
— Товарищ Попов,
орудуй…
тово…
потише… —
Пристали
до тошноты,
до рвот…
Обмазывают
кистью густою.
Товарищи,
ведь это же ж
подорвет
государственные устои!
Кого критикуют? —
вопит, возомня,
аж голос
визжит
тенорком. —
Вчера —
Иванова,
сегодня —
меня,
а завтра —
Совнарком!»
Товарищ Попов,
оставьте скулеж.
Болтовня о подрывах —
ложь!
Мы всех зовем,
чтоб в лоб,
а не пятясь,
критика
дрянь
косила.
И это
лучшее из доказательств
нашей
чистоты и силы.
Поэты —
народ дошлый.
Стих?
Изволь.
Только рифмы дай им.
Не говорилось пошлостей
больше,
чем о мае.
Существительные: Мечты.
Грёзы.
Народы.
Пламя.
Цветы.
Розы.
Свободы.
Знамя.
Образы: Майскою —
сказкою.
Прилагательные: Красное.
Ясное.
Вешний.
Нездешний.
Безбрежный.
Мятежный.
Вижу —
в сандалишки рифм обуты,
под древнегреческой
образной тогой
и сегодня,
таща свои атрибуты, —
шагает бумагою
стих жидконогий.
Довольно
в люлечных рифмах нянчить —
нас,
пятилетних сынов зари.
Хоть сегодняшний
хочется
привет
переиначить.
Хотя б без размеров.
Хотя б без рифм.
1 Мая
да здравствует декабрь!
Маем
нам
еще не мягчиться.
Да здравствует мороз и Сибирь!
Мороз, ожелезнивший волю.
Каторга
камнем камер
лучше всяких вёсен
растила
леса
рук.
Ими
возносим майское знамя —
да здравствует декабрь!
1 Мая.
Долой нежность!
Да здравствует ненависть!
Ненависть миллионов к сотням,
ненависть, спаявшая солидарность.
Пролетарии!
Пулями высвисти:
— да здравствует ненависть! —
1 Мая.
Долой безрассудную пышность земли.
Долой случайность вёсен.
Да здравствует калькуляция силёнок мира.
Да здравствует ум!
Ум,
из зим и осеней
умеющий
во всегда
высинить май.
Да здравствует деланье мая —
искусственный май футуристов.
Скажешь просто,
скажешь коряво —
и снова
в паре поэтических шор.
Трудно с будущим.
За край его
выдернешь —
и то хорошо.
В газету
заметка
сдана рабкором
под заглавием
«Не в лошадь корм».
Пишет:
«Завхоз,
сочтя за лучшее,
пишущую машинку
в учреждении про́пил…
Подобные случаи
нетерпимы
даже
в буржуазной Европе».
Прочли
и дали место заметке.
Мало ль
бывает
случаев этаких?
А наутро
уже
опровержение
листах на полуторах.
«Как
смеют
разные враки
описывать
безответственные бумагомараки?
Знают
республика,
и дети, и отцы,
что наш завхоз
честней, чем гиацинт.
Так как
завхоз наш
служит в столице,
клеветника
рука
в лице завхоза
оскорбляет лица
ВЦИКа,
Це-Ка
и Це-Ка-Ка.
Уклоны
кулацкие
в стране растут.
Даю вам
коммунистическое слово,
здесь
травля кулаками
стоящего на посту
хозяйственного часового.
Принимая во внимание,
исходя
и ввиду,
что статья эта —
в спину нож,
требую
немедля
опровергнуть клевету.
Цинизм,
инсинуация,
ложь!
Итак,
кооперации
верный страж
оболган
невинно
и без всякого повода.
С приветом…»
Подпись,
печать
и стаж
с такого-то.
День прошел,
и уже назавтра
запрос:
«Сообщите фамилию автора»!
Весь день
телефон
звонит, как бешеный.
От страха
поджилки дрожат
курьершины.
А редакция
в ответ
на телефонную колоратуру
тихо
пишет
письмо в прокуратуру:
«Просим
авторитетной справки
о завхозе,
пасущемся
на трестовской травке».
Прокурор
отвечает
точно и живо:
«Заметка
рабкора
наполовину лжива.
Водой
окатите
опровергательский пыл.
Завхоз
такой-то,
из такого-то города,
не только
один «Ундервуд» пропил,
но еще
вдобавок —
и два форда».
Побольше
заметок
любого вида,
рабкоры,
шлите
из разных мест.
Товарищи,
вас
газета не выдаст,
и никакой опровергатель
вас не съест.
Революция окончилась.
Житье чини́.
Ручейковою
журчи водицей.
И пошел
советский мещанин
успокаиваться
и обзаводиться.
Белые
обои
ка́ри —
в крапе мух
и в пленке пыли,
а на копоти
и гари
Гаррей
Пилей
прикрепили.
Спелой
дыней
лампа свисла,
светом
ласковым
упав.
Пахнет липким,
пахнет кислым
от пеленок
и супов.
Тесно править
варку,
стирку,
третее
дитё родив.
Вот
ужо
сулил квартирку
в центре
кооператив.
С папой
«Ниву»
смотрят детки,
в «Красной ниве» —
нету терний.
«Это, дети, —
Клара Цеткин,
тетя эта
в Коминтерне».
Впились глазки,
снимки выев,
смотрят —
с час
журналом вея.
Спрашивает
папу
Фия:
«Клара Цеткин —
это фея?»
Братец Павлик
фыркнул:
«Фи, как
немарксична эта Фийка!
Политрук
сказал же ей —
аннулировали фей».
Самовар
кипит со свистом,
граммофон
визжит романс,
два
знакомых коммуниста
подошли
на преферанс.
«Пизырь коки…
черви…
масти…»
Ритуал
свершен сполна…
Смотрят
с полочки
на счастье
три
фарфоровых слона.
Обеспечен
сном
и кормом,
вьет
очаг
семейный дым…
И доволен
сам
домкомом,
и домком
доволен им.
Революция не кончилась.
Домашнее мычанье
покрывает
приближающейся битвы гул…
В трубы
в самоварные
господа мещане
встречу
выдувают
прущему врагу.
Случай,
показывающий,
что безбожнику
много лучше
Жил Тит.
Таких много!
Вся надежда у него
на господа-бога.
Был Тит,
как колода, глуп.
Пока не станет плечам горячо,
машет Тит
со лба на пуп
да с правого
на левое плечо.
Иной раз досадно даже.
Говоришь:
«Чем тыкать фигой в пуп —
дрова коли!
Наколол бы сажень,
а то
и целый куб».
Но сколько на Тита ни ори,
Тит
не слушает слов:
чешет Тит языком тропари
да «Часослов».
Раз
у Тита
в поле
гроза закуролесила чересчур люто.
А Тит говорит:
«В господней воле…
Помолюсь,
попрошу своего Илью-то».
Послушал молитву Тита Илья
да как вдарит
по всем
по Титовым жильям!
И осталось у Тита —
крещеная башка
да от избы
углей
полтора мешка.
Обнищал Тит:
проселки месит пятой.
Не помогли
ни бог-отец,
ни сын,
ни дух святой.
А Иванов Ваня —
другого сорта:
не верит
ни в бога,
ни в чёрта.
Товарищи у Ваньки —
сплошь одни агрономы
да механики.
Чем Илье молиться круглый год,
Ванька взял
и провел громоотвод.
Гремит Илья,
молнии лья,
а не может перейти Иванов порог.
При громоотводе —
бессилен сам Илья
пророк.
Ударит молния
Ваньке в шпиль —
и
хвост в землю
прячет куце.
А у Иванова —
даже
не тронулась пыль!
Сидит
и хлещет
чай с блюдца.
Вывод сам лезет в дверь
(не надо голову ломать в му́ке!):
крестьянин,
ни в какого бога не верь,
а верь науке.
Он вошел,
склонясь учтиво.
Руку жму.
— Товарищ —
сядьте!
Что вам дать?
Автограф?
Чтиво?
— Нет.
Мерси вас.
Я —
писатель.
— Вы?
Писатель?
Извините.
Думал —
вы пижон.
А вы…
Что ж,
прочтите,
зазвените
грозным
маршем
боевым.
Вихрь идей
у вас,
должно быть.
Новостей
у вас
вагон.
Что ж,
пожалте в уха в оба.
Рад товарищу. —
А он:
— Я писатель.
Не прозаик.
Нет.
Я с музами в связи. —
Слог
изыскан, как борзая.
Сконапель
ля поэзи́.
На затылок
нежным жестом
он
кудрей
закинул шелк,
стал
барашком златошерстым
и заблеял,
и пошел.
Что луна, мол,
над долиной,
мчит
ручей, мол,
по ущелью.
Тинтидликал
мандолиной,
дундудел виолончелью.
Нимб
обвил
волосьев копны.
Лоб
горел от благородства.
Я терпел,
терпел
и лопнул
и ударил
лапой
о́б стол.
— Попрошу вас
покороче.
Бросьте вы
поэта корчить!
Посмотрю
с лица ли,
сзади ль,
вы тюльпан,
а не писатель.
Вы,
над облаками рея,
птица
в человечий рост.
Вы, мусье,
из канареек,
чижик вы, мусье,
и дрозд.
В испытанье
битв
и бед
с вами,
што ли,
мы
полезем?
В наше время
тот —
поэт,
тот —
писатель,
кто полезен.
Уберите этот торт!
Стих даешь —
хлебов подвозу.
В наши дни
писатель тот,
кто напишет
марш
и лозунг!
Десять лет —
и Москва и Иваново
и чинились
и строили наново.
В одном Иванове —
триста домов!
Из тысяч квартир
гирлянды дымов.
Лачужная жизнь —
отошла давно.
На смывах
октябрьского вала
нам жизнь
хорошую
строить дано,
и много рабочих
в просторы домов
вселились из тесных подвалов.
А рядом с этим
комики
такие строят домики:
на песке стоит фундамент —
а какая ставочка!
Приноси деньгу фунтами —
не жилкооп,
а лавочка.
Помесячно
рублей двенадцать
плати из сорока пяти.
Проглотят
и не извинятся —
такой хороший аппетит!
А заплатившему
ответ:
«Зайти…
через 12 лет!»
Годы долго длятся-то —
разное болит.
На году двенадцатом
станешь —
инвалид.
Все проходит в этом мире.
Жизнь пройдет —
и мы в квартире.
«Пожалте, миленькая публика,
для вас
готов
и дом и сад.
Из ваших пенсий
в 30 рубликов
платите
в месяц 50!»
Ну и сшит,
ну и дом!
Смотрят стены решетом.
Ветерок
не очень грубый
сразу —
навзничь валит трубы.
Бурей —
крыша теребится,
протекает черепица.
Ни покрышки,
ни дна.
Дунешь —
разъедется,
и…
сквозь потолок видна
Большущая Медведица.
Сутки даже не дожив,
сундучки возьмут —
и вон!
Побросавши этажи,
жить
вылазят на балкон.
И лишь
за наличные
квартирку взяв,
живут отлично
нэпач и зав.
Строитель,
протри-ка глаз свой!
Нажмите,
партия и правительство!
Сделайте
рабочей и классовой
работу
заселения и строительства.
1928 г.
Мы —
Эдисоны
невиданных взлетов,
энергий
и светов.
Но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас
это — наша
Страна советов,
советская воля,
советское знамя,
советское солнце.
Внедряйтесь
и взлетайте
и вширь
и ввысь.
Взвивай,
изобретатель,
рабочую
мысль!
С памятник ростом
будут
наши капусты
и наши моркови,
будут лучшими в мире
наши
коровы
и кони.
Массы —
плоть от плоти
и кровь от крови,
мы
советской деревни
титаны Маркони*.
Пошла
борьба
и в знании,
класс
на класс.
Дострой
коммуны здание
смекалкой
масс.
Сонм
электростанций,
зажгись
пустырями сонными,
Спрессуем
в массовый мозг
мозга
людские клетки.
Станем гигантскими,
станем
невиданными Эдисонами
и пяти-,
и десяти-,
и пятидесятилетки.
Вредителей
предательство
и белый
знаний
лоск
забей
изобретательством,
рабочий
мозг.
Мы —
Маркони
гигантских взлетов,
энергий
и светов,
но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас,
это — наша
Страна советов,
советская стройка,
советское знамя,
советское солнце.
Мы
окружены
границей белой.
Небо
Европы
ржавчиной съела
пушечных заводов
гарь и чадь.
Это —
устарело,
об этом —
надоело,
но будем
про это
говорить и кричать.
Пролетарий,
сегодня
отвернись,
обхохочась,
услышав
травоядные
призывы Толстых.
Хо́лода
битвы
предчувствуя час,
мобилизуй
оружие,
тело
и стих.
Тело
намускулим
в спорте и ду́ше,
грязную
водочную
жизнь вымоем.
Отливайтесь
в заводах,
жерла пушек.
Газом
перехитри
Европу,
химия.
Крепите
оборону
руками обеими,
чтоб ринуться
в бой,
услышав сигнал.
Но, если
механикой
окажемся слабее мы,
у нас
в запасе
страшнее арсенал.
Оружие
наше,
газов лютей,
увидят
ихним
прожектором-глазом.
Наше оружие:
солидарность людей,
разных языком,
но —
одинаковых классом.
Слушатель мира,
надень наушники,
ухо
и душу
с Москвой сливай.
Слушайте,
пограничные
городки и деревушки,
Красной
Москвы
раскаленные слова.
Будущий
рядовой
в заграничной роте,
идешь ли пехотой,
в танках ли ящеришься,
помни:
тебе
роднее родин
первая
наша
республика трудящихся!
Помни,
услыша
канонадный отзвук,
наступающей
буржуазии
видя натиск, —
наше
лучшее оружие —
осуществленный лозунг:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»