Ты начисто притворства лишена,
когда молчишь со взглядом напряженным,
как лишена притворства тишина
беззвездной ночью в городе сожженном.
Он, этот город, — прошлое твое.
В нем ты почти ни разу не смеялась,
бросалась то в шитье, то в забытье,
то бунтовала, то опять смирялась.
Ты жить старалась из последних сил,
но, отвергая все живое хмуро,
Он, этот город, на тебя давил
угрюмостью своей архитектуры.
В нем изнутри был заперт каждый дом.
В нем было все недобро умудренным.
Он не скрывал свой тягостный надлом
и ненависть ко всем, кто не надломлен.
Тогда ты ночью подожгла его.
Испуганно от пламени метнулась,
и я был просто первым, на кого
ты, убегая, в темноте наткнулась,
Я обнял всю дрожавшую тебя,
и ты ко мне безропотно прижалась,
еще не понимая, не любя,
но, как зверек, благодаря за жалость,
И мы с тобой пошли… Куда пошли?
Куда глаза глядят. Но то и дело
оглядывалась ты, как там, вдали,
зловеще твое прошлое горело.
Оно сгорело до конца, дотла.
Но с той поры одно меня тиранит:
туда, где неостывшая зола,
тебя, как зачарованную, тянет.
И вроде ты со мной, и вроде нет.
На самом деле я тобою брошен.
Неся в руке голубоватый свет,
по пепелищу прошлого ты бродишь.
Что там тебе? Там пусто и темно!
О, прошлого таинственная сила!
Ты не могла его любить само,
ну, а его руины — полюбила.
Могущественны пепел и зола.
Они в себе, наверно, что-то прячут.
Над тем, что так отчаянно сожгла,
по-детски поджигательница плачет.
Ты спрашивала шепотом:
"А что потом?
А что потом?"
Постель была расстелена,
и ты была растеряна…
Но вот идешь по городу,
несешь красиво голову,
надменность рыжей челочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах -
насмешливость,
и в них приказ -
не смешивать
тебя
с той самой,
бывшею,
любимой
и любившею.
Но это -
дело зряшное.
Ты для меня -
вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шепотом:
"А что потом?
А что потом?"
Хотят ли русские войны?
Спросите вы у тишины
над ширью пашен и полей
и у берез и тополей.
Спросите вы у тех солдат,
что под березами лежат,
и пусть вам скажут их сыны,
хотят ли русские войны.
Не только за свою страну
солдаты гибли в ту войну,
а чтобы люди всей земли
спокойно видеть сны могли.
Под шелест листьев и афиш
ты спишь, Нью-Йорк, ты спишь, Париж.
Пусть вам ответят ваши сны,
хотят ли русские войны.
Да, мы умеем воевать,
но не хотим, чтобы опять
солдаты падали в бою
на землю грустную свою.
Спросите вы у матерей,
спросите у жены моей,
и вы тогда понять должны,
хотят ли русские войны.
Я комнату снимаю на Сущевской.
Успел я одиночеством пресытиться,
и перемены никакой существенной
в квартирном положеньи не предвидится.
Стучит,
стучит моя машинка пишущая,
а за стеной соседка,
мужа пичкающая,
внушает ему сыто без конца,
что надо бы давно женить жильца.
А ты,
ты где-то,
как в другой Галактике,
и кто-то тебя под руку галантненько
ведет —
ну и пускай себе ведет.
Он тот, кто надо,
ибо он не тот.
Воюю.
Воевать — в крови моей.
Но, возвращаясь поздней ночью,
вижу я,
что только кошка черно-бело-рыжая
меня встречает у моих дверей.
Я молока ей в блюдечке даю,
смотрю,
и в этом странном положеньи
одержанная час назад в бою
мне кажется победа пораженьем.
Но если побежден, как на беду,
уже взаправду,
но не чьей-то смелостью,
а чьей-то просто тупостью и мелкостью,
куда иду?
Я к матери иду.
Здесь надо мной не учиняют суд,
а наливают мне в тарелку суп.
Здесь не поймут стихов моих превратно,
а если и ворчат —
ворчат приятно.
Я в суп поглубже ложкою вникаю,
нравоученьям маминым внимаю,
киваю удрученной головой,
но чувствую —
я все-таки живой.
И мысли облегченные скользят,
и губы шепчут детские обеты,
и мучившее час тому назад
мне пораженье кажется победой…
Я люблю тебя больше природы,
Ибо ты как природа сама,
Я люблю тебя больше свободы,
Без тебя и свобода тюрьма!
Я люблю тебя неосторожно,
Словно пропасть, а не колею!
Я люблю тебя больше, чем можно!
Больше, чем невозможно люблю!
Я люблю безрассудно, бессрочно.
Даже пьянствуя, даже грубя.
И уж больше себя — это точно.
Даже больше чем просто себя.
Я люблю тебя больше Шекспира,
Больше всей на земле красоты!
Даже больше всей музыки мира,
Ибо книга и музыка — ты.
Я люблю тебя больше славы,
Даже в будущие времена!
Чем заржавленную державу,
Ибо Родина — ты, не она!
Ты несчатна? Ты просишь участья?
Бога просьбами ты не гневи!
Я люблю тебя больше счастья!
Я люблю тебя больше любви!
Я товарища хороню.
Эту тайну я хмуро храню.
Для других он еще живой.
Для других он еще с женой,
для других еще с ним дружу,
ибо с ним в рестораны хожу.
Никому я не расскажу,
Никому -
что с мертвым дружу.
Говорю не с его чистотой,
а с нечистою пустотой.
И не дружеская простота -
держит рюмку в руке пустота.
Ты прости,
что тебя не браню,
не браню,
а молчком хороню,
Это что же такое,
что?
У меня не умер никто,
и немного прожито лет,
а уж стольких товарищей нет.
Я только внешне, только внешне
по этой пристани хожу
и желтоватые черешни
бросаю в воду и гляжу.
И вспоминаю встреч недолгость,
и расставания недобрость,
и уходящий силуэт,
и голос: «Больше силы нет…»
Брожу я местной барахолкой
и мерю чьи-то пиджаки,
и мне малиновой бархоткой
наводят блеск на башмаки.
Устроив нечто вроде пира,
два краснощеких речника
сдирают молча пробки с пива…
об угол пыльного ларька.
Потеют френчи шерстяные,
и то под небыль, то под быль
головки килек жестяные
летят, отвергнутые, в пыль.
И я сдеру об угол пробку,
но мало в этом будет проку,
и я займусь рыбацким делом —
присяду с тем вон добрым дедом
на шелушащемся бревне,
но это не поможет мне.
Сниму ботинки и, босой,
пойду высокою травою
и маленький костер устрою
за той лесистою косой.
Сижу, трескучий хворост жгу,
гляжу на отблесков свиванья,
с тобою нового свиданья
устало, обреченно жду.
И кажется — так будет вечность.
Пока дышать не разучусь,
я никогда с тобой не встречусь
и никогда не разлучусь.
Я что-то часто замечаю,
к чьему-то, видно, торжеству,
что я рассыпанно мечтаю,
что я растрепанно живу.
Среди совсем нестрашных с виду
полужеланий,
получувств
щемит:
неужто я не выйду,
неужто я не получусь?
Меня тревожит встреч напрасность,
что и ни сердцу, ни уму,
и та не праздничность,
а праздность,
в моем гостящая дому,
и недоверье к многим книжкам,
и в настроеньях разнобой,
и подозрительное слишком
неупоение собой…
Со всем, чем раньше жил, порву я,
забуду разную беду,
на землю, теплую,
парную,
раскинув руки,
упаду.
О те, кто наше поколенье!
Мы лишь ступень, а не nорог.
Давай же будем откровенны
и скажем правду о себе.
Тревоги наши вместе сложим,
себе расскажем и другим,
какими быть уже не можем,
какими быть уже хотим.
Жалеть не будем об утрате,
самодовольство разлюбя.
Завязывается
характер
с тревоги первой за себя.
Я шатаюсь в толкучке столичной
над веселой апрельской водой,
возмутительно нелогичный,
непростительно молодой.
Занимаю трамваи с бою,
увлеченно кому-то лгу,
и бегу я сам за собою,
и догнать себя не могу.
Удивляюсь баржам бокастым,
самолетам, стихам своим…
Наделили меня богатством,
Не сказали, что делать с ним.
Они тобой проникнуты, места,
С тех пор, как ты уехала отсюда:
Вот, например, у этого куста
Таились от людского пересуда.
Вот, например, по этому пути,
В очарованьи платьица простого,
Ты в замок шла обычно от пяти,
Да, от пяти до полчаса шестого.
Вот, например, растущий на лугу
Поблекший чуть, голубенький цикорий.
На нем гадала ты. «Я не солгу», —
Он лепетал в прощающем укоре.
Здесь все пропоцелуено насквозь,
И здесь слова такие возникали,
Что, если б влить в бокал их удалось,
Они вином заискрятся в бокале!
Как часто матери причиной
Несчастья в жизни дочерей
Своей сухой любовью чинной
И деспотичностью своей!
Муж хочет так, а мать иначе,
И вот, мечась меж двух огней,
Несчастная горюче плачет,
Увы, взывая тщетно к ней…
Несовместимы долг дочерний
И долг жены: как обнимать
Без муки мужа в час вечерний,
Когда меж ними в мыслях мать?
Тут охлажденье неизбежно,
И муж бросает ей в укор,
Зачем незаслуженно-нежно
На мать ее направлен взор…
…О, женщина! утишь свой ужас.
В Евангельи благая высь:
«Оставь родителей и к мужу
Душой и телом прилепись…»
Новаторство всегда безвкусно,
А безупречны эпигоны:
Для этих гавриков искусство —
Всегда каноны да иконы.Новаторы же разрушают
Все окольцованные дали:
Они проблему дня решают,
Им некогда ласкать детали.Отсюда стружки да осадки,
Но пролетит пора дискуссий,
И станут даже недостатки
Эстетикою в новом вкусе.И после лозунгов бесстрашных
Уже внучата-эпигоны
Возводят в новые иконы
Лихих новаторов вчерашних.
__________________
Perpetuum mobile — Вечное движение (лат.).
У акулы плечи, словно струи,
Светятся в голубоватой глуби;
У акулы маленькие губы,
Сложенные будто в поцелуе;
У акулы женственная прелесть
В плеске хвостового оперенья… Не страшись! Я сам сжимаю челюсть,
Опасаясь нового сравненья.
Ах, что ни говори, а молодость прошла…
Еще я женщинам привычно улыбаюсь,
Еще лоснюсь пером могучего крыла,
Чего-то жду еще — а в сердце хаос, хаос! Еще хочу дышать, и слушать, и смотреть;
Еще могу шагнуть на радости, на муки,
Но знаю: впереди, средь океана скуки,
Одно лишь замечательное: смерть.
В скверике, на море,
Там, где вокзал,
Бронзой на мраморе
Ленин стоял.
Вытянув правую
Руку вперед,
В даль величавую
Звал он народ.
Массы, идущие
К свету из тьмы,
Знали: «Грядущее —
Это мы!»Помнится сизое
Утро в пыли.
Вражьи дивизии
С моря пришли.
Чистеньких, грамотных
Дикарей
Встретил памятник
Грудью своей!
Странная статуя…
Жест — как сверло,
Брови крылатые
Гневом свело.— Тонко сработано!
Кто ж это тут?
ЛЕНИН.
Ах, вот оно!
— Аб!
— Гут! Дико из цоколя
Высится шест.
Грохнулся около
Бронзовый жест.
Кони хвостатые
Взяли в карьер.
Нет
статуи,
Гол
сквер.
Кончено! Свержено!
Далее — в круг
Входит задержанный
Политрук.Был он молоденький —
Двадцать всего.
Штатский в котике
Выдал его.
Люди заохали…
(«Эх, маята!»)
Вот он на цоколе,
Подле шеста;
Вот ему на плечи
Брошен канат.
Мыльные каплищи
Петлю кропят…— Пусть покачается
На шесте.
Пусть он отчается
В красной звезде!
Всплачется, взмолится
Хоть на момент,
Здесь, у околицы,
Где монумент,
Так, чтобы жители,
Ждущие тут,
Поняли. Видели,
— Ауф!
— Гут! Желтым до зелени
Стал политрук.
Смотрит…
О Ленине
Вспомнил… И вдруг
Он над оравою
Вражеских рот
Вытянул правую
Руку вперед —
И, как явление
Бронзе вослед,
Вырос
Ленина
Силуэт.Этим движением
От плеча,
Милым видением
Ильича
Смертник молоденький
В этот миг
Кровною родинкой
К душам проник… Будто о собственном
Сыне — навзрыд
Бухтою об стену
Море гремит!
Плачет, волнуется,
Стонет народ,
Глядя на улицу
Из ворот.Мигом у цоколя
Каски сверк!
Вот его, сокола,
Вздернули вверх;
Вот уж у сонного
Очи зашлись…
Все же ладонь его
Тянется ввысь —
Бронзовой лепкою,
Назло зверью,
Ясною, крепкою
Верой в зарю!
Мы начинаем с тобой стареть,
Спутница дорогая моя…
В зеркало вглядываешься острей,
Боль от самой себя затая: Ты еще ходишь-плывешь по земле
В облаке женственного тепла.
Но уж в улыбке, что света милей,
Лишняя черточка залегла.Но ведь и эти морщинки твои
Очень тебе, дорогая, к лицу.
Нет, не расплющить нашей любви
Даже и времени колесу! Меж задушевных имен и лиц
Ты как червонец в куче пезет,
Как среди меха цветных лисиц
Свежий, как снег, белый песец.Если захочешь меня проклясть,
Буду униженней всех людей,
Если ослепнет влюбленный глаз,
Воспоминаньями буду глядеть.Сколько отмучено мук с тобой,
Сколько иссмеяно смеха вдвоем!
Как мы, невзысканные судьбой,
К радужным далям друг друга зовем.Радуйся ж каждому новому дню!
Пусть оплетает лукавая сеть —
В берлоге души тебя сохраню,
Мой драгоценный, мой Белый Песец!
Был я однажды счастливым:
Газеты меня возносили.
Звон с золотым отливом
Плыл обо мне по России.Так это длилось и длилось,
Я шел в сиянье регалий…
Но счастье мое взмолилось:
«О, хоть бы меня обругали!»И вот уже смерчи вьются
Вслед за девятым валом,
И всё ж не хотел я вернуться
К славе, обложенной салом.
Полюбил я тишину читален.
Прихожу, сажусь себе за книгу
И тихонько изучаю Таллин,
Чтоб затем по очереди Ригу.
Абажур зеленый предо мною,
Мягкие протравленные тени.
Девушка самою тишиною
Подошла и принялась за чтенье.
У Каррьеры есть такие лица:
Всё в них как-то призрачно и тонко,
Таллин же — эстонская столица…
Кстати: может быть, она эстонка?
Может, Юкка, белобрысый лыжник,
Пишет ей и называет милой?
Отрываюсь от видений книжных,
А в груди легонько затомило…
Каждый шорох, каждая страница,
Штрих ее зеленой авторучки
Шелестами в грудь мою струится,
Тормошит нахмуренные тучки.
Наконец не выдержал! Бледнея,
Наклоняюсь (но не очень близко)
И сипяще говорю над нею:
«Извините: это вы — английский?»
Пусть сипят голосовые нити,
Да и фраза не совсем толкова,
Про себя я думаю: «Скажите —
Вы могли бы полюбить такого?»
«Да», — она шепнула мне на это.
Именно шепнула! — вы заметьте…
До чего же хороша планета,
Если девушки живут на свете!
Здесь чешуя, перо и мех,
Здесь стон, рычанье, хохот, выкрик,
Но потрясает больше всех
Философическое в тиграх: Вот от доски и до доски
Мелькает, прутьями обитый,
Круженье пьяное обиды,
Фантасмагория тоски.
В огромной раме жирный Рубенс
Шумит плесканием наяд —
Их непомерный голос трубен,
Речная пена их наряд.За ним печальный Боттичелли
Ведет в обширный медальон
Не то из вод, не то из келий
Полувенер, полумадонн.И наконец, врагам на диво
Презрев французский гобелен,
С утонченностью примитива
Воспел туземок Поль Гоген.А ты идешь от рамы к раме,
Не нарушая эту тишь,
И лишь тафтовыми краями
Тугого платья прошуршишь.Остановилась у голландца…
Но тут, войдя в багетный круг,
Во всё стекло
на черни глянца
Твой облик отразился вдруг.И ты затмила всех русалок,
И всех венер затмила ты!
Как сразу стал убог и жалок
С дыханьем рядом — мир мечты…
Одиннадцать било. Часики сверь
В кают-компании с цифрами диска.
Солнца нет. Но воздух не сер:
Туман пронизан оранжевой искрой.Он золотился, роился, мигал,
Пушком по щеке ласкал, колоссальный,
Как будто мимо проносят меха
Голубые песцы с золотыми глазами.И эта лазурная мглистость несется
В сухих золотинках над мглою глубин,
Как если б самое солнце
Стало вдруг голубым.Но вот загораются синие воды
Субтропической широты.
На них маслянисто играют разводы,
Как буквы «О», как женские рты… О океан, омывающий облако
Океанийских окраин!
Даже с берега, даже около,
Галькой твоей ограян, Я упиваюсь твоей синевой,
Я улыбаюсь чаще,
И уж не нужно мне ничего —
Ни гор, ни степей, ни чащи.Недаром храню я, житель земли,
Морскую волну в артериях
С тех пор, как предки мои взошли
Ящерами на берег.А те из вас, кто возникли не так
И кутаются в одеяла,
Все-таки съездите хоть в поездах
Послушать шум океана.Кто хоть однажды был у зеркал
Этих просторов — поверьте,
Он унес в дыхательных пузырьках
Порыв великого ветра.Такого тощища не загрызет,
Такому в беде не согнуться —
Он ленинский обоймет горизонт,
Он глубже поймет революцию.Вдохни ж эти строки! Живи сто лет —
Ведь жизнь хороша, окаянная… Пускай этот стих на твоем столе
Стоит как стакан океана.
Весною телеграфные столбы
Припоминают, что они — деревья.
Весною даже общества столпы
Низринулись бы в скифские кочевья.Скворечница пока еще пуста,
Но воробьишки спорят о продаже,
Дома чего-то ждут, как поезда,
А женщины похожи на пейзажи.И ветерок, томительно знобя,
Несет тебе надежды ниоткуда.
Весенним днем от самого себя
Ты, сам не зная, ожидаешь чуда.
О, этот мир, где лучшие предметы
Осуждены на худшую судьбу…
ШекспирПролетели золотые годы,
Серебрятся новые года…
«Фауста» закончив, едет Гете
Сквозь леса неведомо куда.По дороге завернул в корчму,
Хорошо в углу на табуретке…
Только вдруг пригрезилась ему
В кельнерше голубоглазой — Гретхен.И застрял он, как медведь в берлоге,
Никуда он больше не пойдет!
Гете ей читает монологи,
Гете мадригалы ей поет.Вот уж этот неказистый дом
Песней на вселенную помножен!
Но великий позабыл о том,
Что не он ведь чертом омоложен; А Марго об этом не забыла,
Хоть и знает пиво лишь да квас:
«Раз уж я капрала полюбила,
Не размениваться же на вас».
Каждый день как с бою добыт.
Кто из нас не рыдал в ладони?
И кого не гонял следопыт
В тюрьме ли, в быту, фельетоне?
Но ни хищность, ни зависть, ни месть
Не сумели мне петлю сплесть,
Оттого что на свете есть
Женщина.
У мужчины рука — рычаг,
Жернова, а не зубы в мужчинах,
Коромысло в его плечах,
Чудо-мысли в его морщинах.
А у женщины плечи — женщина,
А у женщины локоть — женщина,
А у женщины речи — женщина,
А у женщины хохот — женщина…
И, томясь о венерах Буше,
О пленительных ведьмах Ропса,
То по звездам гадал я в душе,
То под дверью бесенком скребся.
На метле или в пене морей,
Всех чудес на свете милей
Ты — убежище муки моей,
Женщина!
Годами голодаю по тебе.
С мольбой о недоступном засыпаю,
Проснусь — и в затухающей мольбе
Прислушиваюсь к петухам и к лаю.А в этих звуках столько безразличья,
Такая трезвость мира за окном,
Что кажется — немыслимо разлиться
Моей тоске со всем ее огнем.А ты мелькаешь в этом трезвом мире,
Ты счастлива среди простых забот,
Встаешь к семи, обедаешь в четыре —
Олений зов тебя не позовет.Но иногда, самой иконы строже,
Ты взглянешь исподлобья в стороне —
И на секунду жутко мне до дрожи:
Не ты ль сама тоскуешь обо мне?
Граждане! Минутка прозы:
Мы
в березах —
ни аза!
Вы видали у березы
Деревянные глаза? Да, глаза! Их очень много.
С веками, но без ресниц.
Попроси лесного бога
Эту странность объяснить.Впрочем, все простого проще.
Но в народе говорят:
Очень страшно, если в роще
Под луной они глядят.Тут хотя б молчали совы
И хотя бы не ныл бирюк —
У тебя завоет совесть.
Беспричинно.
Просто вдруг.И среди пеньков да плешин
Ты падешь на колею,
Вопия:
«Казните! Грешен:
Писем бабушке не шлю!»Хорошо бы под луною
Притащить сюда того,
У кого кой-что иное,
Кроме бабушки его…
Дуэль… Какая к черту здесь дуэль?
На поединке я по крайней мере
Увидел бы перед собою цель
И, глубину презрения измерив,
Как Лермонтов бы мог ударить вверх
Или пальнуть в кольчужницу, как Пушкин…
Но что за вздор сходиться на опушке
И рисковать в наш просвещенный век!
Врагу сподручней просто кинуть лассо,
Желательно тайком, из-за стены,
От имени рабочего-де класса,
А то и православной старины.
Отрадно видеть, как он захлебнется,
Вот этот ваш прославленный поэт,
И как с лихой осанкой броненосца
Красиво тонет на закате лет.
Бушприт его уходит под волну,
Вокруг всплывают крысы и бочонки.
Но, подорвавшись, он ведет войну,
С кормы гремя последнею пушчонкой.
Кругом толпа. И видят все одно:
Старик могуч. Не думает сдаваться.
И потому-то я иду на дно
При грохоте восторженных оваций.
Дуэль? Какая к черту здесь дуэль!
Женщины коричневого глянца,
Словно котики на Командорах,
Бережно детенышей пасут.Я лежу один в спортивной яхте
Против элегантного «Дюльбера»,
Вижу осыпающиеся дюны,
Золотой песок, переходящий
К отмели в лилово-бурый занд,
А на дне у самого прилива —
Легкие песчаные полоски,
Словно нёбо.Я лежу в дремоте.
Глауберова поверхность,
Светлая у пляжа, а вдали
Испаряющаяся, как дыханье,
Дремлет, как и я.Чем пахнет море?
Бунин пишет где-то, что арбузом.
Да, но ведь арбузом также пахнет
И белье сырое на веревке,
Если иней прихватил его.
В чем же разница? Нет, море пахнет
Юностью! Недаром над водою,
Словно звуковая атмосфера,
Мечутся, вибрируют, взлетают
Только молодые голоса.
Кстати: стая девушек несется
С дюны к самой отмели.
Одна
Поднимает платье до корсажа,
А потом, когда, скрестивши руки,
Стала через голову тянуть,
Зацепилась за косу крючочком.
Распустивши волосы небрежно
И небрежно шпильку закусив,
Девушка завязывает в узел
Белорусое свое богатство
И в трусах и лифчике бежит
В воду. О! Я тут же крикнул:
«Сольвейг!»
Но она не слышит. А быть может,
Ей почудилось, что я зову
Не ее, конечно, а кого-то
Из бесчисленных девиц. Она
На меня и не взглянула даже.
Как это понять? Высокомерность?
Ладно! Это так ей не пройдет.
Подплыву и, шлепнув по воде,
Оболью девчонку рикошетом.Вот она стоит среди подруг
По пояс в воде. А под водою
Ноги словно зыблются, трепещут,
Преломленные морским теченьем,
И становятся похожи на
Хвост какой-то небывалой рыбы.
Я тихонько опускаюсь в море,
Чтобы не привлечь ее вниманья,
И бесшумно под водой плыву
К ней.
Кто видел девушек сквозь призму
Голубой волны, тот видел призрак
Женственности, о какой мечтали
Самые изящные поэты.Подплываю сзади. Как тут мелко!
Вижу собственную тень на дне,
Словно чудище какое. Вдруг,
Сам того, ей-ей, не ожидая,
Принимаю девушку на шею
И взмываю из воды на воздух.
Девушка испуганно кричит,
А подруги замерли от страха
И глядят во все глаза.«Подруги!
Вы, конечно, поняли, что я —
Бог морской и что вот эту деву
Я сейчас же увлеку с собой,
Словно Зевс Европу».«Что за шутки?! —
Закричала на меня Европа.—
Если вы сейчас же… Если вы…
Если вы сию минуту не…»Тут я сделал вид, что пошатнулся.
Девушка от страха ухватилась
За мои вихры… Ее колени
Судорожно сжали мои скулы.Никогда не знал я до сих пор
Большего блаженства…
Но подруги
Подняли отчаянный крик! Я глядел и вдруг как бы очнулся.
И вот тут мне стало стыдно так,
Что сгорали уши. Наважденье…
Почему я? Что со мною было?
Я ведь… Никогда я не был хамом.Два-три взмаха. Я вернулся к яхте
И опять лежу на прове.*
Сольвейг,
Негодуя, двигается к пляжу,
Чуть взлетая на воде, как если б
Двигалась бы на Луне.
У дюны
К ней подходит старичок.
Она
Что-то говорит ему и гневно
Пальчиком показывает яхту.
А за яхтой море. А за морем
Тающий лазурный Чатыр-Даг
Чуть светлее моря. А над ним
Небо чуть светлее Чатыр-Дага.Девушка натягивает платье,
Девушка, пока еще босая,
Об руку со старичком уходит,
А на тротуаре надевает
Босоножки и, стряхнувши с юбки
Мелкие ракушки да песок,
Удаляется навеки.Сольвейг!
Погоди… Останься… Может быть,
Я и есть тот самый, о котором
Ты мечтала в девичьих виденьях!
Нет.
Ушла.
Но ты не позабудешь
Этого события, о Сольвейг,
Сольвейг белорусая!
Пройдут
Годы.
Будет у тебя супруг,
Но не позабудешь ты о том,
Как сидела, девственница, в страхе
На крутых плечах морского бога
У подножья Чатыр-Дага.
Сольвейг!
Ты меня не позабудешь, правда?
Я ведь не забуду о тебе…
А женюсь, так только на такой,
Чтобы, как близнец, была похожа
На тебя, любимая.
___________________
* Прова — носовая палубка.
Что мне в даровании поэта,
Если ты к поэзии глуха,
Если для тебя культура эта —
Что-то вроде школьного греха; Что мне в озарении поэта,
Если ты для быта создана —
Ни к чему тебе, что в гулах где-то
Горная дымится седина; Что мне в сердцеведенье поэта,
Что мне этот всемогущий лист,
Если в лузу, как из пистолета,
Бьет без промаха биллиардист?
Позови меня, позови меня,
Позови меня, позови меня!
Если вспрыгнет на плечи беда,
Не какая-нибудь, а вот именно
Вековая беда-борода,
Позови меня, позови меня,
Не стыдись ни себя, ни меня —
Просто горе на радость выменяй,
Растопи свой страх у огня!
Позови меня, позови меня,
Позови меня, позови меня,
А не смеешь шепнуть письму,
Назови меня хоть по имени —
Я дыханьем тебя обойму!
Позови меня, позови меня,
Поз-зови меня…
Да, молодость прошла. Хоть я весной
Люблю бродить по лужам средь березок,
Чтобы увидеть, как зеленым дымом
Выстреливает молодая почка,
Но тут же слышу в собственном боку,
Как собственная почка, торжествуя,
Стреляет прямо в сердце…
Я креплюсь.
Еще могу подтрунивать над болью;
Еще люблю, беседуя с врачами,
Шутить, что «кто-то камень положил
В мою протянутую печень», — всё же
Я знаю: это старость. Что поделать?
Бывало, по-бирючьи голодал,
В тюрьме сидел, был в чумном карантине,
Тонул в реке Камчатке и тонул
У льдины в Ледовитом океане,
Фашистами подранен и контужен,
А критиками заживо зарыт, -
Чего еще? Откуда быть мне юным? Остался, правда, у меня задор
За письменным столом, когда дымок
Курится из чернильницы моей,
Как из вулканной сопки. Даже больше:
В дискуссиях о трехэтажной рифме
Еще могу я тряхануть плечом
И разом повалить цыплячьи роты
Высокочтимых оппонентов — но…
Но в Арктику я больше не ходок.
Я столько видел, пережил, продумал,
О стольком я еще не написал,
Не облегчил души, не отрыдался,
Что новые сокровища событий
Меня страшат, как солнечный удар!
Ну и к тому же сердце…
Но сегодня,
Раскрывши поутру свою газету,
Я прочитал воззванье к молодежи:
«ТОВАРИЩИ, НА ЦЕЛИНУ!
ОСВОИМ
ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ГА СТЕПЕЙ
ЗАВОЛЖЬЯ, КАЗАХСТАНА И АЛТАЯ!»Тринадцать миллионов… Что за цифра!
Какая даль за нею! Может быть,
Испания? Нет, больше! Вся Канада!
Тринадцать… М?
И вновь заныли раны,
По старой памяти просясь на фронт.
Пахнуло ветром Арктики! Что делать? Гм… Успокоиться, во-первых. Вспомнить,
Что это ведь воззванье к молодежи,
А я? Моя-то молодость тово…
Я грубо в горсть ухватываю печень.
Черт… ни малейшей боли. Я за почки:
Дубасю кулаками по закоркам —
Но хоть бы что! Молчат себе. А сердце? Тут входит оживленная жена:
«Какая новость! Слышал?»
— «Да. Ужасно.
Прожить полвека, так желать покоя
И вдруг опять укладывать в рюкзак
Свое солдатство. А?»
— «Не понимаю».
— «А что тут, собственно, не понимать?
Ну, еду… Ну, туда, бишь… в это… как там?
(Я сунул пальцем в карту наугад.)
Пишите, дорогие, в этот город!
Зовется он, как видите, «Кок…», «Кок…»
(Что за петушье имя?) «Кокчетав».
Вот именно. Туда. Вопросы будут?»
Пять миллионов душ в Москве,
И где-то меж ними одна.
Площадь. Парк. Улица. Сквер.
Она?
Нет, не она.
Сколько почтамтов! Сколько аптек!
И всюду люди, народ…
Пять миллионов в Москве человек.
Кто ее тут найдет? Случай! Ты был мне всегда как брат.
Еще хоть раз помоги!
Сретенка. Трубная. Пушкин. Арбат.
Шаги, шаги, шаги.Иду, шепчу колдовские слова,
Магические, как встарь.
Отдай мне ее! Ты слышишь, Москва?
Выбрось, как море янтарь!
Я говорю: «пошел», «бродил»,
А ты: «пошла», «бродила».
И вдруг как будто веяньем крыл
Меня осенило! С тех пор прийти в себя не могу…
Всё правильно, конечно,
Но этим «ла» ты на каждом шагу
Подчеркивала: «Я — женщина!»Мы, помню, вместе шли тогда
До самого вокзала,
И ты без малейшей краски стыда
Опять: «пошла», «сказала».Идешь, с наивностью чистоты
По-женски всё спрягая.
И показалось мне, что ты —
Как статуя — нагая.Ты лепетала. Рядом шла.
Смеялась и дышала.
А я… я слышал только: «ла»,
«Аяла», «ала», «яла»…И я влюбился в глаголы твои,
А с ними в косы, плечи!
Как вы поймете без любви
Всю прелесть русской речи?
Каждому мужчине столько лет,
Сколько женщине, какой он близок.
Человек устал. Он полусед.
Лоб его в предательских зализах.А девчонка встретила его,
Обвевая предрассветным бризом.
Он готов поверить в колдовство,
Покоряясь всем ее капризам.Знает он, что дорог этот сон,
Но оплатит и не поскупится:
Старость навек сбрасывает он,
Мудрый. Молодой. Самоубийца.
Черноглазая казачка
Подковала мне коня,
Серебро с меня спросила,
Труд не дорого ценя.— Как зовут тебя, молодка?
А молодка говорит:
— Имя ты мое почуешь
Из-под топота копыт.Я по улице поехал,
По дороге поскакал,
По тропинке между бурых,
Между бурых между скал: Маша? Зина? Даша? Нина?
Все как будто не она…
«Ка-тя! Ка-тя!» — высекают
Мне подковы скакуна.С той поры, — хоть шагом еду,
Хоть галопом поскачу, -
«Катя! Катя! Катерина!» —
Неотвязно я шепчу.Что за бестолочь такая?
У меня ж другая есть.
Но уж Катю, будто песню,
Из души, брат, не известь: Черноокая казачка
Подковала мне коня,
Заодно уж мимоходом
Приковала и меня.