Ах, дороги узкие —
Вкось, наперерез, —
Версты белорусские —
С ухабами и без.
Как орехи грецкие,
Щелкаю я их, —
Ох, говорят, немецкие —
Гладко, напрямик…
Там, говорят, дороги — ряда по три,
И нет табличек с «Ахтунг!» или «Хальт!».
Ну что же — мы прокатимся, посмотрим,
Понюхаем не порох, а асфальт.
Горочки пологие —
Я их — щелк да щелк!
Но в душе, как в логове,
Затаился волк.
Ату, колеса гончие!
Целюсь под обрез —
И с волком этим кончу я
На отметке «Брест».
Я там напьюсь водички из колодца
И покажу отметки в паспортах.
Потом мне пограничник улыбнется,
Узнав, должно быть, — или просто так.
После всякой зауми
Вроде: «Кто таков?»-
Как взвились шлагбаумы
Вверх, до облаков!
Лишь взял товарищ в кителе
Снимок для жены —
И… только нас и видели
С нашей стороны!
Я попаду в Париж, в Варшаву, в Ниццу!
Они — рукой подать — наискосок…
Так я впервые пересек границу
И чьи-то там сомненья пресек.
Ах, дороги скользкие —
Вот и ваш черед, -
Деревеньки польские —
Стрелочки вперед;
Телеги под навесами,
Булыжник-чешуя…
По-польски ни бельмеса мы —
Ни жена, ни я!
Потосковав о ломте, о стакане,
Остановились где-то наугад, -
И я сказал по-русски: «Прошу, пани!» —
И получилось точно и впопад!
Ах, еда дорожная
Из немногих блюд!
Ем неосторожно я
Все, что подают.
Напоследок — сладкое,
Стало быть — кончай!
И на их хербатку я
Дую, как на чай.
А панночка пощелкала на счетах
(Всё, как у нас — Зачем туристы врут!)-
И я, прикинув разницу валют,
Ей отсчитал не помню сколько злотых
И проворчал: «По божески дерут»…
Где же песни-здравицы, -
Ну-ка подавай! -
Польские красавицы,
Для туристов — рай?
Рядом на поляночке —
Души нараспах —
Веселились панночки
С граблями в руках.
«Да, побывала Польша в самом пекле, -
Сказал старик и лошадей распряг…-
Красавицы-полячки не поблекли —
А сгинули в немецких лагерях…»
Лемеха въедаются
В землю, как каблук,
Пеплы попадаются
До сих пор под плуг.
Память вдруг разрытая —
Неживой укор:
Жизни недожитые —
Для колосьев корм.
В моем мозгу, который вдруг сдавило
Как обручем, — но так его, дави! -
Варшавское восстание кровило,
Захлебываясь в собственной крови…
Дрались — худо, бедно ли,
А наши корпуса —
В пригороде медлили
Целых два часа.
В марш-бросок, в атаку ли —
Рвались, как один, -
И танкисты плакали
На броню машин…
Военный эпизод — давно преданье,
В историю ушел, порос быльем, -
Но не забыто это опозданье,
Коль скоро мы заспорили о нем.
Почему же медлили
Наши корпуса?
Почему обедали
Эти два часа?
Потому что, танками,
Мокрыми от слез,
Англичанам с янками
Мы утерли нос!
А может быть, разведка оплошала —
Не доложила?. Что теперь гадать!
Но вот сейчас читаю я: «Варшава» —
И еду, и хочу не опоздать!
Так жили поэты.
А. БлокОхотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.Ночного привала уют
И песня тебе не на диво…
В одесской пивной подают
С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе,
И между своими делами
В пивную приходят к тебе
И Тиль Уленшпигель и Ламме.В подвале сыром и глухом,
Где слушают скрипку дрянную,
Один закричал петухом,
Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой —
Сказал:
— Погодите с едой,
Не мясом единственным сыты
Мы с вами, друзья одесситы,
На вас напоследок взгляну.
Я завтра иду на войну
С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою
Ах, Черному, злому, ах, морю
Веселую песню мою…
Один огорчился простак
И вытер ненужные слезы…
Другой улыбнулся:
— Коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы! —
А третий, ремнями звеня,
Уходит, седея, как соболь,
И на ночь копыто коняОн щепочкой чистит особой.
Ложись на тачанку.
И вся
Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся,
Копытами пыль подминая,
Несет партизана во тьму,
Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему
Расстрел Опанаса-бандита…
Охотник, поэт, рыбовод…
А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.И молодость — горькой и злой
Кидается, бьется по жилам,
По Черному морю и в бой —
Чем радовался и жил он.Ты песни такой не отдашь,
Товарищ прекрасной породы.
Приходят к нему на этаж
Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом
К большому, седому, как замять,
Садятся кругом — потом
Приходят стихи на память.Хозяин сидит у стены,
Вдыхая дымок от астмы,
Как некогда дым войны,
Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу
Текут зеленым окружьем,
Двустволки стоят в углу —
Центрального боя ружья.Серебряная ножна
Кавалерийской сабли,
И тут же начнет меж нас
Его подмосковный зяблик.И осени дальней цвесть,
И рыбам плескаться дружно,
И всё в этой комнате есть,
Что только поэтам нужно.Охотник, поэт, рыбовод,
Венками себя украся,
В гробу по Москве плывет,
Как по морю на баркасе.И зяблик летит у плеча
За мертвым поэтом в погоне,
И сзади идут фырча
Кавалерийские кони.И Ламме — толстяк и простак —
Стирает последние слезы,
Свистит Уленшпигель: коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы.
И снова, не помнящий зла,
Рассвет поднимается ярок,
У моего стола
Двустволка — его подарок.Разрезали воду ужи
Озер полноводных и синих.И я приготовил пыжи
И мелкую дробь — бекасинник, —
Вставай же скорее,
Вставай
И руку на жизнь подавай.
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье».
— Позвольте мне чубук, я закурю.
— Пожалуйте огня.
— Благодарю.
А Пушкин думал: «Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?»
Шел разговор о равенстве сословий.
— Как всех равнять? Народы так бедны, —
Заметил Пушкин, — что и в наши дни
Для равенства достойных нет условий.
И потому дворянства назначенье —
Хранить народа честь и просвещенье.
— О, да, — ответил Пестель, — если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
— Увы, — ответил Пушкин, — тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
— Мужицкий бунт бессмыслен…—
За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»
— Но, не борясь, мы потакаем злу, —
Заметил Пестель, — бережем тиранство.
— Ах, русское тиранство-дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, —
Ответил Пушкин. «Что за резвый ум, —
Подумал Пестель, — столько наблюдений
И мало основательных идей».
— Но тупость рабства сокрушает гений!
— В политике кто гений — тот злодей, —
Ответил Пушкин. Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.
Заговорили о любви.
— Она, —
Заметил Пушкин, — с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. —
Тут Пестель улыбнулся.
— Я душой
Матерьялист, но протестует разум. —
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник —
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал — распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»
Театр открывается!
К началу всё готовится!
Билеты предлагаются
За вежливое слово.
В три часа открылась касса,
Собралось народу масса,
Даже Ёжик пожилой
Притащился чуть живой…
— Подходите,
Ёжик, Ёжик!
Вам билет
В каком ряду?
— Мне — поближе:
Плохо вижу,
Вот СПАСИБО!
Ну, пойду.
Говорит овечка:
— Мне — одно местечко!
Вот моё БЛАГОДАРЮ —
Доброе словечко.
Утка:
— Кряк!
Первый ряд!
Для меня и для ребят! —
И достала утка
ДОБРОЕ УТРО.
А олень:
— Добрый день!
Если только вам не лень,
Уважаемый кассир,
Я бы очень попросил
Мне, жене и дочке
Во втором рядочке
Дайте лучшие места,
Вот моё
ПОЖАЛУЙСТА! —
Говорит Дворовый Пёс:
— Поглядите, что принёс!
Вот моё ЗДОРО’ВО —
Вежливое слово.
— Вежливое слово?
Нет у вас другого?
Вижу
В вашей пасти
ЗДРАСТЕ.
А ЗДОРО’ВО бросьте! Бросьте!
— Бросил! Бросил!
— Просим! Просим!
Нам билетов —
Восемь! Восемь!
Просим восемь
Козам, Лосям,
БЛАГОДАРНОСТЬ
Вам приносим.
И вдруг
Отпихнув
Старух,
Стариков,
Петухов,
Барсуков…
Вдруг ворвался Косолапый,
Отдавив хвосты и лапы,
Стукнул Зайца пожилого…
— Касса, выдай мне билет!
— Ваше вежливое слово?
— У меня такого нет.
— Ах, у вас такого нет?
Не получите билет.
— Мне — билет!
— Нет и нет.
— Мне — билет! — Нет и нет,
Не стучите — мой ответ.
Не рычите — мой совет.
Не стучите, не рычите,
До свидания, привет.
Ничего кассир не дал!
Косолапый зарыдал,
И ушёл он со слезами,
И пришёл к мохнатой маме.
Мама шлёпнула слегка
Косолапого сынка
И достала из комода
Очень вежливое что-то…
Развернула,
И встряхнула,
И чихнула,
И вздохнула:
— Ах, слова какие были!
И не мы ли
Их забыли?
ИЗВОЛЬ…
ПОЗВОЛЬ…
их давно уж съела моль!
Но ПОЖАЛУЙСТА…
ПРОСТИ…
Я могла бы их спасти!
Бедное ПОЖАЛУЙСТА,
Что от него осталось-то?
Это слово
Золотое.
Это слово
Залатаю! —
Живо-живо
Положила
Две заплатки…
Всё в порядке!
Раз-два!
все слова
Хорошенько вымыла,
Медвежонку выдала:
До СВИДАНЬЯ,
До СКАКАНЬЯ
И ещё ДО КУВЫРКАНЬЯ,
УВАЖАЮ ОЧЕНЬ ВАС…
И десяток про запас.
— На, сыночек дорогой,
И всегда носи с собой!
Театр открывается!
К началу всё готово!
Билеты предлагаются
За вежливое слово!
Вот уже второй звонок!
Медвежонок со всех ног
Подбегает к кассе…
— ДО СВИДАНЬЯ! ЗДРАСТЕ!
ДОБРОЙ НОЧИ! И РАССВЕТА!
ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЙ ЗАРИ
И кассир даёт билеты —
Не один, а целых три!
—С НОВЫМ ГОДОМ!
С НОВОСЕЛЬЕМ!
РАЗРЕШИТЕ ВАС ОБНЯТЬ!
И кассир даёт билеты —
Не один, а целых пять.
— ПОЗДРАВЛЯЮ С ДНЁМ РОЖДЕНЬЯ!
ПРИГЛАШАЮ ВАС К СЕБЕ!
И кассир от восхищенья
Постоял на голове!
И кассиру
Во всю силу
Очень хочется запеть:
«Очень-очень-очень-очень—
Очень вежливый Медведь!»
— БЛАГОДАРЕН!
ИЗВИНЯЮСЬ!
— Славный парень!
— Я стараюсь.
— Вот какая умница!
Вот идёт Медведица!
И она волнуется,
И от счастья светится!
— Здравствуйте,
Медведица!
Знаете,
Медведица,
Славный мишка ваш сынишка,
Даже нам не верится!
— Почему не верится? —
Говорит Медведица. —
Мой сыночек — молодец!
До свидания!
КОНЕЦ
1
В легком шепоте ломаясь,
среди пальмы пышных веток,
она сидела, колыхаясь,
в центре однолетних деток.
Красотка нежная Петрова —
она была приятна глазу.
Платье тонкое лилово
ее охватывало сразу.
Она руками делала движенья,
сгибая их во всех частях,
Как будто страсти приближенье
предчувствовала при гостях.
То самоварчик открывала
посредством маленького крана,
то колбасу ножом стругала —
белолица, как Светлана.
То очень долго извинялась,
что комната не прибрана,
то, сияя, улыбалась
молоденькому Киприну.
Киприн был гитары друг,
сидел на стуле он в штанах
и среди своих подруг
говорил красотке «ах!» —
что не стоят беспокойства
эти мелкие досады,
что домашнее устройство
есть для женщины преграда,
что, стремяся к жизни новой,
обедать нам приходится в столовой,
и как ни странно это утверждать —
женщину следует обожать.
Киприн был при этом слове
неожиданно красив,
вдохновенья неземного
он почувствовал прилив.
»Ах, — сказал он, — это не бывало
среди всех злодейств судьбы,
чтобы с женщин покрывало
мы сорвать теперь могли…
Рыцарь должен быть мужчина!
Свою даму обожать!
Посреди другого чина
стараться ручку ей пожать,
глядеть в глазок с возвышенной любовью,
едва она лишь только бровью
между прочим поведет —
настоящий мужчина свою жизнь отдает!
А теперь, друзья, какое
всюду отупенье нрава —
нету женщине покоя,
повсюду распущенная орава, —
деву за руки хватают,
всюду трогают ее —
о нет! Этого не понимает
все мое существо!»
Он кончил. Девочки, поправив
свои платья у коленок,
разогреться были вправе —
какой у них явился пленник!
Иная, зеркальце открыв,
носик трет пуховкой нежной,
другая в этот перерыв
запела песенку, как будто бы небрежно:
»Ах, как это благородно
с вашей стороны!»
Сказала третья, закатив глазок дородный, —
»Мы пред мужчинами как будто бы обнажены,
все мужчины — фу, какая низость! —
на телесную рассчитывают близость,
иные — прямо неудобно
сказать — на что способны!»
»О, какое униженье! —
вскричал Киприн, вскочив со стула: —
На какое страшное крушенье
наша движется культура!
Не хвастаясь перед вами, заявляю —
всех женщин за сестер я почитаю».
Девочки, надувши губки,
молча стали удаляться
и, поправив свои юбки,
стали перед хозяйкой извиняться.
Петрова им в ответ слагает
тоже много извинений,
их до двери провожает
и приглашает заходить без промедленья.
2
Вечер дышит как магнит,
лампа тлеет оловянно.
Киприн за столом сидит,
улыбаясь грядущему туманно.
Петрова входит розовая вся,
снова плещет самоварчик,
хозяйка, чашки разнося,
говорит: «Какой вы мальчик!
Вам недоступны треволненья,
движенья женские души,
любови тайные стремленья,
когда одна в ночной тиши
сидишь, как детка, на кровати,
бессонной грезою томима,
тихонько книжечку читаешь,
себя героиней воображаешь,
то маслишь губки красной краской,
то на дверь глядишь с опаской —
а вдруг войдет любимый мой?
Ах, что я говорю? Боже мой!»
Петрова вся зарделась нежно,
Киприн задумчивый сидит,
чешет волосы небрежно
и про себя губами шевелит.
Наконец с тоской пророка
он вскричал, от муки бледен:
»Увы, такого страшного урока
не мыслил я найти на свете!
Вы мне казались женщиной иной
среди тех бездушных кукол,
и я — безумец дорогой, —
как мечту свою баюкал,
как имя нежное шептал,
Петрову звал во мраке ночи!
Ты была для меня идеал —
пойми, Петрова, если хочешь!»
Петрова вскрикнула, рыдая,
гостю руки протянула
и шепчет: «Я — твоя Аглая,
бери меня скорей со стула!
Неужели сказка любви дорогой
между нами зародилась?»
Киприн отпрянул: «Боже мой,
как она развеселилась!
Нет! Прости мечты былые,
прости довольно частые визиты —
мои желанья неземные
с сегодняшнего дня неизвестностью покрыты.
Образ неземной мадонны
в твоем лице я почитал —
и что же ныне я узнал?
Среди тех бездушных кукол
вы — бездушная змея!
Покуда я мечту баюкал,
свои желанья затая,
вы сами проситесь к любви!
О, как унять волненье крови?
Безумец! Что я здесь нашел?
Пошел отсюдова, дурак, пошел!»
Киприн исчез. Петрова плачет,
дрожа, играет на рояле,
припудрившись, с соседями судачит
и спит, не раздевшись, на одеяле.
Наутро, службу соблюдая,
стучит на счетах одной рукой…
А жизнь идет сама собой…
Посвящается Льву Копелеву
…Мне рассказывали, что любимой мелодией лагерного
начальства в Освенциме, мелодией, под которую отправляли
на смерть очередную партию заключенных, была песенка
«Тум-балалайка», которую обычно исполнял оркестр
заключенных.
…«Червоны маки на Монте-Косино» — песня польского
Сопротивления.
…«Неизвестный», увенчанный славою бранной!
Удалец-молодец или горе-провидец?!
И склоняют колени под гром барабанный
Перед этой загадкой главы правительств!
Над немыми могилами — воплем! — надгробья…
Но порою надгробья — не суть, а подобья,
Но порой вы не боль, а тщеславье храните —
Золоченые буквы на черном граните!..
Все ли про то спето?
Все ли навек — с болью?
Слышишь, труба в гетто
Мертвых зовет к бою!
Пой же, труба, пой же,
Пой о моей Польше,
Пой о моей маме —
Там, в выгребной яме!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
А купцы приезжают в Познань,
Покупают меха и мыло…
Подождите, пока не поздно,
Не забудьте, как это было!
Как нас черным огнем косило
В той последней слепой атаке…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Как мы падали в эти маки!..
А на ярмарке — все красиво,
И шуршат то рубли, то марки…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Ах, как вы почернели, маки!
Но зовет труба в рукопашный,
И приказывает — воюйте!
Пой же, пой нам о самой страшной,
Самой твердой в мире валюте!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
Помнишь, как шел ошалелый паяц
Перед шеренгой на аппельплац,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
В газовой камере — мертвые в пляс…
А вот еще:
В мазурочке
То шагом, то ползком
Отправились два урочки
В поход за «языком»!
В мазурочке, в мазурочке
Нафабрены усы,
Затикали в подсумочке
Трофейные часы!
Мы пьем, гуляем в Познани
Три ночи и три дня…
Ушел он неопознанный,
Засек патруль меня!
Ой, зори бирюзовые,
Закаты — анилин!
Пошли мои кирзовые
На город на Берлин!
Грома гремят басовые
На линии огня,
Идут мои кирзовые,
Да только без меня!..
Там у речной излучины
Зеленая кровать,
Где спит солдат обученный,
Обстрелянный, обученный
Стрелять и убивать!
Среди пути прохожего —
Последний мой постой,
Лишь нету, как положено,
Дощечки со звездой.
Ты не печалься, мама родная,
Ты спи спокойно, почивай!
Прости-прощай разведка ротная,
Товарищ Сталин, прощевай!
Ты не кручинься, мама родная,
Как говорят, судьба слепа,
И может статься, что народная
Не зарастет ко мне тропа…
А еще:
Где бродили по зоне КаЭРы*,
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей — никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава —
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!
Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате —
Там, в ледяной пади!..
Ах, как зовет эта горькая медь
Встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь!
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Песня, с которой шли вы на смерть!
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
*КаЭРы — заключенные по 58 статье (контрреволюционеры)
Когда я об стену разбил лицо и члены
И всё, что только было можно, произнёс,
Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:
«Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль чаю? Или огненный напиток?
Чем учинять членовредительство себе,
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток».
Он сказал мне: «Приляг,
Успокойся, не плачь».
Он сказал: «Я не враг —
Я твой верный палач.
Уж не за полночь — за три,
Давай отдохнём.
Нам ведь всё-таки завтра
Работать вдвоём».
Раз дело приняло приятный оборот -
Чем черт не шутит — может, правда, выпить чаю?
— Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю.
Он попросил: «Не трожьте грязное бельё.
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение моё —
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю,
Молчаливо, прости,
Счёт веду головам.
Ваш удел — не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу,
Я смотрю делово:
Говори что хочу,
Обзывай хоть кого».
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
«Приговорённый обладает, как никто,
Свободой слова, то есть подлинной свободой».
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
Спросил он: «Как ведёте вы себя на казни?»
И я ответил: «Вероятно, так себе…
Ах, прощенья прошу,
Важно знать палачу,
Что, когда я вишу,
Я ногами сучу.
Да у плахи сперва
Хорошо б подмели,
Чтоб, упавши, глава
Не валялась в пыли».
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
«Спасибо!» — «Что вы? Не извольте возражать!
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,
А грязи нет — у нас ковровые дорожки».
Ах, да неужто ли подобное возможно!
От умиленья я всплакнул и лёг ничком.
Потрогав шею мне легко и осторожно,
Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: «Ни гугу!
Здесь кругом стукачи.
Чем смогу — помогу,
Только ты не молчи.
Стану ноги пилить —
Можешь ересь болтать,
Чтобы казнь отдалить,
Буду дольше пытать…»
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье!
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: «Остановись, мгновенье», —
чтоб стоны с воплями остались на губах!
—- Какую музыку, — спросил он, — дать при этом?
Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
«…Будет больно — поплачь,
Если невмоготу», —
Намекнул мне палач.
Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он,
Правда сам загрустил —
Помнят тех, кто казнён,
А не тех, кто казнил.
Развлёк меня про гильотину анекдотом,
Назвав её карикатурой на топор:
«Как много миру дал голов французский двор!..»
И посочувствовал наивным гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднён,
Был оживлён и сыпал датами привычно,
Он знал доподлинно, кто, где и как казнён,
И горевал о тех, над кем работал лично.
«Раньше, — он говорил, —
Я дровишки рубил,
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту
И губил свой талант,
А на этом посту
Повернулось на лад».
Некстати вспомнил дату смерти Пугачёва,
Рубил — должно быть, для наглядности — рукой.
А в то же время знать не знал, кто он такой, —
Невелико образованье палачёво.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался,
Он дул на воду, грея руки о стекло.
Об инквизиции с почтеньем отозвался
И об опричниках — особенно тепло.
Мы гоняли чаи,
Вдруг палач зарыдал —
Дескать, жертвы мои
Все идут на скандал.
«Ах вы, тяжкие дни,
Палачёва стерня.
Ну за что же они
Ненавидят меня?»
Он мне поведал назначенье инструментов.
Всё так не страшно — и палач как добрый врач.
«Но на работе до поры всё это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведёшь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,
А он примерится, когда ты подойдёшь,
Возьмет и плюнет — и испорчена рубаха».
Накричали речей
Мы за клан палачей.
Мы за всех палачей
Пили чай — чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул, крича.
Я орал: «Кто посмел
Обижать палача!..»
Смежила веки мне предсмертная усталость.
Уже светало, наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло —
Такую ночь провёл, не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча…
Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго чудного палача.
Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
Не то я задумчивей стал с годами,
Не то где-то в сердце живет печаль,
Но только все чаще и чаще ночами
Мне видится в дымке лесная даль.
Вижу я озеро с сонной ряской,
Белоголовых кувшинок дым…
Край мой застенчивый, край уральский,
Край, что не схож ни с каким иным.
Словно из яшмы, глаза морошки
Глядят, озорно заслонясь листком.
Красива морошка, словно Матрешка
Зеленым схвачена пояском,
А там, где агатовых кедров тени
Да малахитовая трава,
Бродят чуткие, как олени,
Все таинственные слова.
Я слышал их, знаю, я здесь как дома,
Ведь каждая ветка и каждый сук
До радостной боли мне тут знакомы,
Как руки друзей моих и подруг!
И в остром волнении, как в тумане,
Иду я мысленно прямиком,
Сквозь пегий кустарник и бурелом
К одной неприметной лесной поляне.
Иду, будто в давнее забытье,
Растроганно, тихо и чуть несмело,
Туда, где сидит на пеньке замшелом
Детство веснушчатое мое…
Костром полыхает над ним калина,
А рядом лежат, как щенки у ног,
С грибами ивовая корзина
Да с клюквой березовый туесок.
Скоро и дом. Торопиться нечего.
Прислушайся к щебету, посиди…
И детство мечтает сейчас доверчиво
О том, что ждет его впереди…
Разве бывает у детства прошлое!
Вся жизнь — где-то там, в голубом дыму.
И только в светлое и хорошее
Детству верится моему.
Детство мое? У тебя рассвет,
Ты только стоишь на пороге дома,
А я уже прожил довольно лет,
И мне твое завтра давно знакомо…
Знаю, как будет звенеть в груди
Сердце, то радость, то боль итожа.
И все, что сбудется впереди,
И все, что не сбудется, знаю тоже.
Фронты будут трассами полыхать,
Будут и дни отрешенно-серы,
Хорошее будет, зачем скрывать,
Но будет и тяжкого свыше меры…
Ах, если б я мог тебе подсказать,
Помочь, ну хоть слово шепнуть одно!
Да только вот прошлое возвращать
Нам, к сожалению, не дано.
Ты словно на том стоишь берегу,
И докричаться нельзя, я знаю.
Но раз я помочь тебе не могу,
То все же отчаянно пожелаю:
Сейчас над тобою светлым-светло,
Шепот деревьев да птичий гам,
Смолисто вокруг и теплым-тепло,
Настой из цветов, родника стекло
Да солнце с черемухой пополам.
Ты смотришь вокруг и спокойно дышишь,
Но как невозвратны такие дни!
Поэтому все, что в душе запишешь,
И все, что увидишь ты и услышишь,
Запомни, запомни и сохрани!
Видишь, как бабка-ольха над пяльцами
Подремлет и вдруг, заворчав безголосо,
Начнет заплетать корявыми пальцами
Внучке-березе тугую косу.
А рядом, наряд расправляя свой,
Пихта топорщится вверх без толку
Она похожа сейчас на елку,
Растущую сдуру вниз головой.
Взгляни, как стремительно в бликах света,
Перепонками лап в вышине руля,
Белка межзвездной летит ракетой,
Огненный хвост за собой стеля.
Сноп света, малиновка, стрекоза,
Ах, как же для нас это все быстротечно!
Смотри же, смотри же во все глаза
И сбереги навсегда, навечно!
Шагая сквозь радости и беду,
Нигде мы скупцами с тобой не будем.
Бери ж эту светлую красоту,
Вбирай эту мудрую доброту,
Чтоб после дарить ее щедро людям!
И пусть тебе еще неизвестно,
Какие бураны ударят в грудь,
Одно лишь скажу тебе: этот путь
Всегда будет только прямым и честным!
Прощай же! Как жаль, что нельзя сейчас
Даже коснуться тебя рукою,
Но я тебя видел. И в первый раз
Точно умылся живой водою!
Смешное, с восторженностью лица,
С фантазией, бурным потоком бьющей,
Ты будешь жить во мне до конца,
Как первая вешняя песнь скворца,
Как лучик зари, к чистоте зовущий!
Шагни ко мне тихо и посиди,
Как перед дальней разлукой, рядом:
Ну вот и довольно… Теперь иди!
А я пожелаю тебе в пути
Всего счастливого теплым взглядом…
На войне — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке, —
Там, где случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как друг к дружке,
Отдохнуть… Минут шестьсот.
Даже больше б не мешало,
Но солдату на войне
Срок такой для сна, пожалуй,
Можно видеть лишь во сне.
И представь, что вдруг, покинув
В некий час передний край,
Ты с попутною машиной
Попадаешь прямо в рай.
Мы здесь вовсе не желаем
Шуткой той блеснуть спроста,
Что, мол, рай с передним краем
Это — смежные места.
Рай по правде. Дом. Крылечко.
Веник — ноги обметай.
Дальше — горница и печка.
Все, что надо. Чем не рай?
Вот и в книге ты отмечен,
Раздевайся, проходи.
И плечьми у теплой печи
На свободе поведи.
Осмотрись вокруг детально,
Вот в ряду твоя кровать.
И учти, что это — спальня,
То есть место — специально
Для того, чтоб только спать.
Спать, солдат, весь срок недельный,
Самолично, безраздельно
Занимать кровать свою,
Спать в сухом тепле постельном,
Спать в одном белье нательном,
Как положено в раю.
И по строгому приказу,
Коль тебе здесь быть пришлось,
Ты помимо сна обязан
Пищу в день четыре раза
Принимать. Но как? — вопрос.
Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.
И никто в раю не может
Бегать к кухне с котелком,
И нельзя сидеть в одеже
И корежить хлеб штыком.
И такая установка
Строго-настрого дана,
Что у ног твоих винтовка
Находиться не должна.
И в ущерб своей привычке
Ты не можешь за столом
Утереться рукавичкой
Или — так вот — рукавом.
И когда покончишь с пищей,
Не забудь еще, солдат,
Что в раю за голенище
Ложку прятать не велят.
Все такие оговорки
Разобрав, поняв путем,
Принял в счет Василий Теркин
И решил:
— Не пропадем.
Вот обед прошел и ужин.
— Как вам нравится у нас?
— Ничего. Немножко б хуже,
То и было б в самый раз…
Покурил, вздохнул и на бок.
Как-то странно голове.
Простыня — пускай одна бы,
Нет, так на, мол, сразу две.
Чистота — озноб по коже,
И неловко, что здоров,
А до крайности похоже,
Будто в госпитале вновь.
Бережет плечо в кровати,
Головой не повернет.
Вот и девушка в халате
Совершает свой обход.
Двое справа, трое слева
К ней разведчиков тотчас.
А она, как королева:
Мол, одна, а сколько вас.
Теркин смотрит сквозь ресницы:
О какой там речь красе.
Хороша, как говорится,
В прифронтовой полосе.
Хороша, при смутном свете,
Дорога, как нет другой,
И видать, ребята эти
Отдохнули день, другой…
Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь!
Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна!
Ах, как трудно все на свете:
Служба, жизнь, зима, война.
Как тоскует о постели
На войне солдат живой!
Что ж не спится в самом деле?
Не укрыться ль с головой?
Полчаса и час проходит,
С боку на бок, навзничь, ниц.
Хоть убейся — не выходит.
Все храпят, а ты казнись.
То ли жарко, то ли зябко,
Не понять, а сна все нет.
— Да надень ты, парень, шапку, —
Вдруг дают ему совет.
Разъясняют:
— Ты не первый,
Не второй страдаешь тут.
Поначалу наши нервы
Спать без шапки не дают.
И едва надел родимый
Головной убор солдат,
Боевой, пропахший дымом
И землей, как говорят, —
Тот, обношенный на славу
Под дождем и под огнем,
Что еще колючкой ржавой
Как-то прорван был на нем;
Тот, в котором жизнь проводишь,
Не снимая, — так хорош! —
И когда ко сну отходишь,
И когда на смерть идешь, —
Видит: нет, не зря послушал
Тех, что знали, в чем резон:
Как-то вдруг согрелись уши,
Как-то стало мягче, глуше —
И всего свернуло в сон.
И проснулся он до срока
С чувством редкостным — точь-в-точь
Словно где-нибудь далеко
Побывал за эту ночь;
Словно выкупался где-то,
Где — хоть вновь туда вернись —
Не зима была, а лето,
Не война, а просто жизнь.
И с одной ногой обутой,
Шапку снять забыв свою,
На исходе первых суток
Он задумался в раю.
Хороши харчи и хата,
Осуждать не станем зря,
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Посудите сами, братцы,
Кто б чудней придумать мог:
Раздеваться, разуваться
На такой короткий срок.
Тут обвыкнешь — сразу крышка,
Чуть покинешь этот рай.
Лучше скажем: передышка.
Больше время не теряй.
Закусил, собрался, вышел,
Дело было на мази.
Грузовик идет, — заслышал,
Голосует:
— Подвези.
И, четыре пуда грузу
Добавляя по пути,
Через борт ввалился в кузов,
Постучал: давай, крути.
Ехал — близко ли, далеко —
Кому надо, вымеряй.
Только, рай, прощай до срока,
И опять — передний край.
Соскочил у поворота, —
Глядь — и дома, у огня.
— Ну, рассказывайте, что тут,
Как тут, хлопцы, без меня?
— Сам рассказывай. Кому же
Неохота знать тотчас,
Как там, что в раю у вас…
— Хорошо. Немножко б хуже,
Верно, было б в самый раз…
— Хорошо поспал, богато,
Осуждать не станем зря.
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Как дойдем до той границы
По Варшавскому шоссе,
Вот тогда, как говорится,
Отдохнем. И то не все.
А пока — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке,
Где нам случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь плотней друг к дружке,
Отдохнуть.
А там — вперед.
Ты все ревешь, порог Падун,
Но так тревожен рев:
Знать, ветер дней твоих подул
С негаданных краев.Подул, надул — нанес людей:
Кончать, старик, с тобой,
Хоть ты по гордости твоей
Как будто рвешься в бой.Мол, сила силе не ровня:
Что — люди? Моль. Мошка.
Им, чтоб устать, довольно дня,
А я не сплю века.Что — люди? Кто-нибудь сравни,
Затеяв спор с рекой.
Ах, как медлительны они,
Проходит год, другой… Как мыши робкие, шурша,
Ведут подкоп в земле
И будто нянчат груз ковша,
Качая на стреле.В мороз — тепло, в жару им — тень
Подай: терпеть невмочь,
Подай им пищу, что ни день,
И крышу, что ни ночь.Треть суток спят, встают с трудом,
Особо если тьма.
А я не сплю и подо льдом,
Когда скует зима.Тысячелетья песнь мою
Пою горам, реке.
Плоты с верховья в щепки бью,
Встряхнувшись налегке.И за несчетный ряд годов,
Минувших на земле,
Я пропустил пять-шесть судов, -
Их список на скале… И челноку и кораблю
Издревле честь одна:
Хочу — щажу, хочу — топлю, -
Все в воле Падуна.О том пою, и эту песнь
Вовек, но перепеть:
Таков Падун, каков он есть,
И был и будет впредь.Мой грозный рев окрест стоит,
Кипит, гремит река… Все так. Но с похвальбы, старик,
Корысть невелика.И есть всему свой срок, свой ряд,
И мера, и расчет.
Что — люди? Люди, знаешь, брат,
Какой они народ? Нет, ты не знаешь им цены,
Не видишь силы их,
Хоть и слова твои верны
О слабостях людских… Все так: и краток век людской,
И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, -
Тебе в них нужды нет.Еще не все. Еще у них,
В разгар самой страды,
Забот, хлопот, затей иных
И дела — до беды.И полудела, и причуд,
И суеты сует,
Едва шабаш, -
Кто — в загс,
Кто — в суд,
Кто — в баню,
Кто — в буфет… Бегут домой, спешат в кино,
На танцы — пыль толочь.
И пьют по праздникам вино,
И в будний день не прочь.И на работе — что ни шаг,
И кто бы ни ступил —
Заводят множество бумаг,
Без них им свет не мил.Свой навык принятый храня
И опыт привозной,
На заседаньях по три дня
Сидят в глуши лесной.И, буквы крупные любя,
Как будто для ребят,
Плакаты сами для себя
На соснах громоздят.Чуть что — аврал:
«Внедрить! Поднять —
И подвести итог!»
И все досрочно, — не понять:
Зачем не точно в срок?.. А то о пользе овощей
Вещают ввысоке
И славят тысячи вещей,
Которых нет в тайге… Я правду всю насчет людей
С тобой затем делю,
Что я до боли их, чертей,
Какие есть, люблю.Все так.
И тот мышиный труд —
Не бросок он для глаз.
Но приглядись, а нет ли тут
Подвоха про запас? Долбят, сверлят — за шагом шаг —
В морозы и жары.
И под Иркутском точно так
Все было до поры.И там до срока все вокруг
Казалось — не всерьез.
И под Берлином — все не вдруг,
Все исподволь велось… Ты проглядел уже, старик,
Когда из-за горы
Они пробили бечевник
К воротам Ангары.Да что! Куда там бечевник! -
Таежной целиной
Тысячеверстный — напрямик —
Проложен путь иной.И тем путем в недавний срок,
Наполнив провода,
Иркутской ГЭС ангарский ток
Уже потек сюда.Теперь ты понял, как хитры,
Тебе не по нутру,
Что люди против Ангары
Послали Ангару.И та близка уже пора,
Когда все разом — в бой.
И — что Берлин,
Что Ангара,
Что дьявол им любой! Бетон, и сталь, и тяжкий бут
Ворота сузят вдруг…
Нет, он недаром длился, труд
Людских голов и рук.Недаром ветер тот подул.
Как хочешь, друг седой,
Но близок день, и ты, Падун,
Умолкнешь под водой… Ты скажешь: так тому и быть;
Зато удел красив:
Чтоб одного меня побить —
Такая бездна сил
Сюда пришла со всех сторон;
Не весь ли материк? Выходит, знали, что силен,
Робели?..
Ах, старик,
Твою гордыню до поры
Я, сколько мог, щадил:
Не для тебя, не для игры, -
Для дела — фронт и тыл.И как бы ни была река
Крута — о том не спор, -
Но со всего материка
Трубить зачем же сбор! А до тебя, не будь нужды,
Так люди и теперь
Твоей касаться бороды
Не стали бы, поверь.Ты присмирел, хоть песнь свою
Трубишь в свой древний рог.
Но в звуках я распознаю,
Что ты сказать бы мог.Ты мог бы молвить: хороши!
Всё на одни весы:
Для дела всё. А для души?
А просто для красы? Так — нет?.. Однако не спеши
Свой выносить упрек:
И для красы и для души
Пойдет нам дело впрок… В природе шагу не ступить,
Чтоб тотчас, так ли, сяк,
Ей чем-нибудь не заплатить
За этот самый шаг… И мы у этих берегов
Пройдем не без утрат.
За эту стройку для веков
Тобой заплатим, брат.Твоею пенной сединой,
Величьем диких гор.
И в дар Сибири свой — иной
Откроем вдаль простор.Морская ширь — ни дать ни взять —
Раздвинет берега,
Байкалу-батюшке под стать,
Чья дочь — сама река.Он добр и щедр к родне своей,
И вовсе не беда,
Что, может, будет потеплей
В тех берегах вода.Теплей вода,
Светлей места, -
Вот так, взамен твоей,
Придет иная красота, -
И не поспоришь с ней… Но кисть и хитрый аппарат
Тебя, твой лик, твой цвет
Схватить в натуре норовят,
Запечатлеть навек.Придет иная красота
На эти берега.
Но, видно, людям та и та
Нужна и дорога.Затем и я из слов простых
И откровенных дум
Слагаю мой прощальный стих
Тебе, старик Падун.